Сопротивление Хроульфа Йоунссона

Viðnám

Сделав передышку, чтобы наточить косу, крестьянин Хроульф Йоунссон взглянул на противоположный берег фьорда. Поморщившись и нахмурив брови, он буркнул себе под нос:

— Ишь, засуетились, несчастные!

Потом он спрятал брусок в карман, сплюнул бурую от табачной жвачки слюну, крепко сжал в руках косовище и, взмахнув косой, срезал большую охапку травы. Он еще ранней весной предсказывал, что травы нынешним летом будут добрые, недаром у одуванчиков на огороде листья такие зеленые и крепкие выросли и в суходоле травка тоже поднялась пряменькая и крепкая. Вон с запада на туне какая густая трава — желтоватая, пахучая, под ветерком так и клонится, а у земли она мягкая и влажная от утреннего дождика. До чего же славно острою косой добрую травушку косить, когда над головою ветер тучки разгоняет и небо яснеет точно к засухе. А Хроульфа Йоунссона, хозяина усадьбы и короля здешних гор, работа не веселит, и косу он точит чаще, чем надо, и, пока точит, нет-нет да и глянет на восточный берег фьорда. Там, в самой глубине, пальба пошла.

— Ну и пускай палят, мне-то что! — сказал он сам себе и сплюнул табачную жижу на брусок. — Нашли дураки забаву — куликов да ржаночек стрелять. С этих балбесов и не такое станет.

Украдкой взглянув на дочерей, он покачал головой. Старшая, Асгерд Бриндис, красивая девушка, работящая, сильная, крепко сбитая — словом, вся в отца; щеки у нее румяные, держится чинно, ей уж тридцать минуло, давно, значит, вышла из опасного девчачьего возраста, так вот она-то стоит, опершись на косовище, и таращится на восточный берег, прямо глаз не может отвести. А младшая, Хрепна Аульфхильд, на сестру глядя, дурость ее перенимает, сено сгребать перестала и высматривает, чего это они за фьордом шум такой подняли. Оно и понятно — девка совсем еще несмышленая, двадцать три года ей, к тому же в материнскую родню пошла.

Ругнувшись тихонько, Хроульф Йоунссон спрятал брусок в карман и выплюнул остатки табачной жвачки.

— Что за диво увидали, дочки? — крикнул он.

— Там стреляют, отец, — отвечала Асгерд Бриндис, не сводя глаз с восточного берега.

— Ну так что ж, что стреляют! Зимою коровы от ихней пальбы сыты не будут!

— А вдруг это по немцам? — спросила младшая, Хрепна Аульфхильд, снимая с грабель сухие травинки.

— А я-то почем знаю, — сказал он грубо. — Хоть бы они друг дружку перестреляли, олухи несчастные.

— А они еще палаток понаставили, — сказала Асгерд Бриндис и глянула на отца, словно ждала, чтобы он подивился такой новости.

— Поставили и ладно! — отрезал он и взялся за косу. — По моему разумению, коров ихними тряпками не накормишь, доченька, — сказал он напоследок, нахмурив брови. — А если в такую сушь баклуши бить да ворон считать на покосе, так много не наработаешь.

Сказал и пошел по лугу с востока к западу, и махал косою быстрее прежнего, и точил реже, и пуще огня стерегся глядеть на палатки за фьордом. Ему хотелось показать дочерям, что он-то вот может удержаться и не глядеть на этих пришельцев за фьордом. Хотел показать им, что никакие пришлые парни, как они ни шуми, сколько ни пали из ружей, не помешают ему косить. Пусть видят дочки, что их отец Хроульф Йоунссон, хозяин усадьбы и здешних гор, не унизится до того, чтобы глазеть на каких-то заграничных вояк. Стиснув зубы, он так сильно сжал косовище, что даже пальцы побелели, и принялся косить, тяжело переступая и невнятно бурча что-то под свист косы.

Но на душе у него по-прежнему было неспокойно. Он еще весной слыхал, что страна оккупирована, но не принял этого всерьез. Чего, мол, и ждать в нынешнее время, говорил он, теперь все с ума посходили, глотки друг другу перегрызть готовы, потому и в войну ввязались, а как до драки дойдет, так небось сразу прыти поубавится. И до самого прошлого воскресенья Хроульф Йоунссон не понимал, что значит оккупация, не понимал, пока напротив за фьордом, у шоссейной дороги, не вырос палаточный городок. В воскресенье Хроульф Йоунссон молча стоял на мощеной площадке перед домом, утро еще только занималось, на траве блестела роса, а с дальних зубчатых вершин легко и плавно снимались и уносились вверх шапки тумана; постоял он так, прислушиваясь к голосам чужеземцев, доносившимся среди прохладной утренней тишины из-за фьорда, и вдруг ясно понял, что родина его перестала быть свободной страной; теперь она отдана во власть чужого народа. Ему стало не по себе, страх зашевелился в душе, пока он стоял так, прислушиваясь к тому, что делается за фьордом, но он сразу поборол эту слабость, резким движением стряхнул оцепенение и выругался про себя. Вот ведь лоботрясы! Расползлись по всему свету и в сенокосную пору учатся, как людей убивать и насильничать! Каковы молодцы! Нет чтобы дома сидеть да о скотине позаботиться, принесла их сюда, на фьорд, нелегкая, пташек губят, добрым людям работать не дают. Понял он в это тихое воскресное утро, что день ясный не мил ему будет, покуда такая беда над его домом висит, и тут же дал себе слово, что костьми ляжет, а не пустит этих проходимцев на свой участок. Пусть их только попробуют сунуться к Хроульфу Йоунссону, он им покажет! Не все исландцы жалкие трусы.

Он презрительно усмехнулся, прищелкнул языком и, отерев косу, принялся яростно точить ее. Он так задумался, что даже вздрогнул и брусок уронил, когда дочери закричали, перебивая друг дружку:

— Отец! К нам едут!

Он поднял брусок, спрятал его в карман, порылся, ища табак и чувствуя, как закипает в нем гнев; потом откусил добрый кусок табаку, языком уложил его поудобней на зубах и, нахмурив брови, обернулся к востоку.

Да, тут уж не ошибешься, сюда путь держат! Машины, противные, пятнастые, медленно тащились по проселку к туну, мимо старого овечьего загона; они выехали на лужайку возле калитки и остановились перед зеленой кочкой. Как только стих гул моторов, из машин выскочили трое солдат и, блестя на солнышке надетыми через плечо ружьями, громко залопотали, замахали руками, тыча пальцами во все стороны, а потом один побежал вдоль загородки, а остальные не спеша двинулись за ним, прихватив с собою заступы и ружья.

— И зачем это они приехали, отец? — спросила Хрепна Аульфхильд, шумно переводя дух.

— Ты у них бы спросила, — ответил он грубо и языком передвинул табак за другую щеку. — А мы этим бродягам и виду не покажем, что заметили их, проклятых.

Он опять стал косить, крепко упираясь в землю ногами, сжимая в руке косовище и бормоча себе что-то под нос. Но, когда снова пришлось точить косу, не удержался и, водя бруском по косе, глянул на солдат.

— Они забрались на холм Аулагахоуль, — сказала старшая дочь и тоже бросила косить и стала точить косу.

— Я ведь не слепой, доченька, — сухо отозвался он.

— И чего их сюда принесло? — повторила младшая и стала быстро-быстро обирать с грабель травинки.

— Куликов стрелять, — ответил отец. — Лоботрясничать, разные пакости делать, за вашей сестрой волочиться, нам под самый сенокос мешать. А то, может, и воровать еще.

— Они пальцами на нас показывают, — сказала старшая.

— Пускай себе показывают, — рявкнул он и взъерошил бороду. — От того, что пальцами потычут, нас не убудет.

Он продолжал точить косу, словно ничего и не случилось, сплюнул бурую от табака слюну, снова взялся за косовище и про себя решил, что не обернется, пока всю полосу до конца не пройдет. Коса успела уже притупиться, когда младшая дочь взволнованно крикнула:

— Ой, отец, они через загородку полезли!

— Какое мне дело до этих олухов, — буркнул он со злобой.

Обернувшись, нахмурился и посмотрел на тун. Что ж, верно он тогда сказал про этот сброд! Вон они один за другим перелезли через загородку и прямо по нескошенному лугу кинулись на холм над овчарней. И залопотали, руками замахали, стволы у ружей на солнышке сверкают, можно подумать — позарез им эта горка нужна. Холм весь зеленый, золотистый, трава на нем густая-прегустая. А солдаты взад-вперед расхаживают, на фьорд глазеют, руками машут, каркают, ни дать ни взять тинг вороний собрался, а потом понатыкали в землю малюсеньких колышков и, похоже, землю рыть на горке надумали. Разве же мог Хроульф Йоунссон, хозяин усадьбы и здешних гор, стерпеть, когда среди бела дня у него на глазах тун портят? Отложил он косу в сторону, а дочерям велел домой идти.

— Домой? — переспросили они, уставившись на родителя и не веря своим ушам.

— Ну да, ступайте домой к матери, — сказал он резко. — Я сейчас гостей незваных с туна прогоню.

— У них ведь ружья, отец, — сказала старшая дочь, поглядывая исподтишка в сторону солдат.

— Не твоя забота, дочка, — сказал он и взял у нее из рук косу. — Отправляйтесь-ка домой да поскорей.

Он провожал их взглядом, пока они не вошли в дом, а тогда сплюнул, языком уложил во рту поудобней жвачку, отер губы рукой и твердым шагом направился к холму, где расположились солдаты.

— Здравствуйте, ребятки! — прогудел он, расправляя плечи. — Спросить я у вас хотел, по какому делу вы к нам пожаловали?

Они не сразу ответили ему, уставились сначала, как на чудо какое, когда он вырос перед ними на холме — высокий, кряжистый, краснощекий, потный, бородатый, сердитый с виду; наконец, начальник приветливо заулыбался, поправил фуражку, спрятал бинокль в кожаный футляр у пояса, закурил сигаретку и протянул пачку Хроульфу Йоунссону.

— Cigarette? — спросил он, улыбаясь и кивая головой. — Cigarette?

— Нет, приятель, мне эта дрянь ни к чему, — ответил Хроульф Йоунссон, выплюнув целую струю бурой слюны, чтобы показать, что табак он употребляет иначе, этак, мол, лучше и полезнее, чем сигареткой дымить.

— Я тебя спрашиваю, по какому такому делу вы сюда явились, — повторил он и пристально поглядел на колышки, которые они понатыкали среди травы. — Не помню что-то, чтоб я вам позволил некошеную траву топтать и палочки дурацкие на лугу тыкать!

Начальник затряс головой, обернулся к своим товарищам, полопотал с ними на тарабарском языке и весело расхохотался.

— Смеешься? Что ж смейся, коли весело, — сказал Хроульф Йоунссон, повысив голос. — Хорошо, знаешь, смеется тот, кто смеется последним. Имей в виду, что в наших краях за любезность не считается, если кто добрым людям траву нескошенную топчет. Я знаю одно: земля эта — моя собственная, и дед мой купил эту землю у покойного старосты Гвюдмюндура. И я не помню, чтоб я вас пригласил сюда.

— Cigarette? — повторил начальник и снова с приветливой улыбкой протянул пачку.

— Я вам приказываю убираться отсюда, — сказал Хроульф Йоунссон, словно и не заметив его сигарет. — Я вам приказываю сейчас же убрать все эти палочки и больше не таскаться ко мне на тун. Я вам запрещаю бить куликов и ржанок на моей земле. В наших краях не принято забавы ради по птахам стрелять. Если вам пострелять охота, так стреляйте друг в дружку!

Наконец начальник вроде бы понял, что Хроульф Йоунссон пришел не сигареты выпрашивать. Он сразу стал серьезным, махнул рукой и быстро заговорил на своем языке, тыча пальцем то вверх, то вниз, то в сторону фьорда, и чем дольше он говорил, и чем сильней махал руками, тем больше хмурился и мрачнел Хроульф Йоунссон. Наконец он перебил офицера и сказал:

— Знаешь, паренек, я не понимаю, что ты там такое лопочешь. Дай лучше я тебе сам все растолкую, а то некогда мне твою тарабарщину слушать.

И так как непохоже было, чтобы начальник принял его предупреждение к сведению, Хроульф Йоунссон вырвал из земли колышки и потряс ими у него перед носом.

— Я вам приказываю убираться прочь, — гаркнул он. — Не смейте хозяйничать на моем туне!

Солдаты невольно отступили, изумленно переглянулись, а придя в себя, двое схватили ружья и навели на него.

— Ну, стреляйте же, коли посмеете! — сказал он грозно. — Только сдается мне, что вы ведете себя как глупые мальчишки!

Хроульф Йоунссон опять потряс у них перед носом колышками и еще раз повторил, что земля эта его собственная, что дед купил ее у покойного старосты Гвюдмюндура, отец мотыгой разровнял участок вокруг холма, а сам он срыл последние кочки на туне, в позапрошлом году починил ограду, да и дом не раз чинил. Он не из тех, что обивают пороги в кредитном банке в Креппа. Его права на эту землю бесспорны и очевидны перед богом и перед людьми, ему бы и в голову не пришло зариться на чужую землю, где он пальцем не пошевелил. Так пусть они убираются подобру-поздорову, а он, покуда ноги его носят, не уступит нахалам и наглецам.

— Что ж вы не стреляете, трусы окаянные? — крикнул он с вызовом.

Солдаты не спустили курков. Начальник погасил сигаретку, бросил ее на землю и, досадливо покачав головой, махнул рукой и что-то сказал своим ребятам. Те опустили ружья, собрали свои колышки и заступы, выхватили из рук Хроульфа Йоунссона два колышка, что тот сам выдернул из земли, наградили его напоследок крепкими словечками на непонятном своем языке, строя ему рожи и потрясая кулаками, а потом пошли следом за начальником на восток и даже ни разу не оглянулись. Оставшись один на холме над овчарней, Хроульф Йоунссон проводил их взглядом, пожал плечами и усмехнулся.

— Герои! — Он откусил добрую порцию табаку в честь такой замечательной победы. — Ишь, как улепетывают! Где им тягаться со старым Хроульфом.

Он хотел было еще выругаться им вслед, одарить их словечком позабористей или передать привет ихним генералам королевским, но удержался и промолчал. Зачем дразнить гусей, ведь кто знает, может, отойдя подальше, они осмелеют? И ружья у них небось не игрушечные, дальнобойные; да и какой хороший полководец станет рисковать недавней победой и ради пустого бахвальства заводить новую свару. Он лишь негромко ворчал себе под нос, внимательно и недоверчиво следя за каждым их движением, пока они не сели в машину и не уехали. Тогда он перевел дух и, улыбаясь, пошел домой необычно легкой походкой.

Жена и дочери, которые стояли в сенях, покуда он вел переговоры с солдатами, теперь выбежали ему навстречу и, скрестив руки на груди и разинув рот, ждали, когда он им все расскажет.

— Зачем они приходили, отец? — спросила младшая дочь. Хроульф Йоунссон кинул быстрый взгляд на лужайку, где недавно стояла их машина.

— За всегдашним своим делом, дочка, — ответил он снисходительно и сплюнул на кустики щавеля.

— Зачем же они на горку лазили? — спросила старшая.

— Почем я знаю, — ответил он. — Эти паршивцы в меня из ружей целились, как будто застрелить хотели.

— Застрелить! Господи спаси и помилуй! — воскликнула жена и в ужасе всплеснула руками. — И зачем ты только с ними связался, отец? А ну как пристрелили бы они тебя, что тогда?

— Разве ж я слюнтяй какой, матушка? — ответил он с важностью, оглаживая бороду. — Неплохо бы кофейку попить, — добавил он и первый вошел в дом. — После этакой переделки у меня все внутри пересохло.

— А что будешь делать, если они вернутся? — спросила жена.

— Небось не вернутся, — ответил он гордо и ткнул пальцем в кофейник. — Налей-ка нам лучше кофейку, жена!

К вечеру он так развеселился, что даже стал напевать старинные песенки, которых не пел уже с самой весны, шутил с дочерьми и сыпал прибаутками; когда коров доили, он называл их мадамами, а телушек — барышнями. Но, улегшись спать, он никак не мог уснуть. Лежа рядом с женой в кровати, все ворочался и прислушивался, не раздадутся ли вдали выстрелы. Но ничего не слышно было, кроме тиканья часов, дыханья жены и дочерей, шелеста слабого ночного бриза да изредка птичьего чириканья. Веселость его сменилась обидой и горечью, радость победы сгорела и погасла, как солома в печи, а вместо нее пришел страх беспомощного человека, бессильная злость и досада. Война! Пропади она пропадом! Кругом иностранной солдатни понаехало, лоботрясов бесстыжих, и все с оружием, среди бела дня взяли да потоптали нескошенный луг, прямо на глазах у хозяина, и хоть бы что! А как быть, если им вздумается вернуться? Вдруг они в отместку нагрянут ночью, перестреляют в загоне овец, коней угонят, проволоку в ограде порежут или еще какую пакость учинят? Он взволнованно заворочался в постели и подумал, не лучше ли будет встать да в окошко поглядеть, а не то и одеться да выйти из дому, посмотреть, что там творится, но тут же понял, что не волен он помешать пришлой солдатне бесчинствовать и безобразничать, беззащитен он против ихних выходок и хамства, он сам теперь во власти непонятных, сложных законов мировой войны — запутался в ее сетях как глупенькая тресочка, и как теперь ни барахтайся, как ни бейся, петли будут сжиматься все туже и туже. Нет, видать, худо в нынешнее скверное время быть честным крестьянином, похоже, что больше в чести нынче подлые воры, разбойники без стыда и без совести, убийцам защитой служит теперь военная форма, им и почет, и ордена, и чины. Он сжал в кулаки свои сильные руки, лежавшие поверх одеяла, закрыл глаза и постарался уснуть. Пошел второй час, и голубая ночная мгла уже медленно отступала, начинало светать. Надо забыться, отбросить все заботы, чтобы к утру выспаться и отдохнуть, пора-то страдная!

 

Как всегда он правильно угадал вчера, какая будет погода. День выдался сухой и жаркий, ветерок легкий, как раз впору, веял над туном, от сена шел пряный дух, лютики огнем горели в нескошенной траве. Утром, пока сено ворошили, они не слыхали выстрелов, и ничего худого за ночь вроде не случилось, никто не возился на холме над овчарней, и лошадки все паслись на выгоне за туном. Он снова ощутил прилив радости, похвалил погоду, сказал, что нынче много будет доброго сена, и стал подшучивать над дочерьми, что вот-де, может статься, скоро соседушка холостяк приедет и в поводу второго коня приведет и, оробевший, красный от смущения, попросит в жены Асгерд Бриндис. А Хрепне Аульфхильд еще придется обождать годок-другой своего Магги с Мыса, придется ей пожить дома у отца-матери, у стариков своих, покуда не повзрослеет да ума-разума не наберется, пока не научится вести себя степенно и с достоинством. За разговором он совсем позабыл о солдатах и о вчерашних событиях, как вдруг дочери объявили, что палаток стало еще больше.

«Ну и ладно, — упрямо подумал он про себя, взмахивая косой. — Ну и ладно».

Когда они сели завтракать, снова приехали машины. Хроульф Йоунссон как раз покончил с вяленой треской, съел лепешку, наложил себе овсянки в голубую миску, из которой еще покойный родитель едал, полил кашу желтоватым жирным парным молоком, расправил усы и отхлебнул две-три ложки, а тут вдруг младшая дочь как вскочит из-за стола к окну да как закричит:

— Вон они, опять едут!

Потом она вслух сосчитала машины и, не отрываясь от окна, сообщила:

— Целых четыре приехали! Четыре военные машины подъехали к туну.

Старшая тоже подбежала к окну, чтобы своими глазами в этом убедиться, и мать, всплеснув руками и моля бога о помощи, тоже бросилась к окну. Один только Хроульф Йоунссон сидел на месте, с голубой миской на коленях. Он перестал хлебать кашу, уставился в одну точку, прикусив бороду и нахмурив брови. На щеках у него проступили красные пятна.

— Гляньте! — воскликнула младшая, Хрепна Аульфхильд, которая, по мнению отца, не достигла еще зрелости. — Гляньте, сколько солдат понаехало.

— Господи, спаси нас грешных! — запричитала мать. — И все-то они с ружьями.

— А ты думала, можно без ружей воевать? — сказала старшая дочь Асгерд Бриндис, шмыгнув носом. — У них приказ такой, чтоб ружья носили.

Хроульф Йоунссон поднялся с сиденья, поставил миску с недоеденной кашей на стол, вынул из кармана плитку табаку, сунул в рот и откусил порядочный кусок.

— Ну, чего уставились? — одернул он их грубо. — Нечего глаза пялить, когда эти проходимцы на нашей земле хозяйничают.

— Уж и в окошко нельзя посмотреть! — сказала младшая дочь, даже не оглянувшись на отца.

— Нельзя, нельзя! — передразнил он ее. — Можно подумать, на цепи вас держат! А эти герои-защитники пускай себе тун топчут, а может еще, и сарай подожгут да скотину прирежут, так что ли, дочка?

— Они калитку ломают! — сказала Асгерд Бриндис.

— Сейчас уймутся! — буркнул он упрямо и помолчал, чтобы уложить во рту табак поудобнее. — Смотрите не выпустите собачку из дому, пока я с ними говорить буду. А то как бы ихняя честь не пострадала, ежели пес вцепится офицеру в сапог.

— Да неужели ты к ним выйдешь? — спросила жена.

— Выйду, — отрезал он. — Думаешь, я их испугался!

— Не связывайся ты лучше с ними, отец, — сказала она испуганно, тряся головой. — Не дразни ты этих чужаков, бог с ними, не трогай их! Кто знает, что они со злости над тобой учинят.

— Когда это у нас бывало, чтобы ты приказывала, а я тебя слушался? — возразил он и, отогнав от себя собаку, решительно вышел из дому и закрыл за собою дверь.

Остановившись на мощеной площадке, окруженной кустиками щавеля, он посмотрел вокруг и, подумал, что дом этот — его дом, а щавель — его щавель! Потом он быстрым шагом пошел к надкошенному краю туна и подумал, что эта жесткая трава и зеленое свежескошенное сено под ногами тоже его собственное. А выйдя на дорогу, ведущую к усадьбе, он понял, что не только бурая, сухая земля, но и часть фьорда, и часть голубого жаркого неба над ним — все это его, кровное. Вдохнув пряный запах сена, он расправил плечи и шагнул навстречу солдатам, стоявшим у калитки, словно древний конунг навстречу современному войску. Одно он знал твердо: он тут хозяин усадьбы и здешних гор и никаким нахалам не даст собою помыкать; даже если все кругом рехнулись и стали неразумны, как дети малые.

Он остановился перед офицером в фуражке, который стоял за оградой у калитки, и увидел, что за спиной у того суетится какой-то молодой парень в нарядном штатском костюмчике, с непокрытой кучерявой головой, бледным лицом и впалыми щеками.

Офицер приложил руку к фуражке, а тот, что вчера был за главного, обернулся и что-то сказал пареньку в штатском. Парень изогнулся и вежливенько сказал:

— Здравствуйте!

— А? Что я слышу? — Хроульф Йоунссон от изумления поднял правую бровь. — Никак ты исландец?

— Да, — ответил парень.

— Как звать тебя?

— Меня зовут Йенс Фриман.

— А родом откуда?

— Я из Рейкьявика.

— Из Рейкьявика, говоришь? Оно и видно, — сказал Хроульф Йоунссон и сплюнул табачную слюну. — Так зачем я тебе понадобился?

— Да нет, я ведь не по личному делу, — ответил парень. — Я состою при воинской части.

— Чего же ты, скажи на милость, таскаешься следом за этим сбродом!

— Я переводчик.

— Переводчик? — повторил Хроульф Йоунссон, глядя на него с презрением. — Значит, ты, почтенный хавдинг, у них за переводчика? Быть того не может. А родом, говоришь, из Рейкьявика?

Он еще раз сплюнул и языком поправил во рту табачную жвачку.

— А зовут тебя Йенс Фриман — так? — продолжал он, все более хмурясь.

Офицер, который был тут вчера, показал рукой на холм над овчарней, сделал важное лицо, расправил плечи и громко затараторил на своем непонятном языке, то и дело кивая, ни дать ни взять птица-плавунчик. Другой офицер, постарше и поважнее, видать чином повыше, тоже вмешался и сказал несколько слов; а когда они замолчали, переводчик напыжился, показал, как начальство, на холм и тоже распрямил плечи.

— Идет война, — сказал он, прочувствованно выговаривая эти многозначительные слова. — Британские вооруженные силы пришли на этот остров, чтобы защитить население от немецкого вторжения.

— Не надо мне этих защитников, и не просил я их ни о какой защите!

— Британское командование намерено приложить все усилия к тому, чтобы обеспечить безопасность исландцам в случае высадки немецкого десанта. Британское командование надеется на дружеское отношение исландцев вплоть до самой нашей победы над…

— Нашей? — переспросил Хроульф Йоунссон и рассмеялся. — Так, выходит, ты тоже воюешь, герой?

— Мне пришлось идти с ними, — ответил переводчик и малость покраснел.

— Тебе пришлось идти с ними? — набросился на него Хроульф Йоунссон. — А позвольте спросить, господин генерал, что вы собираетесь делать, когда выиграете войну?

— Британские вооруженные силы покинут страну, как только война окончится, — отвечал переводчик как по-писаному. — А пока они здесь находятся, им необходимо занять важные в стратегическом отношении позиции, чтобы защищать страну от возможного десанта. Если же эти позиции находятся на обработанных участках, доставляющих местному населению какие-то доходы, британское командование готово возместить причиненные убытки. Британское командование всегда полностью возмещало убытки стране, которую оно в настоящий момент оккупировало.

— В мое время из тебя вышел бы прескверный пастор, приятель, — сказал Хроульф Йоунссон, бросив быстрый взгляд на машины и на военных, остановившихся на лужайке у калитки. — А я не затем пришел сюда, чтобы поучаться от тебя слову божию. Я спрашиваю, что значит эта суетня? Вроде я вас сюда не приглашал!

Переводчик снова поднял руку и показал на холм над овчарней:

— Не согласишься ли ты сдать в аренду клочочек твоего туна? — спросил он напрямик. — Им надо поставить на вершине холма пушки, чтобы можно было обстреливать немцев, если они высадят десант в этом фьорде.

— Сдать холм в аренду? Да ты никак рехнулся? — сказал Хроульф Йоунссон, и лицо его налилось кровью от злости. — По-твоему, я должен сдать в аренду свой тун?

— Это очень важная стратегическая позиция, — сказал переводчик.

— Да пускай меня лучше убьют, — сказал Хроульф Йоунссон и раздавил зубами жвачку. — Я знаю одно, эта земля моя!

— Время военное, — сказал переводчик, невольно отскакивая от бурой струи, извергнувшейся изо рта крестьянина.

— Да я-то тут при чем? Ну вас всех к дьяволу. Я, что ли, просил вас впутываться в войну? Никогда я не занимался этим делом, парень! Пускай эти полоумные воюют, пока не выдохнутся, только бы меня и мою семью не трогали! Я-то их ничем не обидел!

Офицеры обратились к переводчику и что-то долго говорили ему на непонятном иностранном языке, размахивая руками и часто показывая на фьорд и на холм над овчарней. Переводчик отвечал им тоже на непонятном языке, потом, как в прошлый раз, взмахнул рукой, расправил плечи, обернулся к Хроульфу Йоунссону, изо всех сил стараясь напустить на себя побольше важности перед лицом этого неотесанного бородача.

— Британской армии непременно нужен твой тун, — сказал он решительно, повысив голос. — Нелегко будет защищать фьорд от немцев, если не укрепиться на этом месте. Нам очень нужен клочок твоей земли вон там на холме, чтобы можно было обстреливать суда в устье фьорда.

— Кажется, ты сказал, что тебя зовут Фриман? — сказал Хроульф Йоунссон, косясь на офицеров.

— Да, — ответил, растерявшись, переводчик, — Меня зовут Йенс Фриман1.

— Да-а, такое имя не каждому под силу носить. Смотри не упади. Должно быть, ты совсем сдурел, если думаешь, что я в сенокосную пору позволю вам хозяйничать на моем туне. По-моему, так цепной пес больше «фриман», чем ты, раз ты меня уговариваешь свой холм под пушки да под другие душегубные штуки отдать! Нет уж, злись не злись, а я вам ни за что ни одной пяди земли от моего туна не продам, ни дюйма.

— Тебе же возместят убытки! — сказал переводчик. — И, пожалуй, командование заплатит тебе значительную сумму.

— Можешь оставить возмещение себе, голубчик, — сказал Хроульф Йоунссон. — Небось серебришком не побрезгуешь. Ни стыда в вас нет, ни совести…

Но тут он умолк на полуслове, потому что вдруг заметил, что солдаты уже принялись выгружать из машин на лужайку какие-то ящики. Сначала он словно дар речи потерял и в рассеянности слушал слова переводчика, ворочая языком жвачку, потом расправил плечи, как бывало осенью, когда ему приходилось водить альпинистов, мотнул головой и пригладил усы.

— Скажи-ка ты своим хозяевам, — заговорил он, пристально глядя на переводчика, — скажи-ка ты своим хозяевам, что никогда я им не дам ни единого клочочка своего туна. Пусть попробуют меня застрелить, если им охота, пусть даже меня повесят, если посмеют, но не видать им этой горки. Дед мой купил эту землю у покойного старосты Гвюдмюндура, отец мой прожил тут тридцать четыре года, и сам я родился в том старом доме, что еще дед мой построил, а все это в наследство получил, когда мой отец от воспаления легких скончался, и до сих пор живу, не жалуюсь. И не звал я этих вояк и плохого им ничего не сделал — а если они хотят тун у меня насильно отнять, так я поеду к сислумадуру, к родичу моему Йонатану, и пожалуюсь на этих негодяев, и управу на них найду, чего бы это ни стоило, и уж постараюсь им насолить!

Он перевел дух, пока переводчик говорил с офицерами, и, как только они кончили беседовать, показал на холм Аулагахоуль и, беспокойно переминаясь с ноги на ногу, снова заговорил:

— Вчера они туда что-то тащили. Так вот, земля эта моя. Моя собственная. А если им непременно надо ставить какие-то пушки над устьем фьорда, то могут стрелять вон с того холма. Там пускай ставят.

Глядя себе под ноги, он поддел носком сапога комочек бурой земли, взъерошил бороду и сдвинул брови.

— Еще я бы им посоветовал, — продолжал он, перебив переводчика и офицеров. — Я б им посоветовал, этим господам, чтоб не возились у ограды и не трогали бы меня и мою семью. Еще я запрещаю им убивать птах на моей земле. Сколько себя помню, не было у нас в обычае стрелять куликов и ржанок.

Он чуть было не спросил, не король ли английский научил их над беззащитными тварями издеваться, но передумал и смолчал. Пусть лучше переварят, что услышали, незачем понапрасну злить людей. Лучше прикинуться равнодушным, пока они будут раздумывать над его словами. Он перевел взгляд на солдат и машины, стоявшие на лужайке у калитки, затем на Аулагахоуль. Стоит на том холме хоть камушек сдвинуть, тут тебе и конец. Привидения этого не потерпят. Хроульф Йоунссон вызывающе поглядел на переводчика и офицеров. Переводчик кончил говорить и закурил сигарету, а офицеры возбужденно залопотали и замахали руками: тот, что еще вчера приходил, упрямо показывал на холм над овчарней, а другой вынул из футляра, висевшего у пояса, черный бинокль с блестящими стеклами и стал глядеть то на Аулагахоуль, то на фьорд, третий же крутил пуговицы на своем мундире, кивал головой и весело улыбался.

«Раньше смотреть надо было, — подумал Хроульф Йоунссон и чуть было не выругался вслух. — И хоть вы тут до ночи торчите, все равно не уступлю, как вы меня ни умасливайте».

Он как раз решил подкрепиться новой порцией табаку, но тут самый главный офицер спрятал бинокль в футляр на поясе, махнул рукой и сказал что-то переводчику на своем невнятном и бестолковом языке. Переводчик бросил на землю недокуренную сигаретку, поджал губы и обернулся к Хроульфу Йоунссону.

— Британское командование приняло решение временно занять в военных целях вон тот холм за оградой, — объявил он сухо. — А там и твой тун займут, если понадобится.

— Небось не займут, пока я жив, — ответил Хроульф Йоунссон и не спеша пошел за ними к калитке, накрепко привязал к столбам жерди и, не удержавшись, попросил все-таки Йенса Фримана передать от себя сердечный поклон сатане и в особенности адским пробстам. — Ты-то попадешь к ним рано или поздно! — крикнул он напоследок и ухмыльнулся в усы. — Дай только срок.

Хроульф Йоунссон не знал, горевать ли ему или радоваться. Он явно одержал победу во второй раз и отстоял холм над овчарней от британского командования, только победа была неполная, не то что вчера, потому что отныне по утрам хозяина усадьбы станут будить шум и крики до зубов вооруженных солдат, пришедших с юга, из Англии. На земле, которую в давние времена, когда он был еще мальчишкой, дед купил у покойного старосты Гвюдмюндура, теперь поставят палатки: не успеешь оглянуться, как они повытопчут траву, останется голый и бесплодный пустырь. Не сможет он помешать им топтать траву на холме или понаставить там ржавых загородок из колючей проволоки, а может, птиц и скотину беззащитную перестреляют, как им помешаешь? За фьордом послышались выстрелы.

— Ничего, хоть овощи в кастрюле, да еще не съедены, — проворчал он, стараясь утешиться мыслью об опасностях, поджидающих их на Аулагахоуле, где живут привидения. Но теперь он не чувствовал ни аромата сохнущего сена, душного и жаркого, ни слабых порывов ветерка, который раздувал волосы в бороде и напрасно пытался пощекотать ему подбородок. Отец-то говорил, что привидения на Аулагахоуле самые сильные и смелые во всей округе. Только вдруг они за последние годы присмирели, вдруг побоятся связываться с оравой вооруженных здоровенных солдат английского короля?

Он с независимым видом вошел в дом, подвинул себе голубую миску покойного отца, расправил усы и принялся чинно и не спеша хлебать овсянку с молоком, неторопливо отвечая на вопросы жены и дочерей, и старался не показать им своего смятения. Глянув мельком на Хрепну Аульфхильд, он увидал, что, пока он говорил с военными, она успела повязать голову новым платочком. А платок-то был праздничный.

— Так что же они сказали? — спросила жена, бегая взад-вперед по комнате, точно не в силах устоять на месте.

— Да ну их к черту, — ответил он ворчливо. — Прогнал я их с туна, этих лоботрясов, и запретил им на холм лазить.

— А ведь они еще не ушли, — прошептала жена, глядя в окошко.

— Не ушли? — повторил он, глотая овсянку. — Пусть поторопятся, не то им плохо придется.

— Господи боже, теперь и нас, может, в войну впутают, — вздохнула жена.

Он не ответил ей, молча доел кашу, поставил миску на стол, утерся рукавом и глянул на стенные часы.

— А теперь нам пора на тун сено ворошить, — приказал он твердо. — Не каждый день такая сушь бывает.

— Я сейчас выйду, отец, — откликнулась старшая дочь Асгерд Бриндис, встряхивая в руках новое выходное платье, которое она сшила весною на пасху.

— Выйдешь, значит? — сказал он сумрачно, пристально глядя на платье, которое она держала в руках. — Ты чего это выдумала, дочка? По-моему, ты уже готова!

— Мне надо переодеться, — ответила она, пряча глаза и пошла на кухню.

— Переодеваться вздумала? — закричал он ей вслед. — Никак на сенокос собралась в городском платье?

Дочь упрямо тряхнула головой и показала свою пеструю выгоревшую юбку. — По-твоему, можно в этих лохмотьях незнакомым мужчинам на глаза показаться?

— Незнакомым мужчинам? — повторил он за ней совершенно ошеломленный и глупо уставился на Асгерд Бриндис, эту видную, взрослую девушку, которая до сих пор слушалась его как дитя.

— Незнакомым мужчинам! — повторил он и чуть не задохнулся от возмущения, и тут он вдруг понял, что спорить с ней значит понапрасну время терять, понял, что на этот раз потерпел поражение.

1947


Примечания

1 Фриман — свободный человек. (датск.)

Перевод: Инна Стреблова

Иллюстрация: Анатолий Иванович Белюкин

Источник: О. Й. Сигурдссон. Ладья Исландии. — Прогресс, 1966. — C. 40–58.

OCR: Ксения Олейник и Тимофей Ермолаев

© Tim Stridmann