Гудмундур Камбан

Без устоев

Роман

Предисловие к русскому изданию.

Молодой исландский писатель Гудмундур Камбан написал книгу, интересную не только по силе внутреннего убеждения и по суровому мастерству почти эпического рассказа, но также по весьма оригинальному замыслу. Из маленькой, патриархальной Исландии действие романа непосредственно перебрасывается в самый центр капиталистического мира, и здесь герой книги, наивный голубоглазый исландец, типичный представитель среднего класса, с его верой в золотую справедливость, сбивается с пути в дебрях цивилизованной Америки и погибает, как затравленный собаками дикий зверь.

Как известно, скандинавские иммигранты поставлены американскими законами в число благоприятствуемых народностей. Очевидно, от небольшого притока, сравнительно обеспеченных, северян правящие круги Соединенных Штатов не ждут особой опасности: по их мнению, это, скорее благонадежные элементы. Тем любопытнее, что Рагнар Финнссон, этот романтик наследственной скандинавской (порядочности, — и был толкнут американскими условиями на путь вора, убийцы и насильника: другого применения ему там не нашлось.

Своей книгой исландский писатель пытается объяснить это явление.

Когда мелкобуржуазные представители отсталых стран начинают давать оценку сложным особенностям капиталистического мира, они неизбежно подводят их под этическую мерку, с требованием справедливости, и проходит не мало времени, прежде чем они убеждаются в беспомощности такого подхода. Но если сравнить ханжескую нравственность Америки с тем, чему учат в школах патриархальной Исландии, разницы не будет почти никакой.

Одна и та же идеология прикрывает, в одном случае, наивные формы быта, сложившиеся в условиях тысячелетней островной изоляции, формы отеческой эксплуатации, с братской трапезой батраков и хозяев за одним столом, с крайне редкими правонарушениями и почти семейным укладом общественных отношений, а в другом случае мощный аппарат откровенного классового насилия.

Европейский буржуазный читатель любит отдыхать от сложной современности в провинциальном закуте скандинавской литературы. Он привык, что она преподносит ему нравственные проблемы и ломает копья за самобытность личности в тишине какого-нибудь зеркального фьорда. Эпигоны Бьернстерне и Ибсена угощают нас, обычно, социальной или нравственной бурей в стакане воды. На этот раз из самого отдаленного уголка скандинавского мира пришла книга, в корне порывающая с пасторско-мещанской традицией, пришел не бытовой роман с идиллическим изображением ловли трески, не тысячная вариация на тему Бранда, а нечто, по силе и свежести восприятия напоминающее лучшие произведения Эптона Синклера.

В крошечной исландской столице Рейкьявике, где наряду с отделениями английских и датских банков, регулирующих экономическую жизнь острова, существует игрушечный национальный университет, где кучка нотаблей, кичащихся старинным крестьянским происхождением, но крепко связанных с копенгагенской и амстердамской биржей, подражает столичным образцам, отправляя сыновей в копенгагенский университет, а для деловой шлифовки в Лондон, в этом своеобразном, но далеко уже не изолированном мирке мы наблюдаем явление, свойственное всем скандинавским странам: перепроизводство интеллигенции. Экономическая зависимость бесхлебной и безлесной Исландии от американской пшеницы и делового посредника Копенгагена почти низводит ее на степень белой колонии. Рагнару Финнссону нечего было делать дома, поскольку он не пожелал стать приказчиком датских или английских фирм, и молодой исландец, опьянившийся сознанием личной свободы, почувствовавший себя гражданином мира и пожелавший использовать за океаном свои знания и способности, — стал… гражданином американской каторги.


Часть первая.

1.

Рагнар дал себе слово: с нынешнего дня быть добрым и ласковым со всеми.

Он шел, закинув на плечо уздечку, по тропе, на горное пастбище. Но едва это великое решение было принято, как словно запнулось за что-то. Вот он идет сейчас, он, с этих пор совсем новый человек, а вокруг все по-старому! Тропа перед ним, скалы вокруг, усадьба и фьорд позади — все сегодня такое же, как вчера. Удивительно, что природа может оставаться такой равнодушной к человеку!

С этой самой тропой было связано столько разных воспоминаний, больших и малых, что она смущала Рагнара больше всего прочего. Он сошел с нее. Но чем дальше он подвигался, тем более одиноким чувствовал себя, как будто терял всякую связь с природой. Прямо непонятно! Его охватила глубокая грусть, он понял, что можно носить в груди великое решение и все-таки чувствовать разочарование. И раньше, чем сам успел сообразить, что делает, он громко крикнул.

— Эй! Эй! Эй! — отозвались скалы. Рагнар радостно подпрыгнул, снова крикнул, остановился и прислушался. По лицу его скользнули лучи улыбки, отражения добрых мыслей… Спустя минуту, он заметил за собой, на серебристом от росы травяном море, темный след примятой травы и опять свернул на тропу, чтобы не топтать травушку.

Сегодня он решил быть добрым ко всем, — сегодня и всегда отныне. Правда, он пробовал это сотню раз, и никогда дальше самого решения дело не шло. И не счесть сколько раз просыпался он утром с горячим намерением быть и оставаться добрым. Но ни разу еще не устоял в своем намерении до конца дня. Просто удивительно, как трудно это оказывалось!

И сам он никогда не был виноват в этом. То-есть, почти никогда. Он вспоминал, что не раз, встав утром часов в семь, он выходил из дому, читал под открытым небом утреннюю молитву и шел по лугам, к востоку, вдоль речки, — он так любил эту чистую, поросшую короткой жесткой травой равнину, — а когда возвращался домой, готовый начать день по-новому, всем услуживать и во всем уступать, исполнять все, о чем бы его ни попросили, то часто слышал, как люди говорили про него: «Страсть какой он сегодня ласковый и добрый, Рагнар; не то, что вчера!» Этим чистота его намерений осквернялась. Это было все равно, что обнаружить перед людьми свою язву c целью показать, что она начинает заживать. И разве можно было стерпеть, когда люди начинали капать яд в рану?!

Но теперь ему было необходимо искупить вчерашнее. Необходимо было выдержать, устоять в своем намерении. Нельзя быть таким чувствительным, принимать все так близко к сердцу; пусть над ним смеются, поддразнивают его; он не должен обращать внимания; не слишком гордиться собою, и прощать, если к нему будут несправедливы. Вчера… Вся кровь кидалась ему в голову, когда он вспоминал.

Он ведь ударил свою мать.

На минуту раскаяние уступило место другому чувству: радости от того, что мать не сказала об этом отцу. Всю жизнь, всю, всю свою жизнь будет он помнить это и любить ее за это.

Вышло все из-за пустяков. После кофе он повздорил с братом Финнуром из-за того, кто из них настоящий математик. Отец, закурив сигару, спросил с улыбкой, понимают ли они сами, о чем спорят, и вышел из комнаты. Они же тотчас сцепились. Финнур был старше, так что Рагнару приходилось круто. Вдруг Финнур взвыл:

— Да ты кусаться, чертенок!!

Тут вошла мать.

Она была невысокого роста, худенькая, с маленькими, красивыми, но сильными, как у мужчины, руками. Схватила сыновей каждого за шиворот спереди и разъединила их, отвела друг от друга и от себя подальше и так держала, молча, предоставляя им брыкаться. Затем спокойно потащила их к дверям и вытолкнула Финнура, а младшего удержала. Он окончательно вышел из себя и в бешенстве хватил изо всех сил кулаком по державшей его руке. Милая мама! Как жестоко ты наказала строптивого сына! Прижала его к своей груди и заставила прислушаться, как бьется твое сердце… Рагнар извивался, как угорь, зарывшись лицом в платье матери, вдыхая своеобразный аромат ее одежды, ощущая себя во власти ее женской силы, чувствуя себя скованным ее руками и изнывая от угрызений совести. Изо всех сил старался он высвободиться, но мать спокойно и крепко держала его. В течение нескольких секунд голова его переменила сотню положений, так как только головой он и мог вертеть свободно. Чорту в сказке, попавшемуся в тиски и вынужденному слушать обедню, не могло быть хуже, чем Рагнару в объятиях матери. Когда это сравнение мелькнуло в его голове, он почувствовал жгучий укол в сердце и вдруг, обняв мать, прильнул головой к ее груди и прошептал со всею нежностью, на какую был способен: Мама!

Она поняла, что сердце его готово смягчиться и невольно ослабила хватку. В то же мгновение он выскользнул из ее рук и убежал из комнаты, убежал из дому, подальше от людей, в горы, как всегда, когда хотел быть один.

У него была своя любимая норка в скалах, маленькое ущелье. Он примчался туда, улегся там на траве и лежал долго, долго, пока гнев его не утих совсем. Гнев утих, но он не раскаивался. Не чувствовал своей вины. B ушах его переставал звучать короткий болезненный вскрик матери — когда он ударил ее, — но он не раскаивался. Не признавал себя виноватым. Он сжимал кулаки, но совесть его была спокойна. Зачем же он сжимал кулаки? Этого он не знал; сжимал, да и все тут. Или кто-нибудь отрицал, что совесть у него спокойна? Почему же он не мог успокоиться? Словно ключ из скалы, просачивалось из глубины его души самообвинение: он обманул мать, притворством выскользнул из ее объятий. И он бросился ничком на землю, спрятался лицом в траву и разразился бурными, долгими рыданиями.

Сегодня он встал с твердым намерением быть добрым. Он повторял себе это и вслух и про себя всю дорогу. Теперь ему оставалось подняться на последний уступ. Он приостановился, чтобы отдышаться. Рядом шумел водопад, кругом пели птицы, внизу по долине протекала река, стремясь к морю, которое встречало ее широко распростертыми объятиями. Природа дышала тем миром, которого искал Рагнар, и он, вдыхая его полною грудью, опустился на землю, обнял прах, по которому ступал. Земля показалась ему мягче его постели, и он лежал долго, земля не отпускала его. Удерживала его чарами ароматов, красок и того мира, который вливала в него. Он чувствовал, как усталость словно испарялась из его тела, а из земли струились в него таинственные токи. И он прижимался к земле плотнее, касался ее губами, лизал языком, чтобы ощущать ее вкус… пропитаться ею насквозь… Наконец, он поднял голову, собираясь встать, и земля как будто потянулась за ним каждою травинкою, каждым цветком; прекрасные чашечки цветов, напоенные росой, касались его губ; его ноздри впивали их аромат… Он закрыл глаза и рванулся с земли.

Лошади разбрелись по лощине. Рагнар подошел к своей Белоголовке, погладил ее, потрепал, осторожно всунул ей в рот уздечку и мягко вскочил ей на спину. Потом собрал остальных лошадей. Скьони, по обыкновению, норовила отбиться в сторону. Он поехал рядом с нею и вдруг заметил какую-то лошадь далеко в глубине лощины. Он быстро окинул табун глазами и сообразил, что не хватает Факси. Эту чудесную верховую лошадь отец купил всего две недели тому назад в соседнем округе, по ту сторону скал. И она, как видно, стремилась домой. Не напрасно ее спутали.

Рагнар направился в глубину лощины и слез со своей лошади около Факси. Бедное животное! Смотреть жалко!

Пута впились в мясо, и из одной ноги даже сочилась кровь.

Неужто их ни разу с нее не снимали с тех пор, как она здесь? Рагнар почесал лошадь за ушами, она от удовольствия склонила голову на бок; он поцеловал ее в глаз и наклонился, чтобы снять пута.

— Не диво, что тебе больно, бедняга!

При его прикосновении, щетка на больной ноге дрогнула, словно нога скорчила гримасу от боли.

— Постой, постой, Факси, я сниму осторожно, осторожно. Постой немножко, милая моя лошадка!

Щетка опять дрогнула.

— Бедное животное! У тебя нет языка, чтобы сказать, пожаловаться на боль.

Лошадь приподняла ногу.

— Ну, успокойся же, Факси! Я только сниму пута, а когда приедем домой, я тебе промою рану карболкой и перевяжу, и буду менять перевязку каждый день и гладить твою бедную больную ногу.

Лошадь сделала попытку укусить его.

— Ты укусить меня хочешь, Факси? Нельзя! Я ведь не хочу тебе зла. Я хочу освободить тебя, снять с тебя пута… Постой, постой немножко… сейчас…

Ремень присох к ранке с одной стороны. Рагнар знал, что надо придержать края ранки, чтобы не вырвать вместе с ремнем мяса; он осторожно придавил пальцами одной руки рану, а другой рукой быстро рванул ремень. B ту же минуту он оказался распростертым на земле позади лошади, — она лягнула его, почувствовав острую боль в ноге. Когда Рагнар опомнился, жгучая боль в губах заставила его схватиться рукой за рот, и он ощупал на губах рассеченную наискось глубокую, кровавую рану.

У него вырвалось проклятие.

Затем он вскочил на свою Белоголовку и бешено погнал Факси кнутом к табуну! Удары сыпались на спину лошади тем беспощаднее, что она продолжала прыгать, словно спутанная.

— Марш вперед! Марш!.. Ах, эта старуха Скьони! Вечно отстает, лентяйка! Постой, я тебя сейчас угощу! Р-раз, раз, раз!

Кнут так и хлестал по спинам и бокам то Скьони, то Факси, то Моси, то Блеси, то Йорпа — всех, кто не сразу слушался.

— Держись вместе, Скьони! Р-раз!.. Вперед!

И он помчался вихрем вслед за развевающимися гривами и хвостами, под фырканье трепещущих ноздрей, топот копыт и сверканье выбиваемых ими искр. Позади лощина, наверху скалы, вокруг луга, впереди усадьба и фьорд — все окутано облаками пыли, пронизанной солнцем, солнцем, солнцем… а во рту кровь, полный рот крови.

2.

Жизнь для Рагнара осложнилась рано. Ему шел всего двенадцатый год, но в последнее время дни и часы не просто проходили каждый сам по себе, а словно пряли бесконечную нить, которая то и дело запутывалась; когда же он пытался их распутать, она затягивалась узлами, которых уж не развязать было. Это сравнение пришло ему самому в голову. Дело в том, что отец весною, в исполнение давнишнего желания Рагнара иметь сеть для ловли форелей и лососей в реке, дал ему клубок тонкой бечевки, из которой он сам должен был сплести сеть, научившись этому у одного из рабочих. Два раза бечевка запутывалась и, чем больше мальчик старался распутать, тем крепче завязывались узлы. Один раз отец развязал ему, другой раз мать, и для Рагнара высшим доказательством превосходства родителей долго служило то, что в их руках запутанный конец бечевки все уменьшался, а клубок все увеличивался.

Но с недоумениями, вопросами и сомнениями своими он не мог обратиться ни к отцу, ни к матери. Никто не должен был знать о планах, которые он лелеял. Ему с раннего детства внушалось, что необходимо быть добрым и честным, иначе не будешь счастлив. Но он не был таким и стать мог только собственными усилиями. В один прекрасный день он и станет таким — вдруг, к общему удивлению. Это было так интересно. Но ужасно трудно.

Каждый раз, как его жгло желание разливать вокруг себя добро и любовь, все старые знакомые вещи вокруг него говорили: «Взгляни на нас, Мы все те же, не меняемся. И тебе никогда не стать другим». Волны морские, катившиеся неустанно, бесконечно, однообразно, бык, ревевший постоянно на взрытом им лугу, темно-рыжий пес управляющего, всегда лаявший на гостей, большой мясницкий нож, всегда лежавший в сарайчике, где резали мелкую скотину, детская тележка самого Рагнара, хранившаяся под навесом на дворе, все твердило ему это.

Вначале ему казалось все-таки, что он не успевал в своем намерении стать добрым не по своей вине, а по вине других. Например, он не хотел просить прощенья у управляющего за то, что взял без спросу его Буланку и покатался на ней верхом. Не хотел, потому что не считал себя виноватым. Управляющий сам его подзадорил, утверждая, что Буланка не потерпит на себе никого, кроме хозяина. Отец пытался было объяснить мальчику, что в таком случае довольно было сесть на Буланку, а вовсе незачем было гнать ее вскачь через всю долину, так что она вернулась домой вся в мыле. Рагнар возразил, что он уже пробовал это, но тогда управляющий ему не поверил. Отец сказал, что не всегда можно доказывать правоту своих слов, часто приходится довольствоваться сознанием, что говоришь правду, и, если бы Рагнар поступил так в данном случае, ничего плохого из этого не вышло бы. Это Рагнар понял. Но управляющий остался в его глазах низким человеком. Разве это не низость — сперва раздразнить, а потом нажаловаться отцу, вместо того, чтобы нести последствия своего хвастовства?

Но мало-помалу Рагнар понял также, что, желая стать добрым, незачем дожидаться, чтобы сперва все другие люди стали такими, какими им следует быть. Требовать этого не значило самому следовать завету любви, который старалась внушить ему мать. Это значило только требовать от других, чтобы они следовали завету любви. Нет, иного способа, как самому стать другим, не существовало. Что же такое в его характере мешало ему устоять в своем намерении, несмотря на самое искреннее желание? Этот вопрос Рагнар задавал себе сотни раз и не находил ответа. И он взял себе за правило каждый раз, когда поступал не так, как хотел, — например, сердился на кого-нибудь, упрямился, не отвечал на вопросы, отыскивать причину, почему он так поступил. Не внешнюю причину, которая каждый раз оказывалась новою: он хотел выяснить себе, какие чувства были в нем задеты, оскорблены в тот или в этот раз. Если бы ему удалось открыть в себе недостаток, который чаще всего мешал ему устоять в своем добром намерении, он нашел бы корень зла, и осталось бы только его вырвать. И вначале он так радовался своей догадливости, так увлекался открытым им методом, что порою совсем забывал о самой цели. В конце концов, однако, он убедился, что виною всего его чувствительность и гордость. Они поочередно, а то и обе зараз, разрушали его добрые намерения.

И насколько доволен он был своей настойчивостью, приведшей его к этому результату, настолько же огорчил его самый результат. Чувствительность и гордость! Да неужели же необходимо искоренить в себе как раз то, что ему самому нравилось всего больше? Ведь в этих двух свойствах весь он! Неужели нельзя быть добрым, не калеча себя самого? Вопрос встал перед ним с ужасающею ясностью, и у него не хватало духа ответить утвердительно.

Сначала он попросту пытался отмахнуться от этого поразительного вывода, но чем больше старался, тем многочисленнее и ярче вставали в его памяти примеры из его жизни, подтверждавшие этот вывод. Тогда он попытался, уже не из внутренней потребности, но с искренней последовательностью ребенка примириться с необходимостью. Однако и это не удалось. Перестать быть гордым… да он лучше умрет! Гордость его была так естественна, понятна; весь род его был гордым. И брат его Финнур тоже горд; не терпит над собой насилия. Вот чувствительности у него нет. Можно было издеваться над ним, дразнить его часами, он только посмеивался. И хотя Рагнар завидовал такой нечувствительности к насмешкам, в глубине души он все-таки чувствовал, что не согласился бы поменяться с Финнуром характером, даже если бы это было возможно.

В лучшие свои минуты Рагнар вообще был совершенно доволен собою. Не поведением своим или поступками — за них отвечал не он один, но своим внутренним «я», своим характером. И для полного его благополучия не хватало одного: лишь способности быть добрым ко всем. И вдруг он сделал ошеломляющее открытие, что именно об это-то внутреннее «я», о лучшие свойства его характера — чувствительность и гордость — и разбиваются его добрые намерения!

Жизнь завязала такой узел, которого ему никак не развязать было.

Порою эти постоянные думы, намерения и старания так его утомляли, что он становился, как сам замечал, особенно нетерпеливым и раздражительным. Другими словами: его горячее стремление само себе противодействовало. В таких случаях он с отчаянием сваливал всю вину на свою слабую волю. Раз он хочет стать добрым, разве этого недостаточно? Я хочу, хочу!.. Сколько вечеров эти два слова были его последнею мыслью на дню, от которой он спешил уйти в мир снов. B другое же время бывало наоборот: он чувствовал, как сила и бодрость жизни напрягали в нем каждый нерв, каждый мускул, подстрекали его, и, казалось, не было границ могуществу его воли.

И вот, однажды, в это самое лето, случилось ему возвращаться домой с купанья в реке. Он шел с полотенцем через плечо, освеженный, взбодренный холодными струями, и на лугу увидел Финнура, который забавлялся тем, что дразнил быка, пасшегося на привязи. Бык был свирепый, раздразнить его ничего не стоило, и Финнур своими вечными приставаньями окончательно его испортил. Вдруг бык, по-видимому, вырвал кол, так как, погнавшись за мальчиком, очутился к нему ближе, чем позволила бы длина веревки. Финнур отскочил и прыгнул на изгородь, а когда бык наставил на него рога, перепрыгнул чудовищу на шею, уцепился за его рога и предоставил ему носиться по лугу. И бык с диким ревом бегал с Финнуром на шее до тех пор, пока не сбежались люди и не выручили мальчика.

Рагнар, видевший эту сцену, должен был признаться себе, что не мог бы последовать примеру Финнура — прыгнуть быку на шею и носиться на нем. Финнур был настоящий герой! Но, восторгаясь братом, он все-таки чувствовал в его геройстве что-то неблагородное, насильническое. Он не хотел бы такой победы над быком. Бык стал таким бешеным, потому что Финнур постоянно дразнил его. А если он, Рагнар, никогда быка не обижавший, подойдет к животному с лаской, бык наверное не кинется на него. Бык все еще бесновался, и двое сильных мужчин еле сдерживали его. Рагнар счел за лучшее оставить его сегодня в покое и пошел за братом домой.

— Тебе не страшно было, когда ты сидел на быке? — спросил он Финнура.

— Ни чуточки, — ответил тот, хотя все еще весь дрожал от волнения.

Вечером, когда Рагнар лежал в постели, у него созрело решение. Ему вдруг вспомнилось, что сестра его матери, умершая в прошлом году, такая красивая и такая грустная, постоянно хворавшая, всех любившая и всеми любимая, говорила ему, что человеку, у которого на уме и в душе одно искреннее желание добра, нечего и некого бояться — даже дикого зверя. Недаром один древний мудрец сказал, что воистину добрый человек мог бы водить льва даже не на веревочке, а на одном волоске.

Но Рагнару эта мысль показалась сказочно-прекрасною, несбыточною. Тем не менее, он уже не мог отделаться от нее. А тут еще вынырнули в памяти строки из знаменитой оды Горация, отрывки из которой находились в стихотворном сборнике, подаренном ему тою же теткой и бывшем любимым чтением мальчика:

«Беззаботно между дикими зверями ходил я, мечтая;
гимны с уст моих лились;
Волк бежал от меня, хотя на мне был лишь плащ,
я был безоружен».

Это решило дело.

Рагнар уснул и спал долго, крепко, без сновидений.

На следующий день, когда мать, по обыкновению, прилегла отдохнуть перед полдником, Рагнар, убедившись, что она уже уснула, подкрался к постели, взял в руки одну из кос матери и тихонько расплел. Вдруг мать в просонках проговорила:

— Зачем ты дергаешь меня за волосы, мальчуган?

Но он стрелой вылетел на крыльцо и оттуда на двор, держа двумя пальцами длинный волос из косы матери.

Он уже пробежал половину дороги до быка, который был опять привязан на лугу за изгородью и, по обыкновению, бесновался: с ревом гнул шею к земле и взрывал копытами землю. Увидев бегущего к нему мальчика, он, однако, остановился, как вкопанный, вытаращив глаза.

Мгновенно остановился и Рагнар.

Как скрипач старательно настраивает скрипку прежде, чем заиграть, так стал настраивать себя для встречи с быком и Рагнар, собирая и напрягая все силы своего сердца, воли и мужества. Наконец, он глубоко перевел дух, набравшись самых добрых и нежных чувств к быку, глаза его заблестели, губы сложились в улыбку, обнажив белые зубы, и он стал приближаться к животному твердой и уверенной поступью, простирая вперед руку с волосом, вырванным из косы матери.

Бык сначала опустил голову, словно смиряясь перед такой сердечной добротой, но вдруг с ревом кинулся на мальчика, готовясь пронзить его рогами насквозь, со всею его жизненной философией. Рагнар повернулся и пустился бежать назад, крича благим матом, не помня себя от страха, хотя бык и не мог преследовать его дальше, чем позволяла длина привязи.

С этого дня Рагнар не верил больше ни в горациева волка, ни в теткина льва. Факси и пестрый бык убедили его в том, что между поэзией и действительностью большая разница. «Завет любви» перестал быть для него заповедью жизни, а новой заповеди ни семья, ни окружающие ему внушить не сумели.

3.

В мире нет справедливости.

Это открытие ввергло однажды Рагнара в такое бурное и мрачное отчаяние, в какое способны впадать лишь дети.

В этот день Рагнар с раннего утра ушел на реку осмотреть свою сеть и нашел в ней такую богатую добычу, какой еще ни разу не было: трех крупных лососей и две чудесные форели. Он продел им сквозь жабры веревочку и, закинув всю связку на спину, побежал к пристани, чтобы свесить свою добычу. Оказалось — 28 фунтов. Он ожидал, что окажется больше, но остался доволен и этим и вприпрыжку отправился домой.

Но дома некому было разделить его радость. Весь дом был перевернут вверх дном: все двери стояли настежь, из залы — или как ее называли, «салона» — доносился громкий говор, а ни в кухне, ни в столовой не было ни души. На плите стояла кастрюля с молоком, которое бежало через край. Мальчик положил рыбу на кухонный стол, снял кастрюлю с огня и отправился в «салон». Там собрались его отец, мать, брат, сестры, управляющий в верховом костюме и две служанки все взволнованно чего-то ищущие.

Отец обернулся к входившему Рагнару:

— Ты был здесь сегодня утром?

— Нет.

— Тут со стола пропал чек… Ты его не видел?

— Нет.

Услыхав его «нет», мать сказала:

— Да разве ребенок что-нибудь смыслит в таких вещах.

— Но ведь кто-нибудь да взял же! — ответил отец.

Все мысли Рагнара вертелись около его сегодняшнего богатого улова. И он чувствовал большое разочарование от того, что никто не порадовался с ним вместе, не подивился его удаче. И хотел уже позвать Финнура в кухню, чтобы… Нет, не надо. Он не хочет хвастаться. Пусть другие заметят что он принес и начнут расхваливать, а он будет стоять себе как ни в чем ни бывало и только под конец скажет: «Ну, стоит говорить о такой безделице!» Так сказал управляющий, когда поймал лосося в 12 фунтов, и на Рагнара эти слова произвели тогда большое впечатление; он проникся к рыболову почтением и до сих пор не понимал насмешливой улыбки, заигравшей на губах отца, когда управляющий вышел за дверь.

«Может быть, кто-нибудь уже пришел в кухню и видел мой улов, подумал мальчик и вышел из «салона». Но в кухне по-прежнему никого не было. Тогда он вышел на крыльцо и увидел во дворе оседланную лошадь управляющего. Припомнил, что уже видел ее там, когда возвращался домой с рыбой, но как-то не обратил на нее внимания и не подумал: зачем и куда едет управляющий. Теперь он вспомнил, что управляющий ведь собирался сегодня в город. И стал ходить взад и вперед по двору, с нетерпением ожидая, когда кто-нибудь выйдет из «салона».

«Салон» был парадной комнатой в новом главном доме, и пользовались им лишь в торжественных случаях. Прислуга туда никогда не входила, дети редко. Но Рагнар иногда забирался туда с какой-нибудь новой интересной книжкой. Сидел он там и вчера вечером… Чек?.. Нет, быть не может!.. то была ведь квитанция!

Разумеется, квитанция. Посередине длинная широкая полоса, и короткая широкая полоска наискось в углу, как на всех квитанциях торговой фирмы Брим и Асгейрссон, с которой отец ведет дела. Эту квитанцию Рагнар видел на столе и спрятал. Он уже раз нашел около рыбацкого шалаша подобную бумажку; ее выронил из бумажника проходивший там раньше отец, и как он обрадовался, когда Рагнар принес ему свою находку. Дал в награду целый фунт шоколаду. Вчера Рагнар просидел в «салоне» до позднего вечера за книжкой Бьёрнстьерне Бьёрнсона «Веселый малый», и читал, пока совсем не стемнело. Тогда он пошел спать. Отец еще не возвращался из конторы, и мальчик радовался заранее, представляя себе, как обрадует отца утром, когда отдаст ему найденную квитанцию. Но утром он забыл обо всем на свете из-за рыбы.

Рагнар вернулся в кухню и остановился на пороге: Финнур вышел туда напиться воды.

— Это ты столько наловил сегодня? — спросил Финнур.

— Да… не стоит говорить о такой безделице!

— Неприятно это… что чек пропал, — сказал Финнур, взглянув на брата.

— А какой такой чек? — спросил Рагнар.

— Чек на семьдесят пять крон. Управляющий получил его вчера по почте и оставил на столе в «салоне».

— Вчера? — повторил Рагнар и, весь покраснев, пошел в комнаты. Финнур за ним.

Когда Рагнар отворил дверь «салона», ему пришлось перешагнуть через отвернутый и скатанный у самых дверей большой ковер.

Обе служанки ползали по полу на коленях, шаря в десятый раз по всем углам. Мать встряхивала гардины, маленькая Диза оглядывала потолок и стены.

Взгляд Рагнара, скользнув по комнате, обратился на отца, который в самом дальнем углу разговаривал с управляющим.

— С вашей стороны очень неосторожно было оставить его тут на столе, говорил отец.

— Я нарочно оставил его тут, — ответил управляющий. — Я ведь знаю, что сюда никто не входит, кроме… — он запнулся… — кроме вашей семьи.

Пересекая комнату наискось к стоявшему у противоположной стены большому резному сундуку, Рагнар успел только заметить, что отец раздул щеки и метнул на управляющего быстрый пронизывающий взгляд.

Рагнар засунул свою узкую детскую руку между сундуком и стенок, вытащил оттуда свернутую бумажку и протянул отцу со словами:

— Это тот самый?

Вопрос был задан с наружным спокойствием, не выдававшим внутреннего волнения.

Отец схватил бумажку, развернул и вздрогнул. Щеки его раздулись еще больше.

— Где ты это взял? — спросил он мальчика.

В «салоне» водворилась странная тишина. Все глаза устремились на Рагнара.

— Я увидал его вчера вечером на столе и думал, что это опять квитанция от Брима и Асгейрссона… Разве это не квитанция?

Отец протянул бумажку управляющему, отшвырнул ногой ковер от дверей, отворил дверь и, став около нее, жестом пригласил всех покинуть комнату.

Управляющий взял бумажку с какою-то двусмысленною улыбочкой и вышел своей обычной медленной походкой.

— Не будь слишком строг; он сделал это по неразумию, — сказала мать отцу.

Рагнара всего обдало жаром.

Когда они остались одни, отец схватил его за плечо:

— Как мог ты вообразить, что это квитанция от Брима и Асгейрссона? Ты видел такие квитанции сто раз, держал в руках и знаешь, что они ничуть не похожи на этот чек.

Хотя он и говорил так и думал, что мальчик в возрасте Рагнара, с его развитием, должен сразу видеть разницу между чеком и квитанцией, в глубине души он все-таки был уверен, что Рагнар говорит правду и действительно ошибся. Разумеется!..

Разумеется, мальчик не имел намерения использовать чек, не мог даже знать, как это делается, но чем больше старался отец объяснить себе побуждения сына, тем больше сердился на него за последствия. Одна эта двусмысленная улыбочка управляющего чего стоила!

— Я спрашиваю, как мог ты сказать такую глупость?

— Я думал, что это квитанция.

Отец еще больше рассердился на такой глупый ответ.

— Ты же видел, что тут напечатано красным, а квитанции печатаются черным…

Рагнар, попавший в «салон» уже после ужина, не знал, что в сумерках разница между красным и черным шрифтом сглаживается, а потому только потупился молча, с беспомощным видом.

Отец, неверно поняв его молчание, стал уже сомневаться в его невиновности. Неужели же в самом деле его сын поступил так не по чистому неведению?! Он взял мальчика за подбородок и посмотрел ему прямо в глаза. Но Рагнар был уже так смущен, что не смел встретить отцовского взгляда.

— Почему ты сначала отперся, что видел чек?

— Я пришел прямо с реки и… — он не сумел докончить свою мысль. Он ведь спрятал вчера эту бумажку, чтобы сегодня с утра порадовать отца, а вместо этого, вот что вышло! И ему вдруг стало так жаль самого себя, что он разразился рыданьями.

Отец подумал, что это заговорила в сыне нечистая совесть. Мальчик, стало быть, не ошибся, а спрятал чек нарочно, чтобы устроить кутерьму. И улыбочка управляющего всплыла перед ним еще ярче.

— Ты сознаешься теперь, что отлично знал, что это не квитанция?

— Нет, я думал, что это квитанция, — сказал мальчик и зарыдал еще отчаяннее.

— Ах, ты еще упрямишься! — сказал отец.

Вся эта суматоха, вызванная пропажей чека, раздражала Финнура-Иоганна Финнссона тем больше, что сын его вел себя так малодушно и приводил такие жалкие оправдания. Сам он заподозрил было одну из служанок и не был уверен, что не дал ей заметить своего подозрения, которого тем больше стыдился теперь. Он сел на стул, положил мальчика поперек своих колен и принялся отстегивать ему подтяжки.

— Папа, папочка, не надо, — взмолился Рагнар. — Я думал, что это квитанция!

Но отец уже так мало расположен был верить сыну, что этот неизменный припев только еще пуще раздражал его, и удары посыпались. Рагнар извивался от боли.

— В другой раз будешь знать, как брать чужие вещи! — сказал отец и вышел из «салона».

Но еще не успел договорить своих слов, как уже сознал, про себя, что наказал сына совсем не за это. Он вообще не собирался наказывать мальчика, но сам себя разжег, взвинтил до этого. Сердитый и отнюдь не довольный самим собою, он вышел на двор и, увидав скачущего по долине галопом управляющего, пожалел, что удары достались не на долю этого болвана. Рагнар остался лежать на полу.

Сначала все чувства в нем как будто замерли. Захлебываясь рыданьями, он едва мог переводить дух. Голова бессильно моталась от одного плеча к другому. И, когда этот признак жизни дошел до его сознания, он почувствовал такое облегчение, что уже намеренно продолжал движение. Потом случилось что-то странное: внутри у него словно порвалось что, голова сначала как будто совсем опустела, а затем стала наполняться чем-то новым, что вливалось и вливалось в нее без конца. Это была ненависть, ненависть к отцу. Сам он казался себе жертвой несправедливости, мучеником на ложе пыток. Отец же его был… дьявол! Да, дьявол! Это слово дало ему минутное облегчение.

Нет, нет, это ложь! Это вовсе не отец его, а совсем чужой, злой человек, за которого вышла замуж его мать. Бедная мама! Да нет, ему не жалко и мать, зачем она вышла за такого? Он ненавидит и ее. Всех ненавидит. Все они стояли там и глядели на него с подозрением, все готовы были обвинить его, когда он достал и подал бумажку. Глаза Финнура ясно говорили: «Хорошо, что это не я сделал!» А взгляд матери: «Ты это сделал, но я тебя прощаю». Рыданья чуть не задушили его, когда он вспомнил этот прощающий взгляд матери. Во взгляде же управляющего читалось: «Я ведь всегда говорил, что этот Рагнар сорная трава!» Но всего больнее было вспоминать испуганный, недоумевающий взгляд маленькой Дизы. Только служанкам было весело и они, смеясь и обнявшись, вышли из «салона». Да, им было весело, весело! Он ненавидит их.

Нет, он ненавидит только отца. Всех других можно еще простить. Ho хуже отца нет человека в мире. Когда Рагнар вырастет, он… Да, что тогда?… Будущее так безнадежно. Он все глубже и глубже погружался в черную бездну отчаяния.

Пол стал мокрым от его слез, а губы пересохли от пыли, лицо было все в грязных потеках и пыли.

Он встал, застегнул панталоны и пошел к окну. На дворе никого не было видно. Он выскочил из окна и пробежал на сеновал. Там улегся на только что сложенное сено и пролежал несколько часов.

Неужели жизнь так безнадежна? Он спрятал квитанцию с единственной целью вызвать на лице отца радостную улыбку. Да. Совсем не ради фунта шоколада, нет, нет! Что значит шоколад в сравнении с возможностью обрадовать отца? Этих возможностей у Рагнара было так мало, он никогда ничего не мог он подарить отцу. И вот, его избили за то, что он хотел доставить отцу радость. Ненависть вновь закипела в нем с удвоенной силой.

Но, к его пущему раздражению, ему, несмотря на все его усилия, никак не удалось надолго удержать в уме представление об отце, как об изверге. Раз за разом представление это стиралось, и вместо него выступал образ отца в те минуты, когда он бывал особенно нежен и заботлив. Когда, например, ежедневно приходил и подолгу сидел у постели Рагнара, повредившего себе ногу, играл с ним в шахматы две-три партии подряд. «Прочь этот образ!» — говорила Рагнару его оскорбленная гордость, и снова перед ним вставал отец-изверг. Нет, теперь уж он не упустит этого злого облика. Разве найдется на свете другой человек с таким каменным сердцем, с таким грубым голосом, с такой тяжелой рукой и… с такой мягкой щекой. О, это ужасно, ужасно, что его отец так обошелся с ним, избил его!..

Он услыхал, что кто-то кричит на дворе, зовет его по имени. Это мать. По крику слышно было, что мать не знала, где он, и хочет только дать ему знать, что пора обедать. Но он решился никогда больше не приходить обедать. Решил умереть с голоду. Это будет кровавой местью; пусть отца замучит совесть. А мать?.. Пускай. Она тоже виновата. Она могла бы заступиться за него и не заступилась. А сам он, все его будущее? Пускай. Жить не стоит, если в мире нет справедливости.

Теперь верно все уже за столом. Значит, можно улизнуть из сарая незаметно.

Он убежал в горы и спрятался в своем ущелье. Теперь он знал, что надо сделать. Он никогда больше не вернется домой. Он будет ждать, когда родители испугаются, и все домашние начнут искать его. Конечно, они пойдут в горы, но он всегда будет видеть их издали, и мало ли тут мест, где можно укрыться. Так пройдет много дней, отец будет плакать, считая его умершим. Но вот, когда голод уже до такой степени истощит его, что ему останется жить не больше суток, он ночью дотащится втихомолку до усадебного двора и ляжет у изгороди. Утром его найдут, отнесут в дом, уложат в постель на белоснежные простыни, и отец, мать, брат и сестры — все будут горько плакать около него, видя, что он умирает. Тогда он возьмет отца за руку и скажет: «Благодарю тебя за всю твою доброту ко мне, прости меня, милый папочка!..» И умрет…

Рагнар доплакался до того, что незаметно уснул.

Проснулся он в потемках. Небо было затянуто тучами; на руки и на шею падали крупные капли дождя. Должно быть, он проспал долго, потому что ему очень хотелось есть. Вдруг дождь полил, как из ведра. Весь ландшафт, фьорд, освещение неба — все разом стало другим.

Дождь и ветер освежили его. Он уже не совсем твердо знал: следует ли ему уморить себя голодом? В сущности, это малодушно. Но домой он все-таки не вернется больше… Он станет «беглым», лишенным мира. Поселится в горах и будет жить охотою. Но тогда ему, пожалуй, придется время от времени похищать чужих овец…

«В горах появился разбойник», — будут толковать крестьяне в праздник у церкви.

«Да и это Рагнар Финнссон из Лянгеюри, — скажет кто-нибудь. — Он сбежал из дому летом, потому что отец жестоко обращался с ним».

Сначала он будет жить один. Потом к нему соберутся другие обиженные. Молодые храбрецы, не захотевшие подчиняться людской несправедливости. Он станет их предводителем, и они наведут ужас на всю страну.

Ох, как есть хочется!..

Но они не будут грабить невинных. Только тех, из-за кого они пострадали и должны были бежать в горы. Под конец они поселятся в какой-нибудь большой и плодородной необитаемой долине, возделают ее и превратят в самую цветущую местность во всей стране. «Это дело рук Рагнара Финнссона. Он никогда ни перед чем не отступал!» будут говорить люди.

Рагнар промок до костей. Вода стекала с каждой былинки, и земля всасывала ее с хлюпаньем. Рагнар все-таки продолжал лежать на траве. Мало-помалу дождь перестал, но ветер перешел в бурю, тьма стала непроглядною. Рагнар дрожал от холода. И хотя он решил удрать еще дальше, если кто явится его разыскивать сюда, он тем не менее приходил в отчаяние, что его до сих пор никто не ищет. Мать знает ведь, что он не ел целый день. Неужели никому в мире нет до него дела, Он встал, чтобы немножко согреться ходьбой. Голод мучил его. Что это? Ухо его уловило топот чьих-то шагов внизу под скалою. Но глаз в этой тьме ничего не мог различить. Охваченный страхом, он кинулся бежать. Но как только останавливался, опять слышал за собою шаги.

Теперь единственным надежным убежищем казался ему родной дом. Только бы дверь не оказалась на замке!..

Рагнар добежал до открытой двери и приостановился посмотреть, кто шел за ним все время следом. Это оказался отец. Тогда Рагнар поспешил юркнуть в дом, пробежал через столовую и прямо в свою комнату. Мать сидела с огнем в столовой.

— Зачем ты так напугал нас, Рагги! простонала она.

Он, не ответив, затворил за собой дверь. Финнур спал, как убитый. Рагнар поторопился раздеться. Он слышал, что мать пошла в кухню, слышал, как вошел туда отец, и сказал матери:

— Я нашел его на скале.

Вошла мать, неся горячее молоко. Но он притворился спящим. Она поставила молоко на столик возле кровати.

— Мы ели за обедом твою лососину, — сказала она. — Я поставлю твою порцию в столовой… и спички положу рядом.

Она поцеловала его в лоб, пожелала ему доброй ночи и унесла его мокрую одежду.

Рагнар устоял против искушения. Когда все уснули, он встал и сходил в кухню напиться воды. К молоку и рыбе не притронулся.

Несколько дней он избегал отца и с радостью думал лишь об одном событии впереди — о своей конфирмации, после которой он будет считаться взрослым.

Ужасно тяжело быть ребенком!…

4.

Лянгеюри — старинное монастырское владение — было довольно запущенным имением.

Нынешний владелец его, Финнур-Иоганн Финнссон, купил имение три года тому назад, выстроил себе жилой дом, но о поднятии хозяйства не заботился. Он не интересовался земледелием, и все участие его в ведении дела ограничивалось проверкой отчетов управляющего, представляемых еженедельно, по воскресеньям утром. Все интересы Финнура-Иоганна сосредоточились на рыбном промысле. Для этого он и приобрел имение, чрезвычайно удобно расположенное в центре густо населенной области, на берегу фьорда, при устье реки, богатой рыбой. Здесь была и отличная гавань для судов и обширные площадки для вяленья рыбы, — словом, все условия для того, чтобы имение стало бойким рыбопромышленным и торговым пунктом.

Финнур-Иоганн прежде, чем купить имение, прожил тут почти целое лето и был очень доволен, когда покупка состоялась. Не задумываясь, отказался он от своего хорошего служебного положения в столице Исландии Рейкьявике, где девять лет занимал пост директора крупной лесопромышленной компании, и следующею весною перебрался на новоселье, в местечко, имевшее столь богатую будущность. В течение лета он построил новый жилой дом в усадьбе, домики для рыбаков на берегу, склады и контору в гавани и уже осенью мог поздравить себя: улов оказался блестящим, и дело должно было пойти на лад.

Не менее была довольна переездом и жена его, фру Альфгильдур. Дочь сельского пастора, она выросла в деревенской обстановке, в подобной же усадьбе, и среди природы, похожей на здешнюю: с одной стороны скалы, с другой — фьорд. В столице она никогда не чувствовала себя привольно. Поженились они пятнадцать лет тому назад, и у них было уже пятеро детей: два сына и три дочери. Здесь дети могли расти в простой, но привольной обстановке, и воспитывать их было легче, нежели в городе. Но радости фру Альфгильдур скоро был нанесен серьезный удар: единственная сестра ее, жившая с ними в Рейкьявике и последовавшая за ними на север, умерла через полгода после переезда.

С тех пор троим старшим детям, Финнуру, Рагнару и Тордис брали по зимам домашнего учителя, который исполнял также обязанности секретаря самого Финнура-Иоганна. Две меньшие девочки еще только начинали складывать слова. Мальчики были оба способные и прилежные, но интересы у них были разные.

Финнур каждую свободную минуту проводил на берегу: в складах, в конторе, в рыбацких хижинах и на сушильных площадках. В дни приезда крестьян-покупателей или продавцов его не удержать было дома. На каждом приходившем в гавань судне он бывал первым посетителем. И не знал большего удовольствия, чем исполнять такие поручения, как записывать вес рыбы или число бочек с сельдями, выгружаемых с судов. Он скоро освоился с конторскими записями и с главной книгой, ему стали давать и более ответственные поручения, и он, к несказанной своей радости, сам начал замечать, что приносит отцу немалую помощь в деле. Отец, со своей стороны, не сомневался, по какой дороге пойдет его старший сын, из него выйдет дельный коммерсант.

Труднее было судить о задатках Рагнара.

Его мир начинался там, где кончались море, берег и песчаные отмели. Запах соленой рыбы ему претил. Стоя у края Монастырского ущелья и окидывая взглядом строения на берегу — склады, контору, хижины рыбаков, сушильные площадки, устланные белоснежною рыбою, — он не мог отделаться от ощущения какой-то дисгармонии. Он любил Лянгеюри не за его коммерческую будущность, а за его историческое прошлое. Рагнар собирал всякие предания о находившемся здесь некогда монастыре, искал в старинных книгах сведений о былом величии усадьбы и несказанно горевал об исчезновении всяких реальных следов этого величия, — главное, ему недоставало монастырских развалин!

Одно время Финнур-Иоганн думал, что его младший сын имеет склонность к сельскому хозяйству. В то лето Рагнар с головой ушел в сенокос, не успокоился, пока не обзавелся собственными орудиями, и участвовал во всем с начала до конца: и косил, и сгребал, и ворошил, и навивал сено на возы и возил. Стоило ему также увидеть косилку, в которой не хватало одной перекладины, или беззубые грабли, как он тотчас принимался за починку. Зимою он, в перерывы между уроками, вил веревки, а однажды лунным вечером, вернувшись с братом с катанья на коньках, принес с собою три тонко сплетенные подпруги. В течение долгого времени он довольствовался одним часом спорта, все же остальное время проводил у старика-крестьянина на дальнем конце долины, который и научил его этой старинной отрасли кустарного труда, ныне все реже и реже культивируемой. Две подпруги Рагнар поднес отцу, а третью отдал Финнуру за то, что тот не выдал секрета раньше времени.

Но все эти занятия не столько выражали определенную внутреннюю склонность, сколько простую потребность детей в деятельности. Рагнар далеко не был так близок к природе или к миру животных, как товарищи его игр, сыновья соседних хуторян. Те порою прямо изумляли его своими познаниями. Еще бы! Поглядят в рот лошади и скажут, сколько ей лет. Или вдруг заявят: завтра ветер переменится, подует с юго-востока. И ведь не ошибались никогда!

Рагнар хоть и очень любил животных, но как-то плохо разбирался в их особенностях. Он любил их, так сказать, в общей массе, а не каждое в отдельности. Он мог с интересом долго наблюдать, как бодаются два барана, но, придя домой, не мог сказать, какой масти они были. Много смеху вызвал он однажды в усадьбе, когда, пообещав за болезнью пастуха сам пригнать на дойку всех овец из отары, пригнал сплошь одних баранов!.. С того дня отец перестал видеть в нем будущего сельского хозяина.

Как-то зимою приехал в Лянгеюри пробст проверить занятия мальчиков с домашним учителем. Сира Бенедикт Галльдорсен был типом настоящего церковного владыки, ныне почти уже исчезнувшим в среде исландского духовенства. Его власть над прихожанами была так велика, что мало кто из крестьян осмеливался действовать против его совета или без его согласия. Он был богат и очень любил деньгу, прекрасно знал сельское хозяйство, держал два рыболовных баркаса и каждую весну и осень посылал их на промысел. Переселение Финнура-Иоганна в Лянгеюри он приветствовал с восторгом и скоро стал его добрым другом и советчиком. Влияние пробста не распространялось на город, где безраздельно царил его открытый противник, местный туз-купец. Вот в пику последнему пробст сразу и стал на сторону его нового конкурента, Финнура-Иоганна Финнссона.

После проверки знаний детей, при которой присутствовал лишь их учитель, пришел сам хозяин и уговорил пробста остаться отобедать. Рагнар пошел было вслед за другими из комнаты, но в дверях повернул обратно, притягиваемый желанием побыть в такой важной компании. Но он постарался забиться в дальний уголок, где бы его не заметили, боясь, что иначе, пожалуй, отец вышлет его.

— Остался ты доволен? — спросил отец.

Сира Бенедикт кивнул и подозвал к себе Рагнара.

— Тебе все-таки следует приналечь на катехизис, Рагнар, — сказал он, взяв мальчика за подбородок. — Финнур и Тордис знают все тексты наизусть без ошибки, а ты…

Он замолчал, увидав умоляющий взгляд мальчика.

— Приятно слышать! — строго сказал отец.

Вместо того, чтобы поддержать отца, пробст, однако, продолжал смотреть на мальчика так ласково, что у того потеплело на сердце.

— Ты, верно, больше любишь читать другие книги? — спросил пробст.

— Нет, — ответил мальчик и покраснел от сознания, что говорит неправду. Скучнее катехизиса он не знал книги на свете.

Пробст улыбнулся и спросил опять:

— Какая же книга из тех, что ты читал, нравится тебе больше всех?

— Сага Ниале! — чистосердечно выпалил Рагнар и сразу же спохватился, что сам себе противоречит. Ну, теперь пробст наверное рассердится за то, что он не назвал библию!..

Но оба и отец и пробст рассмеялись.

— Кто же тебе больше всех там нравится? Гуннар, Скарпхедин, Кари?..

— Бергтора! — ответил Рагнар.

— Бергтора? — переспросил пробст. — Еще ни разу не слыхал он этого ни от одного мальчика.

Рагнар заторопился объяснить.

— Это было так красиво с ее стороны, что она, хоть и ненавидела Галльгерд, попросила своего мужа послать в ее дом съестных припасов, потому только, что знала, как дружны их мужья.

— Да, это так, но некрасиво было с ее стороны, что она велела убить стольких людей из дома Галльгерд.

— Галльгерд первая начала кровавую распрю.

— Так, по твоему, у Бергторы нет никаких недостатков, — спросил пробст.

— Есть: она была невежлива.

Сира Бенедикт и Финнур-Иоганн расхохотались.

— Да, она была невежлива, — настаивал Рагнар. — Когда Гуннар с Галльгерд сидели у нее в иостях И вошла ее невестка, Бергтора сказала Галльгерд, чтобы она уступила место невестке. Это было невежливо: Галльгерд была ведь гостьей.

Пробст принялся объяснять мальчику, что нельзя прилагать к Бергторе столь современную мерку. Да и что значила маленькая невежливость в сравнении с теми жестокостями, о которых рассказывалось в саге!

Но Рагнар не сдавался:

— Я прочел эту сагу девять раз и знаю теперь настоящую причину всех ужасов.

— Вот как, — улыбнулся пробст. — А ведь ее нелегко найти в этой путанице. Ну, послушаем.

— Да, вот эти самые слова Бергторы: «Уступи место этой женщине» и были всему причиной.

Пробст был поражен ответом. Он с минуту молчал, как бы освежая в памяти все перипетии саги. Наконец, он произнес:

— Но раз виною всех бед оказывается все-таки Бергтора, как же тогда ты предпочитаешь ее всем прочим героям саги?

Рагнар не был подготовлен к такому вопросу и не сумел ответить. Он сам чувствовал какое-то противоречие, но его пристрастие к Бергторе от этого не уменьшалось.

Пробст погладил его по голове и велел ему пойти играть.

— Умный, вдумчивый мальчик, — сказал Сира Бенедикт, когда Рагнар вышел. — Какие твои намерения насчет сыновей?

— Из Финнура, видно, выйдет коммерсант; у него всё задатки, — ответил Финнур-Иоганн. — А насчет Рагнара я еще ничего не знаю.

— Рагнар должен учиться, — сказал пробст. — Пусть он поживет у меня зиму, и я подготовлю его в гимназию.

В этот вечер и было решено, что Рагнар должен пойти «по ученой дороге». Пусть приналяжет зимою на катехизис, чтобы весной конфирмоваться вместе с Финнуром, а будущей осенью, когда Финнур поступит в коммерческое училище в Рейкьявике, Рагнар отправится в Гильюм к пробсту и будет готовиться к поступлению в гимназию.

5.

В половине сентября, через день после четырнадцатилетней годовщины своего рождения, Рагнар отправился верхом по берегу фьорда в Гильюм. Финнур уехал в Рейкьявик морем еще в начале месяца, и отец решил проводить младшего сына. Ехали они молча. Тропа была узкая, так что им редко приходилось держаться рядом.

Располагало к молчанию и то, что Рагнару в первый раз предстояла разлука с родителями.

На последнем холме, прежде чем Лянгеюри скрылось из виду, Рагнар, ехавший позади отца, придержал лошадь и оглянулся на родной дом. Отец, заметив это, тоже приостановился и, прикрыв глаза рукою, стал пристально разглядывать суда, проплывавшие мимо устья фьорда. Рагнар был доволен, что отец занялся судами; сам он эту молчаливую остановку посвятил благоговейному прощанью с родным домом и с матерью, которой мысленно послал горячую благодарность и обещание быть радостью ее жизни. Когда он вновь тронул свою лошадь, отец его случайно сделал то же самое в одно время с ним.

— Надеюсь, ты будешь прилежен эту зиму, Рагги, и сделаешь честь своей матери и мне, — сказал вдруг отец.

— Обещаю тебе это, отец.

— Ты рад, что едешь учиться?

— Страшно рад.

Обменявшись этими немногими словами, они опять долго молчали. Наконец, Финнур-Иоганн проговорил:

— Тяжело будет матери провести эту зиму без обоих своих мальчиков.

Рагнар промолчал, боясь расчувствоваться.

— И много зим, — тихо добавил отец с грустною нежностью, давшею Рагнару почувствовать, как сильно он любил мать. Мальчику хотелось утешить отца, но… что за глупости! Не может быть, чтобы отец, этот всеми столь уважаемый, такой влиятельный и сильный человек, который все может, нуждался в утешении.

Рагнару вспомнился один случай из детства. Было ему тогда всего семь лет, и они жили еще в Рейкьявике. Он был на лесном складе вместе с отцом, и тот, пробуя лезвием перочинного ножа какую-то доску, сломал нож. Рагнар поспешил утешить отца, говоря, что беда не велика, и не стоит горевать о ней, чем очень рассмешил всех, в том числе и отца. Теперь-то он понимал, как по-детски наивна была его попытка утешить отца!..

Финнур-Иоганн сошел с лошади:

— Дадим коням отдохнуть минутку. Мне ведь нужно все-таки поскорее вернуться домой.

Рагнар удивился этой остановке почти у самого поворота тропы, за которым открывалась вся долина, и до усадьбы пробста было уже рукой подать.

— Я хочу проститься с тобою, Рагги, пока мы одни, — сказал отец и, крепко обняв сына, поцеловал его долгим поцелуем.

— Ну, теперь опять в седло!

Глаза Рагнара наполнились слезами. Он обтер их рукой и вскочил на лошадь.

Напившись у пробста кофе, отец уехал. И на другой же день Рагнар засел за ученье.

Начались чудесные дни.

Рагнар не знал лучшего удовольствия, как сидеть в своей уютной комнате за старинным дубовым столом-великаном, имея пред собой на столе раскрытую книгу «De Bello gallico»1, слева латинскую грамматику, а справа — большой латинский словарь пробста, и попеременно отыскивать то в лексиконе значение слова, то его склонение или спряжение в грамматике. Все, все доставляло ему удовольствие. Переведя себе таким образом каждое отдельное слово в заданном уроке, он откидывался спиной на спинку стула и начинал смаковать самое изложение, радуясь, когда удавалось передать его красиво и образно на своем родном языке.

Пробст и его жена заменили ему отца с матерью. У них было четверо своих детей, но никто из них не жил дома.

После урока с пробстом был обед, и после обеда Рагнар делал, что хотел. Иногда он катался на коньках или на лыжах, но чаще всего уходил в людскую слушать рассказы о старине и разные истории с привидениями, о его милом Лянгеюри, о Гильюме и о других местах. Когда запас таких историй истощился в усадьбе пробста, Рагнар нашел новый — в гавани. Старые рыбаки рассказывали ему и местные легенды и разные морские басни о чудовищах, выплывавших из моря на берег, волоча хвосты, покрытые чешуей из раковин, о китах, проглатывавших шестивесельные лодки с гребцами вместе, о тюленях, подстерегавших на берегу беременных женщин и пугавших их, отчего те рожали на месте, а тюлени утаскивали новорожденных в море.

Рагнар как будто попадал совсем в иной мир, нежели известный ему. Все в том новом мире было полно таинственности, навевало странную жуть, особенно дававшую себя знать, когда он вечером возвращался пустынным берегом назад, в усадьбу.

Но, когда он благополучно добирался до дому и опять сидел у себя в комнате, все — и лампа на столе перед окном, и церковь за окном, и белые привидения, и могильные курганы с зарытыми в них кладами, и морские чудища, и тюлени-похитители детей, и сами собой звонящие перед бурей церковные колокола — все становилось лишь чудесной рамой, окружающей юношу, сидящего вот тут за латынью, древним, магическим языком. Он был центром все остальное лишь фоном.

Ум и фантазия Рагнара получали достаточно обильную пищу и развивались. Но прочие свойства его богатой натуры оставались втуне.

6.

Рагнар поступил в гимназию.

На вступительных экзаменах весной он прошел номером третьим, и лето провел дома в Лянгеюри, где занимался, главным образом, ловлей форелей в горных речках, в то время как брат его Финнур большую часть дня проводил в конторе. Осенью отец проводил обоих сыновей на пароходе в Рейкьявик и с благодарностью принял предложение своего старинного приятеля, судьи Гаральдсона, взять Рагнара на все время ученья в свою семью. Финнур же, как и в прошлую зиму, поселился в семье одного из компаньонов торговой фирмы Брим и Асгейрссон.

Каждое утро переходил Рагнар по низенькому деревянному мосту через канал, соединявший гавань с морем, шел по Школьной тропе, по обе стороны которой отлого сбегали луга, и подымался на горную террасу — красивейшее место в городе, где находилась гимназия. Мальчик почти с благоговением приближался к этому старинному солидному зданию. То-есть, первые три месяца; после того, он уже без особого внутреннего или внешнего почтения подходил к гимназии заспанный и частенько изрядно запоздавший. И никогда не давал себе труда отворить калитку мостика, но, ухватясь за ее верхушку рукою, в которой держал книги, перепрыгивал через нее, после чего всегда приостанавливался на минуту, чтобы убедиться, замечен ли его молодецкий прыжок товарищами из окон гимназии или уличными прохожими.

По окончании занятий он, напротив, всегда спускался по Школьной тропе мерным и неторопливым шагом. Пробуждающееся тщеславие — качество иногда столь же привлекательное в подростках, сколь привлекательна бывает скромность в юношах, — часто заставляло его выжидать пока все пройдут; и только, когда извилисто сбегающая вниз Школьная тропа была совсем безлюдна, он начинал спускаться с нее такою величественною, размеренною поступью, словно каждый шаг был для него роковым, и с такою осанкой, словно он был наследником Властелина всего мира. Однако, заметив, что, первый ученик их класса Герман Эсполин точь в точь так же выжидает пока тропинка освободится для него одного, Рагнар стал ходить в компании с товарищами, находя подобное тщеславие недостойным мужчины.

Да, первым учеником стал Герман Эсполин.

Вначале Рагнару было очень неприятно, что не он первый в классе. Первенство на вступительных экзаменах было не так важно; тогда он доволен был и тем, что выдержал в числе первых. Но он не сомневался, что, когда начнется правильное учение и он познакомится с методом преподавания каждого учителя, то уже через какой-нибудь месяц завоюет себе первое место, которое, конечно, удержит за собою до конца ученья. Но вышло иначе. Герман Эсполин и завоевал и удержал первенство, тогда как Рагнар чаще всего оказывался в середке, а иногда и ближе к хвосту.

С разочарованием своим он, впрочем, скоро примирился, так как заметил, что товарищи считали его более, чем просто способным. Да и кое-кто из учителей давал понять, что ему-то легко было бы выдвинуться на первое место, будь он только поприлежнее; очевидно, он вообще мало занимался. Рагнар нашел это объяснение весьма для себя приятным и оставлял всех в этом убеждении, хотя оно и было ошибочным.

Большую часть времени, он, правда, проводил за чтением не учебных книг, но отнюдь не пренебрегал и предметами школьной программы, — напротив. Чем старше классом он становился, тем усерднее искал в более крупных ученых трудах тех сведений, которых недоставало ему в учебниках. Но жажда новых сведений не оставляла ему достаточно времени на прочное усвоение знаний. Кроме того, в нем рано развилось нерасположение к формальному школьному знанию, и не любил он отвечать «по книжке». В глубине души ему было просто жаль Германа Эсполина, который с таким самодовольством отвечал урок географии чуть не слово в слово по учебнику, так что можно было даже проследить по его ответу все знаки препинания. И Рагнар уже в школе, как впоследствии в жизни, имел случай наблюдать, что такое формальное знание торжествует над настоящим. Ему все время, пока он учился в гимназии, было трудно отвечать уроки без запинки как и большинству подростков, пытающихся говорить «своими словами». Это стремление диктуется более тонким инстинктом, но учителя часто принимают его просто за нетвердое знание предмета. Вот эта-то особенность и делала Рагнара тем, что на языке школьников называлось «экзаменационным болваном», то-есть учеником, не умеющим «потрафить» экзаминатору.

К этому прибавилось, что он с течением времени в значительной степени утратил то расположение, которое внушил было учителям вначале своею вежливостью и любезностью или, как это принято называть в детях, благовоспитанностью. И Рагнар сам знал причину.

Он по многим вопросам составил себя самостоятельное мнение, противоречившее незыблемому мнению его учителей. И он хорошо замечал, что они считали его слишком «зеленым» для самостоятельного мышления. Это его обижало и делало еще более упорным.

Так, однажды на уроке латыни, которую преподавал премилый ученый старичок, очень любимый Рагнаром, последнему пришлось резюмировать содержание цицероновского «De Senectute»2. Учитель был доволен ответом, пока в заключение не предложил Рагнару вкратце определить ценность этого сочинения. Рагнар ответил, что, по его мнению, ценность сочинения невелика: во многих местах автор слишком пристрастен и несправедлив к молодежи, превознося до неба старость. Словом, сочинение, вообще, большого значения не имеет.

Старик учитель, благоговевший перед Цицероном, был оскорблен таким ответом. И язвительно заметил, что люди поумнее Рагнара, отвели этому сочинению почетное место в римской классической литературе.

Рагнар сдержанно возразил (в школе ученик обязан быть сдержанным):

— Сочинение это явилось бы лучшею похвалою старости, если бы написано было тем же пламенным языком и с тою добросовестностью доказательств, как его же труд о молодости, речь, посвященная Сексту Росцию и являющаяся великолепной защитой юности.

— Довольно, на место, — сказал учитель и жестом отослал Рагнара.

В этом случае Рагнар навлек на себя не только неудовольствие учителя, но и насмешки товарищей. Целую неделю его, при входе в класс, встречало многоголосое приветствие:

— «Здравствуй, маленький Цицерон!»

Маленький Цицерон! Это прозвище казалось ему непереносимой обидой.

Еще более крупное столкновение вышло у него с учителем исландского языка. Задано было классное сочинение на тему: о повиновении. И Рагнар написал, что понятие повиновение предполагает исполнение приказания независимо от того, по душе ли и по совести ли оно исполняющему. Повиноваться значит исполнять приказание, даже если оно идет в разрез с велениями совести. Повиновением угнетенные называют свое подчинение гнету. Таков был смысл сочинения Рагнара.

Учитель сказал ему, что удивляется, как столь благовоспитанный юноша питает такие мятежные мысли. Рагнар тотчас же начал отстаивать свой взгляд с таким жаром, что учитель рассердился. Рагнар замолчал и весь остаток урока думал о том, как же ему поступать, чтобы не раздражать учителей. Или молчать, заглушая в себе голос совести, или говорить прямо против нее? Но ведь это ужасно! А товарищи? Они просто не вдумывались в дело так глубоко, как он. Почему же он не таков, как другие? Как беспечный, вечно улыбающийся, всегда и везде первый Герман Эсполин? Или почему не похож он на брата своего Финнура, которого все так хвалят?

Каждый раз после серьезного спора или стычки с кем-нибудь Рагнар бывал так расстроен, что уже не мог в тот день ни есть, ни заниматься. У него болело сердце, если он знал, что кто-нибудь сердит на него. Поэтому он скоро перестал спорить с учителями и привык скрывать свои мысли от товарищей, те мысли, за которые, он знал, его могли поднять на смех.

В первую зиму Рагнар ни с кем из товарищей не подружился. Держался от всех в стороне, не нуждаясь ни в чьем обществе. Лишь часа два в день он проводил с братом: или шел к нему, или тот приходил к Рагнару, или оба вместе уходили кататься на коньках, а то просто делали длинные прогулки за город, не обращая внимания на погоду. Рагнар хорошо знал, что Финнур приносил ему большую жертву, проводя с ним вдвоем вечер; иногда, впрочем, Финнур и сбегал — у него было ведь столько знакомых в городе еще с прошлой зимы. Финнур пытался было, и не раз, ввести и брата в некоторые знакомые дома, но Рагнара так трудно было затащить куда-нибудь хоть разок. Тем благодарнее был Рагнар Финнуру за то, что тот не бросал его одного. Он все еще был так крепко привязан к Лянгеюри, что зима, без сомнения, показалась бы ему куда более долгою и скучною, если бы он в одиночку переживал воспоминания о родном доме.

Он и почувствовал это по настоящему следующей зимой, когда перешел во второй класс, а Финнур уехал для продолжения образования в Лондон и в Гамбург на два года. Несмотря на то, что Рагнар родился в Рейкьявике и хорошо помнил старые улицы и дома, Лянгеюри владело его сердцем безраздельно.

В семье Гаральдсона ему, правда, жилось, как в родной семье; он чувствовал себя легко и свободно; никто не стеснял его излишнею заботливостью, что иной раз делает гостеприимство тягостным для того, кто им пользуется. Но Рагнар лишь через три года научился предпочитать общество старших обществу молодежи. В доме же Гаральдсона молодежь не бывала. С самим хозяином Рагнар виделся по будням лишь за обедом и вечерним чаем по получасу. Почтенный старый юрист во внеслужебное время постоянно читал у себя в кабинете своды законов всех стран и времен на восьми или девяти языках, и редко что-либо другое, как говорили. Жена его, фру Элинборг, была более расположена к общению с людьми и нередко заходила в комнату к Рагнару побеседовать с полчасика перед отходом ко сну. Из детей четы жила дома только самая старшая незамужняя дочь, фрёкен Брюндис, лет сорока с лишним.

Одиночество, впрочем, и здесь не тяготило Рагнара, как не тяготило в Гильюме. Он рано привык жить, главным образом, собственным «я» — собою и для себя.

На вторую зиму в класс поступил новый ученик, с которым Рагнар скоро подружился.

Звали новичка Арманн Богасон. Он был сыном банковского деятеля, который последние семь лет жил с семьей в Копенгагене, а теперь был назначен в Рейкьявик директором банка. Кроме Арманна, у него было две дочери, но старшую отправили на эту зиму в Лондон.

В облике Арманна было что-то чужеземное, и это, в соединении с легким иностранным акцентом, делало его особенно привлекательным. Очень живой и резвый, он никогда не был ни грубым, ни назойливым; остроумный не щеголял своим остроумием. И покорил всех в классе: и учеников, и учителей. С Рагнаром его связала не простая дружба, но настоящее взаимное восхищение. И что знал или умел один, тому непременно хотел научиться и другой. Рагнар должен был научить Арманна играть в шахматы и лучше кататься на коньках, а тот его — играть на рояле и в теннис. Уроки они всегда готовили вместе, по очереди приходя друг к другу. Рагнар близко узнал семью Арманна, и дом директора банка стал для него за зиму третьим родным домом.

Весенние экзамены друзья сдали далеко не блестяще. Оба слишком много времени уделяли шахматам и музыке.

7.

После холодного и дождливого лета Рагнар морем вернулся опять в Рейкьявик в самый день начала классных занятий. Ему было теперь 17 лет, и он перешел в третий класс. К самому торжеству открытия он не поспел, но в тот же вечер встретился на улице с большею частью своих товарищей. Арманн навестил его после обеда, помог разобрать вещи и от имени родителей пригласил товарища отобедать у них на следующий день.

Оба решили продолжать вместе готовить уроки и вообще учиться всю эту зиму прилежно. Арманн предложил еще поделить между собою предметы с тем, чтобы каждый особенно основательно проходил избранные им, считая их как бы своей специальностью. Это, во-первых, поможет им уравнять свои аттестаты, а, во-вторых, сберечь время: каждый, основательно пройдя свои предметы, мог репетировать по ним товарища; так ученье пойдет и скорее и будет усваиваться прочнее. Хотя Рагнару казалось, что им еще рано специализироваться, и он вначале горячо возражал против такого плана, но, в конце концов, он все-таки уступил, побежденный практичностью предложения. Они быстро сговорились насчет «специальностей». Рагнар взял себе, между прочим, греческий язык, историю и геометрию; Арманн: латынь, естественную историю и алгебру. Новые языки давались обоим шутя.

«Да, это практично, — думал Рагнар вечером, улегшись в постель и в первый раз вдумываясь как следует в смысл этого слова. — Я заметил, что к этому слову прибегают всегда, когда хотят оправдать себя, делая не то, что сами в глубине души считают лучшим, более прекрасным или более правильным. Отступление от идеала вот что такое практичность». Но он был слишком утомлен после поездки, чтобы вдумываться еще глубже.

Рагнар явился на обед в дом директора банка в лучшем своем темно-синем жакетном костюме и в лакированных ботинках. Арманн встретил его на лестнице и, проведя в гостиную, где никого не было, попросил извинения, что обед несколько запоздает, так как отец еще не вернулся домой с заседания. Но он уже звонил, что выезжает. Арманн тоже приоделся. На нем был костюм из синей материи с узенькими белыми полосками; костюм был не особенно новый, но очень шел к нему. Галстук же был новенький, из темно-вишневого шелка, затканного серебряными розочками. В галстук воткнута была булавка с жемчужиной, красиво выделявшейся на темно-вишневом фоне. Рагнар совсем загляделся на галстук.

— Тебе нравится? — спросил Арманн, несколько разочарованный тем, что Рагнар не спешит выразить своего восхищения.

— Чудесный галстук. Это ты в Копенгагене купил? — ответил Рагнар.

— В Копенгагене такого не купишь, — сказал Арманн. — Это лишь в Лондоне можно достать.

В эту минуту дверь отворилась, и показалась молоденькая девушка в лиловом платье. Быстро оглянув комнату взглядом, она хотела было снова скрыться за дверью, но Арманн остановил ее, громко сказав Рагнару:

— Позволь тебя познакомить: моя сестра Вильборг, а это Рагнар Финнссон.

Фрёкен Вильборг подала Рагнару руку и вышла из комнаты.

— Извини, — сказал Арманн с грациозным жестом, — мне бы следовало назвать тебя сначала.

— Это извинение следует тебе принести сестре своей, — ответил Рагнар с таким же изящным жестом и столь же серьезною миною.

— Галстук этот подарила мне Борга, когда приехала из Лондона, — продолжал Арманн, когда Рагнар отошел к окну.

Галстук… да разве это не давным-давно было, что они с Арманном стояли и разговаривали о галстуке? Неужели сейчас только? Удивительно! Удивительно, что лишь сейчас только. Тогда ведь он, Рагнар, был еще мальчиком. В одно мгновение все его прошлое как будто сгорело и все, что он до сих пор пережил, было схоронено под пеплом. Да, они стояли и говорили о галстуке; вошла она, подала ему руку и вышла. И весь мир со всем, что-есть в нем, вдруг стал другим.

Вильборг… Так звали ту противную старую бродяжку, что всегда так пугала Рагнара в детстве, являясь к ним в Лянгеюри. Никогда ни раньше, ни позже не встречал он никого с таким именем, и оно всегда ему ужасно не нравилось… Лиловое платье… самый ненавистный ему цвет! В такого цвета платье с высоким стоячим воротником встречала его, семилетнего мальчика, Фрекен Бьярносен, учительница в школе, которую он посещал, когда жил еще в Рейкьявике. Если он не мог ответить на все ее мудреные вопросы, она спокойно и ласково подходила к нему, шутя брала за ухо и, широко улыбаясь, говорила:

— Дружок мой! — глубоко вонзая при этом в ушную мочку ноготь большого пальца, и так же спокойно переходила к следующему ученику.

Фрёкен Вильборг Богасон… Есть ли в мире имя прекраснее! Лиловое платье… нет цвета прекраснее! Он стоял около окна лицом к улице. Но видел затылком. Вот она отворяет дверь и стоит на пороге, стройная, светлая и, увидав его, хочет повернуться и уйти… Нет, не сразу… сначала окидывает его взглядом. И не уходит, а входит…

Потом…

Хотя все эти и тысячи других мыслей вихрем успели пронестись в его мозгу в течение всего нескольких секунд, пролетевших с тех пор, как Вильборг вышла, он заметил, что Арманн уже внимательно поглядывает не в окно, как делает вид, но на него.

Рагнар отошел от окна и спросил:

— Давно сестра твоя приехала из Лондона?

— С месяц.

— Ей сколько лет?

— Шестнадцать. А вот и отец.

«Через пять-десять минут, — думал Рагнар, — я, значит, буду сидеть за одним столом с нею, может быть, даже рядом». Тут нить его грез вдруг порвалась. Вторглась новая мысль и вытеснила из его сознания все остальное, всецело захватила его: «Эта молодая девушка должна полюбить меня, иначе я умру!» Новое чувство так бурно овладело всем его существом, что прямо перевернуло его всего. Он чувствовал себя словно насквозь пронизанным светом, восторженною радостью, в которой он не смел признаться даже себе. «Это неправда, я равнодушен к этой молодой девушке», — внушал он себе. Но самая кровь его как будто протестовала против этого. И сам того не замечая, он начал быстро ходить по комнате.

Вошел директор банка, и сейчас же все трое отправились в столовую. Вильборг там не было, но когда все уселись, Рагнар увидал справа около себя пустой стул, и сердце у него шибко забилось. Она вошла, быстро, с улыбкой, попросила извинения и прямо направилась к пустому стулу, а, садясь, вежливо взглянула на Рагнара. «Только вежливо? — спрашивал он себя. — Разве в ее взгляде не было ничего больше? Нет. Ничего. Он как будто говорил: «Вы не можете сделать меня менее веселой, чем я есть, но у меня нет причины продолжать улыбаться».

Она сразу заговорила о концерте, на который собиралась вечером и на котором должен был выступать знаменитый американский пианист. Вся семья уже слышала его игру несколько дней тому назад. Рагнару стало больно, что она так радуется этому концерту, на котором он не может быть, так занята тем, что не имеет никакого отношения к нему. И его вдруг охватила такая нервная дрожь, что он, желая взять свою вилку, уронил ее на пол. Арманн поспешил поднять ее, но эта неловкость совершенно испортила Рагнару вечер.

Тотчас после обеда за Вильборг зашла подруга, и они отправились в концерт, а товарищи засели за свои учебники. Арманн закурил папиросу и растянулся на диване. Рагнар сел на стул и предложил немедленно взяться за дело. Он чувствовал, что только работою, напряженною работою может отвести всякое подозрение насчет своего душевного состояния. Никто в мире не должен был подозревать о нем. Он предложил начать с алгебры. Но листок Рагнара, когда Арманн решил первую задачу, оказался покрытым вместо цифр и знаков какими-то закорючками и непонятными фигурами. И он поспешил сообщить товарищу, что у него сегодня с утра болят зубы, а после обеда стало еще хуже, но он не хотел говорить об этом. Кончилось тем, что Арманн проводил его домой. Они простились на лестнице, и Рагнар сказал, что сейчас же ляжет в постель. Он бегом взбежал наверх. Наконец-то, наконец, он останется один!

Говоря Арманну, что сейчас ляжет, Рагнар хотел только поскорее отделаться от товарища. Но усевшись в кресло, он почувствовал, что лучше всего сосредоточится на своих думах, если ляжет в постель. В комнате было темно, но он не стал зажигать огонь, чтобы раздеться. Он боялся, что свет спугнет что-то… что именно, он и сам не знал. Когда он лег в постель, часы на соборной колокольне пробили девять. Какой странный сегодня звон… Что-то в нем знакомое и что-то совсем новое… Ну, что же, нехорошо ему лежится, что ли? Неудобно? Нет, — это чувство неудовлетворенности вызывается тем, что он все еще не начал думать о великом событии.

Он подложил руки под голову, закрыл глаза и… Как это ужасно, что он уронил вилку! Сейчас в концертном зале антракт. «Какой этот Рагнар Финнссон медведь», верно, думает она. О, Вильборг, Вильборг, как ты божественно прекрасна!

Он заплакал. Сам не знал, почему. Но плакал, как еще никогда в жизни. Услыхав свои бурные рыданья, он вдруг овладел собой и задержал дыхание, почти изумленный этим взрывом. Разве ему так грустно? Нет, нет, нет. Счастлив он? Должно быть. Это начало того великого счастья, к которому он всегда стремился. Да, да, да, вот оно приближается. Сначала любовь его была трепетавшей от страха, зажатой в ладони птичкой, а теперь она очутилась на свободе и взвивается к свету и лазури. Да, да, больше ее ни с чем нельзя было сравнить! Она несла с собой восторг, который уничтожал всякое зло в жизни. Отец… мать… Милые, дорогие, как я благодарен вам за то, что живу на свете!..

Несколько дней он чувствовал себя настолько счастливым, что и не желал вторично увидеть Вильборг. Тот первый вечер, когда он встретился с нею, должен был остаться единственным в воспоминаниях его жизни. Даже она сама не должна была новыми впечатлениями вытеснять впечатление того вечера. И вместо того, чтобы по очереди заниматься то у себя, то у Арманна, Рагнар под разными предлогами устраивал так, что целую неделю они занимались у него. И с каждым новым днем, проходившим без нового свидания с нею, он чувствовал, что любовь его становилась как будто чище, благороднее. Но в воскресенье, когда он шел с одним из товарищей гулять за город, им встретились уже возвращавшиеся с утренней прогулки отец Арманна и Вильборг.

Завидев Вильборг еще издали, Рагнар решил не подавать виду, что так сильно заинтересован ею, и начал оживленный разговор с товарищем на историческую тему. Поравнявшись с Вильборг и ее отцом, Рагнар вежливо раскланялся, глядя не на нее, а на директора, и тотчас возобновил свой на миг прерванный разговор. Но от его внимания не ускользнуло, что Вильборг взглянула на него с любезной улыбкой и, видимо, искала встретиться с ним взглядом. Он не оглянулся и только прислушивался к хрусту снега под ее ногами… Хруст становился все тише, тише… наконец, замер совсем.

И тогда он изумился как это до сих пор он не заметил, что расстилавшаяся перед ними снежная дорога была так пустынна и уныла.

— Вернемся назад по озеру, Ионас, — предложил он товарищу.

Срезав таким образом путь, он мог очутиться дома через несколько минут. После встречи с нею, ему уже не терпелось отделаться от всякого постороннего общества.

Ионас Бергссон, сын врача, с головой ушедший в естественные науки, начал в свою очередь рассказывать Рагнару о своих летних занятиях. Рагнар рассеянно подавал реплики, и когда собеседники расстались, каждый подумал о другом, что он невероятно скучный человек.

Она улыбнулась ему. И эту улыбку, глаза, с темно-синим, матовым отливом свинца, густые каштановые волосы, все это он намеренно гнал от себя, целую неделю! Теперь он сам этого не понимал. Только об ней одной он и думал, только к ней одной стремился. И утешал себя надеждой, что Арманн позвонит к нему после обеда, так что ему сегодня же удастся побывать у них. Сам он решил ни за что не звонить, и именно потому, что встретил ее.

В половине второго, когда он только что встал из-за стола, пришел сам Арманн и сказал, что Борга дожидается на улице: не хочет ли он пойти с ними на каток?

Рагнар поспешил схватить коньки, думая про себя, что, наконец-то, счастье само пошло ему навстречу. Всего несколько минут тому назад он сидел и ломал себе голову, как бы ухитриться повидать ее, и вдруг она явилась сама!

Похоже было, что на озере собралась вся городская молодежь, чтобы воспользоваться прекрасным льдом. Арманн не стал и ждать, пока попадет на самый каток, присел на каменную ограду набережной, надел коньки и покатил прямо по мерзлому снегу. Вильборг и Рагнар пошли вдвоем.

— Вы, говорят, отличный конькобежец.

— Нет, — ответил он.

— Это Арманн говорил.

Рагнар промолчал.

— Вы, пожалуй, и не музыкальны?

— Нет, — рассмеялся Рагнар, — и не музыкален.

Она покачала головой и тоже рассмеялась.

— Так я, верно, не поняла Арманна.

Кто она, идущая с ним рядом? Она говорила по-исландски с легким иностранным акцентом, который придавал ее речи что-то чарующее. Вообще, она была непохожа на исландских молодых девушек. Взяла да и спросила его: музыкален ли он? Неужели она могла ожидать, что он ответит на вопрос утвердительно: «Да, я очень музыкален!» Он даже улыбнулся настолько это звучало нелепо. Кто же так скажет о самом себе? И, чувствуя себя слегка обиженным тем, что она таким образом допускала в нем недостаток такта, он вместе с тем все сильнее восхищался своей спутницей.

Они подошли к одной из скамеек и надели коньки. Она не позволила Рагнару помочь ей.

— Нет, благодарю, я всегда сама. Я ведь очень ловкая.

Рагнар был готов первым и, в ожидании Вильборг, описал перед ней несколько кругов по льду.

Затем она протянула ему обе руки, и они полетели.

После небольшого тура Вильборг подумала: «Нехорошо, что я сама аттестовала себя ловкою!» Ей захотелось облечь эту мысль в слова, и получилась такая фраза:

— Нехорошо, что вы не признаетесь в своем искусстве. Вы отлично катаетесь на коньках.

— Есть тут чем гордиться! — сказал он, и они продолжили свой быстрый бег по льду.

Сегодняшний день был одним из редких дней в жизни Рагнара, когда ему казалось, что весь мир обновился. Вокруг него холодный белый солнечный свет, то перед ним, то позади него попеременно светло-зеленая полоса на темно-синем небе, а в душе его мир и покой. Покой радости, которой покой нужен, чтобы расти. И что способствует сейчас ее росту, что доводит его тихое гордое внутреннее ликование почти до безумного восторга, сотни глаз, молодых и старых, глядящих на него со всех точек ледяного круга, на него, летящего в паре с нею, прекраснейшею из всех.

Вильборг попросила остановиться. Ей стало жарко. Она расстегнула две верхние пуговки своего русского кафтанчика, сняла меховые исландские рукавички, хотела было сунуть их себе в карман… Нет, пусть лучше он спрячет их!.. и поправила на голове теплую вязаную шапочку.

Рагнар тоже снял перчатки и, положив себе в оба кармана по паре — одну свою, другую ее, — встретил ее смеющийся взгляд.

— Дальше! — громко засмеялась она и опять подала ему руки.

И он со смехом принял их. Это «дальше» звучало в его ушах весь следующий тур, пока не забылось, как и все в мире, кроме одного: их руки сплелись так крепко, что он как будто перестал ощущать их раздельно, как будто кровь, струившаяся по жилам его рук к мозгу, была ее кровью.

— Наконец-то я вас нагнал, — крикнул Арманн, вихрем летя рядом с ними.

Все трое остановились около одной из скамеек.

Но Вильборг не присела, пока Арманн не умчал с собою Рагнара. Рагнар успел только кивнуть ей и поблагодарить за удовольствие.

Вскоре Рагнар попросил Арманна отпустить его, — он хотел отдохнуть. Вильборг исчезла со скамейки. Опять на кругу? Да, вон ее белая шапочка с голубой оторочкой. В паре с нею Ингимар Блондаль, молодой студент, с которым Рагнар не был знаком. Он провел зиму в Копенгагене на философском факультете, а теперь изучал медицину в Рейкьявике. Они скользили совсем тихо и плавно, медленнее всех остальных пар на катке; выходило очень грациозно. При этом все время болтали между собой, смеялись. Рагнар разозлился на себя за то, что сам так мчал ее по кругу. И куда было спешить?! Они проплыли мимо него, он стоял на окраине круга, и даже не заметили его. Но сильнее всего волновало его то, что он не успел вернуть ей рукавички. А если бы она была в рукавичках, спрашивал он себя, сняла ли бы она их, чтобы вложить свою обнаженную ручку в руку Ингимара?.. Отдам ей рукавички, — решил он вдруг.

И, поравнявшись с ними, он помахал рукавичками и тихо и скромно напомнил ей:

— Ваши рукавички, фрёкен Богасон…

— Отдайте, пожалуйста, Арманну! — сказала она, медленно удаляясь.

Рагнар закусил губу. Голос ее звучал в его ушах; звучал и его собственный. Ее полнозвучный, уверенный, его — слабый, смиренный. Давно ли она знакома с Ингимаром?

С этого дня в нем проснулась ревность.

Он никогда не слыхал ничего неодобрительного об Ингимаре и тем не менее начал мысленно наделять его всевозможными недостатками. Он — фат; это видно по его манере носить тросточку и размахивать ею на пол-аршина вперед и назад. Да и достаточно прослушать две-три его фразы, человек с таким тягучим голосом должен быть постыдно равнодушным ко всем благородным идеям! И Рагнар, довольный найденным выражением: «благородные идеи», кивнул самому себе, как в зеркале увидав перед собою весь физический и духовный облик Ингимара Блондаля: олицетворение бесчисленных пороков.

В самый же первый вечер, когда Рагнар увидел Вильборг, в уме его всплыл вопрос, не питает ли она нежных чувств к кому-нибудь другому. Затем вопрос этот мелькал в разных формах каждый день. Но лишь теперь он встал перед ним во всей своей четкости и неизбежной реальности. С однообразным постоянством, как волна, бьющаяся о скалу, преследовал его этот вопрос: «Любит ли она кого-нибудь другого? Любит ли она кого-нибудь другого?» Спустя несколько дней, вечером, когда Рагнар и Арманн занимались, Вильборг зашла в комнату брата и поблагодарила Рагнара за доставившее ей столько удовольствия воскресное катанье, поблагодарила с такой милой искренностью, что заразила своим светлым настроением и его; в душе он был смущен; внешне весел и обходителен.

Однажды вечером Рагнар сидел, по уходе Арманна, один, погруженный в решение сложной геометрической задачи, и вдруг, откинувшись на спинку стула, рассмеялся. Сначала он сам изумился тому, что не может дать себе отчета, почему рассмеялся. В то время, как он всю свою мозговую энергию устремил на решаемую задачу, какое-то беглое представление задело мимоходом его мозг, но подобно тому, как свет некоторых звезд достигает земли лишь долго-долго спустя после того, как самая звезда уже погасла, так и это представление осозналось им долго спустя после того, как промелькнуло в его голове. Да, вот какое представление: он выдержал экзамены на аттестат зрелости, стало быть, уже студент, и пришел во фраке, в цилиндре и в белых перчатках к директору банка свататься за его дочь. Эта картина прокралась в его мозг, когда он сидел за своими теоремами, они не захотели уступить ей место, столкновение, взрыв, смех. И «жених» восторжествовал. Но как только он осознал смысл самого слова, во рту у него появился какой-то неприятный привкус, словно от глотка простой воды после нежного ароматного плода. Вильборг, хочешь ты быть..? Нет, нет, нет, сватовство это что-то в роде грубого спорта, в роде бокса. Как будто обнажаешь руку, сгибаешь в локте и говоришь: пощупай мои мускулы. Спрашивая молодую девушку, хочет ли она быть твоей женой, спрашиваешь ее, в сущности, может ли она представить себе, что достигнет в паре с каким-нибудь другим мужчиной такого счастья, как то, которое предлагаешь ей ты, жених!

Он вскочил со стула, прошелся по комнате и занял враждебную позицию по отношению ко всем женихам в мире.

Ингимар Блондаль… Нет, что же это! Что это, однако, мой милый? Он так и сказал мысленно себе самому: «мой милый», так переполнена была его душа нежностью. Ингимар Блондаль! В первый раз вспоминая это имя, он не ощущал болезненного укола, но чувствовал почти сострадание. Ему казалось, что у всех людей сердца такие бедные, и только у него одного сердце так богато, так богато.

— Да! — воскликнул он, ликуя, и в ту же минуту испугался, что крикнул на весь дом.

Да, того счастья, что наполняет его сердце, хватило бы на весь мир. Но он не может принять это счастье в будничном платье, в комнате, где на выгоревших обоях заметно большое темное пятно после висевшего на стене портрета, где у лампы отбит край колпака, где все, все мешает. Как всегда, когда ему хочется остаться в покое со своими мыслями, он ляжет на спину и закроет глаза. Было уже одиннадцать часов. Он поспешит раздеться, погасит свет и растянется на кровати, прикрыв глаза краем подушки. «… Любишь ли ты меня, Вильборг? Дойдет ли когда-нибудь этот вопрос до твоего сердца? Знаешь ли ты, почему я так холоден, когда мы бываем вместе, и весел, когда я один? Потому что каждое слово, каждое действие каждое движение, каждая улыбка, каждый взгляд, каждое молчание, которые бы выдали мою любовь, были бы изменой ей. Поэтому она ставит свой вопрос так, что он поглощает все свои выражения. Он звучит неумолчно, но слышит его лишь один сам любящий. И когда она, любимая, тоже услышит его, она обратит на любящего взгляд своих темно-синих глаз, и в них будет ответ ее. Знаешь ли ты, почему жизнь так непостижимо богата? Потому что можно всегда и вечно ходить и ждать этого ответа!»

8.

Финнур Финнссон был на обратном пути домой. Из Эдинбурга он телеграфировал о дне прибытия парохода в Рейкьявик. И его ожидали сегодня с минуты на минуту. Дело было уже в конце июня, поздно вечером. Рагнар закрыл учебник ботаники, — на следующий день предстоял экзамен, и вышел.

На Аустурвэллуре, на сочной зеленой лужайке со статуей Торвальдсена в центре, и вдоль фасада суда и собора медленно двигалась масса гуляющих: большой человеческий четыреугольник. После продолжительного дождя с градом в первой половине дня небо было опять безоблачно-лазурно; в мягком и свежем воздухе пахло сырою землею.

На углу около аптеки Рагнар заметил идущих ему навстречу Арманна и Ионаса. А затем уже разглядел, что их трое — с ними был еще Герман Эсполин. И только увидав, что и Герман вышел прогуляться, несмотря на разгар экзаменов, Рагнар понял, как следует, насколько хорош был вечер, припомнил, что в ушах у него давно звучало пение птиц, на которое он лишь сейчас обратил внимание.

Рагнар присоединился к трем товарищам, которые продолжали спор, бывший, видимо, в самом разгаре.

— Нет, — говорил Ионас, отстаивая свою любимую теорию, — лирика, как отрасль литературы, которую мы, исландцы, особенно возлюбили, находится в столь же ложных отношениях к искусству слова, как составление задач-загадок к математике.

Ионас изучал французский язык и, хотя ему хорошо было известно, что товарищи вряд ли знают с десяток стихотворений на этом языке, и хотя в исландской поэзии примеров нашлось бы достаточно, начал в доказательство своего утверждения цитировать Верлэна и Альфреда де Мюссе.

Арманн смеялся над смелым утверждением Ионаса, а Герман не знал, что возмутительнее: утверждать подобное или смеяться над этим.

— Когда писатель бывает всего правдивее, иными словами, когда перед ним обнажается душа человеческая, — продолжал твердо и убежденно Ионас, — то он, значит, проделал длинный путь и по дороге постепенно побросал свои лирические побрякушки.

Ионас сам был преисполнен горделивого восторга от собственного глубокомыслия и поглядывал на обе стороны, такое ли впечатление производили его слова и на других.

Тут встретилась им Вильборг с двумя подругами. Только Рагнар приподнял шляпу: остальные успели уже несколько раз встретиться с нею во время прогулки. И едва молодые девушки прошли, как Рагнара охватило желание говорить, ходить и говорить, сделать так, чтобы слово принадлежало ему, когда Вильборг встретится им в следующий раз.

— Вы возьмите великих русских писателей: Достоевского, Толстого, Чехова, — опять начал Ионас.

— Я мало знаком с ними, — честно признался Герман.

А Рагнар мгновенно ухватился за случай, чтобы еще ярче выразить свое преклонение перед русскими писателями, чем это сделал Ионас.

— Помните ту неподражаемую по тонкости чувств сцену в «Анне Карениной», где Левин и Китти, стоя у карточного стола, не могут иначе выразить свои чувства, как выписывая мелом на зеленом сукне начальные буквы каждого слова фразы и предоставляя другому отгадать смысл?..

— Да, — одобрили товарищи, — это изображено удивительно тонко.

А Рагнар думал про себя: «Я вот хожу тут и расхваливаю эту тонкость и сдержанность, а в сущности они производят на меня как раз обратное впечатление. Для чего я так поступаю, я и сам не знаю; знаю только, что эта сцена мне не нравится, напротив».

С моря донесся пароходный свисток, и гуляющие стали группами направляться в гавань.

Когда Финнур высадился и расцеловался с братом, Рагнар взял его саквояж, и они вместе направились в дом коммерсанта Асгейрссона, где Финнуру предстояло жить. Через полчаса братья сидели в ресторане за чашкой кофе, и Финнур рассказывал, как провел эти два года за границей. Вынув серебряную папиросницу, Финнур предложил Рагнару.

— Нет, спасибо, я еще не курю.

Финнур как будто не слыхал отказа и, закурив, оставил папиросницу на столе.

Вся его внешность и манеры носили отпечаток заграничного лоска, и собственная жизнь показалась Рагнару ужасно тусклой. Английский светлый клетчатый костюм Финнура, элегантный галстук, завязанный длинным гладким узлом, сдержанный голос, размеренные жесты — все представляло резкий контраст с истрепанным учебником ботаники, оставшимся у Рагнара на столе дома, с предстоявшими ему экзаменами и еще тремя годами ученья, отделявшими его от того времени, когда он сам выпорхнет на волю. Но в следующую минуту ему вспомнилась Вильборг, и он почувствовал, что она единственный предмет всех его желаний и стремлений. И подумать, что через десять дней он с нею расстанется, ни разу не увидит ее в течение трех месяцев!

— Рагнар, — сказал Финнур, отыскивая взглядом слугу,– мы с тобой пройдемся сегодня вечером, как бывало в старину?

— Пройдемся, Финнур, — ответил тот, отвечая теплым взглядом на чувство, прозвучавшее в вопросе брата.

Они гуляли до поздней ночи, и о чем бы ни заходила речь, все сводилось к планам будущего. Финнур предполагал устроить в Лянгеюре летнюю пристань для судов с сельдями и подробно развил брату свои соображения, с которыми собирался обратиться к отцу в надежде, что тот пойдет навстречу его планам.

«Пойдет навстречу его планам», — прозвучало в ушах Рагнара, и неудовольствие, вызванное намерениями Финнура продушить Лянгеюри селедками, уступило место легкой зависти к тому заграничному лоску, о котором напомнил этот англицизм.

Но ощущение это было мимолетным. Рагнар понял, что честолюбие Финнура не идет дальше стремления стать настоящим дельцом, чем, по мнению Рагнара, мог стать любой человек с головой, а это все-таки немножко маловато для таких способностей, как, например, у него.

— Ты уже выбрал себе специальность? — спросил Финнур.

— Нет еще.

— Но ведь что-нибудь ты имеешь в виду?

— Нет, я еще ничего не решил. Знаю только, что хочу быть ученым.

Материала для беседы было так много, что, хотя время приближалось к двум часам ночи, когда они подошли к дому Рагнара, Финнур поднялся в его помещение. Но вскоре он спросил брата, не разрешит ли он ему переночевать в кабинете на диване, так как он слишком устал, чтобы возвращаться к себе.

Да, разумеется. Но не хочет ли Финнур лучше лечь на кровать?

— Об этом не может быть и речи.

«Как Финнур, однако, переменился, — подумал Рагнар с улыбкой. — Ему всего минут семь ходьбы до дому, он слишком избалован лондонскими воздушными и подземными путями сообщения… Тем лучше для меня!» Он снял со своей кровати лишнее одеяло и отдал брату, а когда тот улегся — продолжал разговаривать с ним через открытую дверь. Но не успел он опомниться, как Финнур уже заснул.

Рагнару приснилось, что он, отвечая на экзамене о росянке, отнес ее к насекомоядным растениям… Экзаминатор надулся от досады и закашлялся… Да нет, этот кашель не сон!.. Это Финнур кашляет. Кашляет, не переставая.

— Тебе холодно, Финнур?

— Нет. Спокойной ночи. — И Рагнар услыхал, как брат перевернулся на другой бок.

Экзамен сошел у Рагнара благополучно. Теперь ему осталось сдать еще историю, и через три дня они с братом будут на пути домой.

Но, когда он вернулся из гимназии домой, фрёкен Брюндис вышла из столовой ему навстречу и сказала, что его просили позвонить к коммерсанту Асгейрссону. Рагнар позвонил сейчас же и поговорил с женой коммерсанта. Оказалось, что у Финнура утром сегодня хлынула кровь горлом, и его отвезли в больницу.

Рагнар поспешил туда и, увидав Финнура, сразу успокоился было, но после разговора с врачами спокойствие разом отлетело от него: скоротечная чахотка.

Следующие три дня шли разговоры по телефону между Рейкьявиком и Лянгеюри. Рагнару очень не хотелось ехать домой, если брат останется лежать в больнице. Но родители потребовали, чтобы он провел каникулы дома. Зато мать собиралась сама выехать в Рейкьявик с первым же пароходом.

В день отъезда Рагнар просидел около постели брата до половины четвертого: пароход отходил в шесть вечера. Ему было так тяжело оставить больного одного, что Финнур сам должен был напомнить ему, что пора уходить. Насколько, однако, трудной и неестественной казалась Рагнару разлука с братом, настолько же естественной находил он разлуку с Вильборг. И не испытал никакого разочарования, не застав ее дома, когда зашел проститься с семьей Арманна. Напротив, ему как будто даже приятно было, что Вильборг не увидит его перед отъездом.

Печально прошло лето в Лянгеюри. В сентябре отец решил выехать в Рейкьявик вместе с Рагнаром.

Через три дня, рано утром, мать встретила их на пристани. По ее мнению, было слишком рано итти в больницу сейчас же, но отец знать не хотел никаких таких церемоний. И они отправились в больницу все втроем.

— Очень он исхудал? — спросил отец.

— Нет, не слишком… Но у него совсем нет аппетита.

Замечание это, как оно ни было просто и естественно, раздосадовало Финнура-Иоганна. А когда он поцеловал сына в щеку, то в голове у него мелькнуло: «Неужели привычка может до такой степени ослепить глаза матери?! Она сказала, что Финнур не слишком исхудал, а между тем он почти неузнаваем». Отец забывал, что не видал Финнура два года. Но и Рагнар тоже был поражен переменою. При всей худобе лицо Финнура было, однако, запечатлено какою-то особенною красотою, отгонявшею всякую мысль об уничтожении, разложении и смерти. Неуместной казалась в присутствии Финнура и всякая торжественность или сумрачность. В его энергичных голубых глазах все еще светилась оздоровляющая сила дня…

Через два дня Рагнар встретил Вильборг на улице. Он узнал ее еще издали, и все-таки, когда здоровался с нею, сердце у него забилось неистово. Это уже третий раз шел он с нею рядом по улице.

— Я слышала о болезни вашего брата и от души жалею… — начала она.

Но ее взгляд и легкая, быстрая поступь как будто говорили: «Я бы жалела его еще больше, если бы не ожидание счастливого события, о котором ни тебе, ни другим еще ничего не известно». Рагнара эта мысль пронизала, как молния, и он круто остановился со словами:

— Вы меня извините, если я прощусь, Я шел как раз в больницу.

— Если позволите, я пойду с вами.

— Благодарю вас.

Стало быть, он ошибся. Как грубо может ошибаться инстинкт! Она шла теперь рядом совершенно спокойная: никуда не спешила. Или он спугнул ее инстинкт, остановившись так круто?.. Да нет, как могло закрасться в его душу подобное подозрение!

Начались занятия. Неделя проходила за неделей. И всем становилось ясно: Финнур не жилец на свете.

Однажды, незадолго до Рождества, Рагнар зашел к брату в больницу прямо из гимназии. Финнур спал. Рагнар сел возле кровати и, глядя на лицо брата, испугался. C закрытыми глазами он был совсем, как мертвец, хотя дыхание и слышалось явственно. Густые темные волосы казались чужими на этом безжизненном черепе. Всего же сильнее веяло холодом от круглых посиневших ногтей. Да, вот он лежит тут, двадцатилетний юноша с таким добрым сердцем, и… У Рагнара защипало переносицу и под глазами: это проступали из глаз слезы. Голова его поникла на грудь и мелкая дрожь пробежала по всему телу.

Он попытался встряхнуться, взять себя в руки, чтобы не разбудить брата, хотел встать, как вдруг почувствовал на своей голове что-то легкое, как перышко… Как ужасно!.. Это рука Финнура была так легка.

Как хорошо, что ты пришел, пока нет других, сейчас же начал Финнур. Мне надо попросить тебя об одном… Я знаю, что умру на днях…

— Нет, нет, милый Финнур, — сказал Рагнар, сам чувствуя, как неубедительно звучит его возражение.

Финнур ответил слабой улыбкой и, подавая ему записочку, которую вынул из своего бумажника, попросил:

— Когда-нибудь, Рагнар… Когда кончишь свое учение… дело не к спеху… я прошу тебя побывать в Англии и отыскать вот по этому адресу…

Рагнар взял записку, прочел на одной стороне название улицы и номер дома в городе Манчестере, а на другой имя: Сесиль Гаррис.

— Она не богата, — продолжал Финнур, — но может совсем обеднеть. Проследи за ее судьбой, и если она когда-нибудь окажется в нужде, помоги ей, чего бы это ни стоило…

Рагнар осторожно взял высохшую руку и взглядом дал торжественное обещание.

— Не надо ли написать ей?

— Нет, я уже написал сам… Эту пачку писем и портрет пусть положат со мной… ты позаботься, закончил он, молча протянул Рагнару пакет и улыбнулся светлой, теплой улыбкой, увидав впечатление, произведенное на брата фотографическою карточкою.

Вскоре Рагнар ушел. Финнур совсем изнемог от этого короткого разговора.

Рагнар шел по улице, не заботясь о том, что люди при свете зажженных фонарей видят его лицо, распухшее от слез.

— Сесиль Гаррис, — произнес он почти вслух, и в ту же минуту его охватила острая жалость ко всем страдающим. О, почему бессилен он уничтожить всякое страдание, всякую боль в мире?! Почему?..

За два дня до Рождества все трое — отец, мать и Рагнар — сидели около Финнура. Глаза его были закрыты, но грудь еще слабо вздымалась. Наконец, дыхание его как будто замерло. Он медленно открыл глаза и уже не закрывал их больше. Но, спустя секунду, взгляд его остановился.

Рагнар сидел у стола возле окна, закрыв лицо руками, весь сотрясаясь от рыданий. Мать прислонилась к изголовью постели; крупные тихие слезы катились по ее щекам; отец сидел, держа руку умершего сына в своей, и глядел перед собой неподвижным взглядом, только глядел. Глядел словно откуда-то издалека. Молодыми глазами. Немногим старше, чем глаза Финнура. Он смотрел на ребенка в колыбели, на своего первенца. Он понять не мог, что такое сделал этот чудесный мальчик с живыми зеленовато-голубыми глазами этому ужасному врагу, этому чудовищу, неслышно подкрадывающемуся к людям… Туберкулезу… Белой смерти.

9.

Зима прошла, и рана в душе Рагнара закрылась. Скорбь о брате утончила его нервную систему, обострила его сострадательность и как-то облагородила его любовь к Вильборг, сделала ее чище, сдержаннее, строже.

Ему теперь трудно было заставить себя быть в обращении с Вильборг любезным и простым; вместо того он прибегал к преувеличенной вежливости. Стоило ей войти в комнату, как его лицо принимало суровое и холодное выражение.

Когда он встречал Вильборг на улице с какой-нибудь подругой, то, любезно улыбаясь, едва дотрагивался до протянутой ему руки ее; зато дружески пожимал руку подруги, а взгляд его словно хотел сказать Вильборг: «Я слишком корректен, чтобы не поздороваться c вами первой, но меня гораздо больше интересует ваша подруга».

И много раз он сам удивлялся, как мало огорчает его то обстоятельство, что Вильборг еще не полюбила его. Положим, он не сомневался в том, что это будет. Внутренний голос говорил ему, что их судьбы связаны неразрывно, и ему почти забавно было, что Вильборг об этом еще не знала. В глубине души он мог тосковать о том мгновении, когда увидит в ее глазах первую зарю любви к нему, но в основе этой тоски лежало нетерпеливо-радостное желание тут же дать ей почувствовать, как безнадежна ее любовь, и как ему больно, что он не может отвечать на нее.

«Я сохранил всю свою гордость и свою чувствительность в неприкосновенности, а ревность вырвал с корнем, — думал он. — Кто истинно любит, тот не ревнует».

Это была прекрасная теория, но она не оправдала себя на деле.

Как-то вечером весною он увидел Вильборг в театре рядом с молодым человеком, кандидатом прав, Стефаном Олафсоном, только что вернувшимся из Копенгагена и уже получившим место в банке, директором которого был отец Вильборг. По окончании спектакля Рагнар шел за парочкой до гардеробной.

Спутник Вильборг взял ее вечернее манто и, накидывая его ей на плечи… да, он задержал свои руки на ее белых плечах дольше, чем следовало; и в этом жесте было что-то настолько фамильярное, что Вильборг обернулась к своему кавалеру. Но в ее взгляде не было удивления или упрека, а только сияющая улыбка. И Рагнар пошел домой с шибко бьющимся сердцем и с каким-то странным ощущением недомогания; началось оно с легкого озноба, пробежавшего по спине, и кончилось резкой ломотой во лбу над бровями.

На этот раз для него почти невыносима была мысль о разлуке с Вильборг на целое лето. И непонятно стало, как мог он ревновать Вильборг к Ингимару Блондалю. Теперь, когда он вспоминал их вместе, ему казалось, что все ее поведение тогда ясно говорило о счастье, которое она таила в себе, о счастье любви к другому человеку, находившемуся за границей.

День отъезда настал, и лето тянулось долго. Рагнар провел его большею частью за роялем. Вначале он собирался было работать физически, принимать участие в сенокосе. Он вспоминал, как нравилось ему косить траву, когда он был подростком. Но теперь он не нашел в этом никакого удовольствия. Все как будто изменило ему, и радости детства тоже. Теперь еще больше, чем прежде, он предпочитал всякому другому занятию игру своих мыслей, чувств и грез.

К счастью, отец не принял его предложения помогать ему в конторе. Финнур-Иоганн, после смерти старшего сына, стал какой-то странный и даже свободное время свое проводил, сидя у себя в конторе, на пристани. Прежде он раза два в месяц позволял себе уезжать на лодке на охоту за птицами; теперь ружье его висело, ржавея без дела, в рыбачьей хижине. Перестал он и ездить по воскресеньям в церковь.

Последние две недели каникул тянулись для Рагнара бесконечно.

Он вернулся в Рейкьявик вечером, в половине седьмого, в темень и слякоть. Глубокие колеи, оставленные колесами в рыхлом снегу, были пропитаны водой. Вокруг уличных фонарей кружились белыми мухами мокрые снежные хлопья. Семья судьи Гаральдсона только что встала из-за стола, и Рагнар дождаться не мог конца приветливым расспросам своих старых хозяев. Он решил сегодня же вечером побывать у Арманна в надежде увидеться, наконец, с Вильборг. В девять часов он звонил у подъезда. Арманн был наверное дома, Рагнар видел с улицы свет в его комнате. Ожидая, пока ему отворят, он услыхал звуки рояля, доносившиеся из гостиной. Это… Вильборг! Она играла один из нетрудных вальсов Шопена. Рагнар узнавал каждый такт, и его кидало в жар при мысли, что он сейчас увидит ее. Снимая пальто в передней, он сказал служанке, что хотел бы сразу пройти к Арманну. Но в эту минуту в переднюю вышла сама хозяйка дома.

— Я услыхала ваш голос. Пройдем к нам. У Арманна сегодня гости, играют в бридж. А мы как раз собираемся пить чай. Или все-таки хотите сначала повидаться с Арманном?

Рагнар не успел ответить. Музыка оборвалась, и в дверях, которые фру Богасон не притворила за собой, показалась Вильборг. Увидав Рагнара, она почти вскрикнула от радости, протянула ему обе руки и посмотрела на него с сияющей улыбкой.

Такой сияющей от радости он еще никогда не видал ее. Неужели?.. Неужели возможно, что причиною — его возвращение? Нет. Он не смел этому поверить. Да и не звучало в ее радостном восклицании чувство внезапного освобождения от долгой, долгой тоски. Слишком светла была эта радость…

— Пойдемте к нам! — И она почти повлекла его за собою в комнату.

Оглянувшись, Рагнар увидел, что они одни.

— Как провели вы лето, фрёкен Богасон?

Он продолжал называть ее так, хотя она не раз просила его называть ее просто Вильборг, или даже Борга, как звали ее все домашние.

— Чудесно! — ответила она, усаживаясь в глубокое кресло у камина.

Тон, каким она произнесла это слово, сделал его одним из тех слов, которые можно назвать круглыми или полными, так они насыщены чувством или мыслью. Рагнар не мог уловить в нем ни малейшего оттенка сдержанности, внушенной желанием пощадить его чувства, и ни малейшей утрировки, вызванной желанием скрыть свои. Она попросту провела лето чудесно, и все. Да, все эти месяцы, когда он так мучительно тосковал о ней, она чувствовала себя чудесно!

— Вашего батюшки нет дома? — спросил он, еще не садясь.

— Нет. Он на заседании. А вы как провели время?

Рагнар взял стул и сел около нее.

— Великолепно. Настолько хорошо, — прибавил он, остерегаясь преувеличенных выражений, — что я подумывал даже пройти курс двух последних классов дома.

— Почему же раздумали?

— Я убедился, — тотчас же ответил он, — что там я не нашел бы необходимого покоя. Я слишком люблю там все, всякую вещь, а здесь меня ничто не отвлекает от занятий.

Рагнар не хотел заходить в своей скрытности настолько далеко, чтоб обидеть ее. Но похоже было, что все-таки он ее обидел, так как она спросила:

— Почему же вы не идете первым учеником, если вас здесь ничто не отвлекает?

Его отнюдь не уязвило жало, скрытое в этом вопросе.

— Просто потому, что я недостаточно способный ученик, — ответил он с обезоруживающей естественностью, которая в ее ушах прозвучала, однако, изысканной насмешкой.

Они замолчали.

Оба искали слов, которые выразили бы их теплое, искреннее расположение друг к другу, и оба отступали перед опасностью быть заподозренным в попытке к сближению. Кончилось тем, что они заговорили о том, что не интересовало ни ее, ни его: каково было его плавание сюда, и много ли туристов перебывало за лето в Рейкьявике.

Когда Рагнар повидался с Арманном, и чай отпили, он немедленно ушел домой. Вильборг становилась для него все больше и больше загадкой.

Почему она встретила его так радостно-ласково?

А потом… Впрочем, такая легкая пикировка между ними не была новостью: это частенько случалось в последнюю зиму. И летом Вильборг, как и Рагнар, говорила себе, что будущею зимою это не повторится. И вот, он сразу же уязвил ее, дав ей понять, что отлично может обходиться без нее, то-есть, не то, что без нее специально, а вообще безо всех. «Как это любезно»! — вероятно, подумала она. Но почему же она могла обидеться на такой пустяк, если не любит его? Вильборг не настолько тщеславна, чтобы жаждать победы над его сердцем, если сама не любит его. «Будто бы?!» — поддразнивал его демон подозрения. Нет, нет. Он всеми силами отвергает такие подозрения. Да и кто же сказал, что она не любит его?.. Хотя, нет, тогда она все-таки вела бы себя совсем иначе.

Они опять стали встречаться по несколько раз в неделю, но им редко случалось мало-мальски разговориться между собой.

B середине зимы Богасоны дали маленький бал, главным образом, для товарищей и подруг старших детей. Приглашено было с полсотни городской молодежи обоего пола, не считая более пожилых гостей.

Рагнар давно не проводил таких счастливых минут, как на этом вечере. Начались танцы, и сиявшие весельем лица молодежи как будто говорили ему: «Гляди на нас, своих сверстников. Неужели, по-твоему, один ты из всей этой большой компании носишь в груди загадку любви? И все-таки мы все веселимся!» И ему вдруг показалось, что он проявляет какую-то неблагодарность по отношению к своей любви. Нет, сегодня и он хочет веселиться, радоваться тому, что Вильборг так прекрасна, и что все так восхищаются ею.

На ней было обтяжное платье из дымчато-голубого креп-де-шина безо всяких украшений, кроме букета темно-синих анютиных глазок у пояса. Несмотря, однако, на свое искреннее желание веселиться и радоваться, Рагнар не мог отделаться от чувства неудовольствия при мысли о том, что ее прелестное платье остается все тем же с кем бы она ни танцовала — с ним или с другими. Чувство, которое ему самому казалось нелепым, так как он ведь не сознавал вообще своего глубокого эгоизма.

Но Вильборг была сегодня так весела и так мила! Раз, когда Ингимар Блондаль только что подвел ее к ее месту, Рагнар подошел и пригласил ее на тур вальса. Она тотчас встала, и тут лишь он заметил, что за ним стоит Стефан Олафсон, который, вероятно, уже пригласил ее заранее. Тем не менее, она попросила извинения у молодого кандидата и пошла с Рагнаром.

Теперь его смущало только одно, что она, танцуя, разговаривала, что она не чувствовала, подобно ему, потребности безмолвно отдаваться блаженному чувству близости их друг к другу. И глубоко разочарованный результатом этого вальса, которому он заранее так безмерно радовался, он отвел Вильборг к ее месту, когда музыка смолкла. Уже в конце бала, в котором он продолжал все-таки принимать живое участие, его вдруг охватило чувство ужасного одиночества. И он прежде всего стал искать глазами Вильборг, но ее нигде не было видно. Разгоряченный и усталый, он вышел на большую, неосвещенную и прохладную веранду, заставленную мебелью, вынесенной из комнат. В углу, за оградой из столов и стульев, ему померещился силуэт мужчины, прислонившегося к столу, а возле него женская фигура, которая склонила голову на плечо мужчины. Очевидно, они не заметили Рагнара, и он, чтобы не нарушить этой балконной идиллии, осторожно удалился назад в столовую, улыбаясь… Но вдруг улыбка застыла на его губах, и жуткое предчувствие пронизало его насквозь… Вильборг и..? Нет, он еще не знает наверное, но он подождет, покараулит. И он спокойно сел на стул близ дверей, чтобы увидеть, кто войдет в комнату с веранды, или услышать, если кто выйдет оттуда в другую дверь. Только бы унять это ужасное сердцебиение!..

Сидя на своем наблюдательном посту, он сначала испытывал сильнейшую неприязнь ко всем, кто скользил мимо в беззаботном весельи танца. Но затем он уже с сожалением глядел на каждого, кто находился тут.

Когда он сосчитал, что в данную минуту в кругу танцующих недостает, по крайней мере, шести парочек, и его первое подозрение уже перестало преобладать в нем, с веранды вошла Вильборг, вся сияя улыбкой.

Да, так и есть. Молодая девушка, появившаяся из дверей веранды и проходившая сейчас по столовой, была не кто иная, как фрёкен Вильборг Богасон!

Он встал.

И в ту же минуту с веранды донесся скрип двери, выҳодившей в коридор. Рагнар, как во сне, вышел в переднюю, поднялся по лестнице и остановился на верхней площадке. Отсюда он мог, оставаясь сам незамеченным, видеть, кто войдет из коридора. Чтобы лучше видеть, он должен был нагнуться над перилами, но у него так дрожали ноги, что он раза два чуть не перелетел через перила.

Вот послышались шаги… дверь отворилась… Ну, разумеется, Стефан Олафсон!

В ту же минуту как Стефан Олафсон затворил за собой дверь из передней в столовую, ноги подогнулись под Рагнаром, и он, медленно осев на пол, растянулся около перил. Впечатления последних десяти минут были так сильны, что он чувствовал, как у него словно отнялась вдруг половина мозга, та, что находится в левой затылочной части головы. Вместе с тем, он с первой же минуты сознавал, что сюда может подняться кто-нибудь или спуститься сверху, а потому ему неловко лежать тут на полу. Силясь встать, он чувствовал отвращение к жалким условностям жизни: неловкость положения — вот первое, о чем должен он думать в ту минуту, когда судьба поразила его так жестоко, почти раздавила его.

Но он не мог встать. Он ощущал внутри себя свою душу, как нечто самостоятельное, отрывавшееся от тела с кровью и с криком, и должен был платком заткнуть себе рот, чтобы крик не вырвался наружу.

Подобно тому, как белые кровяные шарики устремляются на защиту организма против проникшего в кровь врага, болезнетворного начала, так инстинкт самосохранения Рагнара устремился на борьбу с парализовавшею его тело душевной болью. Борьба эта часто ведется где-то в подсознательных глубинах. И у Рагнара она шла там, словно сама по себе, не достигая его сознания, в то время, как он лежал на полу, а взгляд его, словно пригвожденный, не отрывался от белой нитки на ярко-красной ковровой дорожке. Тысячи представлений, связанных с образом Вильборг, волнами заливали его душу, а глаза так впивались в эту нитку, что им становилось больно. И прежде, нежели он успел осознать что-либо, он очутился на корточках, а затем и поднялся на ноги.

Когда он разыскал в передней пальто и шляпу, и выходная дверь захлопнулась за ним, он медленно стал спускаться с лестницы с таким ощущением, словно каждый шаг его вперед уводил его куда-то без возврата. Когда же он завернул за угол дома, то услыхал сквозь окна музыку… Вильборг танцует!.. Вильборг и тот, кого она любит!.. Нет, он не побежит, даже не ускорит шагов.

Он снял шляпу и, держа ее в вытянутой руке, медленно пошел вниз по дороге. Зачем он это сделал? Никакой такой мысли, которая могла бы вызвать это движение, ему в голову не приходила, и все же он так и дошел до дому с обнаженной головой.

Что это за улица? Куда он попал? Неужели он все время шел по такому глубокому снегу? Да, ведь зима. И ему беспрестанно встречались люди. Почему они все топают так бесцеремонно? Разве они не знают, что у снега есть душа? Там, в глубине, у самой поверхности грязной мостовой, покоится душа снега.

Вот его дом. Да, ему нужно сюда. Он прошел всю дорогу, как автомат, но, когда остановился, и ему понадобилось найти в кармане ключи, он вдруг опомнился. Вильборг!.. Нет, этого он не переживет! Он прислонился к наружной двери, словно две тяжелые каменные глыбы легли ему на плечи; потом он сделал над собой усилие и повернул ключ в замке.

Все давно были в постели. Он не стал зажигать огня, тихонько пробрался в свой кабинетик и бросился на диван…

«Как я добрался домой? — думал он. — Как я добрался домой?» Если бы Вильборг очутилась тут в комнате, перед ним, радостная или печальная, то одно было бы непреложно, что это она, та, которая никогда не будет принадлежать ему. «О, господи, как же я добрался домой?»

Вильборг! шептал он, уткнувшись в диванную подушку. Милая, славная Вильборг, мне так больно! Я знаю, что я только жалкий школьник, я все теперь знаю, но мне так больно!..

Его начало передергивать, он всхлипывал и корчился, словно в судорогах. Скорбь как будто стояла за его плечами и безжалостно дергала его нервы, забавляясь его беспомощностью. Чудовищная забава!

Всю ночь пролежал он ничком на диване, ни разу не повернувшись. Единственное, что доставляло некоторое подобие облегчения его ужасной душевной муке, была физическая боль, которую он время от времени испытывал от того, что ни разу не переменил положения. Но и это облегчение было лишь обманом. В краткий миг передышки отчаяние его запасалось новыми силами.

Снова и снова переживал он свою душевную драму, и все его существо сотрясалось, как от порывов бури. Но Вильборг среди этой бури не было. Он один вел безнадежную борьбу с грозившею поглотить его ужасною пустотою, пустотою, пустотою…

Наконец, буря улеглась. Мысли и чувства затихли.

Он в первый раз приподнялся и сел. Посидел неподвижно несколько минут и начал кивать головой, глядя на дверь. Ни одной мысли не шевелилось в его мозгу, и все-таки он продолжал сидеть и кивать, кивать…

Рагнар медленно открыл глаза. Он лежал на своей постели. Но в кабинетике горел огонь, и за его учебным столом сидела фру Элинборг с вязаньем в руках, он видел ее в полуоткрытую дверь.

Он не подал виду, что проснулся. Он сразу вспомнил все, кроме той минуты, когда, должно быть, заснул. Но кто уложил его в постель, да еще не разбудив?

И в ту же минуту его охватила та же гнетущая скорбь. Да, с этой скорбью он будет теперь пробуждаться каждый день, до конца своей жизни. И такой прекрасной, пленительной встала вдруг перед его внутренним взором Вильборг, что он не удержался от слабого стона.

Фру Элинборг встала и вошла к нему с лампой.

— Как вы себя чувствуете, голубчик Рагнар?

— Благодарю, хорошо. Который час?

— Половина восьмого.

— Так я… проспал так долго?

— Нет, — ответила она, присаживаясь на стул у кровати. — Вы заболели.

— Жар был?

— Да, но теперь вы скоро поправитесь. Скоро совсем поправитесь, — повторила она, повторила она, как будто знала все его тайны.

Неужели он проговорился в бреду? Пожалуй, называл ee по имени. Да, он как будто читал это по лицу фру Элинборг. Вот это всего хуже.

— Ко мне заходил кто-нибудь?

Да, доктор и потом друг ваш Арманн.

Арманн! Надо непременно повидать Арманна.

— Доктор опять зайдет завтра утром.

— Не надо, я здоров. Только устал, — сказал Рагнар и закрыл глаза.

— Думаете, заснете?

— Да… да…

Фру Элинборг унесла лампу, пожелав ему спокойной ночи. Но, немного погодя, пришла одна из служанок и села в кабинетике сторожить больного. Рагнар попросил ее плотно затворить дверь и больше уже не беспокоил ее, хотя его всю ночь мучили сильные боли.

Доктор, явившийся утром, стал обстоятельно расспрашивать Рагнара: когда, где и как почувствовал он себя нездоровым. Рагнар рассказал, что танцовал весь вечер и, разгоряченный, усталый, вышел в сад прохладиться, подышать свежим воздухом. И верно, сгоряча, пробыл там слишком долго, не замечая сильного мороза. Когда же вернулся в комнаты, у него появилась острая боль в затылке, а затем стало ломить всю голову, как будто ее сжимал железный обруч. «Должно быть, он мне верит», — думал Рагнар, видя, что доктор и бровью не повел. И добавил, что почувствовав себя нездоровым, он не захотел никого беспокоить, но предпочел исчезнуть незаметно.

Доктор после этого прекратил свои расспросы, и Рагнар понял его скромность и то, что, значит, он успел проговориться в бреду.

Зато в тот же день после обеда, когда Арманн зашел к нему из гимназии, он убедился, что приятелю неизвестна настоящая причина его болезни.

И опять напряглась его гордость, восстанавливая то, что разрушила его чувствительность. Все пять дней, проведенных в постели, вел он борьбу с собою, стараясь подчинить свои распаленные чувства холодному разуму, заставить себя не тосковать так бурно о том, что было им утрачено.

И лишь теперь призадумался он над вопросом, который упорно отталкивал от себя в течение двух с половиной лет знакомства своего с Вильборг: на чем, в сущности, основывалась его нелепая надежда на союз с Вильборг? Они ведь были почти ровесники, и он еще не был даже студентом. Что же ей было ждать его целые годы? Он-то, конечно, мог ее ждать, но она его? Ждать год за годом, и, может быть, за тысячи миль от него!

На пятый день, часа в три, зашел Арманн с урока гимнастики. Он не захотел присесть у постели Рагнара, так как забежал только спросить… только сказать, что сестра Борга очень хотела бы навестить его и… ждет за дверями… Можно ей войти?

Рагнар вздрогнул. Неужели его рана, начавшая было затягиваться, должна вновь вскрыться?.. Но он быстро сообразил, что отказаться невозможно.

Вильборг вошла. Прямо направилась к его постели и протянула ему руку:

— Я была так опечалена вашей болезнью, — сказала она с искренним сочувствием в голосе.

— Как мило с вашей стороны, что вы зашли, –ответил он. — Не присядете ли.

Она села на стул около кровати.

Арманн простился, сказав, что вернется через полчаса.

Странное чувство испытывал теперь Рагнар. Все то время, что он был знаком с Вильборг, ни разу еще он не встретился с нею на улице или у них в доме, не ощутив тотчас же какой-то нервной тревоги, неуверенности. Сегодня же, с той минуты, как она вошла, лихорадка в его крови вдруг утихла, и сладостное чувство покоя заструилось в каждой его жилке.

Они долго беседовали.

Она сразу спросила его, как и отчего началась его болезнь, и почему он скрылся в тот вечер, никому ничего не сказав. Он дал ей то же объяснение, что и доктору, и она, видимо, поверила.

— Мне бы хотелось теперь попросить вас кое о чем, — сказала она с запинкой, — да не знаю, решусь ли.

— О чем бы вы ни попросили, я все исполню с радостью, если только это будет в моей власти, — почти удивляясь своей откровенности, сказал он. — Мы с вами большие друзья и останемся друзьями.

— И я хотела предложить вам перейти на «ты».

— Хорошо, сразу согласился он, протягивая ей руку,– и спасибо тебе за это.

Ее лицо просияло улыбкой, и она принялась рассказывать о карнавальном празднике, предстоящем в академическом клубе в будущем месяце. Она так радовалась этому празднику. И просила Рагнара непременно быть на нем.

Рагнар слабо улыбался, слушая ее и думая про себя, что, если бы она таким образом предложила ему перейти на «ты» всего несколько дней тому назад, он пришел бы в отчаяние. Теперь же это было так естественно. Разумеется, им следует быть на «ты».

Вернулся Арманн, и вскоре оба простились и ушли.

Рагнар улыбнулся. Разве он сейчас держал в руке ту самую руку, которую когда-то сжимал во время того катанья на коньках, и которая электризовала в нем каждый нерв? Нет, сейчас это была рука милой молодой девушки, с которой он был дружен, сестры его школьного товарища.

На другое утро он встал. Было воскресенье, солнечная морозная погода и сверкающий снег. Он прошелся под руку с Арманном по городскому валу и встретил Вильборг с подругой и Стефаном Олафсоном. Все остановились и поздоровались, затем простились и разошлись. Рагнар чувствовал себя хорошо; оставалась лишь маленькая слабость в ногах после болезни.

Такова, значит, любовь. Не магнит, притягивающий родственное или неродственное сердце своею особою силой тяготения; не голос, который, желая быть услышанным, может довольствоваться своим собственным языком. А лишь костер, большой или малый, который рано или поздно сгорает дотла, если любимая не поддерживает пламя.

Так закончилась романтическая глава его жизни.

Вильборг больше не смущала его душевного покоя.

Весною объявлена была ее помолвка со Стефаном Олафсоном, а осенью, сразу по возвращении своем из дому, Рагнар присутствовал на их свадьбе. Когда произносились тосты, он все время думал: не ожидают ли тоста и от него. И думал, что такой тост доставил бы ей удовольствие. Но когда он начал подыскивать нужные слова, в которые он мог бы облечь то или другое прекрасное воспоминание, то оказалось, что таких воспоминаний нет.

И сам он удивился тому, как мало дала ему эта первая его любовь. Не потому ли, что, в сушности, он все время был занят лишь самим собою?..

Студент…

10.

Смешанное чувство удовольствия и грусти, разочарования и ожидания, как всегда при достижении цели, к которой долго и пылко стремятся.

Во фраках и белых галстуках, с аттестатами зрелости в карманах, окончившие гимназисты или новоиспеченные студенты собрались, согласно старой традиции, на квартире у директора, чтобы за стаканом вина принять его поздравления и пожелания.

Их ввели в гостиную, где еще никого не было.

В ожидании хозяина молодые люди, кто сидя, кто стоя, завели в бесчисленный раз разговоры о своих планах.

Герман Эсполин собирался изучать право; все давно это знали.

А Ионас Бергссон, разумеется, естественные науки.

— Нет, — запротестовал он, — это не хлеб. Я поступаю на медицинский факультет.

Арманн Богасон тоже, хотя отец его, директор банка, и лелеял другие планы, надеясь, что сын, изучив государствоведение и юриспруденцию, тоже станет банковским деятелем. Арманну стоило большой борьбы поставить на своем.

Один Рагнар Финнссон все еще не знал хорошенько, за что взяться: можно сначала поступить на философско-филологический факультет, а там видно будет, какая отрасль ему больше понравится.

В эту неопределенность его планов никто не верил. Он всегда был такой замкнутый, скрытный. Наверно, он решил быть филологом.

Ион Стейнгримссон, сын крестьянина, ответил па вопросы товарищей, что хочет заняться математикой.

— То-есть, поступаешь в политехникум? — спросил Ионас Бергссон.

— Нет, я имею в виду чистую математику.

— Это смело.

До прихода директора все шестнадцать молодых студентов успели обменяться друг с другом своими планами. И оказалось, что лишь один из них, Томас Сигурдсон, сын городского рабочего, бедняк, учившийся на общественный счет, посвящает себя богословию.

— Ты всегда имел это в виду? — спросил его Рагнар на пути домой, когда вся остальная группа товарищей уже растаяла.

— Нет… мне всегда хотелось изучать языки… Но я не могу попасть за границу.

— А медицина тебя не манит?

— Книги слишком дороги.

— А богословские книги ты достанешь?

— Не знаю… Я продал старые, какие у меня были… Но у меня, кроме учебников 6-го класса, и не оставалось других.

Рагнар никогда не продавал своих учебников, и они все у него сохранились. Он предложил их Томасу.

Тот обрадовался от всего сердца и пошел вместе с Рагнаром к нему. Рагнар собрал ему большую груду книг.

— Придется перенести их по частям, — сказал Томас, внимательно разглядывая каждую книгу.

Рагнар вызвался одолжить ему для переноски книг свой большой саквояж.

Когда Рагнар вернулся с саквояжем, Томас стоял перед зеркалом и примерял новенькую студенческую фуражку Рагнара. Заторопившись снять ее с головы, он от замешательства уронил ее на пол.

— Дай-ка взглянуть, как она на тебе сидит, — сказал Рагнар, опять надевая на Томаса фуражку. Он знал, что Томас, единственный из всex шестнадцати, не бывший во фраке, не мог обзавестись и студенческой фуражкой.

— Да она тебе как раз; оставь ее себе.

— Нет, тогда у тебя не будет.

— А мне зачем? Я ведь через два дня уезжаю домой в деревню.

Томасу словно пожаловали целое имение, так он был доволен подарком товарища.

После обеда, носившего сегодня в честь Рагнара парадный характер, — цветы на столе и шампанское, — Рагнар поднялся к себе в комнату, сел в кресло-качалку и задумался, не зная, как провести этот вечер. Из дому его не тянуло, но как-то странно казалось закончить этот знаменательный день вот здесь, в качалке. Хорошо, если бы его окна выходили на улицу, а не во двор; тогда бы он сидел и смотрел на текущую мимо толпу. А теперь оставалось только покачиваться да пытаться обозреть пролетевшие с его конфирмации шесть лет жизни. Что дали они ему?

«Я обогатил свой ум, — говорил он себе самому, — то-есть, усвоил себе некоторые полезные знания. Но сердце мое, пожалуй, обеднело. То-есть, я забыл некоторые вещи, которые, пожалуй, полезнее многого из того, что я усвоил».

Это внутреннее сознание не было, однако, суровым самоосуждением. Нет, он спокойно покачивался в кресле, словно со стороны созерцая в ряде картин то влияние, которое имела окружавшая его среда на его свободную волю и природные душевные свойства.

Три года своей жизни, на границе между детством и юношеством, провел он в сельской обстановке, в тесном общении с крестьянами. И не было никаких препятствий, ни внешних, ни внутренних, для этого общения. Не раз случалось когда он заходил посидеть в людскую, что кто-нибудь из работников, вернувшись с мокрыми по колено ногами, просил Рагнара помочь ему стянуть с ног прилипшие чулки, и Рагнар охотно делал это. Тогда это казалось так естественно; все люди были ведь одинаковы и должны были помогать друг другу, где и чем могут. A теперь какая разница!..

Он попытался проследить — когда и как началась в нем перемена.

В первом же классе гимназии?

— Нет.

Он припомнил один случай из первого года своей жизни в Рейкьявике. Финнур проводил здесь тогда вторую зиму, и шел уже второй месяц после их приезда из дому. Рагнар, возвращаясь вечером с катка, нагнал по дороге старика, везшего на тележке два тяжелых бочонка. Он двигался с трудом, то и дело увязая в снегу. Рагнар стал подталкивать тележку сзади и так прошел через весь город, не зная, как остановить поток благодарностей и благословений, изливаемый на него стариком. Ему самому его поступок казался как нельзя более в порядке вещей. Но на другой день, когда он пришел в гимназию, двое товарищей спросили его: столько ли же платят ему поденно, как и старику. А вечером и Финнур сказал, что пора бы ему стать взрослым и отучиться от таких сантиментальностей. Признал ли он тогда правоту окружающих? Нет, он был доволен своим поступком и презирал мнение окружающих. И все-таки не ушел от их влияния.

Уже вторая зима дала пример этого. Дело было по окончании уроков. Он задержался в гимназии и возвращался домой в одиночестве, по скользкой Школьной тропе. Обернувшись, чтобы затворить за собой калитку, ведущую на мостик, он услыхал позади болезненный женский крик. Это упала на улице перед мостом какая-то старушка. Рагнар быстро спрыгнул с каменных ступенек моста и помог старушке встать. Сроду не видывал он женщины, одетой беднее. Его самого пробрала дрожь при виде ее ветхого, тонкого одеяния в такой мороз. Бумазейный большой платок, накинутый на плечи и завязанный узлом на спине; полинялая крестьянского домотканного сукна юбчонка; ситцевый платок на голове; башмаки, от которых осталось почти одно только звание, все было изношено до последней степени, все в заплатах. И эта вопиющая бедность производила тем большее впечатление, что вся ветошь на старухе была такая чистая, опрятная, свидетельствуя не об одной бедности, но и о героической непрестанной борьбе с нею.

— Больно вы ушиблись? — спросил Рагнар, поставив старушку на ноги и слыша, что она не перестает стонать.

Да, она чувствовала сильную боль в бедре. И не знала, как доберется до дому. Жила она далеко, на западной окраине города. Но хоть бы добраться до соседней улицы, где живет одна знакомая. Это не так далеко. Каждый шаг причинял, однако, старухе такую боль, что она стонала и, только опираясь на Рагнара, могла кое-как двигаться. Он был глубоко тронут положением бедной женщины, всем ее видом, сознавал, что подло было бы со стороны всякого оставить ее без помощи, но все-таки с большим неудовольствием думал о возможной встрече с кем-нибудь из товарищей. Были, стало быть, люди, перед которыми он стыдился своего поступка, своего доброго дела, заключавшегося в том, что он провожал нищую старуху, которая не могла доплестись до места одна, без помощи.

Да, есть такие трусливые люди, и он был одним из них. Это он твердо знал теперь. Да, вот и сегодня перед обедом, разве не бросил он на улице две кроны бедной старухе, просившей подаяния, бросил, как собаке кость, вместо того, чтобы подойти и положить ей деньги в протянутую руку, — бросил потому только, что шел рядом с женой судьи, а на противоположном тротуаре стояла семья бургомистра. Он до сих пор видел перед собой эту сцену. С каким трудом старуха нагнулась за брошенной им на панель серебряной монетой!.. Нет, его добрые человечные чувства совсем не упражнялись все эти годы. Сам он ни в чем не нуждался и забывал о нуждах других.

B дверь постучали. Вошли Арманн Богасон вместе с Ионом Стейнгримссоном и Ионасом Бергссоном.

— Пойдем с нами в отель Рейкьявик. Я угощаю! — сказал Арманн. — И порасскажу вам о Копенгагене.

Копенгаген! Одно это название разом вымело из головы Рагнара все воспоминания о прошлом. Будущее заполнило все его мысли.

11.

Рагнар провел в Лянгеюри всего один месяц перед своим отъездом из Исландии.

Отец сильно изменился, — горе сломило его. Хозяйство вела теперь мать с помощью нового управляющего. Впрочем, Финнур-Иоганн и раньше мало интересовался сельским хозяйством. Но теперь он охладел и к затеянному им самим делу. Домашний учитель стал главным лицом на пристани. Настоящего упадка дела пока еще не замечалось, но фру Альфгильдур не сомневалась, что так оно долго не продержится. И она не скрыла этого от сына, как и того, что это смерть Финнура так согнула сильного энергичного человека, разбила все его планы.

Затем она спросила Рагнара, какую специальность он себе выбрал.

Он ответил, что, должно быть, будет филологом. Собственно говоря, он вовсе еще не решил этого твердо, но не хотел признаться родителям в том, что не имеет никакого определенного плана относительно будущего.

Мать спросила, не думает ли он, что он мог бы заинтересоваться торговым делом и стать товарищем директора в отцовском предприятии.

— Я уверена, что это единственное средство вновь пробудить в твоем отце интерес к жизни и к основанному им делу.

Этот проект так противоречил всей натуре Рагнара, что он даже на минуту не мог примириться с его возможностью.

— У меня нет никаких способностей к этому, и я ничего не смыслю в коммерции; от меня не будет никакой пользы.

Мать замолчала. Рагнар почувствовал в эту минуту, что, пожалуй, изменяет своему сыновнему долгу, отказываясь от предложения матери. Но в следующую минуту он представил себе аршинной длины фактуры и коноссаменты, толстенные гросбухи, бесконечную деловую переписку, и вся его натура восстала против такой перспективы. Нет, его неустанно работающая мысль стремилась к научным проблемам!

Отец и не пытался склонять его к торговому делу. Вообще, Рагнар заметил в нем новую черту — смирение, покорность судьбе, горькую покорность. И нрав отца смягчился, хотя взгляды его стали еще строже.

Он одобрил план Рагнара заняться языками, хотя и не считал филологию выгодной специальностью.

— Но, — сказал он, — если хочешь быть честным человеком, то не гонись за большими доходами.

Еще заметнее прозвучала горечь в его словах, когда однажды разговор зашел об экзаменах. Рагнару очень обидно было, что он, один из лучших латинистов в классе, получил на экзамене четверку, и приписывал это личной неприязни учителя. Отец что-то возразил, и Рагнар воскликнул:

— Уж справедливости-то, по меньшей мере, можно требовать.

— Ошибаешься, сынок, — отозвался Финнур-Иоганн, — это самое большее, чего можно вообще требовать от жизни. Когда ты станешь постарше, то убедишься, что это величайшее требование и наиболее трудно выполнимое.

Много раз в своей жизни вспоминал потом Рагнар слова отца и заключавшуюся в них горечь житейского опыта.

Рагнар уехал в середине августа. Глядя, как скрывались позади, за выпуклостью моря, вершины гор, он полусознательно обещал себе самому не возвращаться на родину раньше, чем достигнет за границею крупного успеха; он как-то не отдавал себе отчета, какого именно.

Когда пароход проходил мимо берегов Шотландии, и Рагнар увидел бесконечно длинную цепь желтых и зеленых нив и крупных усадеб, отгороженных от моря невысокими и лесистыми холмами или целыми горами, то он впервые понял, как скудна и неплодородна та страна, откуда он ехал. А вот здесь, в одной из этих усадеб, в уютном лесном уголке, он бы прожил, кажется, всю жизнь с радостью.

Но он несколько разочаровался, сойдя на берег в Эдинбурге. Он ожидал от такого большого города чего-то более величественного. Даже Эдинбургский замок, чудесно расположенный, оказался вблизи не столь пленительным. Единственное, что отвечало его представлениям о грандиозности крупных городов, была главная улица, широкая, длинная, чистая, — прелесть. На засоренной углем набережной он обратил внимание на следы лошадиных подков, показавшихся ему сказочно-огромными. И он поверить не мог, что на свете водятся такие лошади-гиганты, пока не увидел их собственными глазами. Зато он через какие-нибудь часа два настолько освоился с трамваями, как будто всю жизнь не знал иного способа передвижения.

В каком-то кривом переулке, по дороге от замка, попался ему маленький мальчик, босиком шлепавший по уличной грязи. И Рагнар подумал, что это просто непослушный ребенок, сбежавший от матери на улицу без чулок и без башмаков, настоящий озорник-мальчишка.

Но вскоре он увидал другого, такого же босоногого мальчугана, который начал клянчить у него пенни3.

Рагнар понял самые слова, но внутренний смысл их не сразу ему открылся. В уме у него только смутно мелькнуло, что у этого уличного мальчишки дурная привычка приставать к прохожим, и он, не обращая внимания на крики, продолжал итти своей дорогой. Но, оглянувшись назад через полминуты, он увидел, что весь переулок кишит босоногими, полуголыми, исхудалыми ребятишками. Как же он глуп! Ведь это он, стало быть, попал в один из кварталов бедноты, о которых он столько читал в романах, но которых никогда по-настоящему не представлял себе. Ему сразу стало невесело, он свернул в первую же улицу налево и, хотя чувствовал некоторую неловкость при мысли о том, что попросту бежит от зрелища чужой нищеты, все же шел скорым шагом, пока не очутился на одной из главных улиц.

На седьмой день выезда из Исландии, он прибыл в девять часов утра в Копенгаген. Арманн Богасон, приехавший днем раньше, встретил товарища на пристани.

В тот же день он показал Рагнару город.

— Ну, каково же твое впечатление? — спросил Арманн, когда они обедали вместе в ресторане.

— Всего больше понравилась мне прогулка вокруг озер, а меньше всего нравятся мне эти рои велосипедистов на улицах.

Вечером они, в компании с одним земляком-студентом, Кристианом Андерссоном, уже наполовину прослушавшим курс юридического факультета, отправились в Тиволи4. Рагнару показалось, что он попал в волшебное царство. Он знал, что Арманн в детстве бывал здесь бесконечное число раз, и что другой студент провел в Копенгагене уже три года, но все же удивлялся их равнодушию к тому, что так захватывало его самого к этому морю света и звуков музыки, к этой нарядной веселой толпе… Bce разговоры молодых людей вертелись на одном женщины, женщины, женщины. И опытный Кристиан Андерссон то и дело сообщал Рагнару, что вот эта или эта женщина — некоторые очень красивые, некоторые совсем еще дети с виду — принадлежит к дамам полусвета.

После того как Кристиан показал ему с дюжину таких дам, Рагнар заподозрил, что он просто морочит его, провинциала.

— Неужели ты знаком с таким множеством дам полусвета? — не мог Рагнар удержаться от вопроса.

Андерссон так затрясся от смеха, что должен был ухватиться за Арманна. Потом, наконец, проговорил:

— Нет, но через месяц и ты будешь узнавать их не хуже меня.

— Неужели ты в самом деле не видишь разницы? — серьезно спросил Арманн.

— Нет, — признался Рагнар, и ему вдруг показалось, что он окружен загадками, которых никогда не в состоянии будет разгадать вполне.

Когда Рагнар шел домой, над всеми впечатлениями его доминировало ощущение ослепительного света, заливавшего волшебный сад. И только, когда он лег в постель, в памяти его всплыло что-то похожее на черные звезды на светлом небе: женские глаза; глаза, смотревшие на него совершенно по новому, как-то так, что он даже не умел еще определить как именно. И вдруг между этими черными звездами засияли смеющиеся голубые глаза его сестры Дизы. Нет, нет! — внутренно запротестовал он с силой, потребовавшей выхода, и он разом перевернулся на другой бок. Ему показалось, что он очутился так страшно далеко от Лянгеюри и всей своей семьи. И, словно в смутном предчувствии какой-то неведомой опасности, он мысленно пообещал своей матери сохранить свою чистоту…

Наняв себе уютную комнатку на Эстербро, Рагнар немедленно приступил к занятиям. Сначала он набросился на биологию, но читал и разные другие книги, ходил на лекции всех факультетов и, наконец, через два месяца выбрал себе специальность — философию. Интересовали его, впрочем, больше логика и психология, нежели история философской мысли. Главными же побудительными причинами выбора было желание получить возможно более широкое образование и надежда, по окончании университета, удостоиться исландской заграничной стипендии, которая бы дала ему возможность продолжать несколько лет свои научные занятия в лучших университетах Европы. На это должно было уйти не меньше шести лет, раз он избрал специальностью философию, а неизвестно было, насколько он мог рассчитывать на помощь из дома для столь долгого и дорогого пребывания за границей.

В конце октября он однажды после лекций зашел к профессору, который вел занятия по пропедевтике, и посвятил его в свои планы. Профессор категорически отсоветовал ему специализироваться на философии и пытался уговорить его избрать более практичную дорогу.

— Философия, как и музыка или вино, хороша и полезна только в малых дозах и очень вредна в излишестве, — прибавил профессор с любезною откровенностью.

Рагнар, однако, не поддался уговорам, и на другой же день приступил к планомерным занятиям.

Никто ему не мешал. Он принадлежал себе самому всецело, был занят одним собою и своею наукой, с усвоением которой, однако, не связывал никаких жизненных задач, ни идеалистических, ни практических. Он учился для себя. Ему нравилось развивать свой ум, изощрять мышление, и он удовлетворял свое влечение в полной мере.

А через месяц, сидя однажды вечером у себя в комнате, он заскучал, заскучал до того, что ему стало невтерпеж. Сначала он подумал было пойти в гости к кому-нибудь из товарищей, но как только чье-нибудь имя всплывало в его памяти, у него мгновенно пропадала всякая охота провести вечер в комнате носителя этого имени. К Арманну?.. Нет, и к Арманну не хочется. Сегодня ему хотелось бы побыть на людях, там, где много народу, горят огни, играет музыка… посидеть одному, спокойно.

Чуть не целый час провозился он со своим туалетом: то ногти казались недостаточно отполированными, то пробор не совсем безукоризненным.

Проехав на трамвае до площади Ратуши, он зашел в отель Бристоль. Голоден он не был, но, как только вошел, он решил поужинать в большом зале ресторана: пушистый красный ковер на полу, белоснежные скатерти, цветы на столах, яркое освещение, весь этот праздничный отпечаток — вот что потянуло его подняться по ступенькам наверх. Он заказал себе по карте два скромных блюда.

— Какого вина прикажете? — спросил официант, на вид лет шестидесяти, но от усердия даже перебиравший ногами, стоя на месте.

И хотя Рагнар в данную минуту и думал, что, в сущности, это преглупый порядок вещей, при котором такой вот старик пляшет перед ним, молокососом-студентом, он ответил на вопрос небрежно-важным тоном ресторанного завсегдатая:

— Сейчас выберу.

В сущности, ему совсем не хотелось вина, он с большим удовольствием обошелся бы за ужином водою, но несмотря на то, что он держался и говорил с официантом свысока, он не посмел сказать этому же самому официанту, что совсем не хочет вина, а просит графин свежей воды.

— Бургонского.

— Полбутылки бургонского, слушаю.

Рагнар еще не привык пить вино, но он уже начал курить.

Покончив свой скромный ужин, он сидел за последним стаканчиком бургонского, покуривая маленькую сигару с приятным сознанием, что у него в кармане еще 60 крон — последний остаток суммы, данной ему отцом перед отъездом, и что завтра послезавтра он получит новое подкрепление из дому. Он чувствовал себя, как нельзя лучше.

«Молокосос-студентик? Нет. Гражданин-студент. А что до этого старика, несущего ему сейчас кофе, то… Недоставало бы только, чтобы он стеснялся приказывать слуге! Для чего же слуги и существуют?»

— Рюмку ликера!

— Слушаю.

Каждая безделица доставляла ему в эти минуты удовольствие. «Огонек, играющий на медном кофейнике, — говорил он самому себе, это ведь только огонек моей сигары, которую я держу в полувершке от кофейника, и все-таки он доставляет мне эстетическое переживание».

Вдруг он увидел знакомое лицо за столиком внизу, в кафе. Это был исландец, художник Ион Брандссон, с которым Рагнар познакомился вскоре по приезде в Копенгаген. Говорили, что Ион Брандссон очень талантлив, но, хотя и окончил Академию уже десять лет тому назад, все еще не выбился из нужды. Он сидел за рюмкой абсента, просматривая иллюстрированный журнал. И Рагнар теперь только почувствовал непреодолимую потребность поговорить с кем-нибудь. Он расплатился и спустился вниз к художнику.

— Добрый вечер… Можно присесть к вашему столику?

— Пожалуйста.

Подошел слуга.

— Рюмку абсента, — заказал Рагнар, не имея представления о вкусе этого напитка.

Ион Брандссон был не только в духе, но и очень оживлен, даже весел, так что, если бы не тонко подштопанная около воротничка крахмальная рубашка, Рагнар никогда бы не поверил, что этот человек ведет суровую борьбу за существование. Рагнара восхищала такая бодрость духа.

Рюмка художника была выпита лишь до половины, и Рагнар досадовал, что не может угостить его.

— Не хотите ли сигару?

— Сигару… Благодарю.

Ион Брандссон закурил, и они посидели некоторое время, пуская дым. Наконец, художник допил свою рюмку, вынул из кармана пятьдесят эре и положил их на стол: Не дадите ли мне сдачи десять эре, а потом расплати тесь за мой абсент?

— С удовольствием… Но, дорогой мой, у вас не хватает…

— Нет, но вам это ничего не будет стоить, а я отделаюсь дешевле, абсент стоит тридцать пять эре.

— У меня с собой пятьдесят крон, которые мне не нужны, совсем месяц кончается. Не хотите ли взаймы?

— Нет, благодарю, — коротко ответил художник и простился.

«Он обиделся, — подумал Рагнар. — Я действительно, поступил по-дурацки. Это вино притупило мою деликатность. Пойду домой».

Он заплатил и вышел.

На площади было так светло и людно, что его комнатка на Эстербро представилась ему самым мрачным закутком в мире. Нет, что ему делать дома в таком чудесном настроении? Хотя ему в ту же минуту показалось, что настроение у него вовсе не чудесное. Ах, зачем он так одинок, зачем он всегда так одинок в этом большом городе!

Молодой человек, попавший в столицу из далекой Исландии… Какое печальное существование. Какое разочарование. Одинокая комнатка, университет, лекции, книги и все. Но, может быть, он сам виноват. Зачем он замыкается от многообразия жизни? Что знает он о ней? Что испытал? Ничего. Он ребенок в свои годы, — ему уже двадцать один год. Но кому известна та внутренняя борьба, которую он вел со своей страстною натурой лет с шестнадцати?

Сама того не сознавая, Вильборг поддерживала его в этой борьбе, пока он любил ее. А теперь…

Ночные бабочки кружились на площади. Некоторые заговаривали с Рагнаром, но он отмалчивался.

«Ты устоял против соблазна в течение трех месяцев, — нашептывал ему внутренний голос, — ты дал себе слово, что не будешь, как другие, но сохранишь себя в чистоте для той, которая…»

«Ты хочешь изучать психологию, — прервал другой голос, — хочешь проникать в глубины души человеческой, а не смеешь даже заглянуть чуть поглубже поверхности жизни!».

Страстное желание до боли разжигало его молодую кровь, уже разгоряченную вином, и он поспешил ухватиться за эту мысль насчет психологии, внушить себе, что, если он уступит теперь позыву страсти, то, главным образом, имея в виду необходимое звено своего развития.

Высокая, стройная женщина, несколько раз уже проходившая мимо молодого человека, остановилась рядом с ним. Ей было на вид лет 25-26. Сверкающие черные глаза и на редкость красивая фигура.

— Ну, решайтесь же, молодой человек, — сказала она без обиняков. — Мужчина, который никогда не делает глупостей, навсегда останется дураком.

Стоя перед женщиной, произнесшей эти слова, полные чарующего легкомыслия и милой дерзости, горькой иронии и мефистофельской мудрости, он показался себе самому таким маленьким в своем детском неведении. Не говорила ли эта женщина так, как будто знала сокровеннейшие подробности его прошлого?

— А дальше что? — спросил он ее, улыбаясь, и добавил: — Вы сами так молоды, а ваши слова так старчески мудры.

Она ответила улыбкой, но вдруг выражение ее лица изменилось, она дотронулась до его локтя и проговорила почти с мольбой:

— Поедем ко мне.

И Рагнар Финнссон взял извозчика и поехал с нею к ней.

Возвращаясь два часа спустя к себе домой пешком, он чувствовал глубочайшее отвращение к самому себе и ко всем людям и непреложное убеждение в том, что самое ядро жизни, внутренняя эссенция жизненного счастья отзывается горечью. Мысль о сожительстве между мужчиной и женщиной возбуждала в нем теперь такое омерзение, что он твердо решил никогда не жениться.

Заснул он только под утро и проснулся от стука в дверь.

Вошел Ион Брандссон.

— Вы еще спите? Одиннадцать часов!..

— Да, ужасно поздно.

— Ну, не беда, надо только торопиться встать до полудня, иначе весь день будет испорчен.

Такое простое и дружеское ободрение со стороны этого аккуратного бедняка как-то неприятно задело Рагнара. Он пил ночью шампанское с дамой полусвета и оплатил ночной кутеж из кармана своего отца.

— А я пришел к вам сказать, что охотно бы воспользовался сегодня вашим вчерашним предложением.

— Приходите завтра в три часа в ресторан Англетер.

— Хорошо? У меня… Я… Но вы вполне можете рассчитывать на меня.

— Быть может, вам уже неудобно?..

— Нет, нет, завтра в три часа.

Ион Брандссон ушёл.

Теперь Рагнар понял все, и ему стало еще больше не по себе. Брандссон не принял его предложения вчера потому, что Рагнар был нетрезв, и эта деликатность художника заставила Рагнара пожалеть о событиях прошлого вечера…

Никогда еще не чувствовал он себя так скверно. Он просто не мог даже заставить себя одеться…

На следующий день он попытался сесть заниматься, но дело не пошло. Лишь через неделю вошел он опять в колею. И после того он занимался прилежно целые дни, захватывая даже часть ночи. Лекции он посещал мало, но то, что ему предстояло сдать на весенних экзаменах, было лишь частицей его зимней работы.

Весною он взялся репетировать по философии четверых своих товарищей. Сам он знал свой курс почти наизусть. Ему необходимо было получить высшую отметку: это было первое условие для получения стипендии.

Он отвечал блестяще. Но под конец экзаменующий профессор пустился, как ему показалось, в чисто диалектические препирательства. Рагнар отошел от экзаменационного стола не совсем довольный, но уверенный, что ему все-таки поставили высшую отметку. Оказалось, что он ошибся.

— Вы говорили профессору о том, что именно берете своей специальностью? — спросил его один студент-датчанин, тоже занимавшийся философией.

— Да. А что?

— Не следовало. Таких студентов он экзаменует в десять раз строже.

Спускаясь с университетской лестницы, Рагнар досадовал на себя за то, что явился во фраке в расчете на полную победу, а мысль, что все те, кого он репетировал, получили высшую отметку, наполняла его горьким сознанием понесенной несправедливости. И он смутно предчувствовал, что этот день знаменует роковой поворот в его жизни.

12.

На летние каникулы большинство исландских студентов уехало к себе на родину, в том числе и все однокурсники Рагнара. Он же предпочел провести месяц в одном из зеландских курортов.

Там он встретился с одной молодой девушкой из Копенгагена, с фрёкен Эллен Тэйсен, которая училась пению. Он познакомил ее с народными исландскими песнями, и это их сблизило. Жила она вместе со своей сестрой, вдовой, бывшей значительно старше ее годами и довольно состоятельной. Дружба между Рагнаром и фрёкен Эллен стала еще теснее после их возвращения в Копенгаген и через несколько месяцев превратилась в интимную связь.

Сам Рагнар хорошо сознавал, что его взгляд на любовь успел измениться самым коренным образом. Да не только взгляд, но и сам он, весь его характер. И несмотря на то, что он лично в этот период своей жизни не мог бы даже представить себе возможности жениться на «женщине с прошлым», он без всякого зазрения совести вступил в связь с фрёкен Эллен. Правда, он перед тем на чистоту признался ей, что жениться на ней не собирается, и считал, что таким образом исполнил свой долг. Он и не потрудился подумать о том, что впоследствии кто-нибудь, может быть, почувствует к фрёкен Эллен глубокую, искреннюю любовь, но тоже потребует от нее безукоризненного прошлого. И чем дальше, тем меньше считался он с такими соображениями, находя их не к лицу настоящему мужчине.

Эллен Тэйсен любила его по-настоящему. И отдалась ему, так как он сказал ей, что не может выносить половинчатых отношений. Он готов, если она придает этому цену, продолжать с ней обыкновенное знакомство, но не будет оставаться с ней наедине и порвет эту тесную дружбу. Она же не могла уже обходиться без его ласк… Нет, нет, все, что угодно, только не это!..

В первое время их связи занятия у него шли не слишком успешно. Зато после Рождества он засел за книги, собираясь пересдать экзамен по философии у другого профессора.

Но однажды он получил письмо от матери, в котором сообщалось, что отцу, вероятно, придется продать Лянгеюри с усадьбой и всем прочим, да и в таком случае вряд ли у них хватит средств расквитаться со всеми кредиторами. Письмо это ужасно расстроило Рагнара. Ему сразу стало ясно, что он выбрал очень ненадежную дорогу и не смеет держаться ее. Несколько недель раздумывал он и, наконец, решился оставить философию для юриспруденции.

Прилежно взялся он за науки и долгое время не знал ничего, кроме своей любви и науки. Хотя Рагнар вовсе не любил фрёкен Эллен и хотя она своими почти ежедневными посещениями изрядно мешала его занятиям, она еще больше расстраивала их в те дни, когда не приходила. Его отношения к ней были так странны, что он, хоть и желал порою про себя, чтобы эта связь никогда не возникала, мучил девушку своей холодностью по несколько дней подряд, если она пропускала хоть одно свидание. Кроме того, он констатировал, что совсем не в состоянии проследить, когда он оскорбляет ее своим поведением и когда нет.

Однажды он ехал в поезде в одном вагоне с незнакомой молодой дамой или девушкой, которая совершенно пленила его. В жизни своей не видывал он столь прекрасного, обворожительного женского существа. Два часа ехали они вместе, не обменявшись ни словом, И расстались, когда поезд пришел к месту назначения. На следующий день Рагнар вознамерился быть особенно любезным и предупредительным с Эллен, так как вдобавок только что прочел роман об одном грубом любовнике. Они провели вместе полдня, и ему казалось, что он редко так успевал в каком-либо своем намерении, как сегодня. Но Эллен, прощаясь с ним вечером, спросила его со слезами на глазах: неужели она ему надоела? Никогда еще он не был с нею так церемонно-холоден!

Вопрос этот до такой степени возмутил его, что он едва удержался от грубого «да». Где он и с кем? Разве не в культурной северной стране, не в обществе молодой девушки из старинной, хорошей семьи, стало быть, ведущей свой род от свободно-рожденных людей, а не от рабов. И вдруг он слышит из ее уст столь унизительные для ее женской гордости слова: не надоела ли я тебе!

Но, якобы ценя так высоко женскую гордость, он, в сущности, чувствовал себя гораздо лучше с женщинами, не отличавшимися таким качеством. И очень охотно проводил время с дамами или девицами, которых мог озадачивать и смущать своими абсурдными парадоксами или изящными колкостями, с женщинами, которым он импонировал тем больше, чем дальше были его слова от его истинного мнения.

Он начал прозревать пустоту общественной жизни, — то-есть, тех слоев, в каких он вращался, но эта пустота ему нравилась. И он намеревался сделать себе карьеру, не брезгуя, в случае нужды, даже тем, что называется шарлатанством. Одно время ему казалось, что он нашел ключ к счастью: всемогущество мысли. До счастья можно додуматься! И много раз проводил он по полночи без сна, напрягая мысль, прикованную к этой цели достижению счастья, — напрягая ее до ломоты в глазах, устремленных на эту невидимую цель.

Затем он углубился в психологию контрастов. И нашел, что люди, казавшиеся ему наиболее оригинальными, наиболее позаимствовали у других. Он знал про самого себя, что его мышление самостоятельнее, чем мышление тех людей, с которыми он водился. И тем не менее, замечал, не только он сам, но и другие, что его голос и манеры нередко напоминали голос и манеры людей, с которыми он чаще всего бывал вместе; и даже людей, с которыми он виделся в первый раз, но проговорил несколько часов подряд. Еще замечательнее было, однако, его двойственное отношение к личным обидам: это была какая-то неразделимая смесь нежелания сносить малейшую несправедливость и стремления мириться со всякой несправедливостью. Волю свою он развил до того, что, казалось, ничто не могло сломить ее, если он того не хотел; и в то же время ему было трудно держаться своих решений и в большом и в малом.

Так прошло порядочное время. Целая полоса его жизни, в течение которой личность человеческая представлялась ему чаще всего каким-то составным искусственным произведением, слепленным из плохо, кое-как пригнанных кусков. Полоса, отделяющая юность от возмужалости.

13.

Годы шли. Рагнар давно блестяще сдал половину экзаменов на кандидата прав, но через некоторое время совершенно отказался от этой дороги. Он никак не мог заинтересоваться перспективой практической деятельности юриста, а научная сторона юриспруденции глубоко его разочаровала. Он нашел, что у юриспруденции, как и у богословия, нет строго-научного фундамента, — обе эти доктрины отнюдь не стремились к познавательным целям, к созданию системы общеполезных, просветительных и верных аксиом, но слишком часто довольствовались местными и злобовременными догмами, результатом случайных обобщений или просто человеческих капризов, а потому и являлись доктринами, которым было место где угодно, только не в таком строго-научном учреждении, как университет.

Сделав правильный вывод из такого заключения и оставив юридический факультет, Рагнар был доволен собой. Одно время он, было, мирился с мыслью брать от жизни те блага, которые она ему предложит, и не утруждать себя излишними соображениями о том, не пострадает ли от того его человеческое достоинство. Но затем он понял, что такая неразборчивость не была ему свойственна, но привита извне, являлась своего рода нравственной заразой, которую он схватил в тех кругах, где вращался, но которую преодолел-таки. Он понял, что хотя его сердце и начало ожесточаться, но то, что таилось в глубине его натуры жажда истины и справедливости, оставалось еще чистым, незасоренным источником. Источником, да, чистою, живительною струей, как бы омывавшею все его существо и дарившею ему тихую бесконечную радость.

Это настроение напоминало ему один вечер, когда он сидел в одиночестве, со стаканом хорошего вина, и каждый раз, поднося стакан к губам, опасался новым глотком уничтожить умиротворяющее действие первых глотков.

Еще более полною делало его радость по поводу отказа от карьеры юриста то обстоятельство, что случилось это как раз тогда, когда он должен был начать сам зарабатывать свой хлеб. Лянгеюри было продано, и отец с семьей переселился в Акуреюри, где они зажили более, чем скромно. С тех пор Рагнар не получал уже никакой денежной помощи из дому, и ему пришлось тогда же взяться за подыскание себе какой-нибудь должности. Именно должности, а не работы. Работать по-настоящему он ведь не приучался. Он, было, надеялся в этом отношении на помощь сына своего старого хозяина в Рейкьявике, отцовского друга, судьи Гаральдсона. Эйнар Гаральдсон занимал видное место в министерстве юстиции в Копенгагене и мог бы быть полезным Рагнару своими связями, но он дал понять Рагнару, что не считает его заслуживающим помощи, так как он бросил ученье, не окончив курса. Несколько позже один из датских друзей Рагнара, студент-юрист, доставил ему место в книжном отделении антикварного магазина, принадлежавшего дяде студента.

Рагнар был доволен. Правда, он получал для начала всего 90 крон в месяц и должен был сильно экономить, чтоб сводить концы с концами. Но самое дело ему нравилось. Вначале он проявлял склонность давать за книги слишком много, если продавали их люди, с виду очень нуждающиеся, но старик-хозяин живо внушил ему, к чему это ведет, и Рагнар удивительно быстро научился глядеть только на самую книгу, не видя ничего остального. Тяжелее всего в этой службе было для него то, что он должен был проводить в магазине целый день, с 9 утра до 7 вечера. Хотя старые книги и были приятными собеседниками, все мысли Рагнара стремились, однако, домой, в его мансарду на противоположной стороне улицы. Там он занимался тем, что ему было всего дороже — философией. Теперь он горько раскаивался, что бросил ее исключительно из практических побуждений, которые на деле из всех побуждений оказались самыми непрактичными.

Он еще питал некоторую надежду, что рано или поздно сдаст экзамены на кандидата философских наук и пойдет-таки по ученой дороге. Временами же утешал себя мыслью, что некоторые известные философы, как, например, Герберт Спенсер5, и не проходили университета.

Начал он с основы всех наук, по его мнению, с математики. И в жизни своей не испытывал он более тонкого наслаждения, нежели сидя далеко за полночь в своей мансарде за разрешением задач, одна сложнее и запутаннее другой, и выводя из них непреложные аксиомы.

Усиленные умственные занятия заглушали в нем потребность во всяком обществе, в том числе и в общении с женщиной. Эллен Тэйсен исчезла с его горизонта. Старшая сестра ее открыла их связь и немедленно увезла Эллен в Париж для завершения ее музыкального образования. Эллен пробыла там год и, когда Рагнар встретился с нею на улице по ее возвращении оттуда, она поспешила вскочить в трамвай, хотя он и знал, что она заметила его поклон. При последующих случайных встречах с нею он уже избавлял ее от своего поклона. Спустя полгода она вышла замуж.

Однажды поздно вечером в декабре Рагнар получил телеграмму от матери: «Отец серьезно заболел». Рагнар сразу догадался, что означает осторожная телеграмма матери: не заболел, но умер. Отец уже несколько месяцев прихварывал, но мать ни в одном из своих писем к сыну не упоминала о характере болезни; из писем же сестры Тордис Рагнар знал только, что надежды на выздоровление нет. На следующий день новая телеграмма подтвердила его догадку: отец скончался.

Рагнар потушил свою маленькую керосиновую лампу, улегся совсем одетый в постель, даже не откинув одеяла, и пролежал так несколько часов. Он, мечтавший стать радостью и гордостью своих родителей, жил теперь вот в этой мансарде, отделенный от них морями и чужими странами.

Бедняком, вечным студентом принял он весть о смерти отца, у которого ему уже никогда не доведется вымолить прощения за то разочарование, которое он причинил ему. Ему не суждено даже проводить отца в могилу. До отхода ближайшего парохода оставалось не меньше месяца, да и с этим пароходом он мог добраться лишь до Рейкьявика.

На другой день он послал матери телеграмму с горячим сыновним приветом и обещанием приехать летом.

Он искренно намеревался сдержать свое обещание, но не сдержал, когда лето пришло. Трудно было раздобыть денег на поездку. Главною же помехой явилась представившаяся ему возможность немедленно переменить свою службу на другую в бюро реклам, дававшую и немного больше жалования и несколько больше свободного времени для занятий наукой.

И жизнь потекла дальше.

14.

Прошло уже тринадцать лет с первого приезда Рагнара в Копенгаген. Однажды воскресным утром он сидел на скамейке на Лангелиние6, вдыхая свежий морской воздух. Долгое время он любил больше всего лес, а теперь скучал по морю и горам. И вот, посидев так и глядя на скользившие по проливу одна за другою лодки с мускулистыми, полуголыми молодыми гребцами-студентами, он вдруг почувствовал какую-то приятную тревогу, заставившую его немедленно встать и пройтись. Он прошелся по молу, потом вернулся назад к павильону с рестораном и заказал себе кофе.

За кофе он размышлял о том, каким неудачником оказался он, в сущности. Он уже начал ведь замечать, что главное отличительное свойство здоровой молодости — беспечная удаль — как-то отлетела от него с годами. Теперь он уже нередко закрывал у себя окошко из боязни простуды, избегал бегом догонять дилижанс, а в жаркой паровой бане стал прикладывать к голове холодные компрессы. Да, он должен был признаться себе, что становился благоразумным и осмотрительным, хотя и презирал мелочную осторожность. Он все больше и больше приближался к возрасту, когда воля теряет свою смелость, а между тем, он все еще ничего не достиг в жизни. Неужели он так и удовольствуется в жизни ролью «вечного студента»?!.

Как странно, что он, слывший среди школьных товарищей за одного из самых способных и наиболее обещавших, остался в числе тех немногих, из которых ничего не вышло. Все остальные устроились в жизни более или менее так, как мечтали и хотели.

Рагнара вдруг охватило нетерпеливое желание позвать слугу и расплатиться. Воля его вдруг как-то странно встрепенулась, и он, проходя по аллеям сквера, чувствовал удивительную легкость в груди и в плечах. В апрельском воздухе пахло весной.

Он еще не знал, чего собственно хочет, — он знал только, что хочет чего-нибудь нового. Стряхнуть с себя книжную пыль и стать чем-нибудь в жизни, стать чем-нибудь, как другие. Еще не поздно, — говорил он себе, — мне еще нет тридцати пяти лет. Теперь я сожгу свои корабли, откажусь от службы и…

И он твердым шагом двинулся по городским улицам.

В начале июня он был на пути в Исландию. Как странно было ехать на родину и притом не в Лянгеюри, и, вообще, не на север Исландии. Мать не жила больше в Акуреюри. Сестры повышли замуж, поселились в разных местах, и мать переехала к Маргарите, муж которой был врачом на родине матери, в Боргарфьорде.

Высаживаясь в Рейкьявике, Рагнар знал, что ему необходимо занять у кого-нибудь две тысячи крон. Он решил провести на родине месяца два и затем отправиться в Америку, где он считал достаточным иметь для начала несколько сот долларов. Это заставит его проявить еще больше напряжения и настойчивости в приискании занятий, и он надеялся, что это окажется не особенно трудным для него, основательно изучившего рекламное дело — хотя бы и в Дании. «Ты еще посмеешься последним, Рагнар Финнссон, говорил он себе. — Теперь ты приехал на родину бедняком, но погодите вы, друзья-товарищи и сограждане, когда я приеду в Исландию в следующий раз!»

Ему, однако, ясно было, что занять такую крупную сумму не у кого, кроме директора банка Гальфдана Богасона. Правда, вначале Рагнар отверг, было, мысль обратиться за деньгами к отцу Вильборг, но… либо погибать, либо выплывать! Он не мог позволить себе из-за излишней щепетильности потерять последние шансы на удачу в жизни.

В Рейкьявике Рагнар провел всего несколько дней. Посетив старого судью Гаральдсона, он убедился, что тот глубоко разочаровался в нем. Семья Богасонов, напротив, приняла Рагнара с распростертыми объятиями. Вильборг с мужем находились в отъезде, так что с нею Рагнар не повидался. Но сам директор банка был так любезен, что Рагнару ужасно трудно было приступить к разговору о займе. Вечером, когда они остались вдвоем за стаканом виски и сигарой, дело, однако, вышло само собой.

— Вы собираетесь теперь основаться здесь, на родине?– спросил хозяин.

— Нет, я не надеюсь пристроиться здесь так, как мне бы хотелось. И в Копенгагене я отказался от опостылевшей мне службы, чтобы ничто больше не тянуло меня туда.

Рагнар ожидал теперь вопроса насчет того, куда же он собирается направиться, но такого вопроса не последовало.

— Вы служили в бюро реклам?

— Да.

— Разве это такое скучное дело?

— Зависит от того, как оно ведется. У нас вести его было скучно, так как нельзя было втолковать нашему хозяину необходимость научного подхода к делу. Ведь только тогда оно может отвечать требованиям времени.

И Рагнар объяснил директору, в чем состоит научный метод дела, являющийся ветвью той отрасли науки, которая носит название психотехники и связана с именем Гуго Мюнстерберга.

Директор банка сильно заинтересовался и принялся подробно расспрашивать Рагнара о его планах и намерениях. B конце концов он понял, что школьному товарищу его сына не хватает денег на то, чтобы эмигрировать в Америку, и сам предложил ему взаймы как раз две тысячи крон.

— Дети мои так любили вас всегда, –сказал он и поспешил выпить за успехи Рагнара в Америке.

Рагнар горячо поблагодарил его. А через день уже ехал на пароходе в Боргарфьорд повидаться с матерью.

Свидание было бесконечно радостным и для матери, и для сына. Он провел с нею месяц и в течение этого времени она узнала все его планы. Он, со своей стороны, знал, как огорчает ее своим вторичным отъездом, да еще в столь дальние края.

Но он часто размышлял о той разнице, какая была в ее поведении тогда и теперь. В тот последний раз, когда он уезжал с родины еще студентом, отец нуждался в его помощи, и мать пыталась склонить сына остаться дома; теперь, когда он покидал только ее, она и не заикнулась ни о чем. Это вполне отвечало тому духовному облику матери, который сохранялся в его памяти все эти долгие годы, проведенные на чужбине: молча, безропотно примирялась она со всеми испытаниями, выпадавшими на долю ей лично.

B течение этого же месяца возникла и разгорелась в Рагнаре почти непонятная ему самому тоска по Лянгеюри, страстное желание повидать старую свою усадьбу еще раз. Удивительно, как крепко привязался он к этому месту, где провел сравнительно столь недолгий срок своей жизни. Но он не видел возможности побывать там. Поездка верхом через горы обошлась бы слишком дорого, а пароход мог отвезти его отсюда только в Англию или в Рейкьявик. Когда, однако, он уже отказался от всякой надежды, в Боргарфьорд прибыли несколько английских туристов с проводником-исландцем, которые собирались отправиться отсюда кратчайшим путем на север Исландии. Это и был путь, ведущий через горы. Муж сестры Рагнара предложил ему тогда свою верховую лошадь с тем, чтобы он присоединился к туристам и затем сдал лошадь проводнику, который должен был вернуться обратно в Боргарфьорд. Таким образом, могли сбыться зараз два самых горячих желания Рагнара: увидеть самый дорогой ему уголок на земле и проехаться верхом по одной из самых красивых дорог своей родины, прежде чем покинуть ее надолго.

На прощанье мать дала Рагнару на память об отце и о себе сплетенную из ее волос и подаренную ею отцу, когда он был еще женихом, часовую цепочку с золотыми застежками и брелоками.

— Мне больше нечего дать тебе, Рагги. У нас не осталось от прежнего нашего имущества ничего. Эту старинную цепочку я берегла для тебя все эти годы разлуки. Я хотела сама вручить ее тебе с просьбой никогда не забывать, какой хороший и честный человек был твой отец.

Лучшей памятки о родителях Рагнар не мог и желать. Он помнил, что отец надевал эту цепочку во всех торжественных случаях, хотя ежедневно носил куда более дорогую, из чистого золота. И столько дорогих воспоминаний детства нахлынуло на него, что он прослезился. Мать молча положила руку на его плечо и тоже заплакала. Рагнар обнял ее, и так они просидели долго.

— Я никогда больше не увижу тебя, Рагги, — сказала она, наконец, после долгого молчания.

Рагнар попытался утешить ее, уверяя, что вернется года через два-три. Она знала, что это говорится только в утешение ей, но не возражала, не желая отягощать сыну последних часов перед разлукой.

Это был последний вечер, проведенный ими вместе.

Утром мать сама разбудила сына в пять часов, войдя к нему в комнату с чашкой горячего кофе и холодными блинчиками.

Уже сидя на лошади, Рагнар нагнулся к ней, чтобы поцеловать ее еще раз, и когда оглянулся назад, съезжая со двора, она еще стояла у крыльца, улыбаясь ему. Когда же он оглянулся во второй раз, ее уже не было.

Несмотря на то, что погода большею частью стояла холодная и сырая, поездка доставила Рагнару огромное удовольствие. Для него явилось почти сюрпризом, что исландская природа оказалась столь богатою нюансами. Горы, то высокие, то низкие, серые и голубоватые, поросшие травою и голые, зеленые долины и длинные бурые поля застывшей лавы, березовые рощи и открытые всем ветрам степи, пожелтевшие луга и красно-бурые, усыпанные галькой площадки, кипучие ключи-гейзеры и водопады, идиллические горные озера с плавающими лебедями, а надо всем этим панорама Йоклей — круглых снежных вершин, сияющих своей белизной на синем фоне неба, картины, сменявшиеся перед его взором. Усадьба Лянгеюри принадлежала теперь Эгилю Торфассону, коренному исландцу, происходившему из старого рода крестьян-землевладельцев, изучавшему сельское хозяйство в Дании и затем делавшему более или менее удачные попытки ввести новые приемы земледельческой культуры у себя на родине.

Рагнар встретил у нового усадьбовладельца самый радушный прием и приглашение погостить подольше — сколько захочется. После обеда Рагнар исходил всю долину вдоль и поперек и беседовал на полях с работниками, из которых кое-кто еще помнил его ребенком; он вернулся домой приятно-усталый и уснул сразу, как только положил голову на подушку.

Утром кофе подала ему, когда он еще лежал в постели, дочь хозяина, прелестная блондинка лет восемнадцати, своей пышной и статной фигурой, свежим цветом лица и деревенскою безыскусственностью представлявшая полную противоположность женщинам, которых он знавал последние десять слишком лет. Поставив поднос на стол, она быстро выскользнула из комнаты. Но он долго еще лежал, вспоминая ее появление в дверях: свежие румяные щеки, белоснежный гладкий лоб, большие голубые глаза и рослая пышная фигура… Он знал, что ее звали Раннвейг; она была старшей из четырех сестер.

В этот день он вместе с хозяином съездил в Гильюм, где когда-то жил и готовился в гимназию у пробста Сиры Бенедикта. Последнего, как и жены его, давно уже не было в живых, но самый дом не изменился. Рагнар зашел в свою бывшую комнату. Колоссальный дубовый стол с латинскими надписями был на своем месте, и Рагнар долго стоял около него в грустной задумчивости, словно прислушиваясь к тихому, замирающему в воздухе звону только-что пробивших где-то старинных часов.

На следующий день Рагнар проснулся поздно, не раньше половины десятого. Было воскресенье; солнечные зайчики играли в комнате. На столе стоял остывший уже кофе. Рагнар живо оделся и вышел. Воздух был теплый, прозрачный. До скал, над которыми расположена была усадьба, казалось рукой подать.

Как же это он совсем позабыл про свое любимое ущелье, свое прибежище в горе и радости, про свою келью на краю Монастырского обрыва!..

И он быстрым шагом направился туда.

Подходя к месту, он увидел, что его старое убежище занято: на траве лежала женщина, упершись локтями в землю и положив подбородок на ладони. Она его не могла видеть, но разве она не слыхала хруста его шагов? На ней была темная юбка и красновато-коричневая корсетка, из пройм которой выступали белые рукава. Две длинные, толстые золотистые косы лежали на спине.

Вдруг она взглянула вверх. Это была Раннвейг.

Она быстро встала с выражением легкой досады на то, что ее захватили так врасплох.

— Я не знал, что вы здесь, вы здесь, — сказал Рагнар, приближаясь к ней. — Меня привлекли сюда старые трогательные воспоминания.

Он сам чувствовал, как мало тон его голоса отвечал интимному характеру слов. Но он плохо владел собою, так как у него из головы не выходило распростертое на траве стройное девичье тело.

— Понимаю, — ответила она.

— А вы почему же уходите?

— Чтобы оставить вас одного с вашими воспоминаниями, — сказала она, готовясь уйти. — Не опоздайте только к обеду.

Он поторопился сказать:

— С вашей стороны было очень внимательно постараться не разбудить меня сегодня утром, но я-то очень потом досадовал.

— Сегодня не я приносила вам кофе.

— А кто же?

— Извините… понятия не имею.

Он улыбнулся, и она покраснела.

— Значит, хорошо, что я не проснулся!

— Почему?

— Потому что избежал разочарования.

— Я скажу это маме, — быстро проговорила она. — Кажется, это она сегодня подавала вам кофе.

Оба рассмеялись.

Она была прямо очаровательна такая живая, пышущая здоровьем, силой, нетронутою свежестью души и тела.

В ее глубоком взоре, в сдержанной улыбке таилось целое богатство.

— А вы тоже любите Лянгеюри, как я? — спросил он.

— Да, летом; зимой здесь так уныло.

Как-бы заставить ее сесть?.. И он догадался помолчать, выждать, что она сделает.

— Так, до-свидания пока, — сказала она, поворачиваясь, чтоб уйти.

— Зачем вы уходите?

— А чего же мне ждать?

— Букетика фиалок, который я сейчас поднесу вам, — ответил он, становясь на колени и начиная срывать цветы.

Срывал он, не спеша, молча. И она, чувствуя неловкость молчания, стала обращаться к нему с коротенькими, малозначущими фразами в роде того, что сегодня будет очень жаркий день, хорошо ли он проехался вчера в Гильюм и так дальше. Он, притворяясь погруженным в свое занятие, отвечал односложными да или нет.

— Ну, теперь букет, кажется, достаточно велик, — сказала она, наконец.

— Нет еще.

Тогда Раннвейг села на траву, и он, продолжая срывать фиалки, увидел, что она задумалась.

Он сел рядом и стал травинками связывать цветы в букет. Она, видимо, волновалась, но не находила на этот раз слов.

— Извольте, — сказал он и подал ей букет.

— Благодарю.

Она уже хотела встать, когда он, улыбаясь, сказал:

— Когда фиалки завянут, я буду уже далеко, а вы меня забудете.

— Будем надеяться, — ответила она холодно.

Рагнар вдруг стал серьезным. Под тонкой оболочкой холодных слов он почуял более глубокое чувство, чем мог ожидать. Он бережно взял ее за руку.

Она отдернула руку и метнула на него молниеносный взгляд. Но не шевельнулась с места.

Почему она не встала, Она сидела от него на расстоянии четверти аршина и все же казалась в эту минуту недосягаемой. Через несколько минут он пойдет с нею домой, стыдясь своей отвергнутой попытки к сближению. Но почему же она не встала? Нет, она и не должна была. Она должна дать ему последний поцелуй! Один единственный!

Он опустился перед ней на колени. Она не шевельнулась. И охваченный огнем, вспыхнувшим в его крови, он обвил ее руками и заглянул ей в самые глаза. Ее взгляд с какою-то враждебностью впился в его.

— Пустите! — крикнула она.

Но в ту же минуту он почувствовал, что все мускулы ее вдруг ослабли. Его взгляд оказался сильнее.

Она закрыла глаза и очутилась в его власти. Она сознавала в этот миг, что человек, державший ее в своих объятиях, этот чужой, с тонкими чертами красивого, лица человека,– только случайный гость, которого она, разумеется, никогда больше не увидит после его отъезда. Но именно мысль о том, что этот гость приехал сюда всего на одну неделю и затем уйдет из ее жизни навсегда, не оставив ей никаких воспоминаний, ни единого переживания, ни на миг не обогатив ее скудную содержанием жизнь, — именно эта мысль породила в ней чувство, которое ослабило ее волю и сломило ее сопротивление.

Когда он выпустил ее из своих объятий, она приподнялась и села на траву. Ее голубые глаза угрожающе потемнели.

Рагнар еще не способен был в эту минуту жалеть о том, что сделал, и оправдывал себя тем, что «не мог преодолеть порыва страсти»…

Он ласково заговорил с нею.

— Я тебя ненавижу! — ответила она.

— Когда-нибудь ты простишь меня, — сказал он, напрасно ища слов, которые бы заставили их сердца звучать в унисон после того, как их страсть была утолена.

— Я прошу тебя оставить меня одну, — сказала она, не глядя на него.

— Нет, — ответил он твердо, — мы пойдем домой вместе.

И он невольно покосился на крутой обрыв слева.

— Я запрещаю тебе итти за мной, — настаивала она, встала и начала осторожно спускаться вниз.

Рагнар присел у края обрыва и глядел ей вслед, пока она не дошла до усадьбы и не скрылась в дверях.

Тогда лишь заметил он валявшийся на траве букет, развязал его и рассыпал цветы.

В течение следующих двух дней Раннвейг не просто избегала Рагнара, но устраивала так, что ему не удавалось остаться с нею наедине буквально ни на миг, чтобы обменяться хоть словом. Но на третий день вечером, когда он один сидел в «салоне» за книгой, она вошла неожиданно, медленно прошла к дивану и села.

Рагнар встал, подошел и постоял с минуту около нее. Оба молчали; затем он опустился на пол к ее ногам и положил голову на ее колени. Она стала гладить его голову.

После этого вечера они встречались каждое утро раньше, чем кто-либо в доме вставал, и наслаждались своим коротким счастьем. И Рагнару всякий раз было бесконечно больно расставаться с этой девушкой, никогда не заикавшейся о своих страданиях, но, видимо, страдавшей все сильнее и сильнее с каждым днем, приближавшим его к отъезду.

Я сделал ее несчастной, твердил он себе, и знаю, что должен был бы сделать. Но если я предложу ей ждать меня, ждать много лет, не сделаю ли я ее еще несчастнее? Он не видел никакого выхода из положения.

В последнее утро он попросил у нее карточку, обещая прислать ей свою из Акуреюри, куда должен был притти с пароходом его багаж. Она обрадовалась и просьбе и обещанию.

— Ты мне напишешь из Америки? спросила она.

— Разумеется, как только буду знать свой постоянный адрес. И ты мне напишешь?

— Как только получу твое письмо.

И она в первый раз залилась слезами.

Через три часа Рагнар уехал. Вся семья вышла провожать его. Четыре сестры дольше других оставались на крыльце, махая ему платками. Под конец осталась одна Раннвейг.

Часть вторая.

1.

Рагнар прибыл в Нью-Иорк в начале сентября, в жаркий солнечный день, после обеда.

Первое цельное впечатление от города-гиганта, из хаоса хлынувших на него, он вынес от самого населения. Не в смысле расы. Он не сумел даже разобраться в расовых особенностях арийцев, семитов, монголов и негров, которых впервые видел в таком множестве. Но среди американцев европейского корня он быстро схватил господствующий тип: людей с сильно развитыми челюстями и жестоким хищным ртом.

Рагнар скоро нашел себе комнату в одной ирландской семье, жившей в скромном квартале, но на чистой улице, не слишком далеко к западу от Центрального Парка. Платил он за комнату со столом восемь долларов в неделю и мог, соблюдая величайшую экономию, обходиться вообще двенадцатью долларами в неделю. Таким образом, тех 380 долларов, с которыми он приехал, должно было хватить ему месяцев на 6-7, пока он приищет себе занятия. Вряд ли, конечно, на это понадобится столько времени, если он не будет терять даром ни одного дня, но хорошо все-таки иметь лишний срок в запасе.

Он не слишком уповал на свой опыт и свои познания в рекламном деле, приобретенные в Копенгагене. Во-первых, дело это такого рода, что требует долголетнего изучения местных коммерческих условий. Во-вторых, в каждой стране более, чем достаточно рядовых работников в этой области. Но именно здесь, в Америке, важнее всего верное понимание самого существа дела. А Рагнар, как сам сознавал, не только был хорошо знаком с психологическими основами современного рекламирования, но и обладал наиболее ценным в данной области качеством — изобретательностью. И ему уже мерещилось крупное предприятие с многочисленными рисовальщиками и художниками, которые будут выполнять в художественной форме его идеи и замыслы.

Одно только не совсем нравилось Рагнару — необходимость привлекать науку и искусство на службу целям, которые легко могли оказаться в противоречии с целями науки и искусства, то-есть, с истиною и красотой. Извольте, например, тратить вдохновение на художественную рекламу «всем доступного» шоколада, когда всем известно, что фабрика процветает за счет голодных рабочих и полуголых ребят, которых «благодетели» заставляют работать буквально за гроши! Или придумывать плакаты, разжигающие в потребителях жажду джина!.. Но Рагнару легко удалось заглушить в себе этот голос совести. И больше всего тем доводом, что теперь ему не до сантиментальности, так как пора, наконец, выбиться на дорогу во что бы то ни стало. Пора.

Но ни в одном из сотен рекламных бюро, куда он обращался, не оказывалось надобности в услугах Рагнара Финнссона.

В некоторых он получал прямой отказ, но большею частью ему любезно обещали «дать знать». Разумеется, ничего ему знать не давали, а если он сам наведывался вторично, то встречали его уже довольно кисло. Он не обращал на это внимания и наведывался в третий раз. Но нигде не открывалось никаких перспектив на получение места. И он начал понимать, что должен напрячь всю свою изобретательность, если только он хочет отыскать заработок.

И он стал придумывать разные объявления и плакаты и предлагать их в конторах. Подбирая материал, он, разумеется, имел в виду, главным образом, магазины, и поэтому должен был прибегнуть к сотрудничеству рисовальщика. Случайно он познакомился с одним бедным шведским художником и стал давать ему свои наброски, и тот исполнял по ним рисунки за недорогую плату.

В некоторых конторах Рагнара спрашивали, сам ли он рисует эти плакаты. И хотя он должен был отвечать отрицательно, самый вопрос был ему приятен. Это были первые проблески интереса к его предложениям; кое-где его даже просили оставить плакаты на несколько дней, но когда он приходил за ответом, ему отвечали: «К сожалению…»

Так тянулось до Рождества, и Рагнара все сильнее и сильнее охватывала тревога. Вместе с тем он чувствовал, что и он заразился свирепствовавшей вокруг него «золотою лихорадкой». Она разжигала его фантазию, вызывая невероятные видения. Ему мерещились тысячи выходов, и казалось, что стоит только нажать какую-то крохотную пружинку, чтобы они все открылись. Но где была эта пружинка? Все Рождество провел он, ломая голову над этой новой задачей. И в одиннадцать часов вечера под Новый год, пролежав четыре часа в потемках на диване, он положительно выдавил из своего мозга решение задачи. Мигом спрыгнув с дивана, он зажег свет и, радуясь, как ребенок, принялся шагать из угла в угол по своей комнатке. Вот она, наконец, эта идея, простая и грандиозная, которая спасет его, даст ему целое состояние. Удивительно, как это никто не напал на нее до сих пор!

На второй день Нового года, в 11 часов утра, он явился в редакцию одной из крупнейших нью-иоркских газет и спросил, нельзя ли повидать главного редактора.

— Его нет здесь сейчас.

— Когда же можно его застать?

— Это можно лишь в том случае, если он сам назначит свидание. Надо предварительно снестись с ним по телефону или написать ему.

— А когда можно звонить?

— Между двумя и четырьмя часами. Только не сегодня.

Рагнар ушел и на другой день позвонил в указанное время. Редактора не оказалось. Он повторял свою попытку безуспешно два дня под ряд.

Наконец, он написал редактору письмо. Он объяснил, что придумал способ удвоить количество помещаемых в газете объявлений, и готов сообщить свою идею редактору в присутствии двух свидетелей, — например, двух сотрудников газеты. Отправив письмо, Рагнар стал ждать ответа.

Причиною того, что Рагнар так настойчиво обращался именно к этому редактору, бывшему вместе с тем собственником газеты, была репутация последнего: о нем говорили, что он окружает себя людьми с новыми идеями и тратит крупные суммы даже на самые рискованные попытки поднять тираж газеты.

Шесть дней напрасно прождал Рагнар ответа. И уже решил было обратиться в другую газету. Но, сообразив, что, пожалуй, не легче будет добиться свидания и с другим редактором, решил сделать еще одну последнюю попытку.

Он пришел в редакцию и послал главному редактору свою визитную карточку. После довольно долгого ожидания он был приглашен к секретарю редакции, молодому человеку лет двадцати пяти, не больше. Тот спросил посетителя, что ему угодно.

Рагнар упомянул о письме, которое послал редактору.

Секретарь ничего об этом не знал. Не угодно ли изложить свое дело ему.

— Нет, я должен поговорить с самим главным редактором.

— К сожалению, это невозможно.

Рагнар встал:

— В таком случае, жалею, что обеспокоил вас.

— Присядьте на минуту. Я посмотрю, нельзя ли все-таки… — сказал секретарь и вышел в соседнюю комнату, затворив за собой дверь. Вскоре он вернулся.

— Мистер Карсон имеет в своем распоряжении четыре минуты. Хватит вам?

— Надеюсь, — ответил Рагнар.

Ему не хотелось упускать случая, хотя вся эта спешка ему не нравилась.

Секретарь подошел к телефону:

— Алло! Попросите сюда мистера Вуда.

Он подождал с минуту. Вошел мистер Вуд, невзрачный пожилой человек, и секретарь отворил дверь в кабинет главного редактора.

Мистер Карсон, сидевший без пиджака за своим письменным столом, привстал, подал Рагнару руку и тотчас же сел опять. Он был в возрасте между 50-60 годами, высокий, стройный, гладко-выбритый, с правильными чертами лица.

Едва успели трое вошедших занять места, как мистер Карсон, взглянув на лежавшую на столе визитную карточку, сказал вежливо-деловым тоном:

— Расскажите, что у вас за идея, мистер Финнссон.

Рагнар понял, что секретарь и мистер Вуд являются свидетелями. И ему понравилось, что мистер Карсон сразу, без проволочек, приступил к делу. Он почувствовал доверие к этому человеку и вполне овладел собой.

— Идея моя, которую я с удовольствием изложу вам, мистер Карсон, — начал Рагнар, — заключается в устройстве лотереи объявлений. В настоящее время ежедневная публикация в нью-йоркских газетах вещь настолько дорогая, что лишь немногие более крупные фирмы могут себе позволить ее. Дело идет, стало быть, о том, чтобы заинтересовать аннонсирующих особенно выгодным для них способом помещать объявления. Это возможно одним способом. Предоставить им шанс за незначительную сумму обеспечить себе ежедневную публикацию. Итак, моя идея в том, что крупная газета устраивает лотерею. Сейчас я позволю себе пояснить, какую именно.

Мистер Карсон спокойно откинулся на спинку стула, и Рагнар продолжал:

— Газета объявляет, что устраивает лотерею, в которой участвовать могут, например, все оптовые и розничные магазины шелковых изделий, поместившие 1-го февраля в вашей газете свои объявления. Объявления посылаются каждое под известною маркою; марки под надежным, контролем поступают в тираж, и которая-нибудь одна выигрывает. Плата за такое объявление принимается обыкновенная, как за разовую публикацию, и самое объявление не должно превышать определенных размеров.

А выигрыш будет заключаться в бесплатном помещении «счастливого» объявления в течение следующих трех месяцев ежедневно. Вряд ли можно сомневаться, что объявления рекой потекут в газету к объявленному сроку. Каждый разумный фабрикант и купец даст свое объявление на указанное число. Он ведь ничем не рискует и вдобавок приобретает право участвовать в лотерее, то-есть имеет шансы на выигрыш, дающий ему сто процентов прямого барыша и тысячу косвенного. За шелковыми изделиями будет очередь металлических и так далее. С любой точки зрения, обе стороны останутся в барышах и само дело вполне честное. Разумеется, только на практике можно выработать разные детали: насколько, например, можно расширить или ограничить доступ к участию в лотерее, увеличить или уменьшить число выигрышей и так далее. Но главное, что газета, которая первая умело осуществит эту идею, наверно увеличит свой годовой доход на несколько сот тысяч долларов.

Когда Рагнар закончил свое объяснение, мистер Карсон на минуту задумался, не говоря ни слова. Но только что он хотел что-то сказать Рагнару, как на столе у него зазвонил телефон.

Редактор взял трубку, и Рагнар сразу понял, что дело идет о каком-то важном заседании, на котором необходимо присутствие мистера Карсона.

Пока он говорил по телефону, Рагнар пытался угадать, насколько он сумел заинтересовать его своей идеей. Во всяком случае, Рагнар заметил, что его слова произвели известное впечатление. Правда, мистер Карсон только откинулся на минуту на спинку кресла, но и этого было довольно. Вспомнив это, Рагнар забыл обо всем остальном вокруг и увидел перед собой мистера Карсона уже десятью годами старше. Ряд неудач лишил редактора всего состояния, и он остался нищим. Рагнар же разбогател, так как мистер Карсон купил у него идею. И вот Рагнар идет к старику, бывшему редактору: «Садитесь, пожалуйста, мистер Карсон. Я имею миллион долларов. Половина ваша: я не забыл, как хорошо вы отнеслись ко мне тогда»…

Мистер Карсон отодвинул от себя телефон, встал и сказал нарочито громко:

— Я не могу воспользоваться вашей идеей, мистер Финнссон.

И, прежде чем Рагнар успел сказать слово, редактор прибавил:

— Я и эти двое свидетелей выслушали ваше предложение. Вы и эти двое свидетелей слышали мой ответ. Можете итти, — кинул он с равнодушным жестом.

И хотя эти слова относились не к Рагнару, он почувствовал в них не особенно вежливый намек на то, что ему здесь нечего больше делать.

— И вы не скажете мне, что собственно вы имеете против моей идеи? — спросил Рагнар, вставая, когда те двое вышли.

— Я не верю в нее, — ответил редактор. — Мы часто проектировали нечто подобное… то-есть, почти это самое. Но подобные массовые объявления об одном и том же товаре… Нет, они побивают друг друга!..

— Не думаю. Так же мало, как весенние объявления о курортах и дачах. Я полагаю, напротив, что воздержавшиеся, увидав в газете объявления всех своих конкурентов, будут очень досадовать на себя. Но вообще идея совершенно не зависит…

— Я подумаю, — вдруг перебил редактор. — Дайте мне слово ничего не предпринимать, пока я не дам вам знать.

— Когда же я могу ждать ответа?

— В течение месяца.

Рагнар нашел, что это уж слишком долгий срок для размышлений, и не сразу ответил.

— Три недели, — сказал редактор. — Если вы не получите от меня ответа до истечения трех недель, вы свободны.

Рагнар обещал подождать и ушел.

У него оставалось всего 80 долларов из привезенных с собою денег, и с каждым днем будущее все сильнее его тревожило. Он не смел слишком уповать на то, что мистер Карсон возьмет его идею, а потому продолжал усиленно искать работы, то-есть, с раннего утра до вечера ходил из конторы в контору. Он давно оставил мысль найти занятие по своей специальности, по части реклам, а вообще искал чего-либо подходящего, какой-нибудь конторской работы, переписки на машине и т. п. Он поместил даже объявление, что дает уроки северных и классических языков, и сам бегал по всем мало-мальски подходящим объявлениям работодателей. Но все его попытки пока-что оставались безуспешными.

Но вот, спустя по крайней мере недели две после его разговора с мистером Карсоном, Рагнар, развернув, по обыкновению, рано утром его газету, чтобы пробежать столбцы объявлений по спросу труда, увидал… Увидал на первой же странице под крупным заманчивым огненно-красным заголовком свою идею. Приглашение торговым фирмам и магазинам «шляп и мод» участвовать в лотерее объявлений. Четыре выигрыша. Каждый выигрыш — бесплатная ежедневная публикация в течение полугода…

Смешанное чувство удивления, радости и боязливого нетерпения овладело Рагнаром. Его идея использована, а от мистера Карсона ни слова. Он попытался подыскать объяснение такому странному образу действий, но скоро устал ломать себе голову. Нетерпение не давало ему покоя. Было всего семь часов утра. Еще три — четыре часа ожидания, пока редактор явится в контору. Целая вечность.

В половине одиннадцатого он явился в редакцию и постучал в дверь секретаря. Молодой человек принял его крайне сухо и спросил, что ему угодно.

— Поговорить с мистером Карсоном.

— Мистер Карсон в отъезде и не бывает здесь пока.

— Мистер Карсон в отъезде?.. Я рад, что он воспользовался моей идеей о лотерее объявлений, но я очень удивлен, что он не уведомил меня об этом предварительно, согласно нашему уговору. Вам известна причина?

— Эта идея давно была у нас. Мистер Карсон ведь говорил вам об этом.

— У кого это: «у нас»? У вас лично? Кто автор этой идеи? Я бы желал поговорить с ним.

— Сам мистер Карсон. Он ведь говорил вам, что не может воспользоваться вашей идеей.

— Вы же видите, что он ею воспользовался!

— Это совсем не ваша идея, не та, которую вы нам предлагали.

— Вы готовы подтвердить это под присягой?

— Разумеется.

И, по-видимому, сам пораженный уверенностью своего утвердительного ответа, секретарь прибавил более осторожно:

— Между этими двумя идеями несомненная разница.

— В чем она состоит?

Секретарь долго и сбивчиво распространялся по этому поводу, но когда Рагнар опроверг все его доводы один за другим, он, наконец, сказал:

— Главная разница в том, что вашу идею, как вы ее предлагали, могла перехватить любая газета. Опубликованная же в нашей газете она охраняется законами о печати.

Такого цинизма и подлости Рагнар никогда еще не встречал в столь молодом человеке. Но, хотя он и дрожал весь от гнева, он все-таки счел за более благоразумное сдержаться.

— Вы говорите не с невеждой, — сказал он. — Я знаком с законами о печати. И если бы я был собственником газеты, мне бы не понадобилось никакой другой охраны.

— Если бы, — да! Вот оно великое если! — улыбнулся секретарь.

Рагнар ушел. Он решил еще раз попытаться добиться разговора с мистером Карсоном и затем возбудить против него дело о незаконном присвоении и использовании чужой коммерчески-выгодной идеи.

Идеи! Ему как будто впервые открылся истинный смысл слова. Возможно ли вообще охранять право на голую идею? Если она воплощена в куске стальной проволоки или в другом материале, тогда да. Но единственно ценное — мысль, разве она вообще охраняется?

Вся следующая неделя ушла у Рагнара по обыкновению на поиски работы; то-есть, он тратил на это все утро, и по-прежнему безуспешно, остаток же дня проводил в Публичной библиотеке, роясь в законах о печати, об авторском праве, о патентах всюду, где мог предположить найти какие-нибудь указания об охране авторского права на коммерчески-выгодные идеи. Но он не нашел ничего подходящего и начал уже серьезно сомневаться в том, что сумеет отстоять свое право.

Наконец, настал день, когда мистер Карсон пожал первые плоды, принесенные идеей Рагнара Финнссона. Свыше пятисот объявлений от разных фирм и магазинов модных изделий, от предприятий, раскиданных по всей стране от берегов Атлантического океана до берегов Тихого, заполнили семь страниц газеты. Свыше двух тысяч долларов заработал мистер Карсон в этот первый день на идее Рагнара и уже объявил о новой лотерее для табачных фабрик и магазинов.

Разумеется, это сам мистер Карсон велел секретарю сказать, что он в отъезде! Рагнар был в этом уверен и не питал особых надежд на письменное свое обращение к главному редактору. Тем не менее он написал мистеру Карсону письмо, прося о немедленном свидании для разговора по поводу их последней встречи и тех результатов, к которым она привела. Но ответа он не получил.

Наконец, однажды, после многочасового ожидания на углу улицы, Рагнар подкараулил-таки момент прихода мистера Карсона в редакцию и сам вошел следом за ним.

Теперь он знал, что главный редактор в своем кабинете, и не хотел упустить его.

Он направился прямо к дверям секретаря, но не успел дойти до них, как перед ним выросли два сотрудника газеты и спросили, что ему нужно?

— Мне надо поговорить с секретарем редакции.

— Его сейчас нет.

— Тогда я должен поговорить с самим мистером Карсоном. Он только что прибыл.

— Мистер Карсон занят и никого не принимает.

Охрана была надежная.

Рагнар хотел было устроить скандал, который вызвал бы вмешательство полиции и быстрое предание всего дела гласности, но тотчас же отказался от такого плана, боясь этим ослабить свою позицию.

Он молча ушел.

А мистер Карсон сидел себе в своем кабинете и невозмутимо писал один из своих знаменитых сатирических фельетонов. Течение его мыслей прерывала лишь изредка в высшей степени приятная мысль о грандиозном успехе лотереи объявлений. Мистер Карсон всегда твердо верил в свою удачу, но никогда еще ему так не везло, как в данном случае, когда человек, видимо, ничего в делах не смыслящий, дал ему такой шанс в руки. При мысли о том, что этому мистеру Финнссону стоило бы только не открывать ему своей идеи, не обеспечив себя формальным договором отчисления стольких-то процентов в прибыли, — мистер Карсон усмехнулся. Совесть его не шевельнулась ни на минуту. В соответствии со всем его воспитанием образ его действий находился в полной гармонии с деловым принципом, от которого он никогда не отступал: никогда, нигде и никому не платить ни гроша, если только есть малейшая возможность уклониться от платежа.

Рагнар, направляясь к адвокату, полный нетерпения, страха и гнева, призывал на голову мистера Карсона всевозможные проклятия. Образ действий этого человека, быть может,

не заключал с себе состава преступления с точки зрения закона, и, может быть, мистер Карсон был примерным семьянином, нежным отцом, но Рагнар даже у преступника не мог представить себе более низкой души, чем у почтенного мистера Карсона.

Да,– твердил себе Рагнар, — не преступления, но подлость людская отравляет самый воздух на земле!

2.

В то время как Рагнар Финнссон вел упорную борьбу с судьбою в Нью-Иорке, в Лянгеюри произошла та перемена, что Раннвейг уехала в Копенгаген.

Рагнар не сдержал своего обещания написать ей, как только у него будет в Нью-Иорке постоянный адрес. С самого своего приезда сюда он только и написал одно коротенькое письмо матери, и то в самый первый день, еще из гостиницы.

Раннвейг же он отправил ласковое письмо перед своим отплытием на пароходе из Акуреюри и вложил в письмо обещанную фотографию. Написать ей из Нью-Иорка он все откладывал, дожидаясь результатов своих стараний устроиться, первых лучей надежды, которые бы рассеяли сумрак его забот. И чем больше он откладывал, тем больше ему казалось, что можно отложить еще. Когда же совесть начинала подсказывать ему, что неблагородно с его стороны оставлять Раннвейг месяц за месяцем жить надеждой на обещанное письмо, ему стоило только вспомнить о Сесиль Гаррис, чтобы успокоиться. Как быстро последняя забыла Финнура! Все на свете забывается так же быстро, — успокаивал он свою совесть, пока она не заснула окончательно…

Так как на пути Рагнара в Америку лежала Англия, то он из Лейча проехал в Манчестер, чтобы хоть через 17 лет сдержать данное умирающему слово — проследить судьбу Сесиль Гаррис.

По данному Финнуром адресу Рагнар не нашел никого из семьи Гаррис: старый врач умер три года тому назад, и дом перешел в другие руки. Но Рагнару указали адрес вдовы доктора. Она жила на вилле за городом.

Увидав эту виллу, Рагнар подумал, что ему дали неверный адрес. Вилла была большая, роскошная, с обширным парком. В одном конце его находилась теннисная площадка, на которой играли двое подростков, мальчик лет 13-ти и девочка лет 15-ти.

На медной дощечке у калитки Рагнар прочел: «Артур П. Белль». И опять усомнился: «Не может быть, чтобы это было здесь… А, впрочем… Сесиль может быть замужем за этим Артуром Беллем, и мать после смерти мужа переселилась к дочери. А это, должно быть, дети Сесиль».

Он прошел вдоль ограды, поклонился и спросил девочку, золотоволосую, высокую, стройную, и нельзя сказать, чтобы красивую лицом, но удивительно милую:

— Извините… Не могу ли я узнать, не здесь ли живет миссис Гаррис?

— Да, — ответила девочка, — но бабушка нездорова и лежит в постели.

— А ваша матушка — миссис Сесиль Белль, не так ли?

— Да… вон она вышла на веранду.

Рагнар увидел на веранде высокую полную даму, смотревшую на них. Затем она, накинув на плечи шаль, спустилась в сад, а он, поблагодарив девочку, вернулся к калитке.

Миссис Белль, направлявшаяся, было, к площадке, увидав, что Рагнар отворил калитку, повернула ему навстречу. Рагнар сам не знал еще, что скажет ей и как объяснит цель своего визита. Она ведь уже не была юной возлюбленной его умершего брата, но… Он не успел додумать свою мысль до конца, как очутился перед хозяйкой дома.

— Здравствуйте, миссис Белль, — сказал он, снимая шляпу. — Я мистер Финнссон.

Она впилась в него взглядом, пристальным и в то же время далеким, в котором нельзя было прочесть ничего.

— Вы, может быть, забыли это имя? Это исландская фамилия, — продолжал он.

Миссис Белль и на это ничего не сказала, не двинулась с места, но продолжала глядеть на него, не отрываясь, и ему казалось, что он слышит в ее ускоренном дыхании бурное биение ее сердца.

— Я семнадцать лет ожидал случая повидать вас, — опять начал он.

Она еще сильнее впилась в него взглядом.

Он не мог понять этого молчания, этого упорного взгляда. Должно быть, в его манерах было что-то сильно ей не понравившееся, так как не могла же она быть так уж недовольной тем, что он явился передать ей прощальный привет своего покойного брата!.. И он, решив подождать, пока она сама скажет что-нибудь, приветливо улыбнулся ей. Но она, увидав эту улыбку, слегка вскрикнула, и по лицу ее разлилась смертельная бледность.

Рагнар едва мог притти в себя от изумления.

— Вы меня извините, миссис Белль… Я хотел только передать вам последний привет моего брата. Он просил меня об этом, умирая. Просил узнать, какова ваша судьба…

— О, слава богу! — И она выдохнула весь свой страх в глубоком медленном вздохе облегчения.

Тогда только догадался Рагнар о том, о чем не подумал раньше, о фамильном сходстве, очевидно, введшем ее в заблуждение. Но удивление его от этого не убавилось.

— Вы разве не получили письма, которое он послал вам перед смертью?

— Да, но… Я подумала, что он, может быть, поправился…

— Вы сами писали ему после того?

— Нет. Я уже ничего больше не слыхала о нем.

— Вы, конечно, услышали бы, будь он жив.

— Я тоже так думала… Но вы так похожи на вашего брата, что, увидав вас, я подумала, что он, может быть, все-таки выздоровел и писал мне, а я письма не получила… Я ведь скоро вышла замуж и долго жила в Америке. Но потом мы соскучились по Манчестеру. Прямо удивительно, до чего вы похожи на вашего бедного брата!

При этих словах любовь умирающего Финнура к Сесиль Гаррис, такая нежная, такая глубокая и сильная в этом истаявшем от болезни теле, так живо вспомнилась Рагнару, что сам Финнур как будто незримо предстал перед ним и ждал, как исполнит брат предсмертную его просьбу: скажет ей, как невыразимо горячо любил он ее до последнего вздоха. И, вспоминая фотографическую карточку, последовавшую за Финнуром в могилу, Рагнар все более и более узнавал в чертах миссис Белль черты юной возлюбленной брата.

— Я один в мире узнал, как горячо мой брат любил вас, — заговорил он, наконец.

— О, полно, не надо… Это же было одно ребячество.

Вот какие обидные слова вырвались у нее.

На минуту ему, было, пришло на ум рассказать ей, как Финнур просил его следить за ее судьбою и… Нет, нет, этого-то как раз и не надо ей рассказывать. Пусть она никогда ничего не знает об этом, — так наверное пожелал бы теперь и сам Финнур.

— Вы счастливы, миссис Белль? — спросил он.

— Да, благодарю вас. Муж мой имеет здесь большую фабрику. У меня двое чудесных детей, как вы видели…

— И прекрасная вилла!

— Да, — ответила она коротко, как будто об этом не стоило говорить. — Но… долго ли вы останетесь здесь, в городе?

Ему почудился в вежливом тоне вопроса оттенок нетерпения.

— Я уезжаю сегодня вечером в Лондон, сказал он.

Но ему все-таки казалось, что поручение Финнура было выполнено не совсем. Разве это та полная значения встреча, которую должны были подготовить протекшие 17 лет, встреча грустная и романтическая, достойная любви Финнура? Нет, это было торопливое, скудное содержанием и полное неловкости посещение.

И он, сделав к ней шаг, снял шляпу и сказал:

— Я больше не увижу вас. Когда я вспоминаю, с каким неземным спокойствием брат мой встретил смерть, я знаю, что это любовь к вам скрасила его последние минуты. Поэтому я благодарю вас от его имени… Прощайте.

— Прощайте, мистер Финнссон, — сказала она теперь умиленно и с искренним чувством пожала ему руку. — И благодарю вас за ваше посещение.

Вот и все. В воспоминании об этой встрече Рагнар и почерпал успокоение для своей совести, когда она напоминала ему о Раннвейг и упрекала его за нарушенное обещание.

Но скорбь Раннвейг в разлуке с ним была глубже, чем он мог предполагать.

Через некоторое время после отъезда Рагнара она целую неделю провела в мучительном страхе, который глубоко затаила в себе, стараясь заглушить его всячески и надеясь, что он не оправдается. Каждый вечер, ложась спать, она засыпала с робкой надеждой, что ночь прогонит этот страх навсегда, но каждое утро просыпалась обманутая в своей надежде. Неделя прошла, она продолжала глушить страх и цепляться за надежду. Прошла другая неделя, третья… месяц. Сомнений больше не оставалось. Но страх до такой степени и замучил ее и закалил, что она уже спокойно приняла уверенность в том, что у нее будет ребенок. Теперь, когда она созрела душой для того, чтобы открыть в нее доступ малейшим воспоминаниям о своей короткой связи с Рагнаром, она поняла, что с самого начала знала об этом. Она припоминала теперь величайшую минуту своей жизни. Это было в предпоследнее утро. Она лежала в его объятиях. Оба свободные и сильные, они обуздали в себе силу любви, и Раннвейг глядела Рагнару прямо в глаза, но затем вдруг словно поднялась над всеми страстями, и только одна жажда, жажда полного слияния всецело овладела ею; она стиснула шею Рангара словно железными пальцами и почти крикнула: — Дай мне ребенка!..

Больше всего занимало мысли Раннвейг письмо, которое он обещал ей прислать. До получения этого письма она сама не могла ему написать, а ей это так нужно было.

Но Нью-Иорк — Лейч — Копенгаген — Лейч — Копенгаген — Акуреюри… путь не близкий, и если письмо опоздает к ближайшему заграничному пароходу, который ожидается в Исландии в начале октября, то придет уж не раньше Рождества. Октябрьский пароход пришел, но письма не привез, а Раннвейг дольше ждать не могла. Она решила с ближайшим пароходом, то-есть в конце октября, ехать в Копенгаген. Она не хотела подвергаться тем унижениям, которые пришлось бы ей терпеть здесь изо дня в день, все время беременности.

Она решила уехать, если бы даже отец отказался отпустить ее. Она приготовилась настоять на своем во что бы то ни стало, и поэтому была почти удивлена тем, как гладко все обошлось. Раннвейг ведь часто жаловалась по зимам на одиночество и скуку в Лянгеюри, и ее желание уехать за границу, пока она еще была свободна, то-есть не замужем, показалось вполне естественным, хотя родители и находили, что это несколько рано. Вечером, накануне отъезда, она призналась сестре своей Берглиот, с которой была особенно дружна, что Рагнар Финнссон обещал ей писать из Америки, и попросила сестру, если будет от него письмо, переслать ей в Копенгаген.

Через две недели она была в Копенгагене.

Давая Раннвейг разрешение на поездку в Копенгаген, родители предполагали, что она поступит там на курсы домоводства и музыки. Но она решила не поступать никуда, а все лишние деньги откладывать. Таким образом, она могла сберечь больше половины той суммы, которую определили ей родители на прожитие. В скромном пансионе, где она поселилась, она свела знакомство одной немолодой уже девушкой, фрёкен Марией Гедеман, работавшей в модном магазине. Фрёкен Гедеман научила Раннвейг отделывать дамские шляпы и через два месяца, убедившись в ее необыкновенном прилежании и большом вкусе, предложила устроить и ее на место в магазин. Раннвейг поблагодарила и сказала, что с удовольствием воспользуется предложением, только не этой зимой.

Она боялась дольше оставаться в пансионе. Никто еще не подозревал о ее положении, в этом она была уверена; но нельзя было дожидаться, пока оно бросится кому-нибудь в глаза. Куда ей, однако, деваться? Довериться фрёкен Гедеман и просить ее совета?

Она не боялась этого, так как они очень подружились, но все же откладывала признание со дня на день.

Однажды в январе, вскоре после обеда, пришло письмо из Исландии от сестры Берглиот. От Рагнара попрежнему ничего не было. Раннвейг уронила голову на стол и зарыдала. Кто-то вошел к ней в комнату, но она не слыхала. Это была фрёкен Гедеман.

— Дорогая фрёкен Торфасон… Что случилось? — И она ласково наклонилась над плачущей.

Но Раннвейг не переставала рыдать.

Вскоре обе сидели рядом на краю постели, и Раннвейг рассказала подруге просто и немногословно обо всем.

— Ну, ваше положение совсем не так затруднительно, — сказала фрёкен Гедеман и нежно положила голову Раннвейг к себе на плечо. — Слушайте теперь, что надо вам делать. Тех денег, что вам присылают из дому, вам вполне хватит на прожитие до самой осени. Я устрою вас в одном знакомом местечке в провинции хоть сейчас… Сама отвезу вас туда, и вы проживете там тихо и мирно до тех пор, пока придет ваш срок. Там поблизости есть больница, куда вас поместят… Уж я обо всем позабочусь заранее. А когда вы совсем оправитесь, окрепнете, я устрою вас на место в магазин. Если же вам будет слишком трудно расстаться с ребенком, я сумею достать вам работу на дом. На дому заработок меньше, но об этом не стоит печалиться. Предоставьте все заботы мне.

С каждым словом подруги на сердце у Раннвейг становилось все теплее и легче. Слезы так и катились по ее лицу.

— Скажите мне одно, — попросила она, — скажите мне, почему вы так безгранично добры ко мне?

— Скажу, — ответила фрёкен Гедеман, и это было единственное слово в их разговоре, прозвучавшее так громко и твердо. Следующие слова были полны тихой, глубокой и бесконечно-грустной нежности: — Потому что у меня самой был когда-то ребенок… Девочка.

3.

Результатом разговора Рагнара с адвокатом было новое разочарование, Адвокат напрямик заявил ему, что он лишился всех шансов, открыв свою идею редактору газеты и не заключив с ним предварительно письменного условия.

— Но свидетели? — спросил Рагнар.

— Они будут показывать против вас.

— То-есть, будут лгать?

— Они будут говорить то, что велит им мистер Карсон.

— Вы не хотите взяться вести это дело?

— Нет, я не вижу возможности выиграть его.

Рагнар обратился к другому адвокату. Это был совсем еще молодой человек, с которым он познакомился на одном музыкальном вечере, где был перед Рождеством вместе со шведским художником. Мистер Гейлок еще не начинал самостоятельной практики и с живейшим интересом выслушал Рагнара. Под конец он прямо не мог усидеть на месте, вскочил и принялся бегать по комнате, потирая себе руки. Ясно было, что интерес его был вызван не столько негодованием на обман, жертвой которого сделался Рагнар, сколько тем, что самое дело было настоящею находкой, давало единственный в своем роде случай молодому адвокату выдвинуться, если он выиграет дело.

Он распросил Рагнара обо всех подробностях и пригласил его зайти на будущей неделе.

— Мистер Карсон большой делец, — сказал он на прощанье, но я вам это дело обделаю.

Когда Рагнар пришел вторично, мистер Гейлок попросил его письменно изложить все свои переговоры с мистером Карсоном и его сотрудниками и принести ему поскорее. Рагнар исполнил это и начал частенько заходить к адвокату справляться о ходе дела. Тот каждый раз любезно провожал его до дверей теми же словами: «Я вам это дело обделаю», но Рагнар начал, наконец, терять к нему доверие.

Тем временем ему пришлось переехать из сравнительно приличного квартала и приличного помещения. У него осталось всего 20 долларов, и он мог нанять лишь убогую коморку на одной из окраин города, стоившую два доллара в неделю. Вся меблировка состояла из заменявшего постель дивана в дырьях, из которых выбивалась мочала, некрашеной железной подставки для умывальника, эмалированного умывального таза да газовой лампы под потолком. Уборка ограничивалась тем, что древняя старуха-негритянка по субботам водила по полу мокрою шваброй. Рагнар сам стелил себе на диване постель по вечерам и убирал ее по утрам.

На еду он тратил теперь по 10 центов7 в день: каждое утро в 10 часов он заходил в какой-нибудь бар, брал себе кружку пива за 5 центов и выпивал его, закусывая тем, что стояло на столах и полагалось гостям бесплатно: сухари, салат, сосиски все страшно соленое для возбуждения жажды. В шесть часов вечера он таким же образом обедал, но уже в каком-нибудь другом баре. Ему приходилось постоянно менять заведения, чтобы не привлечь внимания тем, что он так много съедает, выпивая всего одну кружку пива. Вначале, когда воля его еще не ослабела от недоедания, ему вполне удавалось подчинять свое тело этой железной дисциплине. Затем весь его организм начал как бурно бунтовать против тирании голода, что Рагнару иной раз казалось нелепым изводить себя, когда у него еще хватит денег на десяток хороших обедов. И раза два — три он таки не устоял против искушения, заходил в дешевую столовую и наедался досыта за 65 центов. Но понемногу он все-таки свыкся с голоданьем, да и убедился в том, что большей роскоши, нежели кружка пива с даровой закуской дважды в день, он себе позволить не может. Он должен был обходиться двумя долларами в неделю за комнату и десятью центами в день на питание, чтобы по возможности дольше протянуть на остатки своих капиталов.

Побуждаемый нуждою, он не только искал теперь работы и в тех областях, которых раньше избегал, но совсем перестал искать занятий, за которыми гонялся безуспешно всю зиму. Однажды рано утром он явился в дешевый ресторан на Седьмой Авеню, где нужен был, согласно газетной публикации, человек для мытья тарелок.

Хозяйка сама стояла за буфетом и, увидав, что он не садится за столик, но проходит в глубину помещения, пошла ему навстречу:

— Вам что угодно?.. Кофе с ликером?

— Нет, благодарю вас. Вы ищете человека для мытья тарелок. Не возьмете ли меня на пробу?

Хозяйка вытаращила на него глаза, покачала головой и вернулась за стойку.

— Вы уже нашли другого? — спросил Рагнар.

— Нет, мы только что открылись сегодня.

— Почему же вы не хотите взять меня на пробу?

Хозяйка еще раз взглянула на него и сказала, встряхивая бутылочку с соей:

— Вы слишком хороши для такой должности.

Отказ был такой любезный, что Рагнар попытался настаивать:

— Я был бы вам крайне благодарен, если бы вы дали мне возможность…

— Нет, — перебила она резко, — я не хочу рисковать своей посудой.

На улице он обратил внимание на то, что люди как-то странно поглядывают на него. Ну, да, погруженный в свои мысли, он все время улыбался. Улыбку же вызывала мысль, что он не годится даже мыть тарелки! Симпатичная женщина, эта хозяйка. Из сожаления к нему и из страха за свои тарелки она увеличивала число его голодных дней. Да, она была одним из тех созданий, что, встретясь с человеком на дороге жизни, не задумаются подставить ему мимоходом зеркало: поглядись, если забыл свою физиономию!

Дня через два он слонялся в самом мрачном настроении, безо всякой цели, по длинным улицам, тянувшимся к скверу Таймса. Погода стояла сырая, холодная; на улицах лежал снег по колено. Снег! Он вдруг припомнил, что однажды в Копенгагене разговорился с одним немецким инженером, который составил себе большое состояние в Нью-Иорке. Но в первую зиму он там буквально голодал и вынужден был браться за всякую подвернувшуюся работу, даже сгребать снег с мостовых. Сгребать снег?.. Разумеется!.. Дня два-три. Все-таки заработаешь несколько долларов. Два, три, может быть, даже четыре. На целую неделю хватит.

Рагнар обратился к полицейскому, стоявшему на площади, и спросил, не может ли он сказать, куда надо обратиться, чтобы получить работу по сгребанию снега.

Полицейский дал ему адрес ближайшего городского бюро, нанимавшего уборщиков снега.

— Благодарю вас.

— А лопата у вас есть?

— Нет.

— Так, я думаю, вам бесполезно туда обращаться.

— Разве нужно приходить со своей лопатой?

— Я полагаю.

— Ну, увидим.

Об этом немецкий инженер не упомянул. Что же может стоить лопата? И можно ли после продать ее?

Он дошел до бюро и зашел туда. В маленькой, скудно-обставленной конторе сидел за столом седобородый старичок и разговаривал с рослым человеком в рваной одежде, с красным раздутым лицом. Еще с полдюжины людей ожидало своей очереди, сидя на приделанных к стене деревянных скамьях. Рагнар присел у самых дверей. Он слышал, как старичок спрашивал каждого — внесен ли он в список, и видел, как некоторые уходили с довольными лицами.

Дождавшись своей очереди, Рагнар подошел и спросил старичка насчет работы.

— Вы не наведывались к нам раньше?

— Нет.

— Стало быть, вас нет в нашем списке безработных?

— Нет.

— Так я ничего не могу сделать для вас.

— А нельзя ли занести меня в список теперь?

— Можно… Но, пока очередь дойдет до вас, — старичок глянул в окно, — снег, пожалуй, уже растает.

Спускаясь с лестницы, Рагнар держал голову нарочно повыше, в виде протеста против своей унизительной попытки.

Да, уже начало марта, — сказал он самому себе. — Весна на дворе.

И пока он шел по городу, этому бессердечному городу, где никто не узнает друг друга на улице, где каждый спешит пройти мимо тебя, — и те, что идут тебе навстречу, и те, что нагоняют тебя, — где люди без ног передвигаются на колесных каталках, упираясь костяшками голых рук в мостовую, подобно обезьянам, — все время в ушах его звучали слова старичка-писаря: «Пока очередь дойдет до вас, снег, пожалуй, растает»…

В теперешнем его состоянии ему все труднее и труднее становилось работать головой, измышляя пути и способы спастись. И мысль, что он — тот самый человек, который дал газетному королю идею, обогатившую того на несколько миллионов, представлялась временами нелепой, фантастической ему самому. Последний раз, когда он был у мистера Гейлока, тот дал ему понять, что дело гораздо труднее, нежели показалось ему сначала, и Рагнар уже ничего больше не ожидал ни от этого адвоката, ни от других.

Однажды после обеда, когда Рагнар внес вперед недельную плату за комнату, и у него осталось всего пять долларов, он пошел, измученный голодом и заботами, бродить по городу, куда глаза глядят. «Где буду я через три недели? — думал он. — Я могу заплатить за комнату еще раз и, тратя один доллар в неделю, влачить жизнь по барам. А пятый доллар собственно должен бы пойти на уплату за стирку белья. У меня нет ни одной чистой крахмальной рубашки, нет чистого нижнего белья… Нет, пятый доллар понадобится мне на переезд… Но куда? Куда?..»

Он закусил губы и, хотя чуть не кричал от голода, спокойно зашел в скромный бар и удовольствовался своим обычным завтраком за пять центов. Выходя оттуда, он уже не чувствовал голода, настолько привык он довольствоваться малым, но словно какая-то черезчур тугонатянутая струна вдруг лопнула в нем. Он почувствовал полное равнодушие ко всему. В первый раз в жизни — полнейшее равнодушие ко всему на свете. И он сам удивился себе, когда поймал себя на мысли: «Жизнь вовсе уж не так тяжела, в конце концов».

Да. Задолго до того, как страдания могли доконать его, его охватило спасительное равнодушие.

«Через пять-шесть дней мне понадобится также новый кусок мыла для бритья, вспомнил он вдруг. — Ах, мыло для бритья — вздор какой. Мне все равно теперь!».

Он зашел в табачный магазин и купил себе хорошую десятицентовую сигару. Он не пробовал табаку уже несколько месяцев. Сунув сигару в карман, он пошел дальше.

И, вспомнив о надетом им сегодня последнем чистом воротничке и о прямой складке на брюках, которую он поддерживал в заглаженном виде весом своего тела, ложась каждую ночь на аккуратно сложенные брюки, распластанные на диване, он свернул на Бродвэй и зашел в один из лучших кафе-погребков.

Сидя там за столиком у стенки, потягивая из стаканчика виски и покуривая сигару, он чувствовал себя лучше, чем когда-либо с тех пор, как переехал из прежней своей комнаты. Здесь было светло и чисто, и все посетители были хорошо одеты. Но мало кто присаживался к столику. Большинство забегало на минутку, перехватить стаканчик у стойки.

Рагнар заказал себе второй стаканчик и принялся перекидывать кости, лежавшие на столе. Он играл сам с собою, испытывая все шансы, которые слепая судьба могла послать ему, и мало-помалу так увлекся этой воображаемой азартной игрой, что перестал замечать окружающих. Очнулся он, когда какой-то подозрительный господин остановился около него и спросил несколько ядовито:

— Кто в выигрыше?

— Партнер, — не задумываясь, ответил Рагнар и прихлебнул из стаканчика.

«У меня осталось еще три доллара и шестьдесят центов», — подумал Рагнар. — Шестьдесят центов я оставлю себе на пропитание на эту неделю. A долларами рискну, если он захочет сыграть. Мне теперь все все равно».

Незнакомец присел и сказал:

— Сыграем?

— Идет.

— Сто ударов, по полсотне на каждого.

«Надо рискнуть», — подумал Рагнар и согласился.

— Я выше пяти центов не иду.

— По четверти доллара за очко?

— Нет, — ответил Рагнар. — Слишком низкая ставка. Я так не играю.

— А я не играю выше.

— Ну, скажем: десять центов?

— Ладно.

Рагнар понял, что имеет дело с профессионалом, и начал нервно бросать кости. Но счастье почти тотчас же повернулось к нему лицом, и когда игра была кончена, он сунул себе в карман двадцать два доллара.

— Еще раз, — предложил игрок.

— Нет, уговор был на одну игру.

— Вы не даете мне отыграться?

— Нет, и вы должны еще благодарить меня за то, что я не согласился на ваше первое предложение.

— Плут! — процедил сквозь зубы обыгранный, выпил у стойки коктейль и ушел.

Рагнар не испытывал ни малейших угрызений совести от того способа, каким он добыл деньги. Напротив, он был чрезвычайно доволен. Где-то, в самой сокровенной глубине своего существа, он слышал как бы эхо предостерегающего голоса, голоса мудреца, изрекающего, что нужда притупляет совесть. Но, прислушавшись к этому отголоску его прежней строгой морали, он начинал еще больше радоваться своему выигрышу.

Заказав себе третий стаканчик и новую сигару, он снова сел за столик и, хотя знал, что этого делать не следует, не мог удержаться, чтобы не гладить себя пальцами по груди, ощупывая свой бумажник. Это вливало в него чувство какой-то особенной бодрости. А желтый крепкий напиток постепенно до такой степени ублаготворил его, что он не только позабыл все свои заботы, но и проникся упрямою уверенностью, что эти двадцать слишком долларов, посланных ему доброю феей, спасут его.

Вдруг ему захотелось есть. С радостной улыбкой допил он свой стаканчик и…

— Лотерея объявлений… — донеслось до него откуда-то сзади.

​Он обернулся и увидел двух человек за полбутылкой портвейна. Оба были приблизительно его возраста. Рагнар не встал, но начал прислушиваться к их словам. Они восхищались этой «последней идеей» мистера Карсона. Рагнар понял из разговора, что один из собеседников был журналист, он говорил о статье, которую должен написать сегодня вечером, и дважды повторил:

— Надо спешить в редакцию.

Журналист ушел, а другой остался и налил себе новый стаканчик.

Рагнар подошел к его столику и отрекомендовался; тот назвал себя, и Рагнар, подсев к мистеру Дэвису, стал рассказывать ему о своей истории с мистером Карсоном.

Сначала мистер Дэвис отнесся к рассказу несколько недоверчиво, но, убедившись в его правдивости, выразил свое отвращение к образу действий Карсона и стал уверять, что Рагнар может отстоять свое право, свое право, если обратится к такому-то адвокату.

Рагнар вежливо поблагодарил, но в его голосе слышалось недоверие.

Мистер Дэвис заказал новую бутылку и, пока они ее распивали, успел узнать о трудном положении Рагнара. Посидев серьезно с минуту, мистер Дэвис вдруг спросил:

— Хотите ехать со мной в Японию?

— В Японию?

— ​Да, я еду в Японию. Живу я собственно в Балтиморе. Я представитель крупной бамбуковой фирмы в Балтиморе. Но мы сами экспортируем, и теперь мне предстоит провести два года в Иокогаме, чтобы наладить экспорт. Я выезжаю отсюда с ночным поездом в Сан-Франциско. Хотите ехать вместе?

Рагнар с удивлением посмотрел на мистера Дэвиса.

Он не знал — из одного ли сострадания тот сделал ему такое предложение, или думал, что Рагнар может быть ему полезным, или по той и другой причине вместе.

— Это ведь дорогая поездка, мистер Дэвис…

— Вас только это удерживает? Так вот что: поезжайте домой и отправьте ваш чемодан на вокзал. Мы пообедаем вместе в вокзальном ресторане в восемь часов, и к тому времени у меня уже будут в кармане два таких вот билета.

Он показал Рагнару железнодорожный билет до Сан-Франциско:

— Вы человек с новыми идеями. Нам такие нужны.

Рагнар пробормотал несколько бессвязных слов благодарности, и они расстались. В первом же бельевом магазине Рагнар купил себе крахмальную сорочку, несколько воротничков и галстук; но когда он уже сидел в вагоне воздушной железной дороги, направляясь домой, все пережитое сегодня стало представляться ему невероятным. Он заметил, что выпил сегодня слишком много для того состояния, до которого дошел его организм вследствие долгой голодовки. Неужели же все это было лишь сном? Нет, на то здесь и Америка, чтобы невероятное оказывалось вероятным!

Презабавная страна, в конце концов.

Он отказался от комнаты, за которую только сегодня утром заплатил вперед за неделю, поехал со своим чемоданом на вокзал и заглянул в ресторан. Мистер Дэвис ждал его и уже заказал изысканный ужин.

Через два часа Рагнар лежал в чудесной постели пульмановского вагона, мчась по направлению к Тихому океану. И лишь теперь задумался о том, что, собственно, за человек такой этот мистер Дэвис? Но какой контраст!.. Какая разница между всеми восемью месяцами его пребывания в Нью-Иорке и одним сегодняшним днем! Америка, пожалуй, все-таки сказочная страна, — улыбнулся он. И с этой улыбкой заснул.

4.

В сентябре месяце Раннвейг вернулась из того провинциального уголка, куда она была устроена заботами фрёкен Гедеман, вернулась уже не одна, а с четырехмесячным сыном, белокурым, как и мать. Она наняла себе в одной из мансард Фредриксберга8 комнату с кухней и занялась отделкой шляп для модного магазина.

Жизнь складывалась для нее далеко не так тяжело, как она боялась.

За месяц до своего возвращения в столицу она послала письмо родителям с тем самым пароходом, с которым они ожидали ее самое, и в этом письме откровенно призналась им во всем, прося у них прощения за то, что скрыла от них истинную причину своего отъезда и что не так израсходовала отцовские деньги, как он предполагал. В том же, что должно было, как она знала, огорчить их больше всего, она, напротив, не могла заставить себя повиниться. Не могла она одну минуту любоваться своим чудесным мальчиком, а в следующую просить прощения за то, что произвела его на свет! Зато она написала, что с этих пор может сама зарабатывать себе кусок хлеба и что, разумеется, ни на какую помощь из дома больше не рассчитывает.

Сестре же своей Берглиот она написала длинное письмо все сплошь о своем мальчике.

Целую зиму не получала она от родителей ни строчки, но все сестры ей писали, а Берглиот даже с каждым пароходом. Отец не посылал ей больше денег, но к Рождеству из дому пришла большая посылка: деньги неизвестно от кого и большой ящик от сестер. В нем оказался чуть не целый магазин детского приданого. И Раннвейг отлично знала, что руки ее матери связали по меньшей мере полдюжины теплых кофточек и три шапочки. Деньги и приданое для ребенка, но ни единого слова, ни привета даже через сестер!

Раннвейг каждое утро от 7 до 9 часов гуляла с мальчиком в парке, если погода позволяла, а потом уж целый день сидела за работой, не особенно выгодной. Но она была рада работать до изнеможения, лишь бы сохранить у себя ребенка.

Мальчика назвали Эгиль в честь деда. К полугоду у него отросли золотистые локончики, и ясные голубые глаза довершали красивый чисто северный тип.

Следующей зимою, в ноябре месяце, когда Эгилю минуло уже полтора года, однажды после обеда в дверь комнатки Раннвейг постучали. Она отворила и… со слезами бросилась на шею гостю. Это был ее отец.

Он сказал, что приехал в Данию по делу и пробудет здесь две недели, до отхода следующего парохода.

— А ты не собираешься домой?

— Нет.

— Ради ребенка следовало бы, мне кажется. Тебе будет трудно воспитывать его здесь. Сама ты побледнела, похудела, да и он… Мальчику расти в конурке пятого этажа между картонками, шляпками и тряпками, вместо того, чтобы бегать на воле!

И когда Эгиль Торфасон, в конце концов, признался, что единственное дело, заставившее его приехать из Исландии в Копенгаген, было желание уговорить дочь вернуться домой вместе с внуком, Раннвейг еще раз повисла у него на шее и горячо поблагодарила.

Перед самым Рождеством они приехали в Лянгеюри.

Там и стал расти сын Рагнара Финнссона. Раннвейг гордилась тем, что никогда не пыталась разыскать вероломного. И на губах ее блуждала полу-горделивая, полу-горькая усмешка, когда она думала о том, сколько же лет будет Эгилю, когда отец его, наконец, вернется на родину.

Ведь когда-нибудь он все-таки вернется, как возвращаются все исландцы, томимые тоскою по родине. Вернется, может статься, бедняком, изнуренным долгими годами забот и тяжелого труда. А, может быть, богачом, счастливым и.., женатым… Как знать!

5.

В первое же утро, когда Рагнар проснулся в купэ тихоокеанского поезда, он понял, что поездка его в Японию пуф. Мистер Дэвис оказался утром совсем другим человеком, нежели каким был накануне вечером. Благодушие, которым было вчера пропитано каждое его слово и дело, все его существо, сменилось сегодня крайнею сдержанностью. Он словно застегнулся на все пуговицы. «Видно, от природы он человек добрый, — думал Рагнар,– и вчера пожалел меня, так как вино освободило из оков его истинную натуру. Сегодня он трезв, и суровая необходимость деловой жизни замкнула на замок его сердце. Или причина другая? Кто знает окольные пути алкоголя!».

Мистер Дэвис заявил Рагнару, что не может взять его с собою в Японию, так как имеющиеся у него рекомендации недостаточны, чтобы он мог предъявить их правлению своей «бамбуковой фирмы». Главное же мистер Дэвис ни за что не хотел тратиться из-за Рагнара на новый дорогой билет для переезда через океан. Поэтому он предложил Рагнару взять дня него на следующей же станции обратный билет в Нью-Иорк взамен его билета до Сан-Франциско, который мистер Дэвис хотел попытаться сбыть кому-нибудь хоть со скидкой. Таким образом, он, по крайней мере, не будет винить себя в том, что сманил Рагнара из Нью-Иорка, если Рагнар предпочитал там оставаться.

Рагнар отказался от этого предложения. Дело в том, что, как ни разочарован он был, всего больше пугала его перспектива возвратиться к нищенской своей жизни в Нью-Иорке, где он безуспешно испробовал уже все пути, — почему он и ухватился обеими руками за возможность попасть на Западный берег Америки. Говорят, что люди там, на Западе, совсем другие, чем на Атлантическом берегу, более радушные, отзывчивые, гуманные. Нельзя судить об Америке по Нью-Иорку — вот что слышал он не раз зимою.

Вдобавок, он прибудет на Запад летом, когда человеку, вообще, надо так мало, чтобы просуществовать. Нет, все-таки это на его счастье мистер Дэвис хватил вчера лишнее!

И еще в поезде Рагнар начал поиски работы, расспрашивая тех из пассажиров, которые, как он знал или предполагал, были постоянными жителями Запада. Но сначала его попытки оставались безуспешными. Наконец, уже в последний день пути в поезд сел один методистский миссионер, проведший 7 лет на Аляске и теперь собиравшийся объехать со своими докладами и с собственным волшебным фонарем несколько городов Калифорнии; между прочим ему предстояло прочесть доклады в десяти школах Сан-Франциско, и он предложил Рагнару за 1 доллар в вечер передвигать ему диапозитивы в фонаре. Рагнар согласился с радостью, и миссионер объяснил ему, что и как надо делать.

Наконец, с восемью долларами в кармане и 10 долларами в виду, Рагнар очутился на солнечном берегу Калифорнии. Эти 10 долларов за передвигание диапозитивов в волшебном фонаре были первыми заработанными им в Америке деньгами, если не считать 22 долларов, выигранных в кости. И он пока что не смел даже желать другого или большего заработка, но рад был бы продолжать без перерыва получать хоть один доллар в день. Наняв в жалкой улице бедного квартала убогую конуру, он начал с новой энергией свои поиски работы. Теперь он не ограничивался прямыми обращениями к самим работодателям, но заходил также в конторы для найма рабочих и служащих, вносил себя в бесконечные списки безработных по всевозможным отраслям труда, расспрашивал всех и каждого — не нужны ли где рабочие руки: в страховых обществах, на фермах, в шахтах, на пристани, безразлично где и для какой работы. Всюду его записывали, но куда бы и когда бы он ни приходил за ответом, ответ был одинаков: что никакой работы для него еще нет, или что нельзя ожидать получить ее так скоро.

Так скоро! — бормотал он про себя, уходя. — Кажется, никто из этих людей не понимает, что дело к спеху.

То рвение, с каким он искал работы, было последним остатком его энергии. Обуздывать свой голод он уже был не в силах. Ему необходимо было есть. И, когда у него осталось в кармане всего несколько центов, он снял с волосяной цепочки свои серебряные часы, подарок отца на конфирмацию. Через десять минут он стоял перед прилавком закладчика. Тот предложил за часы два доллара. Рагнар зашел к другому, к нескольким; ни один не давал дороже. Тогда он отправился к старьевщику и продал часы за три с половиной доллара.

Выйдя от старьевщика, он долго стоял, как загипнотизированный, не отрывая взгляда от самодвижущейся вывески цырюльника по то сторону улицы — от полосатого красно-белого цилиндра, быстро-быстро вертевшегося вокруг собственной оси. Круговращение цилиндра как будто всколыхнуло волю Рагнара, подняло в нем целую бурю. «Время бежит, время бежит, — подумал он, стиснув зубы, — чем же все это кончится?».

Он уже не мог больше искать себе приличного места. Костюм его пообтрепался и болтался на нем, как на вешалке; носки единственных штиблет готовы были разинуть рты. А он находился в городе, где первое условие быть хорошо одетым; во всех крупных американских городах все, кроме нищих, держатся правила: никуда не показываться иначе, как с гладко-выбритым лицом, с хорошо заглаженной складкой на брюках и в ботинках, в носки которых хоть глядись, как в зеркало.

Эти соображения заставили Рагнара подумывать о местечках или городках, где люди не до такой степени чуждаются друг друга, где личность больше ценится, где крупное несчастье способно еще привлечь внимание, где, вообще, задается больше вопросов и слышится больше ответов. Ясно было, что он скоро совсем погибнет в этом большом городе, если останется здесь. И однажды, поев досыта на 50 центов, Рагнар принял-таки решение покинуть Сан-Франциско, уйти все равно куда.

Он поспешил домой, опорожнил свой чемодан от книг, положил туда свое пальто и свой жалкий дождевой плащ, взвалил чемодан на плечо и отнес к старьевщику, который дал за все восемь долларов. За книги же он выручил совсем пустяки, так как букинист купил только английские; остальные он оставил букинисту на комиссию. Взяв затем у прачки-китайца свое выстиранное белье и тщательно завязав его в узелок, он проверил свой капитал, — оказалось всего 14 долларов, сумма, делавшая его столько же богачом, сколько нищим, — и, взяв узелок под мышку, отправился на вокзал.

Купив билет до ближайшей станции, он выехал со следующим же поездом, но на станции назначения не сошел, а поехал себе дальше, остерегаясь только попадаться на глаза кондуктору.

Рагнар Финнссон стал «зайцем».

6.

В сущности, он мало годился для того неправильного образа жизни, до которого мало-помалу докатился. Нельзя сказать, чтобы он жаждал успокоиться в лоне окружавшего его общества. Напротив. Как всякий интеллигент с совестью, руководимой более глубоким, самостоятельным и серьезным, чем у большинства, взглядом на общественные порядки, он всегда был настроен революционно. Но именно только настроен. Его революционности не хватало фундамента и активности. В поступках своих он до сих пор руководился безусловно понятием о дозволенном и запрещенном. Никто меньше его не был способен отво рить калитку, над которой красовалась надпись: «Вход воспрещен».

И здесь в поезде, в первый раз в жизни отважившись на противозаконный поступок, он чувствовал себя совсем расстроенным. Он пытался успокоить свою совесть тем доводом, что если бы он непременно должен был купить себе билет на весь путь, он бы просто не поехал, так что, в сущности, железная дорога не несла никакого убытка, да и вообще никому не было вреда от того, что он ехал без билета. Однако, он отлично сознавал, что, если кондуктор его поймает, ему придется заплатить.

И не переставал мучиться столько же перспективой быть пойманным, сколько тем, что совесть совсем не упрекает его за убыток, причиняемый железной дороге.

«Что же это такое? — терзался он. Я не только не жалею о своем поступке, а напротив желаю и надеюсь от всего сердца, что мне удастся проехаться даром. И беспокоит меня, главное, страх лишиться своих последних двенадцати долларов… А, пожалуй, еще больше перспектива попасться кондуктору и стоять перед ним уличенным плутом!», — добавил он, довольный собой.

Он сошел в маленьком городке, приблизительно на полпути между Сан-Франциско и Пурпурным заливом. Поужинав вечером, он вышел со своим узелком за город. Вечер был прекрасный и такой же жаркий, как день. Это было очень приятно, можно было, значит, переночевать под открытым небом и сберечь плату за ночлег. Рагнар улегся на траву у подошвы лесного холма недалеко отдороги. Но заснул нескоро. Проснулся он от шуршанья в траве и увидел ползущую от его ног змею. Он вскочил в смертельном страхе и выбежал на дорогу. Неужели это была ядовитая змея? Пожалуй, они тут кишмя-кишат!

Ему показалось, что у него на левой икре следы укуса, и он, раздевшись до пояса, поспешил обследовать обе ноги от бедра до щиколотки, но скоро успокоился, убедившись, что ничего такого с ним не случилось.

И он почти с отвращением напялил на себя свои старые лохмотья. Какая у него обувь! Нет, в таких ботинках ему никуда нельзя показаться.

Пройдя конец дороги, он увидал чистую воду в канаве, вымыл себе лицо и руки и затем направился в город.

Как только лавки открылись, он зашел в подвал старьевщика, перед которым долго топтался, и приобрел себе за доллар пару подержанных, но еще крепких башмаков. Но, хотя обут он был теперь приличнее, он испытывал какое-то странное, неприятное чувство, — как будто спустился ступенькою ниже. «Прежде ты был, а теперь только кажешься», — словно говорили эти башмаки. «Чьи-то ноги они прикрывали раньше?» — подумал он, с неудовольствием глядя на них, и с таким же неудовольствием зашнуровал их.

И, куда бы он ни заходил, к кому бы ни обращался, он замечал одно и то же с самого первого дня что не внушает к себе доверия. Очевидно, он казался слишком оборванным и слишком измученным! В этом он убеждался с каждым днем все сильнее. Это было ясно из того пренебрежения, с каким люди относились к его просьбам о работе. Даже низший служебный персонал, бросив на него беглый взгляд, не считал нужным оторваться от своего дела, чтобы выслушать его.

Однажды он своими убедительными доводами так припер к стене одного лесоторговца, что тому не оставалось ничего другого, как взбелениться и выгнать Рагнара вон.

Но величайшее унижение испытал он на десятый день своего пребывания в городе.

Он зашел в одну из контор нефтяного синдиката. Не старый, но седой человек, которого Рагнар принял за заведующего, спросил, что ему нужно, и, услыхав, что работы, отвернулся с жестом категорического отказа, затем швырнул просителю на барьер десятицентовую монету.

Рагнару вся кровь бросилась в лицо, но он сдержался. Спокойно вынул он из кармана последний свой доллар, не говоря ни слова, положил его рядом с монеткой и вышел.

Выйдя на улицу, он купил на весь остаток мелочи хлеба, тщательно спрятал его в свой узелок с бельем и зашагал из города по шоссе. За десять дней, проведенных в городе, он больше ни разу не осмеливался ночевать на траве или в лесу из боязни змей, но, отыскав на краю города штабеля бревен, чаще всего проводил ночи там. Теперь, когда у него больше не было ни гроша в кармане, он мог вообще совсем покинуть город.

Долго шел он, не зная, на что решиться, куда направиться; шел просто, куда глаза глядят. Утром он выпил кофе с большим куском пирога; с тех пор у него во рту не было ни крохи, а прошло, по его расчетам, уже часов семь. Но, зная, что у него есть с собою запас хлеба, он в силах был откладывать трапезу с часу на час.

«Где будешь ты завтра, Рагнар Финнссон? — спрашивал он себя. — Завтра, после-завтра и так далее? Где будешь через полгода? Одно несомненно, что через полгода я либо покончу с собою, либо буду иметь работу!».

Он повернул на первую проселочную дорогу и впереди увидел новый поворот.

Где был Рагнар Финнссон через полгода? Поздним вечером, в декабре месяце, в гавани одного большого приморского города, недалеко от Нижней Калифорнии, сидел на скамейке человек, прислушиваясь к шуму Тихого океана. Это был Рагнар. Он сидел и думал как раз о том, как невероятно трудно умереть, как терпеливо тело покоряется всем страданиям, и как бунтует дух против уничтожения. Оглядываясь назад, он и сам не понимал, как и чем просуществовал последние полгода. Поразительно мало нужно человеку, чтобы каждое утро встречать солнце и продолжать влачить жизнь!

Рагнар придерживался проселочных дорог. Заходил на фермы, где иногда ему давали работу на день, два, иногда нет: он был с виду такой слабосильный и непривычный к физическому труду. Долгий дневной путь иногда сокращался, благодаря какому-нибудь сострадательному проезжему, который довозил его на своей телеге или тележке до следующего селения, а часто и давал закусить.

Случалось также Рагнару встречать других бродяг и пользоваться от их щедрот, но он никогда не мог освоиться с их обществом, присоединиться к ним. Случалось ему проезжать конец-другой и по железной дороге — вскарабкавшись в потемках на крышу вагона. Но больше всего задерживался он в приморских городах с их гаванями. Там порою прямо умоляли человека поработать день-другой, поили, кормили и деньги платили, так что можно было один раз обзавестись парой подержанных, но крепких синих нанковых брюк, в другой — приобрести новую шестипенсовую фуражку, прежде чем завалиться спать на бревнах или где-нибудь в подвале; порою же приходилось так круто, что хотелось спросить себя: да полно, все эти воспоминания о работе, что кто-то где-то предлагал ее, не были ли они простым бредом, началом умопомешательства?

Он ходил по улицам всю долгую ночь напролет и, притаившись ранним утром под воротами, с нетерпением ждал, когда какая-нибудь служанка вынесет ведро с отбросами и вывалит содержимое в мусорный ящик. Тогда Рагнар подкрадывался к ящику и выбирал оттуда испорченные бананы, заплесневелый хлеб, кожуру от плодов, слишком твердые груши, слишком мятый виноград, кости от мяса — законное достояние собак. И редко-редко приходилось ему мысленно благодарить какую-нибудь расточительную хозяйку.

Но он предвидел, что опустится, пожалуй, еще ниже.

Он видел людей — правда, лишь стариков — которые подбирали па улицах сигарные окурки и жадно прятали их себе в карман. Теперь он смотрел на это без брезгливости, с полным пониманием, а с каким отвращением наблюдал он это в первый раз, когда приехал студентом в Копенгаген! Но это его нынешнее «понимание», какой красноречивый симптом!..

Лишь одно чувство не притупилось в нем. Чувство благопристойности. Он не мог приучить свое ухо к грубым выражениям. И этот недостаток приспособляемости к обстоятельствам совершенно лишал его общества, делал его самым одиноким, отверженным существом в мире.

В этот декабрьский вечер Рагнар Финнссон просидел на скамейке в безлюдном уголке гавани несколько часов. Было уже за полночь, а он все еще не собрался с духом выполнить свое намерение. Никогда еще не голодал он так долго подряд — целых трое суток он не ел ничего. Но он с презрением отталкивал теперь всякую мысль о еде, ибо теперь… теперь… остается только сделать несколько шагов по молу и скользнуть вниз, в воду. Он не хотел больше думать о будущем, ни о чем вообще, что могло бы поколебать его намерение; он больше не в силах был терпеть, слишком долго страдал он.

Всего несколько твердых, уверенных шагов по молу, и…

Он сидел здесь так долго, чтобы выждать, когда набережная совсем опустеет. И она давно уже опустела, а он все сидел.

В сотый раз желал он иметь возможность одурманить себя стаканом-двумя крепкого вина; тогда было бы так легко. Но в сотый раз вспоминал, что все-таки это было бы не так легко. Он ведь уже пробовал раз. Девять дней тому назад он сидел тут на скамейке с таким же намерением. Он простился с жизнью и сделал это гордо. До тех пор его гордостью было сознание, что он, как ни мучил его голод, всегда противостоял искушению расстаться с последним своим достоянием — часовой цепочкой, сплетенной из волос матери. И вот, наконец, он продал ее за три доллара и купил вина, чтобы смягчить себе ужас смерти. Но вино только подняло его дух и прогнало мысль о самоубийстве!

Рагнар сидел на скамейке, и мысли его витали далеко от смерти. Их поднимала над этой черной бездной какая-то сила, которой он не знавал раньше. Долго не мог он понять, что это за сила, но, наконец, догадался, что это сочащаяся из его сердца вместе с кровью, облитая и ослепленная его слезами ненависть к тем, кто живет, никогда не знав тех мук, на которые был обречен он. Эта ненависть была тем сильнее, что он не мог придумать для нее выхода. Она только парализовала его решимость умереть, не выдвигая никакого другого решения, не указывая ему никаких путей для спасения себя и других себе подобных.

Никогда еще положение его не было печальнее. И под гнетом этого сознания он невольно встал и ушел с мола. Нет, тупое равнодушие, столь хорошо ему знакомое, лучше этой никчемной грусти и ненависти. И он инстинктивно стремился достигнуть этого отупения путем физической усталости скудного дара тела душе.

Через полчаса он в изнеможении повалился на скамью на широком бульваре богатого квартала. Он довел себя до отупения, уже ни о чем не думал, ничего не желал больше. Через некоторое время он услыхал, что кто-то, тихо напевая, идет из глубины большого сада, в тени которого пряталась красивая вилла. Скоро на лужайке перед садом показался человек и, продолжая напевать, медленно вышел на улицу, а затем завернул в калитку сада следующей виллы. Очевидно, это был ночной сторож.

Рагнар сидел на скамейке, как посторонний свидетель своих собственных мыслей. Мысли, кружившиеся в его измученном мозгу, были похожи на бесчисленные колесики механизма, которым никто не управляет, и они бешено и бессмысленно крутились сами по себе; его мозг был подобен локомотиву, продолжавшему мчаться вперед, хотя ведший его машинист уже мертв.

Когда ночной сторож, то нырявший во мрак садов, то выплывавший в полосе света все более и более дальнего уличного фонаря, совсем пропал из глаз Рагнара, тупо следившего за ним, Рагнар почувствовал такую пустоту вокруг, такую полную страха беспомощность, как человек, спустившийся на дно пропасти и видящий, что другой, оставшийся наверху, уходит от края обрыва, унося с собой канат.

Он вскочил и дошел до лужайки, остановился около калитки низенькой ограды и долго стоял, прислушиваясь и озираясь кругом; потом он перелез через ограду. Чего он хотел? Ничего. За оградой он стоял еще дольше, прислонившись к ней, прислушиваясь и озираясь. Чего хотел он? Он хотел знать, что это за место, откуда ночной сторож вышел, напевая. С улицы не видно было ничего, кроме смутного белого силуэта виллы в чаще темных деревьев, — он это успел заметить. И, поднявшись на крыльцо, он протянул руку к окну, голландскому окну с подъемной рамой, нижний край которой находился на уровне верхнего края перил крыльца. Рама приподнялась, и Рагнар быстро отнял руку.

Прислонясь спиной к перилам, он вдруг заметил, как все его мысли прояснились и сосредоточились на твердом хладнокровном решении.

«Или ты разорвешь свои брюки, чтобы сделать себе петлю и повеситься тут на дереве, или ты влезешь в это окошко и нащупаешь в доме что-нибудь такое, что может спасти тебя от голодной смерти, — сказал он себе самому. — Я больше не в силах бороться с голодом».

Он снова протянул руку к окну, поднял нижнюю его половину почти вровень с верхней и через полминуты очутился в просторной гостиной.

Ощупав ногами толстый мягкий ковер, он словно вдруг упал духом и невольно поднес руку к своему давно небритому лицу, к голой шее без галстука. Но в ту же минуту наступила реакция. Да, он, человек, умирающий с голоду, очутился в доме богатого человека, потому что — куда же ему иначе итти? Он совсем оправился и почувствовал легкую дрожь радости при мысли о том, что его замысел должен удасться.

Первое, что он сделал затем — растянулся во всю длину на ковре, чтобы отдохнуть. Но ковер оказался слишком мягким ложем для его усталого тела.

Его стало клонить ко сну. Да, странно, в эту минуту он больше всего хотел бы остаться лежать тут и уснуть.

Он заставил себя встать и ощупью пошел вдоль стены. Вдруг стена кончилась. Он стоял у лестницы наверх. Когда он поставил ногу на нижнюю ступень, она скрипнула, и он не скоро отважился перенести на нее всю тяжесть своего тела. На четвертой ступени скрип прекратился, но чем выше Рагнар подымался, тем больше раскаивался в том, что не обследовал сначала комнат внизу.

Наконец, он очутился на площадке и смутно различил по двери с каждой стороны. Три осторожных шага, и он прильнул ухом к двери направо. Ни звука. Он на цыпочках перешел к другой двери налево.

Тоже ни звука.

Он взялся рукой за ручку двери и, осторожно нажимая ее, вдруг вспомнил одно переживание из своего детства: как его лягнула лошадь, когда он надавил ей пальцами на больное место ноги. Он и до сих пор носил след от удара ее копыта шрам на губе. Дверь неслышно отворилась, — и в ту же минуту послышалось ровное дыхание спящего человека. Рагнар стоял в дверях и прислушивался не произойдет ли какой перемены в дыхании. Нет, человек продолжал крепко спать. Другой звук приятно защекотал слух Рагнара — тиканье карманных часов. Должно быть, лежат на ночном столике у изголовья. Рагнар приблизился к столику. Невероятно, чтобы спящий проснулся от звука его шагов; он сам их не слыхал. Но не может ли бодрствующее подсознание спящего предостеречь его? Не может ли он, например, проснуться от того, что часы, идущие безостановочно, пожалуй, годами, вдруг перестанут тикать?..

Рагнар нащупал при часах цепочку. Взвесил ее на руке. Тиканье часов было вряд ли громче паденья капель в ложку. Но он больше всего боялся, что звук сразу изменится, как только он возьмет часы в руки. Дыхание спящего, однако, оставалось все таким же ровным.

Возвращаясь к двери, Рагнар заметил около нее круглую вешалку с одеждой. Он обшарил карманы и нашел немного мелочи в брючном кармане; бумажника ни в пиджаке, ни в жилете не оказалось. Затем он медленно, со всевозможными предосторожностями двинулся дальше. Он заметил, что в комнате было открыто окно, и поэтому решил затворить за собою дверь, что и удалось ему так же бесшумно, как он открыл ее.

Через пять минут Рагнар был на улице и пошел бодро и радостно по городу. У первого же уличного фонаря он, не останавливаясь, мельком взглянул на часы… Золотые. Цепочка тоже, видимо, была золотая, Он сунул вещи в карман и сосчитал мелочь. Оказалось всего два доллара 40 центов.

Но он сознавал, что без них его радость не была бы так полна. Теперь ему незачем ждать до утра.

Который час? У следующего фонаря он взглянул на часы. Они показывали 10 минут третьего.

Можно закусить в одной из ночных харчевен в гавани.

Наевшись досыта, Рагнар стал тщательно взвешивать план действий. Другого выхода не представлялось, как заложить часы и цепочку, едва только магазины откроются, и затем уехать из города с ближайшим поездом. Наверное, ему дадут за вещи долларов 75-100. Закладчик без сомнения, заподозрит его с первого же взгляда, но среди закладчиков ведь есть известные скупщики краденого, которые не боятся риску… Стефан Льюис, вспомнилась ему вывеска. Да, он пойдет к этому Льюису; его лавочка ближе всего к вокзалу. Ближе всего к вокзалу! Местонахождение, пожалуй, играет большую роль в профессии закладчика…

Рагнар заказал себе кофе и сигару и чувствовал себя великолепно, несмотря на сонливость, с которой должен был бороться.

Наконец, наконец-то, он выбьется опять на дорогу. Щеки его загорелись от радости. Он не питал никаких иллюзий, он рассчитывал лишь на то, что, он знал это, должно удасться ему и понемногу вернуть его в ряды приличных людей. Несмотря ни на что, Сан-Франциско — вот место, куда ему надо вернуться и начать там со скромной роли чистильщика обуви. Обзаведение небольшое: табуретка, щетки и прочие принадлежности для чистки. А самая профессия из тех, что не могут обмануть. После нормального трудового дня он будет приносить домой доллара два — когда немного меньше, когда немного больше, а на это можно существовать. Еще бы! Он-то просуществует! Да и вряд ли ему придется особенно долго оставаться в таком положении. Как только он избавится от забот о куске хлеба, отдохнет, он сумеет постепенно направить свое будущее в более достойное русло. Надо только обрести твердую почву под ногами. Потом он со своими способностями взлетит высоко. Ему надобно сколотить деньжонок, чтобы как можно скорее расплатиться со своим величайшим благодетелем, собственником часов…

За полчаса до отхода поезда на север, Рагнар пришел в лавочку закладчика Стефана Льюиса. Хозяин сам был в лавочке и принялся внимательно рассматривать часы, кидая искоса взгляды на Рагнара; потом, не поднимая глаз, он спросил:

— Сколько?

— Сто.

Вошел человек средних лет и, положив на прилавок часы, с видимым нетерпением стал ожидать своей очереди.

Но мистер Льюис не торопился. Он продолжал рассматривать часы, потом вернулся к прилавку и сказал Рагнару:

— Согласны взять семьдесят?

— Да.

Рагнару было ужасно неприятно, что хозяин так размахивает часами перед самым носом другого клиента и торгуется во всеуслышание. Тот человек, что ждал, сразу мог сообразить кое-что, видя, с одной стороны, такую ценную вещь, а с другой его — живое воплощение нужды.

Но человек, по-видимому, был погружен в разглядывание вещей в витрине на прилавке.

Закладчик вызвал из внутреннего помещения своего помощника, и прошла целая вечность пока была готова квитанция. Но, наконец, Рагнар получил ее и ушел с семьюдесятью долларами в кармане.

Он быстро двинулся к вокзалу. Но чем он ближе подходил, тем сильнее волновался. Если полиции уже известно, то нет ничего мудреного, что на вокзале дежурит сыщик.

А кто же может показаться подозрительнее его исхудавшего от долгой голодовки, грязного, оборванного… и с семьюдесятью долларами и залоговой квитанцией в кармане!

От квитанции-то можно, конечно, отделаться.

Но одежда его, весь его вид… Нет, это неосторожно. Да и закладчик — можно ли положиться на него?.. Рагнар огляделся вокруг. Нет, никто как будто не следил за ним. И он быстро принял решение: наскоро экипироваться в магазине готового платья и уехать с следующим поездом, через два часа…

Он зашел в магазин в ближайшем переулке и быстро выбрал себе из десятка висевших костюмов светло-серую тройку. Приказчик достал костюм и вдруг… застыл на месте, а Рагнар почувствовал, что кто-то дотронулся до его рукава у кисти… Вся кровь остановилась в его жилах. На запястье правой его руки очутился железный наручник… Сзади него стоял молодой рослый силач, а рядом с ним человек, бывший одновременно с Рагнаром у закладчика.

Рагнар не сделал ни малейшей попытки к сопротивлению и был посажен в каретку, стоявшую у дверей.

В полицейском участке его обыскали и подвергли допросу.

Он назвал себя, но от кражи отперся.

Рагнар еще на пути сюда обдумывал следует ли ему сознаться или нет, но ни к какому решению не пришел. Теперь он чувствовал себя усталым, больным, но грубость, с которою здесь с ним сразу обошлись, пробудила в нем упорство.

Допрашивавшему скоро надоело возиться с ним и захотелось наградить его за упорное запирательство.

— Нам торопиться некуда. Мы можем подождать вашего признания. И вряд ли мы первые соскучимся.

Напутствуемый такими словами, Рагнар был отведен и втолкнут в темную голую камеру, где не было ничего, кроме нар вдоль одной стены.

Там Рагнар и остался сидеть со своими мрачными мыслями. Он сидел, лежал, ходил по камере. Ни единого звука не долетало туда извне, кроме грохота телег с улицы да время от времени громкого хлопанья дверей соседних камер.

Путем бесконечных путанных мыслей он как-будто все дальше и дальше отходил от себя самого, становился все более и более чужим самому себе. Если ему давно уже не верилось больше, что это он — тот самый человек, который дал богатейшую идею владельцу крупной нью-иоркской газеты, то теперь еще меньше верилось ему, что он — тот самый человек, который забрался ночью через окно в чужой дом и украл часы у их спящего владельца. Как он мог это сделать?!.

Одну минуту он чувствовал себя человеком, которого его культурность, хорошее воспитание и долгое строго-нравственное прошлое должны все-таки спасти. Должны. Никто не мог ничего ему сделать.

Но в следующую минуту его охватывало грозное предчувствие, и страшное будущее нависало над его головой каменною глыбою, вот-вот готовою упасть и раздавить его…

7.

Этому первому дню ареста, казалось, никогда не будет конца. Рагнар не чувствовал никаких физических страданий, забыл и про еду и про сон. Но мысли его неустанно вертелись в одном узком кругу, напряженно выискивая лазейку, через которую он мог бы спастись, и постоянно убеждаясь, что все лазейки закрыты. Под конец он совсем застыл, сидя на краю нар; только голова его кивала с правильностью часового маятника.

Вдруг он вскочил и, охваченный страхом, прижался лицом к двери, забранной железною решеткой. Страх его был тем сильнее, что вообще был для него чувством непривычным. С тех пор, как он стал взрослым, он испугался всего один единственный раз — полгода тому назад, когда проснулся на траве и увидел ползущую от его ног змею. Теперь страх змеей обвился вокруг его тела, так что все его мускулы судорожно напряглись. Этот страх был вызван мыслью: «Они забыли меня».

Они забыли его! Такого страха человек свободный не может и представить себе.

Но довольно скоро этот страх прошел, и он улыбнулся полугрустно, полупрезрительно над своими расшатанными нервами, вызвавшими эту вспышку страха. Нет, этого ему бояться нечего, — они его не забудут. «Столь долгое ожидание, вероятно, входит в программу», — говорил он себе, вспоминая напутственные слова допрашивавшего его полицейского. И долгое ожидание принесло свои плоды: Рагнар решил сознаться на допросе у следователя.

Вечером за ним пришли и отвели его в большую ярко освещенную залу, где у конца большого стола сидел человек в форме. Около него сидели еще двое. Одного из них Рагнар узнал сразу: это был подручный закладчика. Другой был пожилой седовласый господин, прекрасно одетый и с хорошими манерами. На столе лежали часы с цепочкой и квитанция закладчика.

— Это он? — кивнул полицейский чиновник помощнику закладчика.

— Да, это тот самый, который заложил у нас эти часы сегодня утром.

Чиновник обратился к седовласому господину:

— Это тот человек, который забрался к вам ночью?

— Вы его узнаете?

— Нет.

— Вы его никогда не видали?

— Нет.

— Поднимите глаза! — резко крикнул чиновник Рагнару.

Седовласый господин отрицательно покачал головой.

— Вы его не узнаете? Это очень важный пункт.

— Нет, я никогда его не видал.

— Благодарю вас. Это все.

Свидетели встали и ушли.

А Рагнара подвергли долгому допросу, состоявшему преимущественно из угроз. Ему грозили несравненно более тяжким наказанием за упорное запирательство. И добились того, что, собиравшийся, было, сознаться, он стал отпираться опять столь же решительно, как сегодня утром. Все грозившие ему физические лишения как будто ничего не значили в сравнении с тем отвращением, которое вызывало в нем это духовное насилие, имевшее целью запугать его, вынудить у него сознание самым гнусным путем, рассчитывавшее на его трусость. Пока он сидел в камере и никто не вынуждал у него сознания, ему казалось трусостью не сознаться. Теперь же, когда его стращали, запугивали, признание представлялось ему еще большей трусостью.

В следующей стадии допроса угрозы сменились уговорами. Его стали соблазнять теми выгодами, какие могло принести ему чистосердечное сознание. Рагнар только выпрямился, и самоуважение ярким пламенем вспыхнуло в его униженной душе. Ему просто жалок был этот представитель власти, прибегавший к столь низким уловкам. И чувство презрительной жалости так ясно сквозило во взгляде и в улыбке Рагнара, что следователь гневно ударил кулаком по столу и приказал отвести арестованного в камеру, сказав последнему, что на этом их разговор не кончится.

И Рагнар вдруг ясно понял причину, почему робкие люди иногда признаются в преступлениях, которых никогда не совершали. Лукавыми уговорами, угрозами и обещаниями на допросе после долгого томительного ареста их подвергают такой нравственной пытке, которая лишает их всякой силы сопротивления. И все же он завидовал тем, которых осуждали без вины. С какою радостью ждал бы он суда, с какою радостью понес бы наказание, если бы был невиновен! Разве род человеческий не сделал из суда над невинным символа человеческой трагедии? И разве передовые представители культуры не готовы постоянно выступать защитниками невинно осужденных? Как бедна, однако, их мудрость, как бедна и непритязательна. Неужели же от взора людского скрыто — насколько глубже трагедия осужденного преступника?..

Когда Рагнара вновь заперли в камере, он растянулся на нарах и скоро заснул крепким сном, в котором так давно нуждался. Проснулся он при бледных лучах зари, и в круглое оконце наверху разглядел что-то вроде голубого лоскута. Это было небо. Вчера оно, значит, было в облаках.

На каменном выступе перед дверной решеткой лежал толстый ломоть хлеба и кружка с водою. Он выпил воду и съел хлеб. Затем стал ждать, что ему в конце концов скажут или что с ним сделают.

Его подвергли новому допросу, но опять без результата. И через четыре дня отказались от дальнейших попыток добиться от него признания.

На пятый день в двенадцать часов пополудни его повели в залу уголовного суда. И пока вели, его все время преследовала мысль, что один его вид, в каком он предстанет пред судом — неумытый, непричесанный, грязный, оборванный, с голой шеей, должен был повредить ему. He нарочно ли это делалось?

Судебное дело длилось несколько дней. Но почти в самом же начале защитник, которого назначили Рагнару, получил разрешение на свидание с ним наедине. Он прямо заявил Рагнару, что его запирательство, при очевидности улик против него, только ослабит позицию защитника. Он в своей защитительной речи собирался напирать на безупречное прошлое подсудимого, на его жестокую борьбу за существование и беспомощность в чужой стране. Рагнар сейчас же внял словам адвоката, и его сознание было занесено в протокол.

Во время самого процесса он сидел безучастно и желал одного лишь — чтобы все это поскорее кончилось. Все, что говорилось и делалось на суде, большею частью раздражало его, так как он знал, что все это имеет весьма мало значения. Ему было уже известно, что его ожидает: несколько лет тюрьмы.

Наконец, наступил последний день суда.

После долгого перекрестного допроса встал защитник и произнес длинную горячую речь, но сантиментальную до безвкусицы. Его призыв к состраданию оскорбил интеллектуальную совесть Рагнара. Но естественно, что если такое-то деяние безусловно наказуемо, то оправдание всегда будет слабым.

Зато позиция общественного обвинителя была чрезвычайно сильна.

Судя по всему, полиции в данном случае посчастливилось захватить ловкого и опасного преступника. Было бы наивно думать, что это его первое преступление. Заметьте его хладнокровное поведение в доме, куда он воровски забрался. В будуаре хозяйки дома остался лежать нетронутым драгоценный браслет. Подсудимый не дал себе труда обыскать комнаты, в которых никого не было. Он не стал тратить времени на сомнительные поиски. Он прямо поднялся по лестнице в спальню к спящему человеку. Он похитил золотые часы с золотой цепочкой. Волновался ли он при этом? Испытывал ли угрызения совести? Нет. Он проявил почти вызывающее спокойствие, он тщательно закрыл за собою дверь. Естественное объяснение такого хладнокровия, спокойствия?.. Рутина, привычка? Это объяснения недостаточные. Мы можем быть уверены, что основой такой дерзости было твердое убеждение в своей безопасности, так как у него было с собой оружие, которое он мог пустить в ход, если понадобится. Найдено ли при нем оружие? Нет. Но тех, кто, пожалуй, усомнится в том, что подсудимый был достаточно ловок, чтобы отделаться от оружия сразу после кражи, он, обвинитель, попросил бы обратить внимание на профессиональную черту, которою отмечен следующий поступок обвиняемого. Сбыв украденное, он первым долгом спешит обзавестись новым платьем, чтобы стать неузнаваемым!..

Общественный обвинитель закончил свою речь требованием для Рагнара Финнссона, самым дерзким образом поправшего священный принцип собственности, самого строгого наказания, какое полагается в таких случаях законом.

После краткого резюме судьи, присяжные удалились для совещания. Через несколько минут они вернулись, и секретарь, приняв из рук старшины свернутую записку, развернул ее и громко огласил вердикт присяжных, признававших Рагнара виновным.

Защитник, в виде извинения, поклонился судье, который в заключение объявил, что приговор будет произнесен в четверг, в 10 часов утра.

В течение трех дней, протекших между вердиктом присяжных и приговором суда, Рагнар пережил горчайшие душевные муки, каких еще сроду не испытывал. Он не горел одну минуту пламенным желанием, чтобы четверг поскорее наступил, а в следующую не содрогался от страха перед его приближением, но все время одинаково ждал его с пылким нетерпением и вместе с тем со страхом.

«На сколько лет, на сколько лет?» — жег его мозг неотступный вопрос.

Ему известно было, как строги в Америке законы, ограждавшие право собственности. И он догадывался: шесть лет. От защитника своего он узнал, что наивысший срок 15 лет. Но 15 лет… Нет! Быть не может! Огонь, паливший его мозг, охватывал все тело. Неужели речь общественного обвинителя произвела такое же впечатление на судью, как, по-видимому, на присяжных? Теперь все зависело от судьи, от его мировоззрения, характера, может быть, даже каприза. Настроение этого человека могло сказаться разницей в два года: вместо шести лет четыре или восемь. Каково соотношение! Минутное настроение — и два года тюремного заключения!..

Но к вечеру первого же дня Рагнар начал твердить себе: «пятнадцать лет, пятнадцать лет» и считать, сколько в них тысяч дней и фантазировать — как будет проходить каждая неделя. Он не хотел, чтобы судья своим приговором застиг его врасплох. Вот и все. Все. Ибо он хорошо знал, что, если его осудят на пятнадцать лет, он убьет себя в один из ближайших дней. Каким именно способом — он не знал еще и не хотел даже думать об этом. Его последнею радостью в жизни будет найти этот способ, и он его найдет.

Четверг настал, и как только суд занял свои места, в зале водворилась мертвая тишина.

Судья сказал несколько слов о том, что общество охраняется законами, и затем объявил приговор: Рагнар был осужден на 10 лет тюрьмы с принудительными работами.

Рагнар не шелохнулся. Как ни странно это покажется, но он словно почувствовал разочарование, услыхав «десять лет», до такой степени он уже свыкся мысленно с цифрой пятнадцать, и до такой степени все его решения были связаны с нею. Не пятнадцать лет, но и не шесть лет.

Он стоял неподвижно, молча, и не раньше, чем через минуту, сообразил, что эта длинная история, в самом деле, наконец, кончилась.

Два тюремных стража ошиблись в своих расчетах, поспешив подхватить подсудимого под руки в тот момент, когда судья произнес: «на 10 лет».

В газетах же на следующий день сообщалось, что жертва, рыдая, упала на скамью,

8.

В начале февраля Рагнара отвезли в тюрьму. В железных наручниках сидел он рядом со своим стражем в наглухо закрытом купэ вагона с матовыми стеклами, предусмотрительно защищенный от любопытных взглядов. Это было первое оказанное ему внимание, и оно вызвало в нем поток добрых мыслей и чувств. Воображение его наполняло купэ плачущими детьми, страдающими взрослыми, и он обращался к ним со словами ободрения: «Погодите, погодите, я помогу вам всем». Ах… он вдруг почувствовал железные наручники… «Незачем мне наполнять купэ воображаемыми страдальцами, — горько улыбнулся он. — Скоро я сам буду в числе их в действительности». Он уже не ужасался больше этого неизбежного факта. Напротив. Как ни печальны дни в стенах тюрьмы, пребывание там, верно, все-таки покажется ему легче его мытарств на воле за последние полгода. Мучительный голод не будет гонять его с места на место. Не будет он обречен и на ту ужасную изоляцию, в какой проводил дни и ночи после своего ареста…

— Здесь нам выходить, — сказал его провожатый, когда поезд остановился.

Это была маленькая станция. Рагнара вывели со скованными руками и усадили в ожидавшую у станции тележку, но уже на виду у всех пассажиров, глядевших на него с любопытством.

Проезжая в тележке по залитой солнцем проселочной дороге, Рагнар и не думал пользоваться последними минутами для того, чтобы набраться впечатлений от природы и окружавшего его вольного простора. Напротив, он закрыл глаза и с нетерпением ждал, когда же тележка остановится.

Наконец, она завернула, обогнула большое серое здание, и послышался грохот отворяемых ворот. Провожатый Рагнара вынул из заднего кармана револьвер. Стало быть, он все время был при оружии, но оно ему не понадобилось. Револьвер был вручен привратнику, и тот спрятал его в ящик шкапа, набитого всякой всячиной. Затем с Рагнара сняли наручники и ввели в ворота, которые захлопнулись за ним с глухим стуком, надолго оставшимся в его памяти.

Прежде всего его повели в фотографический павильон, прикрепили к его груди бляху с его арестантским номером 22.031 и сняли с него карточку. Как только он увидел бляху, он решил никогда не смотреть на нее в присутствии тюремных надсмотрщиков, но должен был собрать всю свою энергию человека невыспавшегося, чтобы не поглядывать на бляху беспрестанно. Кто же может остаться равнодушным к первой печати преступности на своей груди!

Из фотографического павильона его отвели в ванную комнату, где предоставили в распоряжение средних лет негра. Тот заставил Рагнара раздеться до-нага у себя на глазах и затем тщательно осмотрел все его тело, не спрятано ли где что-либо опасное для его жизни. Ужасный унизительный обыск!

Зато ванна доставила Рагнару громадное удовольствие. Он ведь так давно не имел возможности помыться. Но не успел он хорошенько насладиться ванной, как негр поднял автоматическую пробку на дне ванны, чтобы спустить воду: вошел другой арестант, принесший Рагнару платье и обувь.

— Не угодно ли, новенький костюм, по самой последней моде, и бесплатно! — сказал он, швыряя на табурет платье и бухая на каменный пол тяжелые башмаки.

Несмотря на шутовской характер арестантской одежды — в черных и белых поперечных полосах, с которой он так никогда и не мог свыкнуться, Рагнар испытывал приятное ощущение в теле от чистого и прохладного нижнего белья. До такой нужды дошел он на воле! И приятности этого ощущения не ослабило даже то, что на тонких металлических пуговицах куртки и жилета красовалась выпуклая печать государственной тюрьмы. Ну, да, государственная тюрьма; он это знал и раньше!

С трудом переступая в тяжелых, неуклюжих арестантских башмаках, он пошел за тюремщиком в цырюльню.

— Как прикажете? — ухмыльнулся цырюльник, молодой арестант, когда Рагнар сел. — Покороче на затылке и на висках?

И в ту же минуту машинка защелкала и быстро оголила его череп.

Из цырюльни снова в фотографический павильон, где Рагнара сняли и прямо, и в профиль с обеих сторон.

Наконец, он попал в Бертильоновское бюро. Там, после того, как он разделся, его измерили вдоль и поперек, записали каждую примету и каждый шрам: родинку на левом предплечье, шрам на губах, лысинку на правом виске — след брызнувшего на него горячего супа из тарелки, с которою нечаянно налетел на него в детстве Финнур.

В заключение сняли отпечатки его пальцев: заставили его сначала прижать пальцы к подушечке, покрытой штемпельной краской, а затем к чистому листу папки; и каждый палец по очереди и все вместе.

Теперь Рагнар надеялся, что все церемонии его водворения в тюрьму окончены, но его повели в просторную контору к главному надзирателю, который принял и просмотрел все его новые документы.

— Ваша рабочая специальность? — спросил он затем.

Рагнар понял цель вопроса и то, как в сущности ненужен его ответ, но сказал правду:

— Я специалист по рекламному делу.

— Ну, этого нам здесь не нужно, — сказал главный надзиратель.

Рагнар промолчал.

После этого ему прочли длинную нотацию на тему о тюремной дисциплине и о том, как он должен вести себя здесь.

— В случае вашей смерти, — спросил под конец главный надзиратель, — кому сообщить об этом?

— Никому.

— Хорошо… Отведите арестанта к врачу.

Врач тоже просмотрел его документы и тщательно обследовал его самого. От врача Рагнара повели к тюремному священнику, который, сказав ему несколько прочувствованных слов о неизреченном долготерпении и милосердии божьем к раскаявшимся грешникам, вручил ему библию. От священника — в цейхгауз. Там Рагнар получил полотенце, кусок мыла и два одеяла. Взяв под мышку одной руки полотенце, мыло и библию, а под другую — оба одеяла, он стал подыматься со своим провожатым по железным лестницам и проходить по коридорам с камерами.

Его остановили около двери с пометкой: 54 С. В. Ф. (северо-восточный флигель). Дверь открыли, велели ему сунуть в камеру все свои вещи и тотчас же повели его снова на двор.

Инспектор работ не стал предлагать Рагнару вопросов насчет его специальности, видимо, успев уже переговорить с главным надзирателем, и сказал коротко и ясно:

— Вы назначены в веревочную мастерскую, — после чего отошел.

Рагнар остался один на верхнем конце двора.

После неотлучного надзора за ним в течение нескольких часов, из которых полчаса, проведенные в Бертильоновском бюро, показались ему всего неприятнее в силу проявленной там бесцеремонности и мелочности, он почувствовал теперь какую-то странную жуткую неловкость от своего полного одиночества и незнания, что с собой делать. Ему неловко было пройти несколько шагов и присесть на скамейку. А тем более, начать прохаживаться по двору, он ведь арестант, а не вольный человек.

Будет ли он когда-нибудь позже, даже сидя в своей камере, острее ощущать это чувство арестанта, человека, запертого в тюрьму? Бациллы тюрьмы уже проникли в его кровь.

Во дворе находилась лишь часть арестантов, не больше сотни. Но Рагнар заметил, что привлек их внимание. «Как всякий новый арестант, — подумал он, — я для них развлечение среди этого однообразия». Наконец, один из них подошел к нему, — старик лет 60, низенький, с белым как мел лицом, хитрыми серыми глазами и не внушающими доверия манерами.

— Вас на сколько засадили? — спросил он.

— На десять.

— О, пустяки. меня закатали на сорок, а я вот первого марта уже выхожу на волю, сказал старик с какою-то злорадной гордостью.

Рагнар с удивлением посмотрел на него и спросил:

— Сколько же вам лет?

— Сорок один.

Сорок один! А ему можно было дать шестьдесят.

— Я отсидел двадцать два, но первого марта меня освободят условно, — повторил тот с еще большей гордостью. — Когда вы отбудете половину срока, и вы можете ходатайствовать об этом. Не раньше. У вас есть влиятельные друзья?

— Нет.

Слабая улыбка, исполненная самодовольства, но свободная от злорадства, скользнула по губам преждевременно состарившегося человека, и он сказал, дружелюбно глядя на Рагнара:

— Так постарайтесь быть в дружбе с «выжималами» (попозже, в тот же день Рагнар узнал, что это прозвище тюремщиков) и пуще всего берегитесь попасть в «холодильник».

— В холодильник?..

— Да, в карцер. Раз или два в карцере, и — у вас не будет ни малейшего шанса на сокращение срока. Надзиратель идет, — шепнул он и шмыгнул в сторону.

Надзиратель отвел Рагнара в мастерскую и, остановившись перед высоким, средних лет арестантом с темными, блестящими глазами, сказал:

— Вот ваш сотоварищ по работе, Джон О’Коннор. А там вон — Гарри Беккер, староста мастерской. Эти двое обучат вас делу.

Обучение началось тотчас же, и Рагнар, к большому своему удивлению, сразу понял, что обучать полагалось молча. Вот так умно! Где было бы достаточно нескольких слов в пояснение, приходилось тратить массу времени, показывая и указывая каждый прием молча. Говорить было вообще запрещено.

Скоро, однако, он убедился, что заповедь молчания не соблюдается. Ее нарушали и в отсутствии, и в присутствии надсмотрщиков, только в последнем случае говорили, не глядя на собеседника и почти не шевеля губами.

— Я видел, вы разговаривали с одним человеком во дворе, — зашептал Рагнару Джордж О’Коннор, держа перед его глазами паклю, — берегитесь его: он доносчик.

Рагнара это мало встревожило, но пролило некоторый свет на личность старика, на выражение его лица, манеры, слова.

Когда они проработали с час времени, О’Коннор кивком головы дал Рагнару понять, что пора вымыть руки. И вскоре во дворе раздался звонок. В ту же минуту на двор хлынули сотни арестантов из своих мастерских, построились и гуськом двинулись к зданию с камерами; калеки, хромые и скрюченные от ревматизма впереди, остальные позади. У входа в подвальный этаж стоял инспектор работ и пересчитывал всех входивших. Каждый брал мимоходом с огромного жестяного подноса, поставленного на стол за дверями, несколько ломтей хлеба сколько хотел — и шел в свою камеру, на полочке перед дверью которой находил оловянную кружку с кофе.

Рагнар, наконец, очутился в своей камере, тесном каменном гробу, в котором ему предстояло провести десять лет. Камера имела 7½ футов в длину, 4 в ширину и около 7½ в вышину. Почти во всю длину одной продольной стены шла подъемная койка, занимавшая, когда она была спущена, ровно половину ширины всей камеры. Койка была железная, с соломенным матрацом и двумя одеялами, но без простынь и без подушек. У противоположной стены находилась железная раковина водопровода, а над нею полка, где стояла оловянная кружка питьевой водой. В углу, по одну сторону раковины стояло железное ведро с крышкой для ночного употребления, а в углу по другую сторону, ближе к двери, деревянное сиденье, приделанное к стене. Между нижним концом койки и стеной стояла старая метла. С потолка спускалась электрическая лампочка, настолько низко, что Рагнар почти стукался об нее головой. Этим исчерпывалась вся обстановка камеры. Сквозь забранное решеткой оконце виднелось несколько четырехугольничков неба.

Покончив со своим ужином, — то-есть, с трудом проглотив немного бурды, именуемой кофе, — Рагнар сел на деревянное сиденье у стены и принялся обдумывать первые проведенные в тюрьме часы.

Он, как и большинство, представлял себе тюрьму таким местом, где не увидишь ни одного не унылого лица, не услышишь ничего, кроме жалоб и вздохов. А вместо того он встретил здесь улыбки, и горькие и светлые, и веселые и равнодушные, а вместо жалоб — юмор и даже легкомысленные шутки, как, например, у арестанта, принесшего ему в баню одежду, или у цырюльника. Как же это так? Рагнар горько усмехнулся и сказал себе, что у него еще хватит времени уяснить себе все это.

Теперь в сознании его всплыла мысль, которую он все время старался заглушить: мысль о досрочном освобождении. Неужели оно, правда, возможно и для него? А почему нет? Он ведь был осужден в первый раз в жизни. А что до его поведения здесь, то он покажет им такой пример, какого еще ни разу не заносили в тюремные анналы!.. «Двор здесь большой, моя камера опрятна», — думал он и вдруг сам заметил, что дает слишком шаткой надежде окрашивать окружающую обстановку и собственное отношение к ней в розовый цвет.

Он встал и принялся двигаться по камере. Один-два шага поворот, один-два шага поворот, один-два шага поворот, один-два шага поворот… 3652 дня… Один-два шага поворот… Стало быть, нельзя слишком увлекаться шаганьем по камере, если не хочешь сойти с ума!

Он спустил койку и начал раздеваться. Вдруг он испытал сильнейший нервный шок: он очутился в полном мраке. Мрак был так черен, что даже как будто лоснился, как будто отливал чернильным дьявольским блеском. Он сообразил, что это блеск железных прутьев решетки, заменяющей дверь и освещаемой слабым светом из коридора. Но, как он ни перемещался в камере и держал ли глаза открытыми или закрытыми, ему чудилось, что прутья придвигаются к нему все ближе и ближе, готовые врезаться в его лоб.

Когда он пришел в себя от шока, то разделся и лег в постель. Но сон не приходил к нему. Долго-долго ночное время как будто текло не вперед, а по кругу, отмеченному словно буйками на разных расстояниях кашлем в соседних камерах, хлопаньем дверей или стуком засовов, шарканьем ног и мельканием фонаря ночного дежурного.

Лишь один звук длился долго, но был настолько слаб, что Рагнар долго слышал его, но не понимал: это тихо выстукивал ему что-то в стенку костяшками пальцев арестант из соседней камеры. Но Рагнар еще не знал азбуки перестукивания.

Наконец, ночь затихла, и в самой глубине этой тишины как будто притаилась гуща душевных мук, ожидавших Рагнара в этом доме позора. Вор в тюрьме… Теперь только понял он, почему два его сотоварища по мастерской шепнули ему на прощанье несколько ободряющих слов по поводу предстоявшей ему первой ночи в тюрьме. Понял и то, что никто, никто не состоянии представить себе кошмаров этой ночи, — никто, кроме тех, кто осужден был пережить ее.

И, наконец, охвативший его сон оказался не милостивее бодрствования. Рагнар просыпался то от кашля, охов и стонов заключенных в ближних камерах, то от резкого света фонаря ночного дежурного, который каждый час — в пресечение попыток к самоубийству — направлял этот свет на глаза спящего, так жаждавшего покоя.

Наконец, раздались звонки, и под смешанный гул и шум просыпающейся тюрьмы бледные мертвенные призраки ночи исчезли, оставив в душе неизгладимый след.

В первый раз в жизни должен был Рагнар, проснувшись от сна, облечься в шутовское арестантское одеяние. Вскоре двери всех камер отворились, и день пошел своим порядком.

Арестанты спешили из своих камер, каждый с ночным ведром в руке, которое старался держать от своего носа как можно дальше, выстраивались и выходили на двор, пересекали его по направлению к клоаке, опоражнивали ведра, ополаскивали их над цистерной и оставляли на воздухе для просушки.

Затем снова выстраивались и возвращались в свои камеры, чтобы убрать их.

Едва успевали они управиться с уборкой, как раздавался звонок к завтраку. И арестанты опять гуськом тянулись через двор в столовую. Главный надзиратель стоял у дверей и, пропустив мимо себя всех арестантов, ударил об пол дубинкой с железным наконечником. Это было знаком, что можно сесть по местам.

— Помните, нельзя повертывать голову, — шепнул Рагнару под шум придвигаемых табуретов его сосед, не шевеля губами.

За длинными, узкими, скорее полками, чем столами, сидел один ряд арестантов за другим. Завтрак проходил в таком же противоестественном молчании, как работа. Ни одна улыбка не оживляла этой неуютной трапезы, так как всюду торчали надсмотрщики, следившие за тем, чтобы никто не поворачивал головы в сторону, видя перед собою лишь полосатые спины да затылки, спины да затылки. Воздух был промозглый; еда подавалась на оловянных тарелках. Весь режим как будто направлялся строжайшим предписаньем не щадить ни одного из пяти чувств человеческих. На завтрак давалось всего 12 минут, и это последнее правило исключало всякую возможность есть по-человечески, сколько-нибудь прилично: еда обращалась в скотское жранье.

При выходе арестантов из столовой, их снова пересчитывали и снова запирали в камерах на полчаса. Затем, снова марш гуськом через двор, и — каждый в свою мастерскую. С работы они снова шли в свои камеры, на этот раз забрав с собою со двора ведра. Через полчаса звонок призывал к обеду. Опять в неуютную, сырую столовую, оттуда опять на полчаса в камеры и опять в мастерские и, наконец, из мастерских в камеры, где арестантов уже запирали на ночь, на 14 часов в сутки.

Таков был порядок изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Каждый вчерашний шаг повторялся сегодня и завтра и так далее.

Первые недели тюремной жизни оставили в Рагнаре в общем впечатление не столько грустное, сколько каррикатурное. Бритые головы, покрытые особою меловою тюремною бледностью лица, шутовская одежда, делавшая всех похожими на клоунов, взгляд, утративший свою прямоту и искренность, вынужденный косить, прятаться, лукавить, неестественный шопот почти недвижимых губ, шутки, которыми мужественный дух заглушал стоны тела, и, главное, вынужденное молчание, подмена человеческого способа общения обезьяньим разве все это не было злою каррикатурою на человека и его жизнь?

Рагнар с той минуты, как двери тюрьмы захлопнулись за ним, решил до крайних пределов осуществлять цель, поставленную тюрьме: сделать арестанта одиноким. Он не ожидал встретить среди обитателей тюрьмы кого-нибудь, с кем ему желательно было бы сблизиться или общаться. Больной от долгого голода, ослабленный нравственно мучительною борьбою за существование, он влез в чужое окно, прокрался в спальню спящего человека и присвоил себе его часы; это так; но он не был преступником, опасным для общества, и ему не место было в тюрьме. Единственною подбодрявшею его надеждою было, что ему удастся настолько выявить перед тюремною администрацией свою истинную человеческую личность, что его сочтут достойным, если не помилования, то, по крайней мере, условного освобождения.

Свою истинную человеческую личность! Да как же это возможно, если неумолимая кара ожидала қаждого в тот же момент, как только он осмеливался вообще проявить себя человеком? Как возможно это, если единственным индивидуальным качеством, действительно ценимым тюремщиками от самого низшего до самого высшего ранга, была способность шпионить и доносить на своих товарищей?

Чем мог проявить себя Рагнар? Ничем. Что мог он доказать тюремной администрации своим поведением? Что он мог бы не попасть в тюрьму? Поздно. И надежда его блекла с каждым днем.

Но еще сильнее, чем относительно тюремной администрации, ошибался он относительно тысячи четырехсот обитателей тюрьмы, преступников, общения с которыми он решил по возможности избегать. Постепенно он понял, что он сам — отнюдь не исключение среди них, что сотни из них имели столь же веские оправдания для своего поведения, приведшего их в тюрьму, как и он. И понадобилось не особенно много времени, чтобы он отбросил свое высокомерие и начал черпать из того источника утешения, которым является дружба даже самых жалких представителей человечества.

Точь-в-точь, как во внешнем мире, и здесь внутри тюремных стен было сравнительно мало людей с университетским образованием — не больше двух на сотню. И здесь, как там, было много плутов, и лишь изредка попадались люди честные. И здесь, как там, были и лживые и правдивые, и добродушные и безжалостные, и эгоистичные и беззаветные, и кроткие и грубые. И здесь, как там, лучшими политиками оказывались те, которые лучше умели втирать другим очки.

Но одна большая разница все-таки была между теми, что оставались там, и теми, что находились здесь: эти попались, те — нет. Вот факт, обусловливавший все то, что отделяло тюрьму от мира свободных людей, делало ее особым миром, а ее обитателей — особым классом, особым типом людей: не преступным типом, но арестантским. Много раз вспоминались Рагнару слова Сенеки9: «Ты можешь сделать раба свободным человеком, он может сделать тебя подобным рабу».

Гнетущее однообразие тюремной жизни заставляло обитателей тюрьмы — тюремщики и доносчики в счет не шли — пользоваться каждою удобною минутой для разговора между собою. И Рагнар чаще всего и больше всего в течение первых лет разговаривал с Джорджем О’Коннором, своим сотоварищем по работе, которого поэтому и узнал лучше всех других.

О’Коннор провел свои юные годы в Ванкувере. Десяти лет от роду он лишился матери, оставшейся жить в его памяти как олицетворение доброты. Он был отчаянный мальчишка, как сам признавался, и тяготился малейшим посягательством на свою самостоятельность. Ему казалось, что отец, державший его в ежовых рукавицах, совсем его не понимает, и в один прекрасный день он сбежал из дому, четырнадцати лет от роду. Примкнув к одной странствующей цирковой труппе, он разъезжал с нею три года, изъездил весь американский континент вдоль и поперек, соскучился, и его потянуло в море.

Он сделался матросом и плавал по Тихому океану четыре года. Как-то раз вечером, во время, стоянки в одной из калифорнийских гаваней, он с четырьмя товарищами пошел в цирк. В числе исполнителей на арене он увидел одну свою старую знакомую и после представления зашел в помещение артисток поздороваться с нею. Встретил он там еще двух молодых девушек, с которыми дружил в труппе, и пригласил всех трех пойти, когда они переоденутся, вместе с ним поужинать. Товарищи приняли его уход из компании добродушно все, кроме одного итальянца, — и пошли своим путем, итальянец тоже. Джордж дождался своих бывших товарок по труппе в ближнем ресторанчике, все четверо весело поужинали и сидели за стаканчиками доброго вина, когда вдруг явился итальянец и попросил позволения подсесть к их столу. Дамы, узнав, что это один из судовых товарищей О’Коннора, согласились. Вскоре, однако, он позволил себе такую грубую навязчивость по отношению к одной из них, что Джордж вынужден был вышвырнуть его из ресторана. Спустя час, когда Джордж, собираясь вернуться к себе на судно, пришел на набережную, откуда то из-за угла выскочил итальянец и хватил его кулаком по лицу. Джордж немедленно сгреб его и так хватил об землю, что вышиб из него дух.

Лишь после многомесячного знакомства с Рагнаром рассказал ему О’Коннор свою историю и цинично прибавил:

— Мне так и не довелось узнать, что за начинка была в этом итальянском черепе.

О’Коннору было 22 года, когда это случилось. Его приговорили к пожизненному заключению, и он сидел в тюрьме уже 19 лет.

— Ты понимаешь, Реджи, — говорил Джордж, англизируя исландское ласкательное имя Рагги, — я не из тех, кто пищит, чтобы его пожалели, и спешит напугать каждого новичка сообщением, что осужден пожизненно. Я примирился со своей участью, с тем, что мне здесь и околеть. Но зачем, чорт подери, они мучат нас так? Меня осудили на всю жизнь, но ни в каком законе, ни в каких правилах не сказано, что каждый негодяй имеет право доносить, на меня небылицы, чтобы выслужиться перед тюремщиками. Я много ночей провел в холодильнике… Надеюсь, что ты никогда только не познакомишься с этим адом, холодным, а не горячим. Без сна, на голом каменном полу не уснешь, старина! — и три чашки воды в сутки. Выходишь оттуда полумертвым. Можешь себе представить, насколько ты будешь способен к работе утром. Я это испытал в корзиночной мастерской: прутья не гнулись в руках ни от холодной, ни от горячей воды. Но кому до этого дело? Если ты не кончишь своего дневного урока — опять в холодильник за нерадивость. Зачем, чорт побери, они так мучают нас?

— Из страха, — ответил Рагнар.

Но Джордж вряд ли расслышал ответ. Он торопился использовать «свободу разговора», пока «выжималы» сами заговорились между собой.

— И это считается одной из лучших тюрем в Штатах, понимаешь! Смирительные рубашки, розги и всякие орудия пытки отменены здесь; это на бумаге, а на деле — тебя ждет голодовка в холодильнике, как только «выжимале» или доносчику покажется, что тебя следует выдержать там ночку. Теперь-то я привык, а раньше выходил из себя, когда сюда являлся кто-нибудь из этих проклятых филантропов и восхищался системой. Они только кивают головой да улыбаются всему, что им показывают тюремщики. «По воскресеньям арестантов оставляют во дворе до трех часов», говорят им, и они кивают головой, улыбаются, восхищаются и идут дальше восхищаться.

Они бы сами попробовали, каково оставаться во дворе по воскресеньям до трех часов — под проливным дождем, без зонтика, а потом мокрехонькими попасть в камеру и сидеть там, не имея возможности переодеться и не имея права лечь в постель до звонка!.. Что видят эти посетители? Разумеется, никому из нас и в первый день здесь не покажется, что он попал в рай, но никому все-таки и в голову не придет, что здесь такое логово пыток, как это оказывается, когда начнешь испытывать на себе тюремный режим изо дня в день.

— Да, у меня на этот счет есть опыт, ответил Рагнар.

— Зачем они лицемерят? — продолжал Джордж, и маска молчания тем плотнее обтягивала его лицо, чем горячее становилась его речь, все более и более придавая его лицу сходство с марионеткой. — Зачем обманывают всякого, кто приходит познакомиться с этим местом? Отчего не сведут любознательных посетителей в холодильник и не скажут: «Вот как мы обходимся с людьми. Сажаем их сюда в темную яму, морим их тут жаждой, голодом и холодом и совершенно лишаем их сна. И, сказать правду, за что? За какие проступки? Да более, чем в половине случаев, только за то, что они воспользовались тем преимуществом, которое дано людям перед скотами: они разговаривали. Нам хорошо известно, что запрещение разговаривать настолько бесчеловечно, что никто, буквально никто, не в силах покориться ему. И все же мы их наказываем за ослушание»… Почему не проведут посетителей в тюремный лазарет и не скажут: «Вот вам больные, которых мы довели до болезни. У большинства чахотка, и большинство неизлечимо. Они заболели от недостатка воздуха и чистоты и от безжалостного обращения, которому они подвергались вместо необходимого лечения и ухода. Они лежат тут день и ночь, и ни единый из их друзей среди арестантов не смеет навестить их или сообщить их близким о их последних часах»… Отчего не сведут посетителей в сумасшедшую палату и не скажут: «Вот вам души, замученные нами до того, что свет разума в них потух». Это ведь случается каждую неделю. Отчего, наконец, не сведут гостей в самое святилище, в один из изоляторов, и не скажут: «Вот в этих каменных клетках вы видите людей, которых мы держим тут по полугоду, по году, по два, по четыре, по пяти лет, живых, нормальных людей, которые никогда не бывают на воздухе, вечно сидят в потемках и нередко выходят отсюда осипшие оттого, что столько времени не разговаривали, и полуослепшие от вечного мрака». И почему не закончат обхода словами: «И все это, что вы тут видели и узнали, совершенно бесполезно, никого не может устрашить и удержать от чего-нибудь, не может потому, что никто этой жизни здесь не знает, кроме тех, кто сам жил ею»…

Как далек был горький и серьезный тон этих рассуждений от того легкомыслия, которым — как показалось Рагнару вначале, — были пропитаны речи арестантов. И такие рассуждения слышались часто при всяком удобном случае. Хотя Джордж О’Коннор и шел, пожалуй, в своих выводах дальше, чем большинство остальных, с которыми Рагнар познакомился, он отнюдь не был интеллигентнее большинства из них. Но в нем постоянное насилие вызывало тем больше горечи и озлобления, что натура у него была необычайно пылкая. И Рагнар часто испытывал горячее желание смягчить эту горечь, это озлобление. Но в своих попытках раз за разом он натыкался на препятствие, крайне затруднявшее задачу. На подозрительность. Подозрение дремало в душе каждого арестанта по отношению к каждому другому, как бы хорошо он ни знал этого другого. И глаз и ухо были вечно настороже, ловили каждую мину, каждое слово другого, выпытывая: друзья ли мы? или: все ли еще мы друзья?

Тут размышления Рагнара снова были прерваны словами О’Коннора.

— Про нас говорят, что мы закоренелые, ожесточенные… Ну, разумеется, мы такие. Но разве сама тюрьма не старается сделать нас такими? И все-таки, мы все знаем, Реджи, что громадное большинство из нас лишь после долгого сидения здесь чувствует себя способным на такие хладнокровные и продолжительные жестокости, какие творятся здесь над нами. Я никогда не думал, чтобы люди, вообще, могли быть так жестоки. И не думаю, чтобы кто-либо из тюремщиков, поступая сюда, мог представить себе, что будет способен на такие жестокости. Они сами ожесточаются с каждым новым мучением, которому подвергают нас. И если у них когда срывается с уст слово сожаления, то лишь сожаления о том, что мучение наше по той или другой причине не может продолжаться. Можешь ты объяснить мне такую злобу? Можешь рассказать, какими законами она управляется? Не говори мне о характере или о привычке. Мне известны два случая, когда изверг директор тюрьмы, из собственного кармана давал выходившим инвалидам тюрьмы средства, на которые они могли бы прожить первые, самые трудные месяцы. И вовсе не доносчикам, уверяю тебя. Стало быть, им руководило чистое сострадание. И тем не менее, он бы одним из самых бесчеловечных тюремщиков, каких я только знавал.

— Но ты не мог также не обратить внимания, Джордж, — возразил Рагнар, — что среди тюремщиков есть люди и добросовестные и доброжелательные — насколько это позволяют тюремные правила. Как и в каждой общественной группе, между ними есть негодяи, есть и хорошие люди. Но не они, главным образом, делают это место таким проклятым, а система.

— Система, система! Вечно все валят на систему! — прервал его Джордж. — Меня изводит это слово. Таким манером можно творить любые жестокости, и отвечать за них некому будет! Система мертва и безвредна, если ее никто не проводит в жизнь. Если система — оправдание, почему не распространяют этого оправдания на всех? Разве большинство заключенных не попало сюда именно потому, что система там столь подла? Сам ты разве не один из таких? И что же, вас простили по этой причине?

— Нет, Джордж, система, конечно, не оправдание. А лишь объяснение, почему люди, каковы бы они ни были от природы, злые или добрые, выучиваются закрывать глаза на чужие страдания. Все это скопище людей в тюрьме живет в вечном страхе и арестанты, и тюремщики одинаково. Страх — вот дух, витающий над тюрьмой. Арестанты ходят под страхом наказания, тюремщики под страхом бунта. Страх — неизбежное следствие системы, той бесчеловечности, на которой система держится. Поэтому каждая мастерская, каждый коридор, каждый угол набиты шпионами. К страху, внушаемому тюремщикам арестантами, прибавляется боязнь лишиться места, если он не будет строго держаться правил. Эта боязнь исключает всякую гуманность. Ведь мы видели, как поплатился Барри, молодой тюремщик, который не вынес жалобных стонов опрокинувшего в холодильнике свою кружку Джека Валентино и дал ему лишний глоток воды. Его уволили. И мы сами — разве не миримся волей-неволей с тем, что наших товарищей мучат у нас на глазах. Мы не смеем протестовать, потому что…

— Тсс… у «выжималы», кажется, возникает подозрение… — поспешно перебил его Джордж.

Оба разом смолкли. Всего несколько минут разговаривали они, стараясь разобраться в смысле и целях их здешней жизни… «Не в целях ли помешать этому и был установлен в тюрьме режим молчания?» — думал Рагнар.

Всего один раз довелось Рагнару пережить минуту такого молчания, в котором была незабываемая торжественность. Молодой арестант Джон Фьэйль, особенно любимый всеми, умер от чахотки в лазарете. Несколько ближайших друзей его из арестантов обратились к директору тюрьмы с просьбой, чтобы тело покойного было перенесено в часовню для отпевания, и чтобы им разрешено было присутствовать при этом. Допустить какую бы то ни было церемонию над телом преступника!?. Неслыханное дело. Просьба не была уважена. Но один из друзей покойного, пользовавшийся особым фавором у администрации, добился все-таки позволения проводить всем строем — друзья впереди — гроб через двор до главных ворот, где священник скажет несколько прощальных слов.

Вооруженные тюремщики были расставлены вдоль бесконечной колонны полосатых людей. Священник сказал слово, в котором, по обычаю, напомнил о разбойнике на кресте, о неизреченном милосердии господа, требующего от грешников только полного раскаяния, подчеркнул милость начальства, разрешившего товарищам покойного по заключению эти проводы, и кончил призывом к последним воспользоваться этой торжественной минутой для очищения сердец своих покаянием.

Ничего, кроме негодования, слово это не возбудило в молчаливом ряду арестантов. И, едва священник умолк, из ряда, словно по уговору, выступили восемь человек, молча окружили гроб и тихо выстукали по крышке гроба слово «прощай», которое им запрещено было произнести вслух. Торжественность этого немого прощанья, при всей его простоте, произвела глубокое впечатление на всех; более совестливые из тюремщиков сконфуженно опустили свое оружие и вспомнили о своих обязанностях лишь после того, как восемь арестантов вернулись на свои места.

Через два часа всем арестантам стало известно, что о происшествии доложено директору. И начались оживленные разговоры о том, какое наказание понесут те восьмеро, разговоры, настолько оживленные, что хотя и ни одного слова не было произнесено громко, число навлекших на себя в тот день наказание за нарушение тишины оказалось необыкновенно велико.

— На сколько, по-твоему, отправят их в карцер? — спросил Джордж Рагнара. — По-моему, на неделю.

— Неужели ты серьезно думаешь, что их накажут?

— Разумеется. Выйти из строя — это серьезное нарушение дисциплины. Как же их не наказать!

— Не может же администрация так презирать всякие человеческие чувства!

— Как можешь ты говорить так, если они доказывают тебе обратное каждую минуту? Вот увидишь, Сиднея сейчас возьмут.

Джордж угадал. Через каких-нибудь десять минут в мастерскую вошел надзиратель, подошел к Сиднею и коротко приказал: «За мной, Сидней».

Всех виновных собрали в конторе и выстроили перед директором, который был не только исполнительным корректным служакой, но и более добросовестным, мягким и сдержанным начальником тюрьмы, чем какой-либо из его предшественников, служивших здесь на памяти старейших из пожизненных заключенных.

— Мне очень жаль, что я должен подвергнуть вас наказанию, — начал он, — но вы позволили себе серьезное нарушение дисциплины, которого я не могу простить.

Арестанты молчали.

— Я знаю, что этот случай был исключительным, но с точки зрения дисциплины… (он особенно подчеркнул это слово)… исключений не допускается.

Он помолчал. Молчали и арестанты.

— Если у вас есть что сказать в свое оправдание, говорите.

— Нет, — громко произнесли двое из арестантов. Остальные молчали.

Все они знали по опыту, как бесполезны здесь все оправдания, и знали также, что покорное молчание их сокращает лишь минуты, отделяющие их от наказания, но не самый срок последнего.

Директор помолчал с минуту и с прежним спокойствием продолжал:

— Я не думал, что вы злоупотребите моей снисходительностью.

Арестанты по-прежнему молчали. Директор сдвинул брови и, вместо сдержанной авторитетности, в его голосе ясно зазвучало неожиданное раздражение:

— Нарушение вами дисциплины поведет за собою то, что я буду впредь осторожнее в предоставлении всем вам каких-либо льгот. Это нарушение вдвойне серьезное, потому что вы не только нарушили правила, но и обманули мое доверие. Печально, что моя снисходительность имела такие последствия.

Он помолчал несколько секунд и резко приказал тюремщикам:

— Отвести их вниз.

Рагнар поздно заснул в ту ночь. Он еще не провел в тюрьме и года, но говорил себе, что после этого случая может считать свое знакомство с тюремным режимом вполне завершенным. В какой бы форме ни проявило себя здесь человеческое чувство, человеческая душа, — их спешили придушить, раздавить.

Проходя утром через двор, он ясно читал на всех лицах выражение затаенной ненависти. И понимал, что все, подобно ему, глубоко чувствовали свое унижение при мысли, что вынуждены молча терпеть такое варварское отношение к своим товарищам.

В тот же день разлагающее влияние тюрьмы еще ярче осветилось в его сознании. Один из арестантов, у которого немое прощанье друзей с телом покойного Фьэйля вызвало на глазах слезы, Рагнар сам был их свидетелем, — сказал своему сотоварищу по работе настолько громко, что и Рагнар слышал:

— Нехорошо они все-таки поступили. Теперь к нам будут еще строже.

Рагнар на секунду задумался и забыл обо всем окружающем, но тотчас же получил предостережение от старосты мастерской Гарри Беккера — дружеский толчок в спину.

«Чего ты, в самом деле, остановился, Рагнар Финнссон? — спросил он себя. — На что загляделся? На уголок души человеческой, что успела здесь изгадиться?..»

Время шло. Однажды после обеда, когда Рагнар был уже заперт в своей камере, ему вдруг приказали взять свой соломенный матрац и другие вещи и выйти вон. Никакого объяснения этого приказания он не услышал, ибо никаких объяснений в этих стенах вообще не полагалось. Но Рагнар, разумеется, и сам понял сразу, что его переведут в другую камеру. Как переводят лошадь из одного стойла в другое. Лошади ведь не говорят, куда и зачем ее ведут. Причина перевода была обычная: мест не хватало. Тюрьма была переполнена, и переполнение все увеличивалось.

Рагнара водворили в другом флигеле. Позже он узнал, что в его прежнюю камеру посадили одного из опаснейших громил в Штатах, который был одно время неуловим, но, наконец, попался. Рагнару пришлось теперь сидеть вдвоем в камере немного побольше его прежней, но тоже рассчитанной первоначально лишь на одного арестанта: 5½ футов на 7½.

Перемена эта, с одной стороны, была к лучшему, с другой к худшему. Вдвоем они едва могли повернуться в камере, а под вечер воздух становился таким спертым, что им становилось тяжело дышать, и ночью у них постоянно болела голова. И Рагнару прямо страшно стало, когда он уже долго спустя открыл, что они привыкли к дурному воздуху. Зато теперь он получил возможность, соблюдая нужную осторожность, обмениваться мыслями с другим человеческим существом, не чувствуя над своей головой грозы наказания.

Сотоварищем его по камере был Франк Уэрхэм, человек, которому не было еще сорока лет, но который уже имел за собой длинное преступное прошлое. Пустился он по этой дороге рано, почти в детском возрасте. Жил он тогда в одном мексиканском ранчо10 у хозяина, слишком скорого на руку. Кончилось тем, что Франку побои надоели, и он однажды ночью сбежал из ранчо на одной из хозяйских лошадей. Он ехал без остановки ночь и день, но у северной границы его все-таки поймали.

— Ты знаешь, — пояснил Франк Рагнару, рассказывая свою историю, — что за конокрадство в Мексике наказывают особенно строго, как и во многих местах в западной Америке. Меня заставили пройти четырехгодичный курс в специальном институте.

В таком тоне Франк всегда говорил о своей судьбе, скрывая или пытаясь скрыть под внешним легкомыслием внутреннюю горечь.

Рагнар слышал о судьбе Франка задолго до того, как стал его сотоварищем по камере. Франк отсидел свои три года как раз за полтора года до того, как Рагнар попал в тюрьму. И в один из последних дней перед своим выходом он, воспользовавшись тем, что надсмотрщик чем-то отвлекся, сказал своим товарищам по сапожной мастерской:

— Я хочу кончить «игру». Хочу потому, что увидел ее никчемность. Не думайте, что это «выжималы» меня исправили. Отсюда всякий выходит хуже, чем вошел сюда. Нет, я просто убедился, что в конце концов в этой игре все проигрывают, и мы, и другие. В этом ералаше никто не может выиграть…

Больше он сказать не успел, но столь торжественная речь в устах Франка Уэрхэма была такой новостью, что слова его облетели всю тюрьму. И на прощанье все пожелали ему счастья и удачи. Он был один из немногих, которым все по плечу.

Следующие два с половиной года вот что с ним было. Он отправился в Сан-Франциско и начал искать работы, ведя себя так, что одновременно испытывал и величайшую муку и величайшее самоудовлетворение, — он сам шел навстречу унижениям, прямо и открыто признаваясь кто он: человек, только что вышедший из тюрьмы. Но нигде это признание не послужило ему рекомендацией. Среди свободных граждан общества он не встретил ни одного, кто на деле доказал бы свою веру в исправляющее влияние тюрьмы. Пришлось переменить тактику: он стал скрывать свое прошлое. Прошло еще несколько недель в тщетных поисках, и вот, в филиальной конторе одной резиновой фабрики, выделывавшей преимущественно автомобильные шины, он узнал, что агент, распространявший изделия по всему берегу к северу от города, пострадал во время железнодорожного крушения и лежит в больнице. Франк, знавший каждый уголок побережья, сумел уговорить заведующего конторой взять его на пробу. И дело пошло у него так успешно, что положение его на службе быстро упрочилось.

Вскоре он познакомился с одной бедной молодой девушкой, которая полюбила его. Он долго крепился, но правильная семейная жизнь не только манила его, как величайшее благо жизни, но и все больше и больше казалась ему настоящим якорем спасения в будущем. Одно продолжало его смущать: должен ли он признаться девушке во всем? Наконец, он сделал это. Она скрылась от него на несколько дней, но, когда он уже начал свыкаться с мыслью, что потерял ее навсегда, она вернулась к нему. И он заметил, что ее нежность к нему еще выросла после его признания.

Они поженились и продолжали любить друг друга.

Год не успел пройти, как администрация открыла большие организаторские способности Франка и перевела его в главную контору в Сан-Франциско. Таким образом, он быстро достиг своей цели основаться в городе. Франку везло во всем, но счастлив он все-таки не был. Боязнь, что прошлое его может обнаружиться, постоянно мучила его. Когда-нибудь это выйдет наружу, и все дело в том, успеет ли он до тех пор достаточно зарекомендовать себя своей честностью, а еще лучше стать необходимым. И тем счастливее счел он себя в тот день, когда в главной конторе освободилось место кассира, на которое он рассчитывал. Место это он получил и к тому времени, когда у него родилась дочь, он уже мог чувствовать свое положение упроченным, а себя таким же свободным и почтенным гражданином, как всякий другой. Девочку свою он носил на руках и был счастлив.

Но однажды тому самому полицейскому агенту, который арестовал Франка 6 лет тому назад, случилось остановиться перед окнами конторы и увидеть Франка за кассой, пересчитывающего пачки кредитных билетов и столбики золота. Франк Уэрхэм и деньги!.. В голове полицейского никак не укладывалась правильность такого порядка вещей. Ему казалось, что его долг перед обществом предупредить директора, который, разумеется, и не подозревал, что за человека он взял к себе на службу. И полицейский исполнил свой долг. Оказалось, что директор, действительно, ничего такого не подозревал. Франк Уэрхэм обманом втерся к ним на службу. Теперь вполне понятно стало, почему он так добивался места кассира. И Франка уволили от должности кассира, причем никакого подходящего места для него, как ему заявили, больше не оказалось.

С этого дня счастье окончательно изменило ему. Он не мог нигде устроиться. Несколько месяцев семья жила на те 200 долларов, что Франк успел отложить. Затем жена стала каждое утро уходить на работу гладить, а Франк сидел дома с малюткой или потихоньку убегал от нее на поиски работы. Но когда этим двум, единственно дорогим для него существам в мире, стало нечего есть, Франк впал в отчаяние. Деньги нужны были во что бы то ни стало, и он их добыл однажды ночью в деловом квартале города из запертого помещения. Но он попался и был приговорен к двенадцати годам заключения.

Когда он вернулся в тюрьму, все его прежние товарищи были уверены, что вернуло его туда не легкомыслие, и догадывались, что с ним произошла какая-то трагедия. Должно быть, он рассказал о ней тому или другому из друзей, и скоро вся тюрьма знала его историю. Но за все семь месяцев, протекших с его водворения в тюрьму, никто ни разу не видел Франка согнувшим колени перед судьбой. Поступь его оставалась по-прежнему легкой и быстрой, только вокруг рта залегли суровые морщинки, вот и все. Тем большею неожиданностью было для Рагнара, долго не засыпавшего в постели, услыхать однажды ночью глухие рыдания Франка под одеялом, которым он, должно быть, старался заглушить их.

— Что случилось, Франк, — спросил Рагнар, когда рыдания усилились.

Франк не ответил. В камере наступила тишина. Но после долгого молчания он вдруг сказал:

— Моя маленькая девочка умерла…

И снова в камере послышалось болезненное тяжелое рыдание.

Рагнар встал с постели и опустился на колени около Франка:

— Милый Франк, — шептал он, — милый Франк…

Больше он не мог ничего сказать, а только гладил руку товарища.

— Ну, ладно, Реджи, прошло. Ложись. Спокойной ночи.

Оба снова затихли, каждый в своей постели. И как раз в эту минуту ночной дежурный направил свет своего фонаря на две маски, какими казались во мраке два несчастных человеческих лица…

Это единственный раз Франк не мог справиться со своим отчаянием. Жестокость судьбы закалила его сердце и создала в нем необходимое психическое равновесие. Стоило Рагнару или ему самому задеть в разговоре его чувствительные струны, как голос его становился намеренно грубым. А не задевать мудрено было. Душа не просторнее камеры. Мысли толкутся в узком пространстве.

Рагнар часто спрашивал себя: перенесет ли Франк свое заключение. Что станется с его женою за 10-12 лет, и какова была ее жизнь за это время? Не сведут ли Франка эти мысли с ума?

— Нет, — должен был ответить себе Рагнар, — никакие страдания не в силах потрясти рассудок этого стойкого человека.

— Ты ошибаешься, — сказал как-то вечером Франк Рагнару, — не мы сами страдаем всего сильнее, а те, кого мы покинули там. И пусть бы наказывали и мучили, как угодно, нас, виноватых, если считают это необходимым. Но нет никакой необходимости, а просто жестоко и глупо мучить других, которые не виноваты ни в чем. И знаешь ли ты более дьявольскую издевку, чем назначение нам здесь заработной платы по полтора цента в день? Тюремная индустрия! Разве это не бессмыслица? Разве найдется здесь хоть один человек, который был бы заинтересован в том, чтобы работа выходила у него как следует? Хороши были бы продукты мировой индустрии, если бы никто из рабочих не получал в день больше полутора цента! Нет, пусть бы нам положили сколько следует, чтобы мы, за вычетом стоимости нашего содержания, могли каждую субботу посылать нашим семьям на прожиток. Тогда большинство из нас не только подтянулось бы здесь, но перестало бы быть бременем для государства и после выхода из тюрьмы.

Духовная сила Франка ни в чем так не сказывалась, как в его спокойных, продуманных и логических рассуждениях о том, что его мучило. Или, пожалуй, еще больше в те часы, когда меланхолия готова была сломить Рагнара. Франку в таких случаях почти всегда удавалось, пуская в ход тончайшую психологическую дипломатию, подбодрить товарища. Таким образом, общество Франка было для Рагнара бесценной опорой.

Но их сожительству пришел быстрый и крутой конец.

Некий Эндрью Броун, у которого были с Франком старые счеты, снова попал в тюрьму и опять очутился в сапожной мастерской вместе с Франком. На второй же день он спросил Франка, как поживает его жена. Тот ничего не ответил, и Броун продолжал злорадно:

— Я ее частенько видел. Она теперь ночная бабочка в Сан-Франциско…

У Франка на миг отнялись руки, и он уронил на пол свою работу. Потом он встал и так ударил Броуна, что тот упал без чувств.

Франка отвели в холодильник, и Рагнар опять остался один, но скоро был переведен в другую камеру и в другой флигель. Некоторое время спустя, однажды утром, Рагнар, слыша кругом хлопанье отворяемых дверей и топот сотен ног по коридору и лестницам, напрасно ждал, что и его дверь отворится, как всегда. «Что случилось? Неужели я «обведен мелом»?», — спрашивал он себя.

В случае, если кто из арестантов преступал тюремные правила после того, как был заперт на ночь в своей камере, замочная скважина на его двери обводилась мелом, и его не выпускали утром вместе с остальными арестантами, но несколько позже отводили в карцер.

Рагнар ломал себе голову, в чем могли его обвинять? Но не мог найти за собой проступка и бросил свои старания. Когда за ним пришли, выяснилось, что он вчера вечером заговорил с надзирателем.

Рагнар отрицал это категорически. Он теперь вспомнил дело. Когда надзиратель собирался закрыть окно в коридоре, в одной камере раздался голос:

— Мы задыхаемся. Неужели нельзя дать нам побольше воздуху?

На протесты Рагнара не было обращено никакого внимания, и его отвели к главному надзирателю, а последний отдал свой обычный приказ:

— Отвести его вниз.

В ту же минуту ввели другого арестанта. Он видел мельком кружок на двери Рагнара и не хотел, чтобы пострадал невинный, — крикнул-то он.

«Неужели они не примут во внимание такой честности?» — думал Рагнар.

— Отвести Финнссона в мастерскую, — приказал главный надзиратель. — Гендерсона вниз.

Нет, им дела не было до честности. Гендерсон понес наказание, как понес бы его Рагнар, если бы Гендерсон не выдал себя.

«Почему я всякий раз корчусь, увидев это место в его настоящем свете? — спрашивал себя Рагнар по дороге в мастерскую. — Неужели я еще не привык к тому, что за малейшую провинность здесь наказывают, за добродетель не награждают, и никаких исключений из общих правил не допускается. Разве я не знаю, что человеческое достоинство здесь не признается ни в какой форме? «Оставьте всякую надежду, вы, входящие сюда!»11.

Описанный случай произошел уже на четвертом году заключения Рагнара. Он все еще знал карцеры только понаслышке и по тому ужасу, какой он читал в глазах арестантов, когда они вспоминали пережитое ими в карцере. Но дошла очередь и до Рагнара.

9.

В Джордже О’Конноре замечались некоторое время признаки сильного возбуждения. Он стал так чувствителен, что ежедневный тюремный обиход начал после двадцати лет слишком казаться ему невыносимым. Например, он горько жаловался на то, что приходится есть на ржавых железных тарелках, вместо фарфоровых или фаянсовых.

Возмущался тюремными порядками, словно избалованный жизнью рекрут этого полосатого войска. Прежде столь зоркий и осторожный, всегда первый замечавший опасность и спешивший предостеречь товарищей, если они забывали о близости надсмотрщика, он стал теперь так неосторожен, особенно в мастерской, что в воздухе всегда висела нервная тревога. Порой он разговаривал так громко, что товарищи трепетали от страха, как бы надсмотрщики не забрали его. Возбужденное состояние не было, однако, постоянным, но время от времени на него вдруг словно находило что. И совершенно неожиданно разразилась катастрофа.

Было это после обеда, когда арестантов снова выводили из камер. Джордж, по обыкновению, занял свое место в строю как раз впереди Рагнара, и колонна двинулась. Но не успела она пройти и половины дороги, как Джордж вдруг выскочил из ряда и с жалобными воплями забегал кругом.

— Ведро ему на голову! Ведро ему на голову! — кричал он.

Это были единственные слова, которые можно было разобрать. Он бегал, кричал и размахивал руками.

— Клоп укусил, — шептались арестанты, пользуясь тем, что внимание тюремщиков было отвлечено этой сценой.

Это было тюремное выражение, обозначавшее, что кто-нибудь лишился рассудка.

Колонна продолжала двигаться в порядке, но тюремщики заметались. И, как всегда бывает в таких случаях, некоторые из них потеряли голову. Страх бунта, всегда дремавший в глубине их души, ясно говорил им в подобные минуты, что они окажутся в полной власти арестантов, если те успеют сговориться. И в то время, как всякий беспорядок, какими бы печальными причинами он ни был вызван и какими бы печальными последствиями ни угрожал зачинщику, в первую минуту обыкновенно только радовал каждого арестанта, прерывая мертвенную монотонность тюремного существования, в тюремщиках малейший беспорядок всегда вызывал смятение и ужас, иногда до полной невменяемости.

Гонявшиеся за Джорджем тюремщики никак не могли схватить его. С ним, казалось, не справиться было и десятерым. Но вдруг он остановился перед Рагнаром и собирался уже занять свое место, как один из потерявших голову тюремщиков вместо того, чтобы взять, очевидно, ненормального и теперь успокоившегося арестанта и отвести в лазарет, поднял, весь трясясь от страха и злобы, свою тяжелую, окованную железом дубинку и ударил беднягу по голове. Джордж взвыл, как раненое животное. Ясно было, что он даже не отдает себе отчета, откуда эта боль, так как без малейшего страха смотрел на тюремщика замахнувшегося вторично. Но второго удара не последовало, он был отведен рукой Рагнара, схватившегося за дубинку. В первый раз за все время забыл Рагнар о всякой дисциплине и, когда тюремщик обернулся к нему, горячо крикнул:

— Не понимаете вы разве, что поступаете подло, избивая больного? Ведь этот человек лишился рассудка!..

В ту же минуту обоих сотоварищей по мастерской схватили и повели, Джорджа в его камеру, а Рагнара к главному надзирателю.

И больше они, хоть и продолжали находиться в одной тюрьме, никогда уже не свиделись. Джордж так и остался до конца жизни ненормальным, два года провел в тюремной «сумасшедшей палате», а затем его поместили в один из приютов для душевнобольных арестантов. А Рагнар…

Провожавшие его к главному надзирателю тюремщики всю дорогу толкали его, били, крутили ему руки, так что он кричал от боли. Они отлично знали, все трое, в том числе и тот, чью дубинку остановила рука Рагнара, что через минуту-другую они могут подвести его под любую кару, какой им захочется, так как свидетельство арестантов, сколько бы их ни было, ничего не значило против свидетельства одного тюремщика, и все таки они не могли отказать себе в маленьком добавочном удовольствии лично «проучить» его.

Главный надзиратель, внимательно выслушав жалобу тюремщика, сказал только:

— Переодеть.

Это означало: в карцер. Рагнара повели вниз, по длинной железной лестнице, затем, через массивную железную дверь, захлопнувшуюся за ним и его провожатым с жутко-внушительным стуком, по длинному коридору в скверно пахнувшую каменную нору без дверей. Там Рагнару велели раздеться совсем. Но та одежда, которую сунули ему взамен, была до того грязна, что он сразу даже не понял, чего от него хотят. Неужели он должен надеть на себя эту гадость? спрашивал он глазами своего вооруженного провожатого, который нетерпеливо ответил на его немой вопрос:

— Да ну, живее!

С трудом подавляя в себе всякую человеческую брезгливость, Рагнар, наконец, оделся, и его повели по коридору в карцер. Слабый свет, озарявший коридор, исходил от электрической лампочки в противоположном конце его. Проводник взял фонарь, чтобы освещать себе путь. Коридор был не особенно длинен, но освещение было настолько скудное, что Рагнар не мог сосчитать числа дверей карцеров, а только догадывался, что их пять с каждой стороны. Тюремщик отворил одну из дверей, на которой Рагнар разглядел при тусклом свете фонаря белую цифру 2. Разглядел он и то, что внутри камеры не было ничего, буквально никакой обстановки, ничего, кроме незакрытого ведра в одном углу.

Рагнара заперли в этой камере, а немного спустя он услыхал, как ему что-то вдвинули в отверстие между полом и дверью. Это оказалась маленькая жестяная кружка с глотком воды. И так как больше ничего ему не дали, он понял, что посажен на голодную диету.

Камера была обычной величины, с каменным полом и с железными потолком и стенами. Воды для умывания нигде не было по той причине, что заключенным в карцере не разрешалось умываться, пока они сидят там, хотя бы сиденье длилось недели и месяцы. Но самым ужасным унижением, с которым ничто не могло сравниться и от которого никак нельзя было избавиться, было сиденье в непроветриваемой железной клетке день и ночь перед незакрытым вонючим ведром…

— Алло, номер два! — раздался оклик из одной камеры.

— Алло! — отозвался Рагнар. — Кто вы?

— Артур Гопкинс. Знаю ли я вас в лицо? Голос ваш мне незнаком. Я страсть насобачился узнавать голоса, сидя в этом институте для глухонемых.

— Мы с вами, наверно, никогда не разговаривали. Но мы друзья. Добрый день, Арчи. Я Рагнар Финнссон.

— Великий Юпитер! И ты угодил сюда? Ну, добрый день, Реджи. Я не говорю тебе: добро пожаловать, хотя и радуюсь компании. Но, гром и молния, что привело тебя сюда? Или и у тебя язык оказался слишком длинным, как у меня?

— Больше того, — ответил Рагнар, расхохотавшись шутке Гопкинса и сразу заметив, что это мрак заставил его расхохотаться вместо того, чтобы лишь улыбнуться. — Я чуть не взорвал святилище на воздух.

— Что ты хочешь сказать? — спросил Гопкинс веселым тоном. — Ведь не сделался же ты динамитчиком?

— Нет, я, как они говорят, напал на тюремного надзирателя, — ответил Рагнар и уже серьезным тоном рассказал о печальной судьбе своего сотоварища по мастерской.

Скоро это сообщение было передано из карцера в карцер по всему коридору.

И Рагнар стал в тупик перед следующей логической загадкой: больше половины нарушивших дисциплину нарушили ее как раз разговорами, и вдруг их отправили в такое место, единственное место в тюрьме, где они могли разговаривать невозбранно.

— Здравствуй, Реджи! — глухо долетел до него знакомый голос.

— Франк! — встрепенулся Рагнар. — Где ты?

— В номере девятом… Я слышал, что ты сделал. Молодец!

B этом простом комплименте Франк сказался весь, и Рагнар сначала бесконечно обрадовался, что Франк тут, но когда вспомнил, что Франк сидит тут уже недель шесть, ему самому стало стыдно своей радости.

— Как поживаешь? — прокричал Рагнар.

— Неважно, — неохотно ответил Франк.

— Он очень измучен, — сообщил Рагнару ближайший его сосед Гопкинс.

С Франком Рагнару было трудно переговариваться, так как карцер Рагнара приходился в середине коридора, а карцер Франка был самым крайним на противоположной стороне.

И Франк больше не отзывался в тот день на оклики Рагнара.

Но большинство других заключенных долго разговаривали с ним по очереди. Однако, даже такая полная свобода разговоров имела в себе что-то унизительное: заключенные могли разговаривать здесь потому, что были покинуты всеми, даже своими тюремщиками. Смертельно больной арестант мог стонать и кричать здесь два — четыре часа под ряд; те, кто имел право и возможность помочь ему, не слыхали его воплей, а те, что осуждены были слушать их, не могли оказать ему никакой помощи.

Вечером, вскоре после обхода дежурного тюремщика — он наведывался каждые четыре часа –Рагнар, устав, наконец, стоять на ногах, растянулся на каменном полу, собираясь уснуть. Но, пролежав по его расчетам часа два-три, снова встал, все тело у него ломило. Он беспрестанно вертелся с боку на бок, поворачивался на спину, ложился ничком, садился, — любое положение давало ему покой лишь на несколько минут, покой перемены, а затем он чувствовал ту же боль, ту же усталость. Весь дрожа, прислонился он к дверной решетке и глухо застонал. Из одного карцера все-таки доносился сонный храп.

— Алло, Реджи, — тихо окликнул его Гопкинс.

— Алло, Арчи.

— Я слышу, ты не спишь. Ты и не засыпал еще?

— Нет. А ты?

— Я вздремнул немножко.

— Возможно ли привыкнуть здесь? Я никак не могу улечься и меня знобит.

— Ты еще не умеешь приспособиться. Возьми шапку и обверни ею твой башмак — вот тебе и подушка. Потом сними с себя куртку и накройся ею,– это теплее, чем лежать в ней. Ну, и тогда, конечно, ты не будешь лежать, как на пуховиках, но все же тебе будет легче.

— Спасибо тебе, я попробую. Спокойной ночи, Арчи.

— Спокойной ночи, Реджи.

Рагнару стало чуточку легче, когда голова его оказалась приподнятой от полу хоть на несколько сантиметров. Тем не менее, прошла, кажется, целая вечность, прежде чем он начал дремать. Но не успел он еще заснуть совсем, как его разбудил резкий свет фонаря дежурного тюремщика и его крик в коридоре:

— Номер первый, твое имя!.. Номер второй, твое имя!..

И так далее.

— Что за ад! — пробормотал Рагнар, стиснув зубы, когда тяжелая железная дверь захлопнулась за тюремщиком.

Он провел здесь не более шести часов, но успел так распалиться гневом, что готов был на любое преступление, чтобы избавиться от этих мучений и, главное, чтобы отомстить своим мучителям. Полное бессилие мучило его больше всего.

Так проходили дни и ночи, разделенные на четырехчасовые сроки, каждый из которых, проходя, оставлял в теле двойную усталость, а в душе двойную ярость и двойное изнеможение против предыдущего.

Гопкинс пробыл в карцере всего одну ночь. Его место занял через несколько дней 19-летний юноша, лежавший до этого в лазарете, где он позволил себе ослушаться врача. Здесь его мучила неутолимая жажда.

Наконец, все услыхали его плачущий отчаянный крик:

— Когда «выжимала» придет, я запущу в него кружкой!

Он повторял это раз за разом и своими воплями и стонами, не давал никому покоя. Но, когда «выжимала», наконец явился, юноша не отозвался во время переклички. Он лежал без чувств на каменном полу.

И когда тюремщики выносили его из железной клетки, в мозгу у Рагнара вдруг как-то странно прояснилось, и он почувствовал, что до сих пор видел жизнь и свою и других людей лишь в тумане.

«Где я и почему я здесь?» спросил он себя, сидя на полу, — в этом положении он выдерживал дольше всего, — и принялся разбираться в своем характере и своем поведении. «Где начало той дороги, что привела меня сюда? Когда сделал я по ней первый шаг, и что надо было мне сделать, чтобы не ступать на нее? Приведен ли я сюда неумолимой логикой событий, или в этой цепи возможно отметить отдельное звено и сказать себе: вот, где ошибка. Потому что сказать себе: в ту ночь, если бы ты не украл, ты не был бы здесь — столь же глубокомысленно, как сказать больному раком: не будь у тебя рака, ты не страдал бы от него».

Он не нашел причины своей гибели в своем характере. С бесконечной скорбью припомнил он, как рано пробудилась в нем потребность быть добрым и ласковым со всеми. Она еще сохранилась в нем и теперь.

Но его поведение? Он поступил в университет, учился, чему хотел, и жил, как хотел, не чувствуя на себе никақих обязанностей, кроме обязанностей перед самим собою. И сперва отказался от «непрактичной» ученой специальности, а потом и от практичной юридической, которая претила его тонким чувствам. В этом, что ли, была ошибка? Не может быть! Его поступок диктовался ведь благородными побуждениями. Но, если бы кто-нибудь сказал ему: да, ты был сыном своего класса, и, как многие, подобные тебе, обеспеченные сынки добрых родителей, слишком склонен к праздному умозрению, ты тратил время зря, разбрасывался, не давая себе труда подумать о миллионах, вынужденных рабски трудиться из-за куска хлеба, — он бы, пожалуй, ответил, что он, как только стал по-настоящему взрослым, тоже зарабатывал себе хлеб трудом, хоть и не рабским, но для него, тяготевшего к чистой науке, достаточно тяжелым. Труд этот, наконец, ему опостылел, и он, бросив его, устремился в Америку. Зачем? Затем, что она казалась ему единственной страною, где могли развернуться его силы, где та специальность, которою он добывал себе хлеб, достигла научной зрелости. Так где же «преступный момент» в его жизни? Он не находил его.

«И напрасно ты ищешь его, отвечал он себе. Преступный момент подготовляется преступною натурой, обусловливается мотивом преступления. Здешнее законодательство не признает мотива преступления оправдывающим обстоятельством. Украсть — преступление, говорит закон, каковы бы ни были мотивы. Они могут только смягчить приговор суда, тебя осудят на меньшее число лет или даже освободят условно. Но если ты украдешь вторично, суд отнесется к тебе с двойной строгостью, даже если мотивы будут еще уважительнее. В основной оценке деяния законодательство не признает, что мотив может оправдать проступок.

И вообще люди так мало считаются с настоящими причинами преступления, что во всех цивилизованных странах насилием поддерживают тот общественный строй, который сам наталкивает на преступления.

Так слепы люди, что не видят, что одним из сильнейших возбудителей преступности является «уложение о наказаниях!».

Этот вывод выскочил так поспешно, что даже принес Рагнару некоторое разочарование. И лишь заметив, что он бессознательно мерит камеру шагами — три вперед, три назад, — он понял, что этот выход не столько результат логических рассуждений, сколько горького опыта последних трех лет; опыт этот ворвался в его сознание и подсказал вывод.

«Нет, не только опыт последних трех лет, — поправил он самого себя, — но опыт всей моей сознательной жизни». В тот же миг он забыл все свои страдания, почти перестал сознавать стоит ли он или ходит, не чувствовал, что стукается об стены: так поглощен он был открывшеюся ему истиной.

«Люди сами не знают, что делают, — начал он свой монолог, — не знают, что делают, когда сажают в тюрьму все больше и больше тысяч народу. Они с ужасом таращатся на постоянно растущее число преступлений, не понимая, что сами содействуют увеличению этого зла. Они парализуют волю человека, запрещают ему проявлять себя существом думающим и чувствующим. Запрещают лучам доброты согревать его сердце. Запрещают вежливостью и благопристойностью облагораживать свое поведение. Непрерывным унижением непрерывно развивают в нем ненависть и, наконец, выпускают его жалким, измученным, бешеным зверем. И такой порядок вещей обязан своим существованием простодушным гражданам, не имеющим о нем понятия, и другим, более сведущим, но не знающим законов психологии. Сыщики, адвокаты и судьи творят, прикрываясь долгом, свое неблагородное дело — выбирают слабейших из членов общества, чтобы взваливать на них грехи общества. И такой порядок вещей установлен во всех странах, именуемых цивилизованными. Разве американская тюремная система не принята всюду?».

Одно время Рагнар думал, что в других странах обращение с арестантами более гуманное, — например, в Скандинавии. Но не так давно он в мастерской познакомился с одним датчанином, который рассказал ему о своем пребывании в Горсенской тюрьме и в заключение признался, что предпочитает здешние порядки:

— Здесь, по крайней мере, не бьют камышевками и, когда меня сажают сюда, я все-таки знаю, через сколько лет я выйду.

И Рагнар как будто внезапно пережил какое-то необыкновенно радостное событие. Он в одно мгновение ока узрел связь между своим природным характером и теми жизненными условиями, в каких теперь находился.

«Да, разумеется», почти крикнул он, — теперь я понял глубокий смысл этой борьбы, которую я вел с юности, чтобы облагородить свой ум и свое сердце. Я избран пострадать и открыть миру истинные причины страдания. С детства было у меня смутное предчувствие, что я рожден для какой-то великой миссии. Теперь я вижу, как жизнь, шаг за шагом, вела меня к цели, готовила к моей великой миссии. Она в том, чтобы возвестить миру: из всех преступлений самое тяжкое — система наказаний за преступления».

Эта мысль была благодатным огнем, от которого зацвела его душа; целительным бальзамом, к которому он прибегал каждый раз, как тело его слишком ныло от боли и усталости.

Но неделя проходила за неделей, и отчаяние стерегло его как жадный зверь с выпущенными когтями.

Франка освободили из карцера через шесть недель.

Шесть недель! А Рагнар провел здесь пока всего три. Как же, должно быть, настрадался Франк…

За Рагнаром пришли ровно через два месяца. Ослабевшее тело его едва держалось на трясущихся ногах, и он должен был собрать последние свои силы, чтобы быть в состоянии переодеться. Но зачем заставили его сразу переодеться? Разве его не сведут в ванну, не подстригут ему волос и бороды?

Его провели по длинному коридору и, не успел он опомниться, как его втолкнули в какую-то камеру.

Рагнар постоял неподвижно, уставясь широко-раскрытыми глазами во мрак. Потом стал ощупывать стены всюду камень. Обошел, простирая вперед руки, всю камеру — никакой койки.

— Изолятор! — воскликнул он.

Он видел впереди целую вечность дней и ночей, которые будут жечь его тело и мозг медленным огнем.

Его не заставят больше голодать и жаждать, но покоя он будет лишен по-прежнему. Отнято у него теперь и утешение бесед с товарищами по страданию.

— Я не могу больше, не могу, — застонал он и, повалившись на каменный пол, плакал, плакал, плакал.

Слезы довели его до полного изнеможения.

— Мама, — зашептал он, как малый ребенок, — мама, зачем они так мучат твоего мальчика? Мама, приди, помоги мне… Ты ведь понимаешь меня..

Вдруг перед ним встал образ Франка, который лишь на минуту пал духом, когда узнал о смерти своей маленькой девочки. Лишь на минуту.

И с глубоким презрением арестанта ко всякой сантиментальности, презрением, составляющим самое ядро его инстинкта самосохранения, Рагнар приподнялся и сел, сжимая кулаки:

— Я знаю, что некоторые гибнут в этом серно-огненном аду безумия, но другие, и их больше, выживают и не забывают. Вы просчитались, люди! «Гляди прямо», гласит тюремное правило. Но берегитесь, вы, послушные закону невежды! Мы закроем глаза на лбу, и они вырастут у нас на затылке. Вы заслужили, тысячу раз заслужили месть всех этих преступников, с которыми вы боретесь. Убивай, грабь, кради, человек в полосатой одежде! Преступник, исполняй свой долг!

Он встал и расхохотался злорадным дьявольским смехом.

— Добро пожаловать в нашу среду германский сердцевед. Нужен был твой всеобъемлющий гений, чтобы сказать такие слова: «Нет такого преступления, зародыша которого я не носил бы в своей собственной груди».

С того дня ненависть к «почтенным гражданам» общества стала более или менее преобладать над всеми его чувствами и мыслями.

В этом изоляторе он пробыл больше полугода, затем был переведен в другой. На его место посадили нового арестанта, а ему дали камеру, тоже совершенно пустую, но слабо освещаемую дневным светом из коридора. Этот сумеречный свет внес в его существование большую перемену. Он снова мог видеть свои руки и долго гладил и похлопывал их, как вновь обретенных дорогих друзей.

Однажды ночью он проснулся в испуге, почувствовав, что какая-то живая тварь шмыгнула по его лицу. Придя в себя от неожиданности и убедившись, что это была крыса, он так обрадовался, что и думать забыл о сне и с нетерпением стал ждать наступления дня. Как только рассвело, он отыскал дыру в одном из внутренних углов, у самого пола, положил туда кусок хлеба и вскоре увидел, как хлеб был втянут в дыру. Какое чудесное событие! В течение следующих дней Рагнар заманивал крысу все дальше и дальше в камеру, делился с нею едой и питьем и в два месяца совсем приручил ее. Радость его не знала границ, когда крыса в первый раз, повинуясь его приказу, встала на задние лапки.

10.

Маленький волосатый товарищ Рагнара околел. Семь месяцев коротали они вместе время, но, должно быть, крыса достигла полных двадцати месяцев, потому что последнее время обнаруживала все признаки одряхления: шкурка ее покрылась плешинами, ноги плохо слушались, и животное стало каким-то вялым, ленивым.

Потеря этого единственного существа, расположенного к нему, оставила большую пустоту в душе Рагнара, и он не переставал ломать себе голову: чем бы заполнить эту пустоту. Надо было придумать что-нибудь такое, что давало бы мыслям отдых и забаву. Он оторвал от куртки пуговицу, закрыл глаза и подбросил пуговицу кверху. На полу было настолько темно, что понадобилось много времени прежде, чем он отыскал ее. Так развлекался он раз по сту в день, но, наконец, эта игра ему надоела. Немного позже ему пришло в голову уморить себя голодом.

Разумеется. Как это он раньше не догадался! Он проголодал два дня, но затем пришел врач. И как только у Рагнара пропала надежда на то, что посещение врача может внести какое-либо изменение в условия его существования, он так упал духом, что у него прямо не хватило силы воли упорствовать в намерении заморить себя голодом.

Зато в нем разгорелась жгучая ненависть к своему тюремщику. Тюремщик был, сравнительно, молодой человек, добродушный и добросовестный, и не думал мучить Рагнара. Но последнему казалось мучительством уже одно то, что тюремщик был ежедневным безучастным свидетелем его страданий. Нервная система Рагнара находилась под таким высоким давлением, что он положительно не выносил вида этого человека.

Однажды тюремщик от скуки стал раскачиваться, сидя на своем стуле спиной к решетчатой двери Рагнара. Этот пустячный, но явный знак пренебрежения превратился в глазах Рагнара в злостное издевательство. И так как тюремщик все не переставал преспокойно раскачиваться, Рагнар подскочил к решетке и рявкнул над самым ухом своего недруга. Тот с испугу бухнулся со стула на пол. Но, придя в себя, ограничился тем, что сел лицом к дверям и продолжал себе покачиваться.

Ненависть Рагнара к этому единственному, по-видимому, представителю тех, кто его мучил, росла с каждым днем. Его охватывало непреодолимое желание убить тюремщика. Он знал, что это невозможно, но не переставал придумывать всевозможные способы доконать его. Наконец, он придумал один. Он обкусывал себе ногти на девяти пальцах, а десятый стал отращивать на правом указательном пальце. Он собирался, отростив достаточно ноготь, подкараулить момент, когда тюремщик приложит глаз к дверной решетке его камеры, и вонзить острый ноготь прямо в этот глаз. О наказании за такое покушение он не думал. Он сознавал только, что страдания его достигли того предела, когда человек перестает бояться самых жестоких наказаний и жаждет только удовлетворить свою месть.

Но, проснувшись однажды утром, он почувствовал, что палец у него слегка горит, и увидел, что ноготь болтается, сорванный почти до самого мяса. Но это не заставило его отказаться от своего намерения. Он снова стал отращивать ноготь, а пока тешил себя мыслью, что будто бы хватает тюремщика, ведет его к острому камню и, повалив, ломает ему хребет, как ломали его древние северяне своим рабам.

Несколько времени спустя, как-то после обеда, карцер Рагнара вдруг открыли, и вооруженный тюремщик отвел его в цейхгауз, оттуда к цырюльнику и, наконец, в ванну. Восемнадцатимесячное сиденье в карцерах окончилось.

Рагнара назначили теперь в ткацкую мастерскую. Работа здесь была труднее, но что значило это в сравнении с изолятором? Никогда он так не наслаждался покоем, как в первую ночь, лежа опять на соломенном матраце.

И все же невероятно скоро он начал испытывать острое недовольство всем режимом. Никогда раньше не чувствовал он так, что тюремная работа, это — рабство. На правом рукаве его куртки уже не красовался красный лоскуток, отмечавший «нештрафованных» арестантов, и — невероятное дело! — ему, как и другим, недоставало этого лоскутка.

Да, хоть он и замечал нередко, насколько вырос в глазах сотоварищей, благодаря своему поступку, за который попал в карцер, ему все-таки недоставало этого красного значка. В тюрьме не меньше, чем в армии или при дворе, ценят знаки отличия.

Остальная половина срока его наказания протекла без особых внешних перемен. День за днем влачил он существование, подчиняясь все тому же отупляющему, механическому распределению времени. Но его внутреннее «я» изменилось и продолжало изменяться.

Раз ночью, в последний год его тюремного заключения, он услыхал страшные крики в коридоре, вскочил на ноги и увидал сквозь решетку, что человека три тюремщиков с фонарями волокут куда-то арестанта, избивая его по пути. Рагнар не знал, в чем дело. Он только слышал, что человек вопит, словно его убивают. Но не почувствовал ничего, кроме досады на то, что его разбудили, и тотчас же снова заснул.

Сердце его окаменело.

11.

В феврале, в ясный, солнечный день, Рагнар Финнссон вышел из главных ворот тюрьмы.

Несколько шагов от ворот до повозки, которая должна была отвезти его и еще нескольких, одновременно с ним освобожденных арестантов на станцию, он прошел, как во сне. Дешевый черный костюм, полученный им «на выход», как будто превратил его в нового, важного человека. Земля тоже была как новая, и воздух, который он вдыхал, оказывался слишком крепким для его легких.

В общем, вся дневная жизнь была как будто слишком богата, слишком полна впечатлениями. Вот он едет в повозке после того, как столько долгих лет только лежал, сидел, стоял да ходил кругом. И он не успел еще привыкнуть к этому новому ощущению, как оно сменилось другим, еще более сильным — ездой по железной дороге, со всем ее шумом, с бесчисленными громкими звуками, лезшими в уши, и со всеми картинами, мелькавшими мимо окон вагона.

Да, он ехал в железнодорожном вагоне, но не знал, куда ему, в сущности, деваться. Кроме надетого на нем костюма, стоившего государству 7 долларов, и билета, дававшего ему право бесплатного проезда до того города, где он был арестован, ему вручили еще пять долларов золотом. Эти три подарка получал каждый выходящий на волю арестант, подготовленный, таким образом, к возобновлению суровой борьбы за существование.

С вокзала Рагнар отправился прямо в гавань. Будущее его было в тумане, но он твердо решил не задерживаться и часу в городе, разбившем его жизнь. У гаваньских рабочих он расспросил об отходящих судах. Не пойдет ли какое сегодня вечером? Да, одно из каботажных отойдет через час в Сан-Франциско. Ему показали место стоянки судна.

Рагнар зашел в ближайшую бакалейную лавку, купил себе сандвичей и бутылку пива и отправился на мол со своим пакетом. Народу сновало там множество, кто на суда, кто с судов, и Рагнар взошел на указанное ему судно, как всякий другой пассажир. Пока судно выводили из гавани, он оставался на передней палубе, когда же матросы стали закрывать брезентами люки переднего трюма, он нашел случай незаметно для команды пробраться на корму и спуститься там в трюм. Некоторые из пассажиров видели его, но он так спокойно сходил вниз по трапу, что они, видимо, приняли его за одного из служащих или за пассажира, которому понадобилось взять что-то из своего багажа. Подозрительной бледности его лица нельзя было разглядеть при тусклом освещении на палубе; в этом он был уверен.

В трюме он отыскал себе убежище между стенкой судна и огромным штабелем холщевых мешков.

Никто не спускался туда после него, и скоро он услыхал, как матросы накрыли и этот люк. Он чувствовал себя хорошо. Плеск воды о борта судна неустанно напоминал ему о том, что он предпринял нечто по своей доброй воле. И, наслаждаясь новым для него сознанием своей свободы, он заснул.

Когда он проснулся, судно все еще находилось в движении. Но он уже не смел больше спать. Он достал свой пакет и наелся досыта. Когда же судно, наконец, причалило в гавани, ему показалось, что прошла целая вечность между моментом причала и тем, когда сняли брезент с люка. Сразу никто не спустился в трюм, но Рагнар все-таки боялся подняться.

Наконец, он увидал, что по трапу спустился какой-то человек, осмотрел багаж и, взяв два чемодана, пошел наверх. Очевидно, это был пассажир. Рагнар воспользовался случаем и последовал за ним. Затем незаметно, в общей сумятице, сошел на берег, отправился в город и заказал себе в кафе горячий завтрак.

После этого он пешком двинулся за город. Не хотел он остаться и в этом городе, о котором хранил одни горькие воспоминания. Он шел, не останавливаясь, весь день. Шел и шел, сам не зная куда, лишь бы подальше от города.

Под вечер он пришел в маленькую деревенскую харчевню, сытно пообедал и продолжал свой путь. Рано утром он очутился в довольно большом городе, которого не знал. Остановившись перед очень приличной гостиницей, он решил доставить себе удовольствие зайти туда, посидеть и поесть в ресторане. Но, очутившись в вестибюле, он испытал величайшее желание лечь тут же, где стоял, чтобы прежде всего выспаться… Разумеется, он все-таки вошел в ресторан и присел за столик в углу. Он оказался единственным гостем в столь ранний час. За буфетной стойкой он увидел женщину средних лет, а в глубине помещения слугу, расставлявшего стулья.

Пока Рагнар размышлял, истратить ли один доллар из оставшихся у него двух на то, чтобы занять номер и выспаться, как следует, или же сберечь деньги, чтобы еще раз сытно поесть, слуга подал ему карточку кушаний и отошел так быстро, что Рагнар не успел ни разглядеть его, ни расслышать его голос.

Остановившись на ростбифе, Рагнар позвал слугу.

— Сию минуту, — откликнулся тот, не глядя на него и не прерывая своего разговора с буфетчицей.

Буфетчица вышла, и слуга подошел к Рагнару.

— Здравствуйте, мистер Финнссон, — сказал он, не протягивая руки.

Рагнар вздрогнул, мгновенно охваченный подозрением, но, вглядевшись в слугу пристальнее, чуть не подпрыгнул и не схватил его за руку, но сразу опомнился и сказал, не вставая:

— Здравствуйте, мистер Томпсон.

Томпсон был товарищ Финнссона по тюрьме и ткацкой мастерской. Сидел он всего полтора года за кражу и уже два года, как вышел на волю.

— Я спровадил буфетчицу, — откровенно признался Томпсон, — боясь, что ты признаешь меня при ней. Ты извини за такую осторожность, но ты понимаешь, что значит для таких, как мы, пристроиться на должность. Я служу здесь почти год, но еще ни разу не ложился вечером в постель без страха лишиться своего места завтра. Вдруг кто-нибудь выдаст: сыщик, старый товарищ или просто болтун какой-нибудь. Как знать? А ты давно вышел?

— Третьего дня.

Буфетчица вернулась.

— Порцию ростбифа, — крикнул Томпсон, отходя от Рагнара, чтобы принести прибор.

— Какие у тебя планы? — тихо спросил он затем, вернувшись и расставляя перед Рагнаром прибор.

— Я все думал, думал, — ответил Рагнар, — весь последний год все думал об этом, но до сих пор у меня нет никакого плана.

Слуга, не меняя равнодушного выражения лица, неторопливо отошел к буфетной стойке и стал опять перебрасываться словами с буфетчицей. Подавая же, наконец, кушанье, он сказал Рагнару вполголоса:

— Приходи вечером в половине первого на Маркгам-лэн, 31. Это отсюда прямо по Кенсингтон-Стриту, седьмой поворот направо. Не расспрашивай полицейского. Маркгам-лэн 31… — И прибавил громче с поклоном: — Значит, пива, сударь?

— Да, кружку пива.

— Слушаю.

Поев, Рагнар подал Томпсону свою последнюю бумажку в два доллара.

Двое приезжих заняли столик поблизости.

— Благодарю вас, — сказал Томпсон, давая Рагнару сдачи: три доллара и 90 центов. — Будьте здоровы! — и он отошел к другому столу.

Рагнар спрятал деньги в карман и пошел прямо по указанному адресу, заметил дом и затем отправился дальше. Благодаря щедрости Томпсона, он мог сегодня выспаться, чему был страшно рад.

На окраине города он нашел маленькую гостиницу, взял себе дешевенький номер, заплатил за сутки вперед и сразу лег спать.

Выспавшись, он опустился вниз пообедать. Было уже около семи часов.

«Чего собственно хочет от меня Томпсон, — спрашивал он себя, — не собирается ли он попытаться найти мне работу? Нет, вряд ли; это увеличило бы опасность для него самого быть выданным».

Рагнар не мог удержаться от тяжелого вздоха.

B лучшем, в самом лучшем случае, жизнь его будет отныне вечным страхом. Как ни подбодрять себя надеждами, нельзя скрывать от себя, что жизнь его разбита. И разбил его жизнь поступок, который, в сущности, никому не причинил вреда, кроме него самого. Да чего там; надо сразу сказать себе: ты был в тюрьме и на тебе лежит проклятие тюрьмы!

«Благотворительные комитеты помощи бывшим заключенным»?.. Улыбка, полная насмешливой горечи и презрения, скользнула по его губам. Да, он ожесточился, в сердце его горела непримиримая, неугасающая ненависть к палачам, к обществу, ко всем, кто поддерживал сознательно или допускал бессознательно ту систему пыток, которую он испытал на себе. Нет, он не вышел из тюрьмы физическим инвалидом или духовным калекой.

А кто же, кроме таких инвалидов или калек, пойдет просить помощи у своих палачей? Недаром Франк Уэрхэм сказал ему однажды: Заметь себе, в этих многочисленных комитетах сидят по большей части знаменитые юристы, профессора, судьи, прокуроры и директора тюрем, те самые люди, которые приводят в движение весь этот отвратительный механизм.

Не пахнет ли это немножко угрызениями совести? Да и, кроме того, их помощь не помощь, а как всякая благотворительность — один унизительный обман.

Неужели в самом деле возможно, что Томпсон подаст ему какую-нибудь надежду?..

Он вышел. Каждый хорошо одетый, с виду благополучный гражданин или гражданка, из попадавшихся ему навстречу прохожих, оставляли в его душе больший или меньший осадок злобы. Его как будто тянуло остановить каждого такого встречного и сказать ему: Ты один из пайщиков общества и мой должник за те страдания, что я перенес. Заплати свою долю!..

Минута в минуту в двенадцать с половиной часов вечера он стоял перед домом 31 на Маркгам-лэн. Тотчас же наружная дверь отворилась изнутри, Томпсон впустил его и снова запер дверь.

— Я пойду вперед… — сказал он Рагнару. — Огня зажигать не будем.

В третьем этаже Томпсон отворил французским ключом дверь, и два бывших товарища по тюрьме очутились в небольшой, но уютной и ярко освещенной комнате.

— Садись, — сказал Томпсон, — но, пожалуйста, говори потише. Знаешь ли ты где-нибудь кого-нибудь, кто мог бы помочь тебе?

— Никого, к кому бы я мог обратиться, — ответил Рагнар. — А как ты пробивался, пока не устроился на это место? Ты сказал, что служишь всего год.

— Мне пришлось совершить три взлома прежде, чем я выплыл на поверхность, — откровенно признался Томпсон. — Четыре… Tсc!

«Горькое утешение», — подумал Рагнар и сел.

— Куда же ты едешь отсюда? — спросил Томпсон.

— Я пока никуда уехать не могу. Мне надо попытаться найти что-нибудь здесь.

— Здесь, в городе? — с живостью перебил Томпсон. — Это невозможно. По лицу твоему сразу видно, откуда ты вышел. Бел, как мел. Да и не одним полицейским известно, что это за одежда на тебе. Нет, ты должен послушаться моего совета. Ты ведь слыхал о крупной Брантонской ткацкой фабрике? Директор, мистер Риди, берет на работу людей, только что вышедших из тюрьмы. Я дам тебе двадцать долларов, но с условием, что ты завтра же с первым поездом уедешь и явишься к мистеру Риди.

Рагнар, медля взять деньги, озабоченно спросил:

— А там… все будут знать, откуда я?

— Да, и это хорошо, могу тебя уверить. Это, в сущности, единственное средство обрести под ногами твердую почву.

Увидав сомнение во взгляде Рагнара, Томпсон прибавил:

— Я знаю, что говорю… сам испытал.

— Что испытал сам?

— Я работал у мистера Риди несколько месяцев, сразу по выходе.

— Почему же ты ушел?

— Мне обещали кое-что получше, да дело не выгорело. И тебя ведь я посылаю туда не навсегда. Ты только должен пробыть там первые месяцы, чтобы на досуге спокойно обдумать свое будущее. Ну, берешь ты деньги или нет?

Хотя Рагнар хорошо понимал осторожность Томпсона, его раздражало, что тот так нажимает на него и, с целью поскорее от него избавиться, сплавляет его в такое место, где вряд ли его ждет что хорошее. Поэтому он отстранил рукой протянутые ему Томпсоном две бумажки по 10 долларов, говоря:

— Разве ты не можешь доставить мне какую-нибудь работу здесь?

Томпсон поглядел на него с минуту и положил деньги на стол, обиженный такой тупой неблагодарностью.

— Неужто я ошибся в тебе, Финнссон? — спросил он тихо. — Я думал, ты честный товарищ.

— Разумеется, — сказал Рагнар вяло, — ты не ошибся.

Но чем больше всматривался Томпсон в лицо Рагнара, тем подозрительнее оно ему казалось. Он отпер ключом ящик своего стола и вынул оттуда револьвер.

— Если ты выдашь меня, Финнссон, — начал он внушительно, приближая револьвер к лицу Рагнара, — я разыщу тебя, куда бы ты ни скрылся, и… ты понимаешь?

— А что мне за радость выдавать тебя? — спросил вместо ответа Рагнар.

Но странно, его как-то не обидело такое гнусное подозрение. Напротив, он скорее ощутил какую-то смутную радость при мысли, что есть на свете человек, который придает значение его порядочности.

И Рагнар поблагодарил Томпсона и заверил его, что никому, даже на Брантонской фабрике, не расскажет о их встрече, после чего Томпсон расстался с ним, несколько успокоенный.

Рагнар переночевал в своей гостинице и с первым утренним поездом поехал к мистеру Риди.

В городок, где находилась Брантонская электрическая ткацкая фабрика, Рагнар прибыл после обеда, промучившись всю дорогу опасениями, что кто-нибудь может заподозрить его, благодаря его одежде.

Он спросил мистера Риди; тот успел уже уйти из конторы. На следующее утро Рагнар пришел опять, старый конторщик доложил директору, тот вышел и, окинув посетителя взглядом, пригласил его в свой кабинет.

Мистер Риди был плотный и довольно тучный человек небольшого роста, вряд ли старше 50 лет, лысый, с бахромой желтоватых волос на висках и на затылке. Ресницы у него были светлые, вернее совсем белые, выражение глаз приветливое и мягкое. Но в его голосе и тоне звучало несомненное довольство собой.

— Ваше имя?

— Рагнар Финнссон.

— Мистер Финнссон, так.

Он положил перед собой на стол часы.

— Расскажите мне покороче, что привело вас в тюрьму.

Мистер Риди с интересом выслушал историю Рагнара, часто прерывая его вопросами о разных подробностях.

Но Рагнар не дал обмануть себя таким вниманием. Замечания мистера Риди выдавали в нем одного из тех людей, которые воображают, что, обобщая разные черты человеческого характера, они тем доказывают свое глубокое понимание психологии человеческой.

— Я охотно предоставлю вам шанс, — сказал мистер Риди, пряча часы в карман. — Но сразу предваряю вас, что, если вы меня разочаруете, вы этим уменьшите шансы других ваших товарищей, то-есть их шансы найти у меня прибежище. Да, надо признаться, что я начал уставать от тех разочарований, которые испытываю и которые подрывают мою веру в натуру человеческую. Шестнадцать лет тому назад, после смерти моего отца, владельца здешней фабрики, я взял предприятие в свои руки. Но еще до того, в течение нескольких лет, я много думал о нашей карательной системе. Молодым студентом-юристом я начал собирать материалы для криминальной статистики, в то время весьма у нас несовершенной, и пришел к тому результату, что не менее 90% всех настоящих крупных преступлений совершаются рецидивистами. Это обстоятельство явилось в моих глазах важнейшей и труднейшей стороной проблемы тюремного дела, как борьбы с общественным злом. Ведь это же отнюдь не решение проблемы попросту выпускать из тюрем тысячи людей, не принимая на себя никаких забот по устройству их на работу! Пусть идут, куда глаза глядят?! И вот, когда я взял фабрику в свои руки, у меня явилась возможность осуществить свою идею. Я начал принимать к себе на работу бывших арестантов и увольнять каждого рабочего, который так или иначе злоупотреблял своим знанием их прошлого. Но, после шестнадцатилетнего горького опыта, я пришел к заключению, что люди эти почти сплошь безнадежный народ. Они не хотят работать, предпочитают шляться и голодать, нежели трудиться из-за куска хлеба, ссорятся с товарищами по работе; они жалкие дегенераты, которые не могут приспособиться к нормальным условиям. Большинство из них кончает бегством отсюда, нередко еще пытаясь прихватить с собою чужое добро. Многие попадают опять в тюрьму и выходят оттуда еще более опасными для общества. Не в таких рекомендациях нуждается моя деятельность!

Мистер Риди встал, оставив в Рагнаре своею речью некоторое недоумение: если опыт директора был столь печален, зачем он продолжает разводить свою филантропию, которая ни ему радости, ни другим пользы не приносит? Ради тех немногих, которые не разочаровали его?..

— Но, мистер Финнссон, — сказал вдруг директор, — я выслушал вашу историю и готов испытать вас. Вот вам карточка. По ней вы получите у нас рабочую одежду, за которую потом выплатите из вашего заработка. И приходите сюда в два часа.

Рагнар отправился в склад, выбрал и надел на себя новую одежду, завернул в пакет и взял под мышку прежнее свое одеяние, и пошел в харчевню позавтракать. Вспоминая нарисованную мистером Риди картину того класса людей, которых Рагнар так хорошо знал, он не узнавал их на этой картине. То-есть, узнавал лишь «инвалидов тюрьмы», только этих людей, сломленных окончательно долгим рабством и пытками в тюрьме, можно было считать безнадежными. Но все остальные? Все те, которые были готовы на все, лишь бы опять встать на ноги? Томпсон, Томпсон! Да, он тоже был одним из них. Его нельзя было упрекнуть ни в одном из тех недостатков, на которые жаловался мистер Риди; никто не мог быть усерднее в своих стараниях зажить правильною жизнью, и все-таки Томпсон тоже сбежал отсюда!..

«Ну, да, — закончил Рагнар свои размышления, — я еще не понимаю этого, но я, во всяком случае, не доставлю мистеру Риди разочарования. Он будет моим спасением».

И на следующий день Рагнар радостно, полный надежды, начал свою новую жизнь. Ему положили жалованье 15 долларов в неделю, и ему нечего было бояться, что его выдадут. Этого вечного страха, худшего из всех страхов, ему не предстояло испытать.

12

Мистер Риди перестал вселять в Рагнара недоумение.

Объяснение его «филантропии» нашлось, и самое простое. Его собственное изложение первоначальных его побуждений дать этому классу людей работу было, без сомнения, правильным, как было верно и то, что люди, которым он хотел помочь, доставляли ему немало разочарований. Причиной же того, что он еще не перестал совсем жалеть эти «отбросы человечества» было, очевидно, одно побочное обстоятельство: мистер Риди постепенно прослыл одним из благодетелей общества, и ясно, что такая репутация могла быть только выгодной ему, деловому человеку. Рагнар понял мистера Риди. Но зато себя самого Рагнар понимал все меньше и меньше с тех пор, как начал работать на Брантонской фабрике. Начать с того, что он, прежде так легко завоевывавший доверие и дружбу людей, с которыми сталкивался, теперь не мог приобрести ничьих симпатий. Никто не относился к нему явно враждебно, но все как-то сторонились его, оставляя его одиноким. Души людей, с которыми он вместе работал, были и оставались для него закрытыми тайниками. Вначале он объяснял себе это тем, что рабочие вообще сторонятся бывших арестантов. Но как же тогда понять, что молодой Чарли Вильсон, только что отсидевший два месяца за кражу, сразу стал общим любимцем на фабрике?

С почти болезненным напряжением воли Рагнар заставил себя стать как бы посторонним зрителем своего собственного поведения. Этого же зрителя он поставил судьей над Рагнаром Финнссоном. И суд оказался немилостивым. Рагнар Финнссон был: безучастен, брюзглив, вспыльчив. Для мягких душ у него находилась только насмешка, для чужих горестей презрение. Голос его стал грубым, сердце холодным.

Но он сейчас же стал подыскивать оправдания себе: голос его огрубел от недостатка упражнения, и от того же недостатка упражнения окаменело его сердце!.. Нет, это все-таки не оправдание. Надо попытаться восстановить свое внутреннее «я», очистить свою душу от того шлака, который оставили в ней тысячи испытанных унижений!..

Нет ничего невероятного в том, что он со своею природной настойчивостью и приступил бы к этому восстановлению теперь, когда никто уже не угнетал его волю, хотя он и знал, что эта моральная опора, воля, была в нем сильно ослаблена гнетом. Но как раз в то время, когда упомянутое решение готово было утвердиться в нем, у него вдруг открылись глаза на самое ужасное из последствий, оставляемых в человеке жизнью в тюрьме: регулярный труд стал для него проклятием.

Теперь он понял, почему люди, считавшие себя спасенными, когда получали работу, все-таки вынуждены были бросать ее. Отнюдь не без колебаний, не без внутренней борьбы, но в конце концов с полным сознанием, что они должны сделать этот выбор между отчаянием и надеждой. И он понял также, что он один из таких людей.

Да, труд стал проклятием. Кто когда-либо задумывался над этим? Даже он сам не задумывался, пока не испытал этого. Что проку было спорить с самим собой о риске? Для человека, долгие годы запертого в тюремной камере, свобода — все. А он не мог чувствовать себя свободным на фабрике, да и ни на каком другом трудовом поприще, так как его вечно бодрствующее воспоминание о тюремном гнете и принудительном труде вызывало в нем непримиримую ненависть ко всякому обязательному труду. Он не такой, как прочие обыкновенные рабочие. Яркое солнце на небе, синий свод небесный — что значат они для тех, у кого их никогда не отнимали? Но как тому, кто целые годы делал каждый свой шаг, каждый свой жест под гнетом железной дисциплины тюрьмы, как тому сочетать регулярный обязательный труд со свободой?

Чем дальше, тем несноснее казалась Рагнару его работа, такая же, как та, к которой его принуждали в тюрьме последние пять лет, и тем сильнее влекла его к себе жизнь на вольной воле, манили надежда, соблазны приключений. Наконец, дошло до того, что он прямо отказался мучить себя дольше и решил оставить фабрику. Теперь он давал себе совершенно ясный отчет в главной причине того, что люди, выпущенные из тюрьмы, так быстро опять туда попадают. Но он-то никогда больше не попадет туда; это он знал твердо. Лучше прибегнуть к заряженному револьверу в заднем кармане, если на то пойдет, чем сесть в тюрьму или вернуться на фабрику.

Никогда!..

Еще задолго до того, как принять это решение, Рагнар обдумывал за какую бы работу он мог взяться, если бы оставил фабрику. После зрелого обсуждения он остановился на ремесле шоффера и стал по вечерам и по воскресеньям обучаться искусству управлять автомобилем. Он хорошо знал, что не получит разрешения на езду, так как людям «штрафованным» ремесло шоффера законом воспрещается. Но, если считаться с законом, то лучше сразу опустить руки. Мало было таких специальностей, которые бы не запрещались штрафованным; их отстраняли от большинства должностей и занятий или по закону или в силу общественного мнения. Но он мог уехать куда-нибудь далеко, переменить имя, наконец, подделать аттестат шоффера… Если бояться риска, то придется весь свой век просидеть в этом болоте.

Проработав на фабрике месяц, он уплатил за свою рабочую одежду, а проработав еще два, обзавелся приличным выходным костюмом, обувью и шляпой. По окончании же четвертого месяца он распростился с Брантонской фабрикой и сел в вагон железной дороги, имея в боковом кармане пятнадцать долларов, а в заднем новый револьвер.

В Лос-Анжелосе он вышел. Пообедав в уютном ресторанчике, он предпринял большую прогулку по городу. И хотя он знал, что находившейся у него в кармане небольшой суммы денег хватит ему всего на несколько дней, он, странное дело, был в хорошем настроении и совсем не чувствовал гнета забот. В этом залитом солнцем городе, вдыхая полной грудью вольный воздух, он видел перед собой тысячи шансов. Правда, ни один из мерещившихся ему крупных планов пока не облекался в конкретные формы, но, тем не менее, они вливали в него столько бодрости, что он сам провел мысленно резкую границу между этим чувством и легковесными надеждами сангвиника. Единственным несомненно практическим планом был план «раздобыть» себе одеяние шоффера, но он отверг его с презрением.

Рагнар переживал в этот день те редкие минуты жизни, когда человек чувствует столь полное физическое и духовное благополучие, что оно гонит прочь всякое уныние, всякие заботы, всякие сомнения. Что-то говорит ему, что он так или иначе, естественным или чудесным образом, но будет спасен. Как ни мало обосновано бывает такое чувство, оно, обыкновенно, господствует над всеми остальными чувствами и мыслями.

Разгуливая в таком настроении по одной из самых оживленных улиц города, Рагнар повстречался с прекрасно одетым господином, который неожиданно раскланялся с ним. Рагнар не сразу узнал его, до того тот изменился с виду с тех пор, как они не видались.

Это был Томас Гендерсон, тот арестант, который добровольно выдал себя, когда Рагнара «обвели мелом».

— Я знаю тут поблизости один уютный бар, — сказал Гендерсон. — Пропустим по стаканчику и поболтаем.

Гендерсону было 37 лет, и он дважды сидел в тюрьме: в первый раз за подлог, во второй — за кражу со взломом. В общем, он имел за собой 12 лет заключения, но последние 4 года находился на свободе.

— Поздравляю тебя с возвращением в мир, — сказал он Рагнару, когда они уселись в уголке просторного погребка-бара за стаканчиками виски. — Дадим же друг другу слово никогда больше не попадать туда.

— Я гляжу в оба, — ответил Рагнар, — и будь уверен, что не промахнусь, когда схвачусь в крайности за свой задний карман. Но что ты порасскажешь мне о себе? Что поделывал ты за эти четыре года? Имел работу?

Гендерсон прищурил один глаз и пожал плечами. Этого было довольно. Рагнар понял.

— Нет, Реджи, — ответил Гендерсон, — искать работы, выйдя оттуда, значит продолжать терпеть бесконечные унижения. Довольно я их натерпелся там. Но я до крайности осторожен и не пачкаюсь мелочами… Вообще, против моих правил показываться со старыми товарищами. Никогда нельзя знать, что из этого выйдет. Даю и тебе тот же совет. Но, увидав тебя, я так обрадовался, что не мог пройти мимо.

В беседе, взаимных расспросах о том, как протекли эти четыре года, прошло с полчаса, и вдруг Гендерсон спросил:

— Ты раньше бывал в Лос-Анжелосе, Реджи?

— Нет.

— Так ты и не пытайся устроиться тут. Либо возьми себе номер в отеле да пусти себе пулю в лоб, либо уезжай отсюда. Не будь глуп, не дожидайся, пока обалдеешь от голода и выкинешь какую-нибудь отчаянную штуку. Полное самообладание — первая наша заповедь.

В душе Рагнара мгновенно потемнело; светоч веры и надежды, ярко горевший в нем в минуту встречи с Гендерсоном, погас. Склонясь над своим стаканчиком, он нервно то передвигал, то отставлял его и со страхом ожидал, что вот-вот Гендерсон предложит ему расстаться, и он опять останется один. Он ясно понимал теперь, как детски-наивно было с его стороны воображать, что кто-нибудь и что-нибудь спасет его. «Только-бы Гендерсон меня не покидал. Через два дня я без гроша и мне не к кому обратиться…»

— Что же ты думаешь делать? — прервал Гендерсон его размышления.

— Я, верно, последую твоему совету.

— Покинуть город?

— Да. Или другому. Еще не знаю, что из двух выберу.

— Оставь револьвер на самый последок, товарищ. Сначала попытай счастья. Я был тут с месяц тому назад и наметил одно хорошее дельце. Я высмотрел одну страховую контору… Инструменты у меня в порядке: ключи для трех дверей и бурав. Мне только не хватает помощника. Я основательно продумал весь план. Сорваться это дело не может, но без верного помощника, который будет стоять на-стороже, я на это дело не пойду. От тебя больше ничего и не потребуется, как стоять на улице, когда я проникну в помещение, и подать сигнал потайным фонарем, если увидишь, что кто-нибудь идет. Тогда я подымусь в первый этаж и спущусь по веревке из коридорного окна во двор. Вот и все. Добыча пополам. Я назначил для дела вечер в субботу, но, если ты откажешься от моего предложения, я в пятницу вечером уеду в Сан-Франциско.

Рагнар отказался.

Гендерсон спокойно допил стакан и сказал:

— Я опять скажу тебе: не будь глуп. Тебе может приттись плохо, если ты будешь ждать. А застрелиться… что ж, это можно, если ты свел все счеты с почтенным обществом и нашел, что ты у него в долгу. Но я нахожу, что оно у меня в долгу, и в немалом, так что намереваюсь еще предъявить к нему ряд исков. Ну прощай!… Дня через три я опять зайду сюда в бар… скажем во вторник, ровно в четыре часа. До тех пор ты можешь еще подумать.

Во вторник без 10 минут четыре Рагнар спустился в бар и заглянул в помещение. Гендерсона еще не было, и он стал поджидать товарища на улице. Накануне Рагнар предпочел пообедать вместо того, чтобы заплатить последний доллар за ночлег, и провел ночь, разгуливая по улицам или сидя на скамейке на бульваре. Теперь он был утомлен и голоден как волк. И каждый раз, как в нем подымались какие-нибудь сомнения относительно того ответа, который он даст Гендерсону, в ушах его звучали слова Томпсона: «Мне пришлось совершить четыре взлома прежде, чем я выплыл на поверхность». Рагнар припоминал, что тогда нашел это утешение горьким. Теперь оно казалось ему уже не горьким, а сладким.

«Возможно, что тебе не следовало оставлять фабрику, — говорил он сам себе, — но ведь не следовало и держать тебя десять лет в каменной клетке, отняв у тебя буквально всякую самостоятельность, самоуважение, инициативу качества, которых непременно требуют от человека, как только он выходит на волю. Посмотри на Томпсона: даже он предпочел всяческий риск крылышку гуманного мистера Риди. Нет, так уже сложились обстоятельства, что у тебя нет другого шанса».

Гендерсон пришел и, услыхав ответ Рагнара, дал ему десять долларов на остаток недели.

В ночь на субботу, в половине четвертого, Рагнар остановился в углублении ворот перед запертой решеткой, охранявшей выход на улицу, на противоположной стороне которой находилась страховая контора. Улица была пуста. Через несколько минут, дома за три от того места, показался одинокий прохожий, дошел до дверей конторы, огляделся по сторонам и скрылся за дверью. Это был Гендерсон.

Ему, после долгих споров, пришлось согласиться на перемену сигнала. Рагнар отказался пользоваться потайным фонарем; он не хотел рисковать ничем, кроме своей жизни. Револьверный выстрел — вот что будет сигналом.

Рагнар простоял почти четверть часа в своем убежище, не двигаясь места. В течение этого времени по улице прошли всего три человека: один мимо Рагнара, двое других — по противоположной стороне. В течение следующих пятидесяти минут Рагнар два раза переходил улицу и подходил к дверям конторы. Войдя туда, Гендерсон сунул сбоку между дверью и косяком две полоски темно-коричневой бумаги под цвет дверей. Уговор был такой: Гендерсон выдернет одну бумажку, когда будет готов выйти, а Рагнар выдернет вторую, как только улица будет спокойна. Только эти переходы через улицу и нервировали Рагнара. Он долго ждал прежде, чем решиться перейти в третий раз. Одна полоска исчезла, он выдернул вторую, и Гендерсон вышел.

Они тотчас расстались, но уговорились встретиться через полчаса в одном ночном кабачке. Там, в уборной они поделили добычу. Пришлось по 340 долларов на брата. И не прошло двух часов, как оба мчались в утренних поездах: Гендерсон в Сан-Франциско, Рагнар в Аризону.

В одном из бедных кварталов города Рагнар нанял себе комнату с отдельным входом с лестницы. Хозяйка его, вдова, уходила ежедневно на целое утро в город на работу — прислуживать в одной семье. Нанятая Рагнаром комната не отличалась уютностью, и снял он ее лишь потому, что как только вошел туда, ему бросилась в глаза предохранительная цепочка на входной двери. Вторая дверь вела в помещение миссис Джибсон и была заделана.

Тем не менее, она внушала Рагнару опасения. Он не хотел рисковать, чтобы его этим путем застигли врасплох, — например, во время сна. И он на второй же день приподнял в двух местах обои, приладил два крючка к двери и снова заклеил обои, чтобы не было заметно.

Теперь у Рагнара была в кармане сумма почти вчетверо больше той, с которой он десять лет назад считал возможным выбиться из нищеты честным трудом. Но теперь он с презрением отвергал всякую такую мысль. Уехать подальше, скрыться от всех, кто мог бы, пожалуй, узнать его, и там начать понемножку пробивать себе дорогу — чистильщиком обуви или чем-нибудь в этом роде, — нет, благодарю покорно! Для принца лохмотья нищего могут иметь свою прелесть, а для честного простодушного бедняка имеют свою прелесть лишения и тяжелый труд. Но бывший арестант, уже совершивший новое преступление, знает, что его удел тюрьма и новые унижения, и только ожесточается от этого сознания. Примириться со своей долей — значит признать правильным приговор общества, извергшего его из своей среды, причислившего к отбросам!..

В скором времени Рагнар открыл, что в нем еще таится страсть, которую он считал давно угасшей, — половая страсть. Однажды вечером с ним на улице заговорила одна из «ночных бабочек». И он, единственно из потребности убежать от своего одиночества, часто его одолевавшего, пошел с нею. С той ночи кровь не только кипела, но словно пылала огнем в его жилах, как будто натура его, так долго лишенная общения с женщиной, теперь требовала полного возмещения за все эти годы. Страсть бушевала в нем с такою необузданною силой, что временами пугала его самого и вовлекала в такие эротические эксцессы, которые никогда прежде не были ему свойственны.

Эти эксцессы повлекли за собой другой порок: пристрастие к спиртным напиткам. И хотя он с самого начала видел ясно, что именно с этой стороны ему грозит наибольшая опасность, он не имел силы устоять против соблазна и все чаще и чаще приходил домой под утро нетрезвым, спал потом до вечера, а, проснувшись, терзался раскаянием. Нередко он прятал лицо в подушку и плакал горькими слезами, сознавая, что с утратою силы воли он становится никуда негодным обломком человека. Или вдруг вскакивал с дивана и, подбежав к зеркалу, жадно разглядывал свое лицо, ища в нем хоть проблеска утешительной надежды на то, что не все еще потеряно. Но это лицо отражало лишь руины души. Он видел это, видел тем яснее, чем больше времени протекало и чем больше лиц человеческих проходило перед ним для сравнения. У него взгляд был угрюмый и злой, мускулы лица дряблые, нижняя губа скривилась от постоянной презрительно-злобной усмешки. И он от зеркала кидался к вешалке, одевался и убегал искать утешения в иных местах.

Однажды он вернулся домой утром, около девяти часов. Беспутная ночь лишь настолько одурманила его, что он утратил всякую силу сопротивления и впал в мрачное расслабленное отчаяние.

Заперев дверь на замок и на цепочку, он откинул с дивана одеяло и начал раздеваться.

Вдруг в дверь постучали.

Он вскочил и стал нащупывать в кармане револьвер.

«Кто это? Неужели его выследили?»

С револьвером в руке он подошел к дверям и спокойно спросил:

— Кто там?

— Белье от прачки, — был ответ.

Ах, да, конечно. Он глубоко вздохнул и приотворил дверь, не снимая на всякий случай цепочки и держа руку в кармане с револьвером.

За дверью стояла девочка лет десяти, не старше, держа в руках корзину с бельем.

Какое-то смутное побуждение, не вылившееся ни в форму решения, ни даже в форму определенного желания, шевельнулось у него в душе, когда он платил деньги. Он поглядел на девочку и сказал, что, кажется, у него есть, что отдать в стирку, — пусть возьмет заодно. Он заглянул под диван, потом бросился к двери, запер ее и увлек на диван девочку. В крови его вспыхнул адский огонь и превратил его в человека-зверя, сознававшего, что он совершает преступление, и все-таки совершившего его.

Девочка начала кричать, как только поняла, что он затевает что-то недоброе. Он заткнул ей рот простыней. Но, когда он освободил ее, и она опять стала кричать, обезумев от страха, он сам испугался, схватил ее за горло рукой и сдавил, чтобы она не кричала. Несколько раз он ослаблял хватку, но замечал, что девочка всякий раз хочет опять крикнуть; тогда он стиснул посильнее и уже не отпускал больше. Белки глаз девочки выкатились, и глаза, устремленные на Рагнара с выражением нечеловеческого ужаса, остановились. Затем он заметил, что тело девочки как-то ослабло, опустилось. Он встал, девочка больше не кричала, не шевелилась, не дышала. Он с минуту постоял тихо и повернулся… Со стены, из зеркала, глянуло на него искаженное лицо человеческое.

«Прочь отсюда, бежать!» — было первым его побуждением под впечатлением этого ужасного видения в зеркале. Но он тотчас же опомнился. Положил тело девочки на пол, перевернул диван кверху дном, вырезал несколько пружин и запихал тело внутрь. Когда он уже поставил диван, как следует, он заметил на полу корзинку. Он подумал немножко, потом разрезал корзинку по углам и сложил все пять частей туда же, в диван. Скоро в комнате не осталось никаких видимых следов его преступления; незаметно было даже, заходил ли он домой.

Через двадцать семь минут, с первым же поездом он уехал на север.

13.

Том Гендерсон! Вот единственное имя, за которое мог ухватиться Рагнар, придумывая способы спастись; лишь это имя обещало ему спасение, если только оно, вообще, было возможно.

Надеялся он также, что другое имя: Уайнтроп Уайт, под которым он поселился в Аризоне, позволит ему выиграть время. Никто из тех, с кем он встречался в Аризоне, и не знал его под другим именем. Но, разумеется, полиция сумеет установить его личность; это лишь вопрос времени.

Возложил он все свои надежды на Гендерсона по двум причинам: во-первых, Том слыл между товарищами «square guy»12, в чем убедился и Рагнар в тот раз, когда был «обведен мелом». На Тома можно было положиться.

Во-вторых, для Тома, по-видимому, не существовало безвыходных положений.

Рагнар рассчитывал, что пройдет несколько дней до того, как преступление раскроется, и за это время он успеет разыскать Гендерсона в Сан-Франциско. Он стал обходить все места, где мог рассчитывать встретить старых товарищей, и хотя соблюдал при расспросах величайшую осторожность, ему удалось, таким образом, выследить Тома. Рагнар признался ему во всем и просил у него помощи.

Гендерсон не обманул его доверия, но попросил несколько дней сроку, чтобы обдумать дело. Однако, уже на следующий день преступление вышло наружу. Со смешанным чувством ужаса и отвращения прочел Рагнар в газете описание чудовищного преступления Уайнтропа Уайта. Полиция была еще, по-видимому, на ложном следу.

Вечером Том, встретясь с Рагнаром, сказал, что видит лишь один выход. Здесь, в Сан-Франциско, существует клуб, насчитывающий около сорока членов, исключительно людей, отсидевших продолжительные сроки в тюрьмах. Сам Гендерсон недавно вступил в его члены. Прием был обставлен строгими условиями, и членам клуба было строжайше запрещено рассказывать кому бы то ни было о существовании клуба. Но Том поговорил с председателем, и так как Рагнар был известен как «square guy», его приняли. Том советовал ему теперь отдаться под покровительство клуба; в отплату он обязан будет предоставлять себя в распоряжение клубного коллектива, — когда это понадобится.

Рагнар последовал совету.

Этот клуб Преступников действовал уже четыре года. Полиция нюхом чуяла его существование, но добраться до него не могла. Все его члены, как один, пылали ненавистью к обществу и непоколебимой решимостью мстить ему за все, что по его милости вытерпели. У них были свои законы, правда, не более гуманные, нежели те, которые они преступали и согласно которым их наказывали. Каждый, кто дал бы посторонним малейшее указание на существование Клуба, подлежал верной смерти. Зато в уставе Клуба был параграф, в силу которого каждого члена, преследуемого полицией за неискупленное еще преступление, защищали все остальные зубами и когтями. Все члены обязаны были являться на общие собрания, которые одно время происходили в большом бакалейном подвале, принадлежавшем ночному кафе, и хозяин последнего, дрожа от страха за буфетной стойкой, не смел известить полицию о непрошенных гостях.

По совету своих новых друзей, Рагнар укрылся под новым вымышленным именем и редко выходил из своей комнаты, нанятой ими для него у старой глухой негритянки, которая и стряпала ему.

Прошло три недели, он побывал на одном собрании в Клубе и каждое утро набрасывался на газету, чтобы узнать, нет ли чего нового насчет уайтовского дела. Интерес к нему в газетах уже остыл, и Рагнар начал серьезно надеяться, что какое-нибудь новое «крупное» дело поможет ему уехать далеко-далеко отсюда, может быть, на восток, где он в состоянии будет начать новую жизнь, чувствуя себя в безопасности. Как вдруг однажды днем он услыхал стук в свою дверь, и затем к нему вбежал Вильям Грэйнер, один из членов Клуба.

— Они напали на след, Финнссон, — сказал он, запыхавшись. — По всему городу расклеены афиши с твоим портретом и назначена премия в тысячу долларов за сведения, которые приведут к твоей поимке. Мы назначили собрание сегодня ночью в два часа. Вот тебе очки и борода. Только заклинаю тебя, иди спокойно по улице.

Рагнар не успел ни о чем спросить, как Грэйнер скрылся.

Ночью Рагнар явился в клуб переодетый и не вынимая руки из кармана, где лежал револьвер.

Что такое с Гендерсоном? спрашивали друг друга члены Клуба, когда все заняли места, и лишь он один не отозвался на перекличке. Да, недоставало, стало быть, одного Тома.

Остальные были все здесь, около сорока человек, в обычном своем снаряжении: коричневой маске, пробковом нарукавнике на правом рукаве в защиту от предательских железных наручников, с угощением для глаз полицейских — пневматическою перечницею в левом кармане жилета и с револьвером в заднем кармане.

Только что собрание приступило к обсуждению дела, как в дверь грохнули раз… два… три… и дверь слетела с петель.

В одно мгновение преступники, как хорошо дисциплинированное войско, выстроились у противоположной стены, имея между собою и дверью почти всю ширину подвала и держа правую руку свободной, а левую в кармане.

При этом внезапном маневре, за дверями на минуту остановились, затем в помещение вошли десятка два-три полицейских, выставляя вперед на пол-аршина свои револьверы.

При первом же звяканье железных наручников в подвале ночного кафе разыгралась адская трагедия. В один миг пространство наполнилось треском револьверных выстрелов и дымом; с полдюжины полицейских, полуослепших от перечного порошка, стояли в жалких позах там и сям; с дюжину наручников бряцали на левых запястьях преступников, служа им боевым оружием; коричневые маски и куски пробки валялись на полу, забрызганном кровью; в одном углу мертвый преступник лежал в объятиях мертвого полицейского. Вдруг, свет погас, и сцена погрузилась в полнейший мрак.

До сих пор Рагнар был окружен семью-восемью из своих товарищей. Теперь, когда свет погас, каждому приходилось рассчитывать только на себя самого, и он заботился лишь об одном: как бы не выпустить из рук револьвера, который крепко сжимал, держа на всякий случай около самой щеки. Но вдруг, — это случилось так быстро и, несмотря на все предыдущее, так неожиданно, что кровь оледенела в его жилах, — четыре крепких, как сталь, руки схватили его за ноги, другие четыре — за руки, револьвер у него выхватили, маску с лица сорвали и понесли.

В темном подвальном коридоре он ровно ничего не видели только по шагам слышал, что кто-то идет впереди, кто-то позади. У входа из подвала на улицу стояли двое вооруженных полицейских. Прогремело несколько выстрелов, и оба стража свалились. В карман Рагнару сунули револьвер и шепнули в самое ухо:

— Спасай свою жизнь или застрелись.

Это был голос Вильяма Грэйгера.

Как только у Рагнара опять очутился в руках револьвер, он успокоился и почувствовал себя под надежной защитой. Он перебежал через улицу, пробежал еще несколько шагов и остановился: пора покончить с собой. Но в эту минуту он услыхал, что сзади него едет автомобиль.

«Если автомобиль свободен, я, пожалуй, все-таки улизну, а если нет, то успею застрелиться».

Он выбежал на середину улицы и позвал шоффера.

Автомобиль оказался свободным.

В ту минуту, как Рагнар прыгнул на сиденье рядом с шоффером, он увидел, что один из полицейских, лежавших у входа в подвал, встал.

Рагнар вынул бляху сыщика, всегда лежавшую в кармане у каждого члена Клуба, показал ее шофферу и крикнул:

— Живей вперед! За угол только что завернул автомобиль с бежавшим от нас преступником. Живей, живей!

Шоффер мгновенно пустил в ход машину. В то же время послышался крик полицейского:

— Стой! Стой! Стой!

— Что он кричит? — спросил шоффер, не убавляя хода.

— Он нас торопит. Развейте наибольшую скорость, сколько позволит машина, иначе мы его упустим…

Рагнар указывал направление, и они давно уже мчались по загородной дороге, но впереди все не было видно ничего подозрительного.

— Я слышу его впереди, — твердил Рагнар, — они потушили фонари.

И вдруг Рагнар, оглянувшись, увидал вдали мчавшийся за ними вдогонку автомобиль. И ему показалось, что шоффер начинает замедлять ход. Уж не начал ли он подозревать что-то?

Расстояние между двумя автомобилями все сокращалось.

Ясно было, что шоффер Рагнара убавил ход чуть не на половину.

Рагнар положил руку на руль и резко сказал:

— Я сам буду править.

И, не дожидаясь ответа, сел чуть не на колени к шофферу, так что тому пришлось подвинуться.

К этому моменту автомобиль-преследователь находился, по-видимому, не более, как в расстоянии 100 метров, но после того, как Рагнар сам повел машину, развивая полный ход, он слышал, что расстояние во всяком случае не уменьшается.

— Стоп, шоффер! — раздался вдруг сзади громовой голос, и засвистел полицейский свисток.

2Шоффер растерялся.

— Это полиция! — крикнул он и схватился за ручной тормоз.

Рагнар мгновенно застопорил, чтобы спасти машину, и затем пустил пулю в голову шоффера.

Нажав затем автоматический рычаг, Рагнар помчался, имея позади себя своих преследователей в расстоянии всего нескольких метров.

Его душевное состояние напоминало состояние азартного игрока, который поставил на последнюю карту все, так как знает, что иначе ему не отыграться. Он мчался со всею скоростью, на какую была способна машина, и вся эта отчаянная гонка наполняла его неизведанной еще самодовлеющей силой, которая и вела игру, где ставкой была жизнь.

Вдруг он увидел воду. И вспомнил, что свернул недавно направо. Некоторое время он продолжал мчаться вдоль берега. Дорога шла все в гору. Потом она поднялась на высокий обрыв с «видовой площадкой» и там кончилась. Внизу на глубине нескольких сот футов дремал Тихий океан. Сзади нагонял полицейский автомобиль… Рагнар повернул руль и полетел в бездну.

Последним его сознательным впечатлением в этом мире был перелет через тело убитого им шоффера.

14.

Газеты ежедневно посвящали по несколько столбцов Рагнару Финнссону, опасному преступнику, человеку-зверю. Длинные передовицы тонко анализировали и находчиво объясняли ненормальные природные задатки этого закоренелого преступника, и некоторые газеты гуманно расходились с другими, сожалевшими, что в данном случае виселица лишилась своей добычи.

Между прочим, газеты сообщили, что выдал Рагнара Финнссона много раз отбывавший наказание в тюрьме преступник Томас Гендерсон. Но так как он не получил обещанных за поимку Финнссона 1000 долларов, то застрелился в одном из отелей Лос-Анжелоса.

Прочел в своей собственной газете о преступлениях и смерти Рагнара Финнссона и главный редактор одной из крупнейших нью-йоркских газет, сидя в своем редакционном кабинете, мистер Карсон.

Мистер Карсон не мог похвалиться наилучшим качеством коммерческих гениев — богатой фантазией. Но он обладал следующим по достоинству качеством — хорошей памятью. Он помнил не только фамилию Финнссона; в портрете жалкого обломка человека, глядевшего на него с газетного листа: он узнал черты лица, виденного им всего раз в жизни. Фамилия, портрет, национальность, упоминание о пребывании в Нью-Иорке… да, все совпадало. Это был тот самый.

Мистера Карсона охватило странное желание почитать, что пишут об этом Финнссоне другие газеты.

И чем больше он убеждался в единодушии общественного осуждения этого низкого и грязного преступника, тем сильнее чувствовал свою собственную нравственную высоту и чистоту. И этого человека, носившего в себе зародыши таких отвратительных преступлений, он мог бы, пожалуй, сделать своим сотрудником! Какое счастье, какое чудо, что он избежал этого!

Через несколько дней у мистера Карсона на его вилле собрались к обеду гости. По уходе гостей и после заявления супруги редактора, что она удаляется на покой, хозяин дома сел в кресло у окна, чтобы продлить полученное от обеда удовольствие, смакуя дорогую, мягкую и ароматную гаванскую сигару. Обильная теплая струя человеколюбия омывала в этот вечер душу мистера Карсона и вызывала в ней настоящую тоску по делам милосердия.

Недолго думая, мистер Карсон решил пожертвовать с благотворительной целью 200 000 долларов.

Но с какою целью? На что именно? Мистер Карсон задумался.

На церковь? На сиротские дома? На Красный крест?

Но пока он сидел и перебирал в уме учреждения, на которые мог бы излить поток своего милосердия, какой-то приятный голос нашептывал ему, что благотворительность лишена истинного смирения, если она, так сказать, не прячется под покровом жизненной деятельности жертвователя, не сливается с нею, не является ее составною частью и не вытекает из ее духа, не порождена ею.

В мозгу его молнией блеснула идея…

Писатели! Разумеется, писатели. Великие борцы за идеи. Мы объявим конкурс для писателей, конкурс, цель которого поднять национальную литературу на должную высоту. Произведение, которое мы премируем, должно быть не редким художественным шедевром, нет, но романом для широкой публики, — стандартным романом, образцовым. В роде, например, книг Холля Кэна. Мы издадим этот роман сами, и, кроме того, автор получит от нас полный гонорар…

Но тут мистер Карсон начал сам себе возражать: «Нет, это как-то черезчур пахнет спекуляцией. Это не принесет мне популярности. Меня будут упрекать, что я соблазнил сотни людей затратить даром целый год на работу… Нет, как могла притти мне в голову такая идея».

Мистер Карсон выкурил сигару и, когда встал, то уже твердо знал как употребить ассигнованную сумму. Он создаст при своей газете фонд, проценты с которого будут обращаться на помощь «пасынкам общества», людям выпущенным из тюрем. Ежегодно будет выдаваться по тысяче долларов десяти бывшим арестантам, по назначению одного из «Тюремных благотворительных комитетов», согласно отзывам тюремных администраций. Лишь арестанты, отличавшиеся послушанием и безукоризненным поведением, могли претендовать на такие выдачи.

Еще через несколько дней все газеты мирового города восторженно приветствовали доброе дело мистера Карсона, за исключением его собственной газеты, которая ограничилась лишь тремя строками петитом, сообщавшими о самом факте пожертвования. И лишь одна маленькая уличная газетка отнеслась к затее презрительно и поставила жертвователю на вид, что тысяча долларов, выданная настоящему человеку в надлежащий момент, могла бы спасти его от тюрьмы, но принесет мало пользы человеческому обломку с тюремным штемпелем. Но это был обычный тон этой газетки.

15.

На родину, в Исландию, ужасная весть о судьбе Рагнара Финнссона, о котором там никто ничего не слыхал с самого его отъезда в Америку, пришла вместе с нью-иоркскими газетами и с исландскими газетами, выходившими в Виннипеге.

Мать Рагнара была избавлена от этой горькой чаши. После получения от сына первого и единственного письма из Америки, написанного им из отеля, сразу по прибытии в Нью-Иорк, она прожила еще шесть лет, не переставая надеяться на новое письмо. Много раз готова она была впасть в отчаяние и утешала себя только мыслью: «Я знаю Рагнара. Он не станет писать, пока ему нечем обрадовать меня и гордиться самому». Умерла она от сердечного припадка.

В Лянгеюри весть произвела такое впечатление, какое производит ужасное несчастье, происходящее на глазах у людей, бессильных сделать что-либо и обреченных только стоять да глядеть на него.

Раннвейг по-прежнему жила в Лянгеюри со своим маленьким Эгилем. Отец ее умер, но Раннвейг осталась с матерью, которая, унаследовав усадьбу, хозяйство передала зятю, мужу Берглиот.

Раннвейг замуж не вышла. Ей исполнилось уже тридцать лет, но в глубине души она не переставала, тайно даже от самой себя, хранить искорку надежды, что когда-нибудь Рагнар Финнссон вернется к ней. И для него старалась она сохранить свои руки белыми и наряжалась по праздникам, чтобы не отучиться быть нарядной. От сына своего, красивого белокурого мальчика, которому шел уже двенадцатый год, она никогда не скрывала, кто его отец.

Первое известие пришло в газетной телеграмме из Рейкьявика в Акуреюри, а оттуда было передано по телефону на север и достигло Лянгеюри. Раннвейг наотрез отказалась верить. Америка так далеко, мало ли перевирают сообщений, приходящих даже из более близких мест. Но каждый день передавались новые подробности, и история начала приобретать более правдоподобный характер. Раннвейг охватил ужас. Три дня ходила она в страшной тревоге. Наконец, пришли газеты — все оказалось правдой.

«Все правда. Маленький мой Эгиль, все правда»…

Через минуту она забыла о мальчике. Она сидела в «салоне» на диване с ворохом газет перед собой. Но она видела лишь одно — человека с бледным, красивым лицом, словно вынырнувшего из солнечного сияния лета и пробывшего с нею несколько летних дней, в течение которых она испытала счастье любви. Слезы капали ей на колени долго-долго; она стирала их с колен тихо, осторожно, словно на них покоилась его голова.

Наконец, она встала, захватила все газетные номера, содержавшие ужасное известие, и медленно направилась к печке… Нет, нельзя, зять может хватиться их. Такова жизнь. Какое бы тяжкое горе ни поразило человека, он обязан считаться с тысячью мелочей быта.

Надо попросить Берглиот спрятать эти газеты, чтобы они не попались на глаза Эгилю. Но вместо того, чтобы выйти из комнаты, она вернулась на диван. Эгиль, наверно, играет на дворе или в поле с другими детьми. А ей сейчас никого не хотелось видеть. Хотелось остаться одной. Она долго лежала на диване то словно в забытьи, то судорожно рыдая. Наконец, вошла Берглиот.

Увидав ворох газет, она поняла все и подсела к сестре. Некоторое время сестры сидели молча, держась за руки. Раннвейг положила голову на плечо сестры, но слова не шли с языка ни у той, ни у другой.

— Видела ты Эгиля? — наконец, спросила Раннвейг.

— Нет. Я думала, он с тобой, и вы хотите побыть одни. Мы пообедали.

— Пообедали… а он все еще не вернулся?

Раннвейг встала.

— Он был на дворе, когда почта пришла, — успокоительным тоном сказала Берглиот, не подозревая, что слова ее произведут противоположное действие.

Раннвейг вдруг потеряла свое обычное самообладание.

— Он прочел! — воскликнула она. — Он принял газеты и прочел. Он часто это делает. Почему вы не сказали мне этого раньше?

В голосе ее не было упрека, лишь глубокая скорбь, и, не дожидаясь ответа, она вышла.

После долгих поисков по всему двору и вокруг, Раннвейг вторично заглянула на сеновал. И на этот раз прислушивалась дольше. Да… в самой глубине слышалось горестное рыдание, как ни старался мальчик заглушить его.

Она двинулась на звуки.

— Эгиль! Милый Эгиль!

Он не отозвался.

Она прошла еще дальше и дотронулась до его руки:

— Пойдем, поговорим, милый Эгиль.

Мальчик вырвал руку:

— Оставь меня.

— Я тебе расскажу все, милый мальчик, — сказала мать, садясь около него. — Мы с тобой остались теперь вдвоем на свете и должны держаться друг друга.

Она погладила его по голове.

Мальчик оттолкнул ее руку и выбежал из сарая. Убежал со двора и пустился во всю прыть по тропе, ведущей на остров. Оглядываясь назад, он видел идущую за ним следом мать. Тогда он бежал еще быстрее, пока не перевалил через вершину холма, за которым усадьбы уже не видно было. Но он шел еще долго, прежде чем лег в ущелье между двух скал, повернувшись лицом в сторону усадьбы, чтобы еще издали увидеть мать, если она придет. Но она не пришла. Он мог выплакаться на свободе.

Это правда… это правда… весь этот ужас, о котором расспрашивали его третьего дня товарищи: знает ли он, что его отец… О! что же можно сделать, что же можно сделать, если не хочешь больше жить?!

Он так плакал и рыдал, что не заметил, как подошли к нему двое работников из усадьбы и подняли его. Он был так измучен, что и не пытался сопротивляться. Они попеременно несли его на руках.

Это глубокое нравственное потрясение уложило мальчика в постель. Долго лежал он в жару, и во время болезни развились заложенные в его натуре застенчивость и задумчивость.

Однажды, вскоре после того, как он выздоровел, он встал ранним утром, чтобы отправиться на горное пастбище за лошадьми. Их надо было подковать по-зимнему.

Он шел по долине, закинув за спину уздечку. Иней покрывал землю алмазными цветами почти жаль было ступать на эту красоту.

Мальчик много перенес за это время. А мать?.. Задумывался ли он когда над этим? Он вспомнил, как лежал на сеновале. Она погладила его по голове, а он оттолкнул ее руку. А разве ей в ту минуту не было так же тяжело, как ему?.. Теперь он будет добрым ко всем, будет всех любить, как велит мать. Он часто пытался исполнять ее завет, да безуспешно. Но теперь!..

С сегодняшнего дня он будет добрым со всеми!


Примечания

1 «О Галльской войне», Юлия Цезаря.

2 Трактат «О старости» сочинение Цицерона, знаменитого древнеримского оратора, государственного деятеля и писателя.

3 Мелкая медная монета.

4 Увеселительный сад, любимое место развлечения копенгагенцев.

5 Английский мыслитель, основатель «эволюционной философии».

6 Набережная Зунда, любимое место летних прогулок копенгагенцев.

7 Сотая часть доллара, т. е. около 2 коп. на наши деньги.

8 Предместье Копенгагена, внешне слившееся с городом, но имеющее собственное управление.

9 Древне-римский философ и писатель.

10 Ферма.

11 Надпись над дверями ада, изображенного в поэме знаменитого итальянского поэта Данте.

12 Хорошим товарищем.

Перевод с датского А. В. Ганзен

Источник: Камбан, Гудмундур. Без устоев: Роман / Пер. с датск. А. В. Ганзен; Москва; Ленинград: Гос. изд-во, 1927 (Л.: тип. им. Н. Бухарина).

© Tim Stridmann