Йоун Тороддсен

Мужчина и женщина

Часть первая

Глава 1

Здесь рассказывается о людях, о которых пойдет речь в этой истории

Жил человек по имени Сигвальди, сын Аурдни, сына Сигюрдюра, сына Хьяльти, сына Гюннара Бледного Носа из Грабнингюра1. Матерью Гюннара Бледного Носа была Торгердюр Красные Чулки, дочь Эйоульвюра Толстого, сына Йоуна, сына Финнюра, сына Бьярдни Скирохлёба, который жил во времена чумы и испустил дух, съев за раз восемь мёрков2 неотцеженного скира. Далее историю этого рода мы приводить не станем, так как родословных книг, содержащих сведения о дочумных временах, осталось мало. Сигвальди был пастором и жил в местечке под названием Стадюр, на пасторской усадьбе. Место это хорошее, и в то время, когда случилась эта история, там стояла красивая церковь, к которой относились следующие хутора: Хольт и Хьядли, Хаульс и Хамар, Ватн и Вогюр, Тунга и Таунги, Хоудль и многие другие. Один из хуторов в стадюрском приходе зовется Хлид3; земля эта принадлежала пастору Сигвальди, и жил там человек, которого звали Сигюрдюр Йоунссон, а родом он был из Боргар-фьорда. Женой его была Тоурдис Бьярднадоуттир. Она была женщина мудрая и весьма выдающаяся. Бонд4 Сигюрдюр был хозяином зажиточным и владел немалым имуществом, а вот из недвижимости у него ничего не было, кроме одного участка под названием Хамар — это следующий хутор за Хлидом, в тридцать сотен стоимостью. Половину участка получила в наследство его жена, а другую половину Сигюрдюр купил у человека по имени Тоурир, который жил там. У Сигюрдюра с Тоуриром был уговор, что тот будет иметь право проживать в Хамаре, пока он жив и пока сам этого хочет. Сигюрдюр и Тоурдис были люди уже пожилые. Никого из их детей в живых не осталось; они у них были, но умерли юными.

Однажды зимой, вскоре после Крещения, домашние в Хлиде отправились под вечер вздремнуть, как было заведено на хуторе5 — все, кроме пастуха, который был на улице. Дом в Хлиде был устроен таким образом: в нем имелась бадстова6 на пять столбовых пролетов7 с разгороженным дощатыми перегородками чердаком. В одном конце чердака находилась комната супругов, Сигюрдюра и Тоурдис, и кровати их стояли друг напротив друга, вдоль боковых стен, а посередине, у торцовой стены, был небольшой столик. В ближней части чердака, а также перед дверью на него, стояли кровати работниц и работников, а в торце располагалось ложе одной старухи, которую звали Туридюр. Она состояла на попечении хреппа8 и была очень стара. Когда она сердилась, иметь с ней дело было нелегко. В тот самый вечер, о котором было недавно упомянуто, бонд Сигюрдюр прилег поспать, также как и остальные домашние. Он лежал в своей кровати, спал крепко и громко храпел. Хозяйка тоже легла, однако так и не заснула. Начинает смеркаться, день клонится к закату, а ей все не спится. Вот ей надоедает лежать так долго без сна, она встает и подходит ко входу в комнату, который был открыт, так как двери в нем не было. Хозяйка прислушивается, все ли на чердаке спят, и слышит лишь храп да ворочание на каждой кровати, кроме кровати старухи Туридюр. Тут она замечает, что та не спит, а сидит в своей постели и что-то бормочет себе под нос, только Тоурдис не может ни слова разобрать. Наконец она слышит, как старуха резко вскакивает, подбегает к ведущему на чердак проему, плюет в него и говорит:

— Тьфу на тебя, паскуда, тьфу на тебя, мерзость! Тьфу, нечисть, пшла, черт, фу! Ага, смылась? Тьфу на тебя!

— Что это на тебя нашло, Туридюр? — спросила хозяйка.

Туридюр не слышала, что сказала Тоурдис, или же не обратила на это внимания. Она возвращается к своей кровати, садится на нее и, как и прежде, начинает что-то бормотать вполголоса. Тут хозяйка подходит к кровати Туридюр и обращается к ней с такими словами:

— Стало быть, Туридюр, тебе, как и мне, нынче вечером не спится.

Старуха говорит, что так оно и есть, и сон к ней на этот раз нейдет, да оно и к лучшему, что хоть кто-то бодрствует. Тогда хозяйка снова спрашивает ее, не увидала ли она чего. Поначалу старуха немногословна; теперь видно, что зрение стало уж ей отказывать, говорит она, да и мало кто поверит, если бы она и сказала, будто что-то увидала.

— Однако меня не удивит, — говорит она, — если сюда явится кто-то незнакомый, не успеет еще и вечер закончиться.

Хозяйке охота узнать, на что старуха столь многозначительно намекает, и она принимается дотошно ее расспрашивать, что же такое ей привиделось. Наконец Туридюр сдается.

— Я, — говорит старуха, — сидела, как обычно, и дремала тут в своей постели, покуда все на чердаке не уснули. Тут на меня какая-то печальность навалилась, хозяюшка, и решила я прилечь, взяла подушку, что вон там, на пустой кровати валялась, и хотела себе под бедра подсунуть, думала, может, так хоть полегче будет… Ох, ох!.. Чтоб тебя! Все никак от меня не отвяжешься!.. Как в поясницу вступило-то, ох, ох!.. Тут я глянула на лестницу… Ох, ох! Да что ж такое!.. а там какие-то чер… окаянные огоньки, поднимаются потихоньку по ступенькам, медленно-медленно идут вон там по чердаку, пока не добираются до пустой кровати здесь у стены. Тут уж я почуяла недоброе… Ох, ох, да она меня доконает!.. Поднялась я, хозяюшка, пугнула эту паскуду — а подобного рода нечисть всегда от меня смывается — и она покатилась обратно по чердаку и вниз по лестнице, как клубок. На том мы с ней и расстались. Размером она была со среднюю кадку, огненно-рыжая дрянь, и со всех сторон искры сыплются. Уж можешь быть уверена, Тоурдис, вечером сюда кто-то припрется, пускай я уже и старая и слепая.

— И кто же, по-твоему, это может быть, что придет сюда вечером? — спросила хозяйка.

— Вот уж не знаю, Тоурдис, — сказала старуха, — но думаю я, это кто-то нездешний, потому как не помню я никого тут в округе, кому предшествовал бы этот бес9 — разве что, парнишка, который весной пришел в Лейти10, не помню уж, как его звать, Аусмюндюр или Аумюнди. Правда, я слыхала, что дух у него — баран с волочащейся шерстью, а у Йоуна из Грюндира — собака с подпалиной на хвосте, а у парня из Хваммюра — два полумесяца. Чего не знаю, того не знаю, хозяюшка, только такой гадости я ни перед кем еще не видывала.

— Должно быть, все будет, как ты говоришь, Туридюр, и если вечером сюда кто-то придет, то будет он из неблизких мест. Но хочу попросить тебя об этом не упоминать, потому что иначе вечером мне девушек в хлев будет не загнать, — сказала хозяйка.

— Не такие уж они робкие, щеголихи-то эти. Думаю, тут, в доме, они куда угодно шастать не побоятся, пускай даже в нем и нечисто. Я-то в свое время не кочевряжилась, пока молодая была, даже если знала, что поблизости какое-то привидение бродит. Меня ничем было не пронять, покуда рожа эта проклятая мне в бедра не вступила и меня не доконала, ох, ох!

На этом они с Туридюр прервали разговор. Старая Туридюр осталась сидеть на своей кровати, протянула руку к полке над кроватью, взяла оттуда кусок сушеной рыбы и принялась за него, да все бормочет себе под нос вполголоса. Хозяйка же прошла по чердаку к кровати одной работницы, что спала там, разбудила ее и велела ступать на кухню и разжигать огонь, потому что, говорит она, пора уже заканчивать с вечерним сном. Работница тотчас просыпается и сидит некоторое время, почесываясь, зевая и потягиваясь, как оно обычно и бывает, а потом встает, выходит и зажигает лампу. Тут все в бадстове один за другим просыпаются, а женщины усаживаются на своих кроватях и принимаются за работу. Там были три работницы, Сигридюр, Гвюдрун и Аустридюр; они пряли, а один работник, которого звали Хроульвюр, сидел неподалеку на сундуке, и ему было поручено чесать для них шерсть по вечерам. Лампу повесили в бадстове на дверной косяк следующим образом: в нем сверху было просверлено отверстие, в которое и просунули ручку лампы. Ее вешали туда для того, чтобы она освещала все помещение, а также и чердак, и чтобы на всю бадстову понадобилась лишь одна лампа. На чердаке у косяка с внутренней стороны, где висела лампа, был поставлен стул, а на нем лежала думка. Там хозяйка обыкновенно сидела по вечерам за шитьем или каким-либо другим занятием, для которого требовался свет. По другую сторону от двери, у той стены, что была обращена к чердачной лестнице, стоял маленький сундучок, накрытый сложенным покрывалом. Это было место работника Торстейдна, который сидел там по вечерам и что-нибудь мастерил, чинил и заделывал ведра и бадьи, изготавливал пряжки и костяные ложки, вырезал боковые доски для кроватей и крышки для горшков, выдалбливал из рога табакерки или возился с чем-то подобным. Одновременно в его обязанности входило читать истории и петь римы11, так как был он человек весьма грамотный и большой мастер в пении рим. Торстейдну было пятьдесят лет. Ростом он был выше среднего, с каштановыми волосами, бледным и худощавым лицом и слабосильный на вид, хоть и не совсем невзрачный. Бонд Сигюрдюр ценил его больше всех среди своих работников, да и Торстейдн был очень ему предан, всякую работу выполнял добросовестно и был человек весьма аккуратный. Женат Торстейдн не был, однако у него был ребенок от одной бондовой дочери, которую впоследствии выдали за другого человека и которая уже умерла. Ребенка звали Сигрун, и она жила вместе с отцом там, в Хлиде. Ей было девять зим, и она подавала большие надежды. Когда зажгли свет и повесили лампу на косяк, все расселись по своим местам; хозяйка сидела на стуле и шила; Торстейдн уселся по другую сторону от двери и насаживал рукоятку на сверло. Тут бонд Сигюрдюр также просыпается, осматривается и видит, что все уже сели за работу. Он спрашивает хозяйку, давно ли все проснулись. Та отвечает ему как есть, что свет только зажгли. Тогда он идет в угол, берет пучок конского волоса и привязывает один конец к стропилу напротив своей кровати, потом садится и принимается плести веревку. Так проходит некоторое время, и в бадстове почти не разговаривают. Тут приходит домой пастух. Ему по вечерам никакой работы отведено не было, да он и не слишком умел обращаться с шерстью. По вечерам он всегда лежал и спал или перешучивался с женщинами и считал, что неплохо поработал, если за весь вечер сматывал одно веретено или надвязывал несколько кругов на своем носке. Вот пастух заходит, идет к своей кровати, что была напротив лестницы на чердак, берет свою шапку и рукавицы и швыряет их в изножье постели. Потом он разлегся на спине поперек кровати и вывалил ножищи на середину чердака. Никто не сказал ему ни слова, да и он ни к кому не обращался. Так проходит некоторое время; все в бадстове молчат, и каждый сидит там же, где и устроился, за своей работой. Наконец хозяйка обращается к Торстейдну:

— По-моему, Торстейдн, — говорит она, — нынче вечером здесь чересчур уныло и молчаливо. Сверло свое ты все же доделай, однако, сдается мне, девушки ждут, что ты по обыкновению что-нибудь им почитаешь или споешь.

Торстейдн говорит, что на это рассчитывать не стоит, так как он уже перечитал почти все истории, что имелись там на хуторе. Хозяйка сказала, что поэзия сгодится ничуть не хуже:

— Да и ты этой зимой редко нам стихи читал, а ведь красивых рим полно.

Домашние выразили одобрение словам хозяйки, сочли, что это было сказано хорошо и внушительно, и стали все просить Торстейдна спеть римы. Но когда стали обсуждать, за какие римы стоит взяться, не все поначалу смогли прийти к единому мнению. Бонду представлялись наиболее подходящими римы о Роланде или Феракуте12, и он сказал, что это были величайшие герои и большие удальцы. Работницы сказали, что немного найдется рим лучше, чем «Римы о Бране». Работник Хроульвюр, в беседу почти не вступавший, сказал, что никто из людей древности не дорог ему так же, как Греттир13, но заметил, что не знает точно, были ли о нем сложены какие-либо римы. Пастух лежал на своей кровати и слушал их разговоры. Поначалу он помалкивает, но в конце концов решает, что не может больше оставаться безучастным. Тогда он встает и говорит:

— Есть тут римы про Херрауда и Боси, Торстейдн?

Торстейдн улыбнулся и сказал, что нет.

— Тогда я хочу, чтобы спели «Римы о Яннесе», — говорит он и укладывается обратно. Пока все это обсуждают, Торстейдн заходит в супружескую спальню и вскоре возвращается оттуда с толстенной рукописной книгой рим, садится, некоторое время перелистывает ее, размышляет, находит нужное место и начинает читать:

Киром звать того царя,
чьи крупны владенья.
Персия вся и Азия —
под его правленьем.

Это начало первой римы из «Рим об Ульваре Сильном», а любовное стихотворение перед ней14 Торстейдну пришлось пропустить, потому что на первой странице книги было ничего не разобрать. Торстейдн декламировал громко и звучно ко всеобщему удовольствию. Все в бадстове молчали и слушали, и, казалось, стали веселее и оживленнее, чем прежде. Иголка в руках хозяйки сновала проворнее и ловчее. Аустридюр подпевала Торстейдну, покачивала головой и была вся в движении. Сигридюр с Гвюдрун вытягивали из шерсти нить на треть длиннее, чем раньше. Бонду Сигюрдюру также лучше работалось, и плел он куда быстрее прежнего, сильно дергая веревку на каждую рифму, в такт повышениям голоса декламатора. Торстейдн читал долго и складно, и вот он уже закончил первую риму. Тут он берет небольшую передышку, прежде чем приняться за следующую, и женщины начинают обсуждать историю. В это время происходит вот что: пастух резко вскакивает, утверждая, что четко слышал, как во входную дверь стукнули раз или два, и говорит, что наверняка кто-то пришел. Аустридюр заявила, что также это слышала, но остальные говорили кто что: кому-то что-то послышалось, другие все отрицали. Бонд говорит, что идти открывать ни к чему и что не в обычаях это у христианских людей стучаться в двери после захода солнца вместо того, чтобы подойти к окну и помянуть Господа15, да и стучатся не по три раза одни только бесы да чудища. Все принимаются это обсуждать, но тут снова раздаются три удара. Тогда бонд говорит, что нужно идти открывать. Пастух выскакивает в сени, некоторое время отсутствует, а по возвращении говорит, что никого не заметил. Он утверждает, что обошел весь дом, но так никого и не увидел, однако собаки все выбежали с лаем и воем. Все сочли это весьма странным, но обсуждать не стали. Торстейдн снова начинает читать, и читает какое-то время, а час уже поздний. Тут все слышат, что собаки принимаются исступленно лаять у дверей, и вскоре замечают, что кто-то взбирается по южной стене бадстовы, а затем приникает к окну над постелью хозяйки. Бонд Сигюрдюр подбегает туда, а пришелец окликает его из-за окна:

— Да пребудет здесь Господь! Здравствуйте, люди добрые!

— И тебе здравия, — отозвался хозяин и как можно плотнее прижимается носом к окну. — И как же тебя звать?

— Хадльвардюр Хадльссон.

— Хадльвардюр Хадльссон, — произнес бонд. — Ты такого знаешь, дорогая? — спросил он у жены.

— Нет, — ответила хозяйка. — Спроси его, откуда он.

Бонд опять прижался носом к окну и кричит:

— Хадльвардюр, а скажи-ка, откуда ты будешь?

— Чего? Я хотел попросить вас пустить меня переночевать, — сказал пришелец, не расслышав, что спрашивал Сигюрдюр.

— Будет тебе ночлег, живешь-то ты где?

— На юге страны, — сказал пришелец.

— Говорит, на юге страны, Тоурдис, — сказал бонд. — Скажи Аустридюр, пускай лампу несет, а я открывать пойду.

Бонд делает, как и сказал, идет открывать, а вскоре к нему прибегает Аустридюр с лампой. По прошествии небольшого времени бонд возвращается, ведя с собой пришельца. Гость держит в одной руке свою шапку и рукавицы, а в другой — небольшую полосатую переметную сумку. Лишь только просунув голову в чердачный проем, он здоровается с домашними, говоря:

— Да пребудет здесь Господь, здравствуйте, люди добрые! — потом подходит к каждому и приветствует того поцелуем.

Он заканчивает с этим в тот же момент, когда на чердак поднимается бонд Сигюрдюр. Тот предлагает гостю садиться, а хозяйка отводит его к кровати Сигюрдюра и спрашивает, не промок ли он. Гость отвечает отрицательно. После этого она спрашивает, не хочет ли он чего-нибудь попить, и гость говорит, что в этом нет нужды, однако хозяйка все же понимает по его ответу, что он не отказался бы, если бы ему предложили питье, и приносит ему молока. Тем временем бонд заводит с гостем беседу:

— Так вас Хадльвардюром зовут? Понятно.

— Да, Хадльссоном, — ответил гость.

— Хадльвардюр Хадльссон, понятно. И живете в Боргар-фьорде, понятно, — сказал бонд.

— Нет, на Кьяларнесе, — ответил гость.

— А, да-да, на Кьяларнесе, — сказал бонд. — Понятно. Это, должно быть, тут, поблизости?

— Зависит от того, какой дорогой ехать. Если через Сандюр и Кальдадалюр, то готов поверить, что по расстоянию выйдет столько же; если через Ок и Арднарватнсхейди, то еще бабка надвое сказала; однако короче всего ездить так, как я обычно езжу. Я, дружище, чаще всего сразу правлю в гору прямо от Кьяларнеса или из Кьоуса, или же еду вдоль Хваль-фьорда, заезжаю на Тиридль, потом осматриваюсь и выбираю дорогу через горы мимо всех ледников, а в жилые места попадаю лишь в Скага-фьорде или еще где-нибудь, хоть и не все поступают по моему примеру.

— Через Скага-фьорд, понятно. А разве туда ведет не ужасная горная тропа, того и гляди заблудишься? — спросил бонд.

— Именно так, и для меня так лучше всего, а с пути я там никогда не сбивался. Чего-чего, а с пути сбиваться мне не доводилось, хоть я то и дело и езжу в такие поездки. Вот и покойный пробст часто говорил: «Уж не знаю, Хадльвардюр, что за дьявол помогает тебе повсюду дорогу находить». По правде говоря, я и не помню, чтобы хоть раз за все те десять лет, что я у него служил, выдалась такая погода, чтобы я не добрался, куда надо, сколь бы темно ни было.

— Понятно, — говорит бонд. — Так вы и теперь через горы ехали?

— Нет, теперь я поехал хуторами. Так уж пришлось, потому что мне надо было по дороге встретиться с человеком из Мид-фьорда. А вообще я северянин, хоть и долго на юге прожил.

— Далеко ехать намереваетесь? — поинтересовался бонд.

— Сейчас я домой еду. Меня послали с письмом от нашего сислюмадюра16 сюда, в усадьбу к преподобному Сигвальди, а к нему прилагались деньги, наследство от женщины, которая умерла на юге прошлой осенью. Они с ним знакомые и школьные товарищи, сислюмадюр и преподобный Сигвальди, вот он и попросил пастора их передать, а такие вещи с оказией да с незнакомыми людьми не отправляют. Думаю, там далеров17 под сто или около того, судя по весу. Он послал с ними меня, так как знал, что меня уже прежде с деньгами отправляли, и ни в какие неприятности я не угодил, вот что я думаю.

— Отправили с деньгами, понятно, — сказал бонд. — Привезли ли какие-нибудь новости?

— Рассказать мне нечего, — ответил гость.

— Все чин чином?

— Насколько я знаю. Разве что, народ повсюду хворает, хотя никто из видных людей не умер, только дети, как обычно, да еще кораблекрушение у Акранеса незадолго до Рождества приключилось. Трое с лодки утонули, а четверо спаслись. Они отплыли из Рейкьявика под вечер, а тут с юго-востока порыв ветра налетел. Море было бурное, лодка плохая и с волнами не справлялась, а они к несчастью забыли ковш, и в лодке не оказалось ничего, чем отчерпывать, кроме одного бочонка, в котором был бреннивин18. Один из них хотел высадить у бочонка дно и вычерпывать им, но не сумел переубедить главного, которому бреннивин принадлежал. По его словам, тот сказал: «Я скорее покончу с собой, чем опорожню бочонок, потому как то, что в нем налито, не задаром досталось». Тут лодка у них наполнилась водой и перевернулась, а этот, который выжил, забрался на киль; на следующий день его увидели с Эйнгея и спасли.

— Ужасно дорого обошелся им этот проклятый бреннивин. Вот так новость, — говорит бонд.

— Ну а другую-то вы наверняка слыхали, про голландскую шхуну? — сказал гость.

— Нет, про это не слыхали.

— Вот как, а я думал, об этом уже всем известно. Могу вам сказать, что ее прибило осенью на западе, в Сейдис-фьорде19, у Драунгара. С севера налетела непогода, вскоре после рьеттира20; перед тем ветер был западный, а тут как подует с северо-востока. Она там у утесов на куски и развалилась.

— Ну а люди-то уцелели?

— Да куда там, ничего подобного. Ни одна живая душа не спаслась, кроме кока да шкиперова пса, умевшего плавать. Говорят, держится он теперь понурно, ни к кому идти не хочет, только смотрит на море со слезами на глазах. Я это к тому, что разума у них хватает, у животных-то, хоть речи им и не дано. Но нельзя было и ожидать, чтобы с этим судном вышло по-иному, потому как утверждают со всей достоверностью, что это был тот же самый корабль, который приплывал на восток в позапозапрошлом году, а вместо наживки они использовали человечину. Они повсюду просили продать им рыжеволосого парня и готовы были за него отдать две тюнны21 крупы, две тюнны хлеба, восемь лесок и десять грузил, вдвое больше того, что они обычно давали за самую лучшую корову — имеется в виду ее съедобную часть, потому как шкуру они возвращали. А теперь вот собирались взять кока и наживить на снасти его.

— Многие думают, коли не сразу
кара настигла за их проказы,22

говорит бонд. — А из добра что-нибудь спасли?

— Думаю, да, и говорят, оно там в свободном доступе было. Я разговаривал с человеком, который с запада приехал и все об этом знал в точности. Народ набирал там все, что мог унести: лески, канаты, почти не испорченную крупу, полосатые рубашки, платки, и еще меха — они-то, по правде говоря, никуда не годились, — за голландские сыры же им, говорят, и специи23 выложить не пришлось, а патоку они зачерпывали руками себе в шапки прямо с прибрежного песка, и все это совершенно бесплатно, так что, когда, наконец, явился сислюмадюр, который, говорят, о себе самом уже позаботился, там не осталось ничего, кроме остова корпуса, за который, впрочем, много не дашь, да еще целая лоция за четыре шерстяных носка, а сахар и железки и вовсе задаром.

— Хотел бы и я там оказаться и разжиться куском железки, — сказал бонд. — Вот так новости у вас! Нет, об этом мы не слыхали, это уж точно, про такое здесь не рассказывали… У Драунгара, говорите? Это где-то рядом с ледником Драунгайёкюдль?

— Да, кажется, к западу от него. Я в том захолустье никогда не бывал; там, говорят, полно колдунов и всяческого сброда… Кстати говоря, — произнес гость, нащупывая что-то в кармане, — чуть не забыл про письмо, которое пастор просил меня оставить здесь. Думаю, оно адресовано вам, — говорит он, осматривая письмо, вынутое им из пакета. — Вас ведь звать синьором Сигюрдюром Йоунссоном из Хлида?

— Да, полагаю, как-то так меня и называют, — сказал бонд, шмыгнув носом.

Тогда гость вручает ему письмо, приветствие на котором было надписано весьма разборчивым курсивом и гласило:

Высокородному
с-ру Сигюрдюру Йоунссону
из Хлида.

Бонд Сигюрдюр взял письмо, некоторое время на него смотрел, а потом вполголоса прочел приветствие:

— «Высокородному с-ру Сигюрдюру Йоунссону из Хлида». Понятно, это мне, это почерк преподобного Сигвальди. Чего же он от меня хочет, добрая душа?.. С прочтением придется подождать, покуда жена не отыщет мои очки.

В этот миг входит хозяйка, неся гостю кружку молока. Тут бонд встает, показывает хозяйке письмо и просит ее принести очки. Она их находит и приносит ему, а он, водрузив их на носу так, как ему нравится, еще раз смотрит на приветствие, потом открывает письмо, подносит его как можно ближе к свету и принимается читать вполголоса. Письмо было таково:

«Стадюр, 13 января 17.. г.

Мой дорогой и преданный высокородный друг! Помимо того, чтобы поблагодарить Вас вместе с Вашей драгоценной супругой за неоднократно оказанную и проявленную верную дружбу, расположение и доброту ко мне и моим близким, а также за приятные, занимательные и теплые встречи и незабываемую благожелательность в Вашем достославном и всеми почитаемом жилище, единственной целью этой немногословной записки является упомянуть о том, о чем Вы просили меня ради Вас заняться и похлопотать, а именно: о покупке коровы. Если говорить вкратце, то корова, о которой вы говорили и которую просили меня раздобыть, оказалась, со слов знающих людей, скотиной порченой, трудноудойной коровенкой с плохими зубами, и потому я ради Вашего блага воздержался от покупки. Но корову я для Вас присмотрел, и корова эта, со слов продавца и близко с ним знакомых, является превосходной скотиной: семи зим от роду, доится не помногу, но часто, а если забеременеет как обычно, то телиться должна ранней осенью24. Тем не менее, как и прежде, я не осмелился завершить покупку, не переговорив с Вами, хотя человек, который ее продает, хочет покончить с этим как можно скорее, а к упомянутой корове уже приценивались и другие. Я сказал ему приезжать сюда в следующее воскресенье по пригодной погоде, а потому необходимо, чтобы Вы были так добры явиться сюда к указанному времени, дабы закрыть с ним упомянутую сделку. Плюс мне нужно с Вами еще о многом поговорить, ради удовольствия, пользы и развлечения. Извините за эти нацарапанные в спешке строки. Желаю Вам с дражайшей супругой всего наилучшего. Всегда готовый к Вашим услугам Ваш преданный и любящий друг и благожелатель,

Сигвальди Аурднасон».

Тщательно прочтя это письмо, бонд Сигюрдюр показывает его хозяйке, и они некоторое время его обсуждают. В остаток вечера ничего больше не происходит, помимо того, что гостю подали ужин, а тот чрезвычайно весел и рассказывает о своих поездках и подвигах. Вот по обыкновению прочитали из Слова Божия25, а потом Хадльвардюра отвели к его постели. Спать ему постелили на той пустой кровати, что стояла в бадстове неподалеку от кровати старой Туридюр. Все заметили, как Туридюр окинула гостя взглядом отнюдь не дружеским, принялась, как обычно, что-то бормотать себе под нос и вела себя крайне злобно, но шума не подняла. Все в Хлиде стали укладываться спать, так что ничего больше тогда не произошло.

Глава 2

Хвали деву поутру,
а погоду под вечер.

Пословица

На следующий день после того, как бонд Сигюрдюр получил упомянутое письмо, Хадльвардюр отправился в дальнейший путь, и больше о нем речи идти не будет. Подходят выходные, и утром в ближайшее воскресенье Сигюрдюр просыпается рано, еще до рассвета. В ясном небе сияла луна, озарявшая чердачное окошко, но в бадстове все кроме бонда еще спали. Он берет свою одежду, тихо собирается и выходит взглянуть на погоду. Небо еще не начало светлеть, но по Семизвездию26 и другим ярким звездам Сигюрдюр увидел, что ждать до рассвета оставалось недолго. Погода стояла самая чудесная, небо ясное, и столь было тихо, что ни единый волосок на голове не шелохнулся. После этого бонд идет обратно в дом и подходит к кровати Торстейдна; она располагалась у самой чердачной лестницы, а в ногах у него спала его маленькая дочурка Сигрун. Сигюрдюр толкает Торстейдна рукой, и тот тут же просыпается. Бонд говорит, что пора одеваться, если они собираются идти в церковь, как договаривались.

— Погода превосходная, тишь да благодать. Собирайся тихо, дружище, не хочу, чтобы проснулся кто-либо кроме моей жены. А когда поднимешься, зайди к нам в комнату и возьми себе чего-нибудь перекусить, прежде чем отправимся, — сказал бонд.

С этими словами Сигюрдюр заходит обратно в супружескую спальню. Хозяйка уже оделась: она проснулась, когда поднялся ее муж. Сигюрдюр поцеловал ее и пожелал доброго утра, и тогда хозяйка говорит:

— Похоже, вы в церковь идти собрались, как решили прежде. Не знаю уж, почему, но по мне было бы лучше, если бы вы отложили это путешествие. Впрочем, ты наверняка не захочешь перечить пастору, а потому я тебя удерживать не стану. Погода-то сносная?

— Все тихо и спокойно, твердый наст лежит.

— Все же подготовься как следует, сердце мое! Есть старая пословица: едешь на день, хлеба бери на неделю. И хоть погода сейчас и хорошая, она может испортиться прежде, чем вы вернетесь. Ты обе пары носок надел, что я тебе выложила?.. Да, вижу, что надел. Вот твои меховые чулки, плохо только, что они такие короткие. Вон твои рукавицы, а эти куда-нибудь положи.

— Ай, ни к чему мне две пары рукавиц брать, наверняка потеряю.

— А я говорю, бери, другие могут промокнуть. Положу их тебе в карман. Не забудь про шарф. Покажи-ка, давай я его тебе повяжу, хочу быть уверена, что ты его не забыл, в мороз шею закрыть как следует не помешает. Вот и Торстейдн идет, уже собрался. Перекусите немножко, перед тем как идти, и смотрите, поешьте хорошенько: день длинный, и неизвестно еще, дадут ли вам сразу же поесть в Стадюре.

Потом хозяйка поставила перед ними оловянную миску с хаунгикьётом27, и Сигюрдюр с Торстейдном принялись есть, а когда с этим было покончено, оба поднялись и берут свои рукавицы и шапки. Хозяйка вызвалась их проводить. Сигюрдюр велел Торстейдну передвигаться по чердаку тихо, чтобы домашние не проснулись. Хозяйка спустилась первой, а бонд Сигюрдюр вспомнил, что забыл взять с собой два письма, которые нужно было доставить в Стадюр и которые лежали в комнате, и потому вернулся обратно на чердак и принялся их разыскивать. Торстейдн пошел к своей кровати, бормоча при этом вполголоса:

— Ох, надо попрощаться с малышкой Руной, хоть она и спит.

Девочка еще крепко спала и не заметила, как одевался ее отец. Она, как и водится за детьми, лежала, разметавшись в постели: голова под подушкой, посередине кровати, а простыни обмотались вокруг плеч и шеи; одеяло по большей части сползло на пол, а ноги малышки Сигрун были там, где накануне вечером находилось изголовье. Когда ее отец увидел, что сталось с постелью, он говорит:

— Ох, бедняжка моя, нехорошо-то как вышло. Придется мне немного привести все в порядок, Руна!

Он прижимает Сигрун к себе и приподнимает ее, а другой рукой разглаживает постель и взбивает подушку, что лежала, скомканная, на самом краю. Потом он снова укладывает девочку на подушку, старательно ее укрывает и говорит:

— Ну, бывай, радость моя, и смотри, не плачь, когда проснешься и увидишь, что твой тятя пропал.

Сигрун от всего этого не проснулась, но уже можно было заметить, что сон начал отступать, потому что на щечках у нее проступил легкий румянец. Поцеловав и попрощавшись со своей спящей дочерью, Торстейдн спустился с чердака. Сигюрдюр немного задержался в комнате, так как не смог сразу найти письма, но вот он снова выходит, и когда появляется в дверях, то внезапно обнаруживает, что все в бадстове уже проснулись, а произошло это оттого, что старуха Туридюр так шумела во сне, что никому от ее громких воплей не стало ни сна, ни отдыха. Она то жалко завывала, то хрипела как баран на бойне, и металась так страшно, что вся выгибалась дугой. Так продолжалось некоторое время, пока все в бадстове не пробудились. Тут люди принялись кричать на нее, но она все не просыпалась. В этот момент бонд Сигюрдюр как раз и вышел на чердак. Он слышит, что происходит, окликает одну девушку, которая, как он видел, уже не спала, и говорит:

— Старой Туридюр снится что-то плохое. Окликни-ка ее, Сигга, и скажи старухе перестать орать.

— Я ее уже окликала, но ее, беднягу, не разбудить, — сказала Сигга. — Потормошу-ка я ее.

С этими словами Сигридюр хватает обеими руками боковую доску кровати, протягивает ее в сторону кровати Туридюр и тычет той концом в бок. От этого старуха просыпается. Она приподнимается и тяжело отдувается, а потом говорит:

— Это ты, Сигга, шалопайка такая, мне доской в бок ткнула? Обязательно было меня будить, нахалка?

— Надо было вести себя по-человечески, — сказала работница. — Никому в бадстове от тебя покоя не было, вот я тебя и разбудила.

— Ах, бедняжечка, спать ей не дали!

— Это я сказал ей тебя разбудить, — промолвил Сигюрдюр, — так как услышал, как ты мечешься. Приснилось что-то плохое, Туридюр?

— Неважно, что там мне снится, но я бы сочла, что это что-то да предвещает, — проворчала старуха вполголоса, однако бонд не стал прислушиваться, что она говорит, второпях попрощался с домашними и спустился вниз. Когда он выходит во двор, Торстейдн уже стоит там, готовый отправляться в путь, с подбитым железом посохом в руке. Бонд также берет свой посох, потом подходит к хозяйке и прощается с нею, а хозяйка говорит на прощание:

— Хочу попросить тебя, Сигюрдюр, не отправляться в путь в плохую погоду или поздно вечером. Лучше останься в Стадюре, чем идти через гребень на ночь глядя. Сейчас погода хорошая, но она может испортиться, прежде чем наступит вечер. Ты знаешь, мне неспокойно, когда тебя нет дома, так что пообещай мне не рисковать. Торстейдн, а ты смотри, не подговаривай моего мужа выходить перед бурей, его и подговаривать не надо, он и так достаточно неугомонный.

— За это не переживай, Тоурдис, — сказал Сигюрдюр. — В непогоду мы никуда не пойдем. Ну, бывай.

— Да, за это будь уверена, Тоурдис, — сказал Торстейдн. — Прощай. Хочу попросить тебя, как обычно, присмотреть за малышкой Сигрун. У нее, бедняжки, никого не останется, когда она меня лишится, кроме Господа да тебя.

После этого товарищи отправились в дорогу, а хозяйка стояла во дворе и смотрела им вслед, пока они не исчезли из виду за туном28. Больше их было не увидать, и она пошла в дом.

Неподалеку от туна лежит холмистая гряда, которая называется Хлидархаульс. Через гряду эту пролегает дорога в Стадюр. Тот склон гряды, что выходит на Хлид, очень крут и столь высок, что считалось неплохим достижением без передышек подняться с равнины на ее гребень, и поговаривали, что такое под силу лишь самым легконогим ходокам. Сигюрдюр слыл в числе самых крепких мужчин; в молодые годы он часто поднимался без передышки от Хлида на вершину гряды, таща на спине ношу в четыре или шесть четвертей29. Но когда он начал стариться и быстро уставать, ему такое не удавалось, если он что-либо нес, хотя, идя налегке, он не изменял своей привычке не делать передышек, пока не достигнет гребня. Торстейдн был не столь силен в ходьбе, но считал позорным останавливаться раньше бонда и уже отстал, когда оставалось преодолеть еще примерно треть склона. Впереди на гребне гряды стоял тур из камней, который назывался Дагмаулаварда30, так как над ним в девять часов утра стоит солнце, если смотреть от хутора в Хлиде. Там Сигюрдюр уселся и стал дожидаться Торстейдна, и тот вскоре появился и сел рядом с Сигюрдюром. Уже совсем рассвело. Посидев немного, Торстейдн подпирает щеку рукой, смотрит на хутор и тун в Хлиде и говорит:

— Грустно мне теперь, Сигюрдюр, что я расстался с моей спавшей в кровати малюткой.

Он замолкает, а потом продолжает:

— Если я хоть когда-нибудь поработал на тебя верно и преданно, Сигюрдюр, то, надеюсь, ты отплатишь за это маленькой Сигрун, когда я умру.

— Я буду просто обязан, — сказал Сигюрдюр. — Но почему ты заговорил об этом именно сейчас, а не когда-нибудь еще?

— Потому, — говорит Торстейдн, что знаю: недолго мне осталось жить, и помяни мое слово, все так и будет, как я говорю, Сигюрдюр.

Тут Сигюрдюр видит, как несколько слез скатились из глаз Торстейдна, а тот быстро вскакивает и шагает дальше по тропе через гряду и идет молча. Больше об их с Сигюрдюром переходе ничего не рассказывается, пока они не прибыли в Стадюр; это произошло как раз, когда прихожане подходили к церкви. Все пошли в церковь, и Торстейдн с Сигюрдюром прослушали мессу. По окончании службы Сигюрдюр подошел к пастору, и они стали обсуждать свои дела. О чем они болтали, не упоминается. Потом пастор распорядился принести Сигюрдюру с Торстейдном еды и прочих угощений, но Торстейдн ни к чему не притронулся, лишь выпил одну или две рюмки бреннивина. Поев и покончив со своими делами, бонд Сигюрдюр решил возвращаться домой. Пастор уговаривал его остаться на ночь, справедливо заметив, что день короток и уже подходит вечер, но Сигюрдюр заявил, что оставаться никак не хочет, да и погода под вечер стояла хорошая, а в небе вовсю сияли звезды. Так и вышло, что они отправились домой, и оба были веселы, а Торстейдн в особенности. Они идут от Стадюра кратчайшим путем и направляются туда, где тропа проходит мимо Тунги и дальше по болотам между Хольтом и Тунгой. На болотах было множество незамерзающих ключей и ручьев, и лед повсюду был ненадежный. Сигюрдюр с Торстейдном оба были хорошо обуты и в меховых чулках до колен. Сигюрдюр велел Торстейдну идти осторожно и все время прощупывать дорогу перед собой:

— Потому что, — говорит он, — места здесь опасные, если не смотреть, куда ступаешь, и с тех пор, как я побывал в Хольте, я знаю, что тут кое-где попадаются канавы с водой, которые зимой замерзают только в самые сильные морозы.

В этот момент они подошли к какому-то ручейку. На вид казалось, что ручей покрыт льдом и припорошен сверху снежком. Сигюрдюр ступает на лед, пробуя перед собой посохом, и обнаруживает, что там, где он шел, тот держит крепко. Торстейдн подошел к ручью чуть ниже по течению; он также пробует перед собой лед, но, выйдя на середину ручья, замечает, что он не столь крепок, как надо бы, и хочет вернуться назад, туда, где идет Сигюрдюр. Но в тот же самый миг лед под его ногами ломается, и он падает в ручей. Ручей был вспухший и полноводный, Торстейдн не достает ногами до дна и погружается до подмышек, однако ему удается ухватиться одной рукой за кромку льда и с горем пополам выбраться на сушу. Он дает воде немного стечь с одежды и некоторое время отдыхает от опасной дороги, а потом снова пускается в путь. Сигюрдюр считает неразумным идти дальше, чем до ближайшего хутора, раз уж все так скверно сложилось, что Торстейдн промок. Торстейдн же не желал об этом и слышать и заявил, что ничего с ним не случится, так как погода была не слишком морозная, а к такой сырости он привычный, да и от ходьбы они смогут согреться. Они обмениваются на этот счет несколькими словами, и каждый придерживается своего мнения, но в итоге решать выпадает Торстейдну, и вот они продолжают путь, держа к гряде напротив хутора Сель31 — это ближайший к гряде хутор со стороны Стадюра. Уже начинает смеркаться, а погода портится, становясь небезопасной, да к тому же еще и начинает мести. Впрочем, дорогу пока еще было видно хорошо, так как в небе светили звезды. Товарищи начинают подниматься на гряду и добираются примерно до середины, когда заходит солнце. Местность там такова, что тот склон гряды, который обращен к Стадюру, поднимается плавно, небольшими косогорами и впадинами, гребень ее короткий и плоский, а с той стороны, что выходит на хутор в Хлиде, склон очень крутой, и спуск там куда короче. На гребне чуть повыше над Селем высится холм, называемый Тривёрдюхольт32, он отделяет землю Селя от земли Хлида. Говорят, там находится середина пути между хуторами, и считается, что оттуда до Хлида идти столько же, сколько до Селя. Хозяева этих двух хуторов должны были поддерживать в порядке тропу через гряду, так как она проходит по земле обоих землевладельцев, но поскольку бонд в Селе не особо чтил закон, все туры по эту сторону гряды рассыпались и от них остались одни обломки, которые уже скрылись под первым снегом. К тому же те развалины туров, которые еще были видны, располагались столь неудачно, что скорее сбивали путников, нежели направляли их на верный путь. От Трех Туров до Хлида гряда была так хорошо размечена грудами камней, что едва ли смог бы налететь столь непроглядный буран, чтобы людям не найти дороги до хуторов. Туры были крупные и стояли так плотно, что от одного было хорошо видно другой, сколь бы темно ни было. Сигюрдюр с Торстейдном прошли половину пути до гребня гряды, когда день померк, и в этот миг на них обрушилась неистовая пурга, сопровождаемая таким ужасным морозом и таким огромным количеством снега, каких свет не видывал. Когда разбушевалась метель, товарищи остановились у небольшого холмика. Сигюрдюр завел речь первым и говорит Торстейдну:

— Теперь у нас есть два выбора, хоть ни один из них и не хорош. Мы можем продолжить подниматься вверх по склону, насколько получится, и попробуем добраться до Трех Туров. Я уверен, что если это нам удастся, то едва ли будет настолько темно, чтобы мы оттуда сбились с дороги, и если бы мы были там сейчас, то с Божьей помощью я бы продолжил путь. Однако неизвестно еще, доберемся ли мы до них, если станем взбираться по склону навстречу пурге. Иначе надо сейчас же поворачивать обратно и попытаться дойти до Селя, и я бы выбрал именно это. Тогда мы и избежим подъема, и укроемся от непогоды, и едва ли все так ужасно сложится, что мы не наткнемся где-нибудь на ограду туна или на овчарни. Ну а ты что скажешь, Торстейдн? Тебе это не кажется наиболее целесообразным?

— Тебе решать, Сигюрдюр, — сказал Торстейдн. — Однако мне кажется, не так уж невероятно, что мы до Трех Туров и доберемся. Мы пока еще на верном пути, и если верно определим направление ветра, то, думаю, едва ли не сумеем подняться на Идлюбрекку, а там уж вряд ли будет настолько темно, чтобы мы не различили утес. Оттуда же, как ты знаешь, Тривёрдюхольт не отыскать невозможно. А если мы утес и не найдем, то всегда сможем повернуть назад, когда захотим, да и маловероятно, чтобы стало еще темнее, чем сейчас.

— Тебе решать, — сказал Сигюрдюр. — Однако сдается мне, что мы делаем сейчас менее удачный выбор. Но у всякого выбора есть свои преимущества. Да и меня никогда еще не приходилось уговаривать идти дальше, так что вперед и с Богом.

С этими словами Сигюрдюр поворачивается навстречу пурге и бредет вверх по склону. Так продолжается некоторое время, товарищи взбираются на гряду наперекор непогоде, и не видно уже почти ничего. Сигюрдюр был мужчина сильный и выносливый, он уверенно пробирается сквозь пургу. Вскоре они заметили, что, чем дольше они идут, тем крепче становится мороз. Одежда Торстейдна была насквозь промокшая и тут же замерзла, и потому идти ему было труднее, чем Сигюрдюру. Однако он ни за что не хотел показать, что не может за ним угнаться. Так они шли, пока не заметили высокий и крутой склон и не узнали в нем Идлюбрекку. Им пришлось немало потрудиться, прежде чем они до него добрались. Тут они останавливаются и всматриваются во мглу, пытаясь разглядеть утес, о котором упоминал Торстейдн и который, как они знали, должен выситься у самой вершины гребня. Однако пурга была столь непроглядна, что утеса видно не было. Тогда Сигюрдюр говорит:

— Вот и вышло, дружище Торстейдн, как я и подозревал, что дорога наша проще не станет, даже если мы досюда и дойдем. Мы немало потрудились, чтобы сюда попасть, а утеса не видать. Или ты думаешь, что сможешь добраться отсюда к Трем Турам?

— Не вижу я, — сказал Торстейдн, — возможности продолжать путь дальше. Принимай решение, какое кажется тебе наиболее разумным, хотя больше всего похоже на то, что исход у любого нашего решения будет один и тот же.

— Лучше поздно, чем никогда, и лучше бы было выбрать то, что предлагал я, — сказал Сигюрдюр. — Но теперь падать духом без толку — или ты уже совершенно вымотался, дружище?

Торстейдн сказал, что, разумеется, нет, только у него начали мерзнуть ноги, и он не может точно сказать, ощущает ли он их или нет.

Они разворачиваются и пытаются отыскать дорогу вниз с гряды, по которой они поднимались, но снега было так много, что ее уже замело и нигде не было видно. Сигюрдюр пробует сориентироваться и выбрать направление для спуска, но непогода так разыгралась, что им едва удавалось устоять под ее напором, чтобы не сбиться с того пути, который они избрали. Вот Торстейдн уже начинает выдыхаться и больше не может угнаться за Сигюрдюром, и ему приходится прилагать все силы для того, что не потерять того из виду. Сигюрдюр видит, что не остается ничего другого, кроме как вести его за руку, и таким образом они, как им кажется, спускаются с гряды на равнину, и судят они об этом по тому, что уклон под ногами пропал, однако пурга была по-прежнему такая непроглядная, что они понятия не имеют, где находятся. Так они идут некоторое время, и Торстейдн уже столь обессилен, что Сигюрдюру приходится чуть ли не на каждом шагу останавливаться и давать ему посидеть. Наконец они подходят к небольшому холмику, и Торстейдн хочет остановиться там на ночлег, да и он все равно уже столь изнурен, что идти не может. Сигюрдюр какое-то время стоит над ним, а потом принимается вглядываться во мглу, и, осмотревшись вокруг, как будто различает какое-то постепенно вырисовывающееся неподалеку от них возвышение, и он воображает, что это, должно быть, какая-то горстка домов или хутор. И вот, хотя он уже очень вымотался и обморозил себе запястья и лицо, он подходит к лежащему в сугробе Торстейдну, взваливает его к себе на плечи и направляется туда, где ему померещился дом. Торстейдн был мужчина высокорослый и тяжелый, и нести его Сигюрдюру чрезвычайно тяжело. А добравшись туда, где, как ему казалось, он заметил хутор, он видит, что все не так, как ему казалось, и что это всего лишь холм с большим камнем на вершине, который сквозь метель и издали выглядел как дом. Тогда Сигюрдюр укладывает Торстейдна под защиту камня и убеждается, что тот настолько обессилел, что ни при каких обстоятельствах не сможет идти и даже стоять прямо. Насколько он видел, Торстейдн должен был вот-вот испустить дух и едва мог говорить достаточно четко, чтобы Сигюрдюр мог его понять. Тогда Сигюрдюр говорит так:

— Здесь нам придется устроиться на ночлег, хоть будет он и неважный, так как не вижу я никакой возможности нам продвинуться дальше, да и не знаю, в каком направлении искать жилье, если бы мы даже и могли идти дальше. И похоже на то, что исход нас обоих ждет один и тот же.

— Это уж наверняка, — произнес Торстейдн, приподнимаясь и опираясь на камень, — что здесь моя жизнь закончится. Врасплох меня это не застало, и так же вышло и с большинством моих родичей, которым пришел скорый и внезапный конец. Дед мой свалился с утеса Драунгейярбьярг, отец замерз на пустоши Хольтавёрдюхейди, а двое моих братьев утонули у Йёкюдля. Лучшее в моей жизни уже позади. Кому суждено умереть, того не спасешь, а кому жить, того и смерть не возьмет, и поскольку я полагаю, что твои дни, Сигюрдюр, еще не сочтены, то придется тебе, друг, оставить меня здесь и попытаться добраться до населенных мест. И если тебе уготовано еще пожить, то хочу попросить тебя о двух вещах. Первое — то, о чем я уже упоминал, чтобы ты не позволил моей маленькой дочурке Сигрун пойти по миру, а вторая просьба такова: если кости мои найдут и им отыщется местечко у церкви, то пускай их похоронят у середины южной стены церкви в Стадюре: там лежит мать Сигрун. Здесь мы, стало быть, и расстанемся, и спасибо тебе, друг, за пережитое вместе и…

Больше Сигюрдюр ничего не разобрал, так как Торстейдн, обессилев, привалился к камню, хотя Сигюрдюр еще видел у него признаки жизни. Но в это мгновение он замечает, что снегопад немного стихает, и вокруг становится кое-что видно. В тот же момент появляется огонек, и ему кажется, что он совсем недалеко. Он очень этому радуется, потому что теперь как будто понятно, что они находятся недалеко от какого-то хутора, так как больше этому огоньку было неоткуда взяться, кроме как из какого-нибудь окна. Он смотрит на огонек и размышляет о том, что ему надо бы как следует запомнить, в каком направлении идти к нему, но тут снова налетает пурга, показавшаяся Сигюрдюру еще непрогляднее прежнего, и огонек тут же пропадает. Сигюрдюр постоял, всматриваясь во мглу, но это было без толку. Тогда он стал ходить около камня туда-сюда, но огонек ему на глаза больше так и не попался. Мороз и непогода сделались столь жестоки, что он не мог уже удерживать тепло, и у него начали отмерзать и руки и ноги. Тут ему приходит в голову слышанное им ранее, что многие сберегли себе жизнь, закопавшись в снег. Его взгляд падает на какую-то ложбину возле холма, в нескольких саженях33 от камня. В этой ложбине намело сугроб, и она была уже наполовину заполнена снегом. Он подходит к лежавшему у камня Торстейдну, который был уже безмолвен, как столб, хоть Сигюрдюру и показалось, что он еще жив, так как на щеках еще сохранялся румянец, а лед таял у его уст. Он поднимает Торстейдна на руки, несет его в ложбину и укладывает там в сугроб, а потом принимается разгребать его руками и ногами и выкапывает в снегу яму столь глубокую, что в нее должны поместиться двое. Сугроб был рыхлый, намело его недавно, и разрывать его оказалось легко, однако ему пришлось прилагать все усилия, чтобы яма тут же не заполнилась снова: столь неистовы были буран и снегопад. Выкопав яму примерно в полтора аршина34 глубиной, он снова поднимает Торстейдна и несет его в яму, потом берет посох Торстейдна и втыкает его до середины в сугроб возле ямы. Наконец, он забирается в яму сам, ложится подле Торстейдна и ждет, чтобы их замело. Не проходит много времени, прежде чем яма заполняется снегом, и их с головой скрывает толстый сугроб. От исходившего от них с Торстейдном тепла снег вокруг них подтаял, а буря с такой силой наваливалась и утрамбовывала сугроб сверху, что получился свод, и вокруг них словно образовалось помещение. Сигюрдюр обнаружил, что недостатка в тепле в сугробе нет, однако вскоре он заметил, что по мере того, как сугроб делался толще и плотнее, воздуха становилось все меньше, и что долго ему по этой причине не протянуть. Свой посох он захватил с собой, тот был и длинный, и толстый, и ему приходит в голову проткнуть сугроб одним его концом, пока он не почувствует, что тот вышел на поверхность; таким образом он делает проем или дыру, в которую поступает свежий воздух. Теперь Сигюрдюр хочет узнать, осталось ли еще хоть немного жизни в Торстейдне, он ощупывает его ноги и руки и обнаруживает, что одежда на нем так промерзла, что тот стал весь как ледяной столб. Он приникает к лицу Торстейдна и пытается услышать дыхание, но ему не удается различить ни вздоха, и он думает, что Торстейдн, должно быть, мертв. Хоть в яме и было темно, Сигюрдюр решает бодрствовать всю ночь, дождаться, покуда рассветет, проверить, не уляжется ли пурга, и попытаться добраться до каких-нибудь хуторов. По его расчетам и предположениям, когда он забрался в сугроб, до полуночи было совсем недолго, и до рассвета оставалось всего несколько часов. Проходит некоторое время, и Сигюрдюр все бодрствует, но когда наступает ночь, его начинает одолевать такой необоримый сон, что, кажется, ему ни за что не устоять. Тогда он привстает и принимается раскачиваться вовсю, однако как бы ни заставлял он себя оставаться начеку, мало-помалу его охватывает некая дремота, но столь беспокойная, что иногда он толком не понимал, спит он или бодрствует. Через отверстие, которое Сигюрдюр проделал посохом, в яму попадало немного света, так что он мог еле-еле что-то различать вокруг себя, и один раз ему показалось, что Торстейдн не лежит без движения, а подбирается и садится, поворачивает мертвенно-бледное лицо к Сигюрдюру, и ему словно бы кажется, будто тот пристально посмотрел на него и сказал:

Знать нам то заказано,
где мы жизнь закончим;
в белом во Всевышнего
встретимся дворце.

Эту вису Торстейдн произнес тихим и глухим голосом, а потом снова улегся. Сигюрдюру стало не по себе, когда он увидел, как Торстейдн поднимается, так как он думал, что тот уже совсем мертвый, и, как рассказывал Сигюрдюр, пока Торстейдн говорил вису, на него навалилась такая слабость, что он не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой, а когда тот снова улегся, слабость с него спала. Тут он стал размышлять, не попытаться ли ему выбраться из сугроба, потому что находиться там ему было страшно, но когда он хочет подняться, то обнаруживает, что ноги его столь бессильны, что ему никуда оттуда не уйти, и придется ему ночевать там, где он находится. Так проходит ночь, и о Сигюрдюре больше пока ничего сказано не будет.

Глава 3

День занялся по-над краем земли,
и среди льдов ее мертвой нашли;
снежною вьюга укрыла фатой
лик ее — только с небес с добротой
солнце глядит на мальчонку.

Й. Х.35

В то самое воскресенье, когда Торстейдн с Сигюрдюром отправились в церковь, дома в Хлиде ничего особенного не происходило. Как обычно, почитали из Слова Божия, а по окончании чтения пастух пошел проверить овец, остальные же по обыкновению принялись за домашние дела: хозяйка взяла почитать книгу, а работницы занялись кто чем — либо шили, либо читали, — и лишь кухарка стала готовить обед. Начало смеркаться, и хозяйка пошла на кухню и начала накладывать еду36. Старая Туридюр сидела на своей кровати у торцовой стены и напевала себе под нос что-то, но что именно, никто не слышал. По Туридюр было сразу видно, что сейчас она была в плохом настроении; она хмурила брови и вид имела довольно мрачный. Никто в бадстове с ней не заговаривал: хозяйка велела работницам не тратить на нее слов попусту, когда она не в духе; потому в этот раз объектом гнева Туридюр не стал никто кроме кошки. На хуторе жила одна рыже-полосатая киска. Когда старая Туридюр была в хорошем расположении духа, кошка часто лежала на ее кровати, прижималась к ее ногам и мурлыкала, а та гладила ее всю, от мордочки до самого хвоста, и разговаривала с ней, как с человеком. С другой стороны, когда она была не в духе, то прогоняла кошку, шпыняла и сталкивала ее с кровати, так что той не было больше нигде пристанища, кроме дальнего конца помещения. И хотя Бранда37 была во многом умнее всех прочих кошек, ее ума не всегда хватало, чтобы понять, в каком настроении пребывает старуха в тот или иной момент, и так вышло и в этот раз. Пошныряв там-сям по чердаку, она хочет, как обычно, немного поспать на кровати Туридюр, тихо и спокойно подходит к кровати, упирается передними лапами в боковую доску и собирается запрыгнуть на нее. Но завидев, что замыслила кошка, старая Туридюр тут же хватает ее одной рукой за загривок и бросает обратно на пол. Кошка, была, пожалуй, ничуть не добродушнее старухи; она быстро поднимается, уставившись на Туридюр и в ярости размахивая хвостом, а потом делает отнюдь не маленький прыжок, приземляется к старухе на кровать и изо всех сил вонзает когти в одеяло, словно уже ожидает, что старая Туридюр это так не оставит. Догадка Бранды и впрямь оказалась верной, потому что, едва завидев, что кошка вернулась, Туридюр переполняется гневом и восклицает:

— А, снова явилась, зверюга?

С этими словами она хватает кошку обеими руками за хребет, подымает в воздух и с силой зашвыривает ее подальше от кровати, прибавив:

— Хоть я уже состарилась и обессилела, с тобой я все же управлюсь. Кабы я могла так же управиться со здешним сбродом, так они бы у меня получили.

Кошка не стала в третий раз идти на абордаж «Длинного Змея»38 — кровати Туридюр; она, должно быть, уже поняла, что со старухой сейчас лучше не связываться, пошла к другой кровати и устроилась там. В это время хозяйка начала накладывать еду, а одна из работниц тут же уносила от нее аскюры39 и ставила на край чердачного проема. Настроение у Туридюр от этого не наладилось, и, завидев первый аскюр, она принимается вполголоса разговаривать сама с собой. Суть ее речей сводилась к тому, что уж ее-то аскюр первым не принесут, могла бы уже и привыкнуть, что ее ценят меньше прочих, а ведь она знавала времена и получше, когда ей накладывали не последней из всех. Мало-помалу принесли все аскюры, а Туридюр все молола языком. Последним появился аскюр старухи, а та, что их приносила, поставила его у лестницы, окликнув при этом Туридюр:

— Вот и твой аскюр, Туридюр!

— Дальше не могла его задвинуть, дрянь такая? — отозвалась старуха. — Думаешь, мне легче за ним сходить, чем тебе, кобыла?

Работница сделала вид, что не слышала сказанного Туридюр, и молча спустилась с чердака обратно, а старуха выбирается из своей постели, плетется к проему, берет аскюр, затем снова садится, скрючившись, к себе на кровать, берет из стоявшей на балке над нею коробочки ложку из бараньего рога и складной нож, открывает аскюр, заглядывает в него и говорит:

— И вот эта вот жидкая бурда — мясной суп? Бог ты мой! А уж мяса-то отвалили, о да, один захудалый позвонок, а на нем ни волоконца мяса! Это, стало быть, и вся порция, насколько я вижу… Правильнее всего отдать это обратно; кто знает, может, Сигга из аскюра все повыуживала, с нее станется, не верю я, что хозяйка дала мне всего один кусочек… Я к нему и не притронусь, пускай все будет видно.

В этот момент вошла хозяйка Тоурдис, неся в руках лепешку и крохотную масленку40. Потом она подходит к Туридюр и говорит:

— Уже все съела из своего аскюра, бедняжка моя?

— Отнюдь, вон он стоит вместе со всем, что в нем было, — говорит старуха.

— Полагаю, тебя сегодня, как и следовало ожидать, обед не впечатлил. Я не угадала с порциями, и тебе ничего не досталось, но посмотри, я вот лепешку тебе взамен испекла. Ешь, Туридюр, пока теплая, я ее прямо из печи принесла.

Когда Туридюр увидела лепешку и масло, ее лицо несколько прояснилось, она протянула обе руки, взяла лепешку и принялась ее пережевывать. Хозяйка уселась на сундук перед кроватью Туридюр и принялась с ней разговаривать:

— Как себя чувствуешь, Туридюр, плечо хоть немного получше, чем вчера?

— Сегодня довольно терпимо, но она же меня в покое никогда и не оставит, рожа эта чертова, пока со мной не покончит. Вот уже и в бедра вступила, а со вчерашнего дня добралась вот сюда… потрогай, Тоурдис… здоровенный узлище, больше детской головы… ох!.. ох!.. осторожней. Тут и кто покрепче моего причитал бы так же, как и я, а сильнее всего она в моем теле буйствует всякий раз на плохую погоду, так что не удивлюсь, если скоро какая-нибудь пакость налетит.

— Тебе что-то такое во сне привиделось? Что это там тебе с утра снилось? Слышала я, как ты мечешься.

— Немногим я рассказываю, что мне снится, хозяюшка. Никто не придает значения тому, что мне снится, кроме меня самой, однако иногда потом все так и выходит, и меня это никогда врасплох не застигает, дорогая Тоурдис.

— Так что же такое тебе снилось?

— Не стану я рассказывать, не могу. Но ясно одно: ночью сюда на чердак заходил какой-то призрак. Помяни мое слово, либо кто-то тут в доме надолго не заживется, либо не придется долго ждать, как разразится ужасная буря. Перед непогодой много нечисти шастает, дорогая Тоурдис!

— Вполне вероятно, — сказала Тоурдис, — что погода скоро изменится, ведь так долго хорошая стояла, но уж верно не хотела бы я, чтобы она налетела прежде, чем мой супруг вернется домой. Не знаю, почему, ведь муж часто уезжал из дома и в более дальние поездки, чем эта, но не припомню я, чтобы когда-либо было у меня так же тяжко на душе, как в этот их поход в церковь. Хоть путь и недалек, но меня в последнее время все пугает эта гряда, с тех пор, как там замерз насмерть покойный Свейдн.

— Да, — сказала Туридюр, — он был девятнадцатым, кто там замерз. Тропа на Хлидархаульс не слишком длинна, но много кого на тот свет отправила. На моей памяти на ней четверо погибли, да Свейдн пятый. Сначала погибли братья из Тунги, Йоун и Бьярдни, оба весьма многообещающие парни, одному было восемнадцать, а Бьярдни моим ровесником был — мне тогда двадцатый год шел — или несколькими неделями старше, потому что он родился в торри, а я — в эйнмаунюдюре того же года41. Они пустились в путь поздно и направлялись сюда, в долину, но когда взобрались на гряду, с северо-востока на них налетел буран, и они заблудились, забрали слишком далеко на запад и свалились в ущелье в Идлагиле, там их и нашли пару дней спустя… Через несколько лет, в те времена, когда я с моими покойными родителями переехала в Хольт, там умер бедняга, которого звали Эйнаром. Он бродяга был, и полагали, что он от холода концы отдал. В тот день мело и был мороз, но снегопада не было, я это помню, как будто это вчера было, а он был человек хилый. А в тот же день из прихода через гряду шел человек, некий Йоун, что долгое время в Хамаре жил, Ингъяльдссон, и нашел того мертвым у развалин одного каменного тура, но никому про это не сказал. Того занесло снегом, и нашли его только поздней весной, после того как все растаяло, и был он весь потрепан и обгрызен, но его опознали по большой медной пуговице на поясе его кальсон.

— Почему ж эта сволочь про него не сказала?

— Вроде как не хотел крюк делать и идти до ближайшего к гряде хутора. И потом, речь ведь шла о бедняке, а кому какое дело, что с ним станется. Говорили, будто бы он ляпнул, когда его упрекали, что не сообщил о находке, что до весны он в сугробе не испортится. Но Господь за ворона заплатит42, хозяюшка. Так вышло и с самим Йоуном, которого так и не нашли. Ты уже приехала в эти места, Тоурдис, когда он пропал?

— Йоун Ингъяльдссон? Нет, но я смутно припоминаю, будто слышала, что он внезапно исчез… Как же это произошло? Я ничего толком про это не слыхала.

— А я все помню столь же ясно, как и то, что ты мне недавно лепешку дала, а я лежу тут в кровати, хозяюшка! Я жила на соседнем с ним хуторе. Дело было по осени, через полмесяца после сбора овец, пять или шесть лет спустя с тех пор, как замерз покойный телепень Эйнар. Он собирался идти через гряду сюда, в Хамар, забрать двух кладеных баранов; он их там держал, они летом с остальными овцами паслись. Он вышел из Лейти в сумерках под вечер, в хорошую погоду. Была оттепель, и снег везде сошел. Да, помню я это, я тогда в Лейти была. Мы видели, как он поднимается на гряду, но темень ночью была непроглядная. На следующий день была отличная погода, но он не вернулся, как собирался. Потом его разыскивали, в Хамар отправляли про него узнать, но там он так и не появлялся. Двадцать человек три дня его искали везде, где только могли предположить, но не нашли. А шапка его и одна рукавица отыскались у того же тура, где замерз телепень Эйнар.

— Странно.

— Да, это многим показалось удивительным, хозяюшка, но там не было видно никаких следов, только две капли крови на одном камне.

— Стало быть, решили, что его убили?

— Нет, такого никто не предполагал, чтобы его кто-либо прикончил, но его матери приснилось что-то в том духе, что искать его нет нужды.

— Много странного случается. Я тоже слышала про другой похожий случай… но Господи помилуй, отчего же вдруг так потемнело в окне? Сигга, а ну-ка сбегай, взгляни, что с погодой, и лампу заодно зажги.

Сигридюр вышла, но очень скоро вернулась с лампой в руке.

— Наружу выходила? — спросила Тоурдис.

— О да, все тучами затянуло, метель начинается.

Было видно, как напугали хозяйку эти новости, но суетиться она не стала, а идет в их с супругом спальню и садится там. Однако не успела она там и минуты просидеть, как вся бадстова вдруг задрожала и затряслась, так что заскрипела каждая балка. В это время в бадстову заходят работник с пастухом, все облепленные снегом с головы до пят. Работника звали Хроульвюром, и он кричит, просунув голову в чердачный проем:

— Девчонки, дайте-ка мне веник ледышки с себя стряхнуть, вон какой буран разыгрался.

— Неприятно сейчас, должно быть, на улице, — сказала хозяйка.

— Да, — отозвался работник, тряхнув головой. — Не особо мило, Тоурдис. Едва ли я за эти десять лет, что здесь живу, попадал в худшую метель, да такую внезапную, обрушилась почти что в один миг. Мы как раз овец загонять заканчивали, и пока я закрывал овчарню, налетела вьюга. И там не мороз, я даже не знаю, что это такое, самый настоящий колотун, а не мороз, потому что, пока я добежал от овчарни до дома, у меня ноги совсем отмерзли, и снег под стать валит.

— Дорогу-то видать?

— Куда там, Господь с тобой! Мне еще повезло, что я тут на туне каждую кочку знаю, а иначе и до дома бы не добрался, хоть тут и недалеко.

— Как же тогда мой Сигюрдюр, сумеют ли они живыми с гряды спуститься, если туда пошли?

— Нет, как по мне. Не шутка это — на горе в такую погоду оказаться. Она и тут-то скверная, а на горе буря бушует и лютует вдвое сильнее. Но места им знакомые, это правда, и хозяин на гряде каждый камень знает… да и даже если они вышли из Стадюра, то им ни за что не зайти так далеко.

— Этим я себя и утешаю, что они оттуда даже не выходили, ведь я просила его не идти в горы запоздно. Ну, приходится довольствоваться тем, что есть, — сказала хозяйка.

На этом они прекратили разговор. Невесело было тем вечером в Хлиде, и получилось так в особенности потому, что все видели, как грустна и озабочена хозяйка. Вечер проходит, и все стали готовиться отходить ко сну. Хозяйка легла позже всех. Той ночью ей не спалось, и за всю ночь она так и не сумела заснуть. Причин тому было более одной. Во-первых, буря и непогода так трясли всю бадстову, что она дрожала как тонкая веточка, а во-вторых, как бы она ни пыталась этому противиться, ей снова и снова приходили на ум истории, которые поведала ей вечером старая Туридюр, и предсказание старухи о том, что кто-то на хуторе надолго не заживется. Вот она уже понимает, что этой ночью глаз ей сомкнуть не удастся, но решает все же остаться лежать в кровати вот так, без сна, пока не рассветет. Но когда оставалась еще примерно четверть ночи, она вдруг проваливается в глубокий сон, и ей снится, что к окошку над кроватью, где она спала, будто бы подходит человек и поминает Господа, и она будто бы явственно слышит по голосу, что это Торстейдн. Он сказал вису, и тут она проснулась. Она рассказывала, что ей послышалось, когда она просыпалась, будто кто-то соскользнул по стене бадстовы, и это было похоже, как если бы по крыше протащили влажную шкуру. Сказанную ей вису она запомнила, и ей показалось, что она еще слышала отзвук последней рифмы, когда просыпалась. Виса была такова:

Прежде я жил на привольных лугах
средь лебедей горделивых,
ныне же я — лишь скорбный прах
в Хель хоромах тоскливых.

Хозяйка не знала, как долго она спала, но сон этот так на нее подействовал, что ложиться ей больше не хотелось. На полочке над кроватью Тоурдис стояла небольшая коробочка с приспособлениями для разведения огня: трутом, кремнем и кресалом. Она нашаривает ее и пытается зажечь свет, и ей это легко удается. Потом она одевается и думает, что недолго уже осталось ждать, пока не займется день. Она дожидается, пока за окнами не станет светать, а потом выходит из дома. Пурга уже начинает стихать, вверху виднеется чистое небо, однако в низменностях и предгорьях по-прежнему метет, хоть снегопада и нет. Ей кажется, что теперь погода уже не ухудшится, и хорошо одетому и крепкому мужчине вполне под силу пробраться между хуторами. Она идет в дом, будит работника Хроульвюра и просит его одеваться поскорее.

— Хочу я, — говорит она, — послать тебя в Хамар. Передавай Тоуриру от меня привет и скажи ему, что я прошу его прийти сюда с тобой и собираюсь попросить его сходить ради меня на ближний хутор, если дорога проходима, когда совсем рассветет.

Хроульвюр проворно одевается. От Хлида до Хамара было совсем близко, как на некоторых хуторах до ягнячьего загона. О дальнейших событиях ничего не рассказывается, пока Хроульвюр не возвращается домой, и с ним бонд Тоурир. Тогда еще не совсем рассвело. Хозяйка тепло его приветствует.

— Дело в следующем, Тоурир, — говорит она. — Муж мой Сигюрдюр с Торстейдном вчера пошли в церковь в Стадюре, и я подозреваю, что вечером они отправились на гряду, прежде чем налетела пурга. По их пылу и рвению я знаю, что вряд ли они остались ночевать на той стороне, тем более что пурга началась так поздно. Ты знаешь, что творилось ночью, и сердце мне подсказывает, что их что-то задержало, раз сюда они не пришли. Теперь не будет мне покоя, пока их не начнут искать, а поскольку я знаю, что ты, Тоурир, человек энергичный и смышленый и до сих пор показывал себя хорошим товарищем мне и моему мужу, то я и послала за тобой, чтобы ты сходил туда ради меня, если только тебе не кажется, что там не пройти.

— Насколько я вижу, Тоурдис, в настоящий момент кое-как пробраться можно. К тому же погода, похоже, налаживается.

— Да, — сказал Хроульвюр, — между хуторами пробраться можно, а вот по горам толком не пройдешь.

— Да и на гряде ничуть не хуже, Хроульвюр. Там малость морознее и ветренее, но как только спустишься с Идлюбрекки, идти сразу станет легче, если дует с этой стороны.

— Как бы там ни было, по-моему, не особо там пройдешь. Самая верная примета: когда не видать Лаугафедля, значит, на гряде скверно, — сказал Хроульвюр, не желая идти.

— Как по мне, никогда это не было верной приметой, а я живу здесь, в долине, с тех пор, как мне двенадцать лет исполнилось. Также я знаю, что, если Скард не скрыт, то тропа вполне проходима, а его сейчас как раз видно. Что до меня, Тоурдис, то я попробую сходить ради вас, потому как могу себе представить, как вы волнуетесь, когда такое стряслось. Но кого же вы со мной отправите? Потому что лучше, чтобы пошли двое.

— Некого мне больше послать, кроме Хроульвюра, но, как я слышу, ему идти неохота.

— А я и не пытаюсь отговариваться, — заюлил Хроульвюр. — Мне только кажется, что это можно отложить до завтра, а уж если сегодня они не придут, тогда и выходить завтра спозаранку, да и погода наверняка будет получше.

— Или ступай без отговорок, или сиди дома, — сказала Тоурдис, повысив голос, и было сразу видно, как ей худо. — А если не решаешься идти, когда Тоурир считает, что тропа проходима, то придется мне вон Сигридюр попросить пойти. Она может одеться в мужскую одежду, и тогда, я думаю, она не уступит некоторым из тех, что в штанах.

— Сдается мне, — сказал Тоурир, смеясь, — что хозяйка решила нас с тобой пристыдить, Хроульвюр. Иди-ка собирайся, дружище, и больше при ней такого не говори.

Хроульвюр вышел, хоть и с не слишком довольным видом, и принялся собираться в дорогу, а когда с этим было покончено, они наскоро поели, простились с хозяйкой и пустились в путь. На протяжении всего утра погода продолжала улучшаться и стала совсем спокойной. Они направились туда, где проходит тропа через гряду, но не увидели ни следов, ни каких-либо признаков того, что по ней в последнее время ходили, так как все было засыпано снегом. Они добрались до Селя и поговорили с людьми; Сигюрдюр с Торстейдном туда не приходили, но им сказали, что накануне вечером, незадолго до того, как разразилась пурга, видели двух человек, и шли они к гряде. Тоурир с работником уходят из Селя и направляются в Стадюр, но по дороге заходят в Хольт. Этот хутор стоит на равнине, окруженный болотами и попадающимися там и сям холмиками; теперь же повсюду расстилался почти идеально плоский пейзаж, и лишь кое-где на нем выступали наиболее высокие холмы. Когда спутники были совсем близко от хольтского туна, взгляд Тоурира падает на какой-то холмик неподалеку от них, и он видит, что из него торчит нечто похожее на шест, какие иногда ставят у полыней или источников. Он приостанавливается и говорит Хроульвюру:

— Что это там торчит на холме, там, куда я указываю?

— Шест какой-то, по-моему, — сказал Хроульвюр. — Скорее всего, там у хольтцев прорубь, чтобы лошадей поить.

— Там? Нет, это вряд ли, он прямо на холме стоит. Пойдем-ка, посмотрим, что это такое.

Они так и делают, и, подойдя к холму, видят, что это посох, почти до середины воткнутый в сугроб. Тоурир подходит к посоху и выдергивает его, потом осматривает оправу и набалдашник и говорит:

— Сдается мне, тут кое-что случилось, и многие предпочли бы, чтобы оно не случалось. Это посох Торстейдна, я ему его осенью продал, и едва ли он с ним расстался бы, будь он жив. Сердце подсказывает мне, что искать его надо неподалеку отсюда. А что это там, у тебя за спиной? Это же другой посох, почти полностью ушедший в снег.

— Это посох хозяина, — сказал Хроульвюр. — Его я узнаю, дубовый, с большим набалдашником, а снизу в латунь оправлен. Господи помилуй, тут-то они и замерзли.

— Думаю, сомневаться тут нечего, надо искать их под сугробом, закопались ли они в него сами, или же погибли здесь, и их занесло. Выбор невелик, так что ступай поскорей в Хольт, поздоровайся с вдовой от моего имени и скажи, что я прошу ее тотчас же отправить сюда всех мужчин, какие есть на хуторе, с лопатами и двумя одеялами. Я пока тебя тут подожду, а ты поторопись.

Хроульвюр быстро добрался до Хольта. Там он отыскивает хозяйку и передает ей слова Тоурира. Та тут же велит двум своим работникам идти с ним, и вскоре они присоединяются к Тоуриру, который тем временем частично разгреб снег, но Сигюрдюра пока не нашел. Под руководством Тоурира они принимаются раскапывать сугроб там, где стояли посохи, и, выкопав яму примерно по грудь среднему человеку, находят тела Сигюрдюра и Торстейдна. Оба они были холодные и закоченевшие, и их отнесли в Хольт. Проживавшая там хозяйка была женщина мудрая, толковая и хорошая целительница. Она знала, что в тех, кто утонул или замерз, жизнь зачастую теплится на удивление долго, хоть признаков жизни они и не подают, и было уже много примеров, когда их удавалось оживить, если с ними обращались надлежащим образом. Хозяйка велит взять оба тела, отнести в один из сараев и раздеть, а поскольку вся одежда замерзла, каждый предмет пришлось с них срезать. Потом она велит натащить туда свежего снега и уложить в него обнаженные тела, а сидеть с ними отправили двух мужчин. На следующий день они замечают, что по телу Сигюрдюра начинает распространяться некое тепло. Тогда его стаскивают со снежной кучи, укладывают на самую лучшую перину и укутывают одеялами, и таким образом возвращают к жизни, хоть он и долго пролежал в Хольте больной, так как сильно обморозил руки и ноги. Что до Торстейдна, то его оживить не удалось, и несколькими днями спустя его похоронили в Стадюре, и похороны хозяйка Тоурдис устроила ему достойные.

Глава 4

Мать и отец,
мягкие сердцем,
тебя покинули
в юную пору,
Бог лишь тебя
берег и хранил,
счастье и радость
щедро даря.

Й. Х.

Как можно догадаться, в Хлиде после этих событий стало печально. Торстейдна любили, и все его оплакивали как дома, так и на других хуторах, где его хоть немного знали. Впрочем, каждому свойственно больше всего убиваться по покойному сразу после его смерти. Шла зима, близилась весна, и мало-помалу к людям вернулась их радость. Раны бонда Сигюрдюра зажили, и он, можно сказать, поправился; правда, ему пришлось отнять один палец на левой ноге, а еще он лишился почти всего правого уха, но о таком едва ли стоит рассказывать. Утрата пальца ничуть ему не мешала, хоть он и не мог уже ходить, не прихрамывая, как прежде. Нельзя отрицать, что потеря уха его несколько обезобразила, и тамошние зубоскалы, которые редко говорят по делу или вникают в то, повинен человек в том или ином недостатке или нет, дали ему кличку в честь того раба первосвященника, которого в былые времена полоснул мечом Петр, и прозвали его Малхом43. Но в открытую они его задирали редко и в лицо ему подобных вещей не кричали, да с другой стороны и он насмешек не боялся.

Сигрун, маленькая дочурка покойного Торстейдна, очень любила своего отца и не могла провести без него ни часа. В первый день после кончины Торстейдна Сигрун все допытывалась, где ее тятя, а поскольку все считали, что ее будет не утешить, если сказать ей правду о его судьбе, то ей решили соврать, будто он отправился в путешествие на юг, но скоро вернется. Некоторое время это срабатывало, но вскоре домашние поняли, что надолго этого не хватит. Сигрун была столь смышлена, хоть и была еще ребенком, что дурачить ее этой выдумкой долго не удалось бы, и супруги сошлись на том, чтобы рассказать ей правду. Она была уже достаточно умна, чтобы понимать разницу между смертью и жизнью, и от этих известий очень горевала и громко ревела. Но детский нрав непостоянен; так вышло и с маленькой Сигрун: она горько плакала, но быстро развеселилась и скоро забыла об утрате отца. Ее горе проистекало из любви и тоски, а не из себялюбия, так как она не знала, какие последствия это для нее повлечет, и того, что, потеряв отца, сделалась сиротой.

Однажды, на исходе последних месяцев зимы, в которую погиб Торстейдн, супруги из Хлида сидели одни в своей комнате на чердаке бадстовы. Дверь была открыта, но в бадстове никого не было, лишь старая Туридюр свернулась калачиком на своей кровати в другом ее конце. Бонд Сигюрдюр полусидел в своей постели, подложив под плечи подушку, облокотившись на край кровати и подперев щеку рукой, и читал книгу рассказов, которую то и дело перелистывал свободной рукой по мере чтения. Хозяйка сидела на сундуке, стоявшем между кроватью и столиком у торцевой стены комнаты, и ткала на дощечках. Она сняла башмак с правой ноги, привязала основу к нему и положила его на стоявший перед нею сундучок поменьше; одной рукой она держала основу, продев палец между нитями, а другой поворачивала дощечки и пробрасывала уток. Она молчала, но по ее озабоченному виду можно было понять, что она думает о чем-то еще, а не только об одном лишь ткачестве. Так она сидела и ткала, но в конце концов откладывает основу и подпирает щеку рукой, а потом говорит своему мужу Сигюрдюру:

— Не хочу тебе мешать в твоем чтении, Сигюрдюр, но мне все же хочется с тобой поговорить, раз уж здесь сейчас никого нет. Я все эти дни об этом думала, но так ни до чего и не додумалась.

— Это о чем же, Тоурдис? — промолвил Сигюрдюр, опуская книгу на постель и устраиваясь на подушке повыше.

— Хотела спросить тебя, как ты намерен теперь поступить с маленькой Сигрун. Она останется с нами?

— Я полагал, что ближайший год она будет здесь. Все равно уже слишком поздно куда-то ее в этом году пристраивать, даже если кто и захочет ее к себе взять.

— Так ты считаешь, кто-то может взять ее к себе, такой, какая она есть? Ей же еще и полных девяти лет нету.

— Нет, мне такое и в голову не приходило, Тоурдис. Не этой весной, как я и сказал. А вот следующей весной ей уже исполнится десять, и тогда вполне может оказаться, что кто-нибудь, кому нужна девочка для мелких поручений, или овец летом сторожить, захочет ее приютить, ведь она, малютка, чертовски резвая сделалась.

— Такой уж у малышки возраст. А ты уже присмотрел для нее где-нибудь такого рода местечко?

— Пока нет, по правде говоря, хотя, по-моему, вполне вероятно, что Йоун из Тунги ее возьмет. Она совсем хромая и больная стала, старуха-то его, ногу приволакивает и из дому не выходит. Думаю, ей не помешает, чтобы вокруг сновал какой-нибудь ребятенок.

— Значит, собираешься пристроить ее туда?

— Не знаю я, — отвечал Сигюрдюр уклончиво.

— Само собой разумеется, — сказала хозяйка, — что безотцовщина и сироты должны принимать с благодарностью все, что им дают, но не думаю я, что те, у кого есть выбор получше, станут хвататься за такое место как Тунга, не говоря ничего дурного о тамошних хозяевах. Да по правде говоря, ей и у нас тяжко приходится, бедняжке. И все же я думаю, она, наверное, расстроится, если ее не отправят в место получше этого, и если уж говорить начистоту, то, по-моему, правильнее всего будет нам ее не прогонять, пока она не сможет зарабатывать себе на жизнь сама. Для своего возраста она ребенок многообещающий, и если ей теперь придется бродяжничать и устроиться в скверное место, то, думаю, с ней выйдет так же, как и с некоторыми другими сиротами, которые теряют родителей в юном возрасте и мыкаются от одного хозяина к другому, никто о них не заботится, и они остаются убогими и телом и душой на всю свою жизнь.

— То, что ты говоришь, правда, но я полагал, Тоурдис, тебе казалось, что у нас и так достаточно народу живет, и в ней для нас необходимости нет. Другое дело, пока был жив покойный Торстейдн: тогда она должна была оставаться здесь, поскольку, хоть и тяжело было содержать его с иждивенкой, но, как ты знаешь, я предпочитал с этим мириться, нежели лишиться его, так как к работе его и порядочности придраться было нельзя — а он был самый аккуратный из домашних и никогда без дела не сидел, — иначе я бы не стал семь лет держать его у себя с иждивенкой. Или он уже восемь лет у нас прожил?

— Да, малютке Сигрун было три зимы, или шла третья, когда он к нам устроился, а теперь ей уже десятый год идет, начиная с прошлого сенокоса. Ну а раз уж ты заговорил про порядочность покойного Торстейдна, то ее невозможно переоценить, таким верным работником он нам оказался. И мы на деле покажем, во что ставили его труды, если прогоним маленькую Сигрун, едва лишь душа покинула его тело, и он больше уже не может на нас надрываться. Да и, думаю я, многие скажут, что дурно ты поступаешь, если каждого работника, который у нас хотя бы год проведет, отпускаешь с богатыми дарами, а в этом деле поведешь себя так низко.

— Это больше твоя вина, что такой обычай завелся, — сказал Сигюрдюр, но хозяйка продолжала держать речь:

— Некоторые также сочтут, что мы в долгу у маленькой Сигрун за ее утрату, раз уж так скверно сложилось, что он умер в дороге вместе с тобой. Верно и то, что, хоть мне и никогда как следует не отблагодарить Господа за то, что он вернул мне тебя целым и невредимым, но все же смерть Торстейдна меня печалит, потому что никогда не было у нас на хуторе такого ужасного случая, чтобы кто-либо из наших работников погиб столь внезапно. По-моему, это повод нам сделать для маленькой Сигрун что-то хорошее, чтобы я не забывала, как Господь вывел тебя из беды.

Сказав это, Тоурдис поднесла уголок передника к глазам и замолчала. Бонд увидел, что глаза у нее увлажнились, и мягко говорит:

— Ты же знаешь, Тоурдис, я не привык перечить тебе в том, что ты хочешь сделать. Я вовсе не прочь, чтобы мы и дальше держали малышку у себя. Скажу тогда хреппскому старосте, чтобы не взыскивал пока с меня местный налог. Это и платой за содержание-то не назовешь, если налог мой останется при мне, раз уж я ее приютил, покуда она не сможет наняться на работу.

— Ох, ну пожалуйста, дорогой мой! — воскликнула хозяйка, повышая голос. — Не заставляй меня слушать эти позорные речи. Как по мне, либо делать что-то, либо нет. Если ты собираешься брать на нее деньги у хреппа, или если она будет здесь жить на иждивении общины, то она здесь и недели после обретения Креста44 не останется.

— И на что же ты намерена ее у нас содержать?

— А я тебе скажу. Я намерена взять ее к себе и вести себя с ней так, как будто она — наш ребенок, и не прогонять ее, пока она хочет здесь оставаться. Она привязалась ко мне, еще когда совсем крошкой была, и не знаю, легко ли будет мне ее от себя оторвать. Помнишь, ты тоже ей радовался, когда она была маленькая. Она всегда такая елейная с тобой была, тебя своим маматятей называла.

— Ну да, она всегда была смышленой и забавной, мотылечек маленький, — сказал Сигюрдюр и улыбнулся. — Что ж, тогда правильнее всего ее от нас не прогонять. Помнишь, как мы ее с котенком в сундуке закрыли? Ха-ха-ха! Она сразу понятливым и смышленым ребенком была.

— Она и сейчас такая, весьма смышленая девочка, да к тому же послушная и добрая, наверняка из нее достойная женщина выйдет. Да и руки у нее ловкие, и просто позор, как мало времени я уделяла, чтобы чему-то ее научить. Но я обещаю проявлять больше усердия, и хотя со временем нам придется куда-то ее пристроить, слава богу, средства на нее у нас найдутся, да и нам не о многих нужно заботиться и не многих содержать, раз уж милостивому Господу было угодно забрать к себе тех, кто готов был отдать ради них то немногое, что имел.

После этих последних слов Тоурдис на время замолчала и не могла ни слова вымолвить от всхлипываний. Ее супруг заметил это и сказал, поглаживая ее рукой по щеке:

— Не будем об этом вспоминать, дорогая моя! Мы еще увидимся с ними в вечности.

— Да будет воля Его, — сказала Тоурдис несколько более твердо и утерла слезы из глаз. — И раз уж Он радеет о них и заботится, чтобы они не нуждались во всех этих земных вещах, то что в сущности может быть правильнее, нежели употребить то немногое, что у нас есть, на тех, о ком Он поручил заботиться нам: о сиротах, у которых никого нет. А что еще нам делать с нашим нехитрым имуществом, если не оставить его после себя кому-то, к кому мы будем тепло относиться, и кто придется нам по душе, как, я надеюсь, случится с маленькой Сигрун?

— Да, вот была бы она мальчиком… — произнес Сигюрдюр и замолк. — Да не в том дело, — продолжал он свою речь, достав свою табакерку, постукивая по ней и глядя в пространство. — Пусть имущества у нас и мало, а кто-нибудь, чтобы его получить, найдется. Ты ведь знаешь, Тоурдис, что наш пастор назвал своего Сигюртоура в нашу честь. Если мои догадки верны, то он ожидает, что мы как-то его за это имя отблагодарим, я так думаю.

— А я его, благодетеля, никогда не просила никого в мою честь называть, а просил ли ты — не знаю.

— Нет, мне такое и в голову не могло прийти. Видать, он это сам надумал. С другой стороны, это означает немалое уважение к нам, старику со старухой, когда благочестивый человек называет своего единственного сына в нашу честь. Тут в округе говорят, что немного есть таких, кого он ценит столь же высоко как меня. Кое-кто мне из-за этого и завидует, — сказал Сигюрдюр и втянул в нос изрядную понюшку.

— Да уж, знаем мы, между нами говоря, Сигюрдюр, что он за человек. И меня не удивляет, что он с тобой так сладкоречив, если за этим кроется желание заполучить то немногое, что у нас есть, потому что, если он весь на елей изошел из-за жалкой платы за венчание, то его ласковость меня не удивляет, если с этого можно что-то поиметь.

— Ну, что бы некоторые про этого доброго человека ни говорили, а я, дорогая Тоурдис, никогда не утверждал, чтобы он пытался получить с меня больше, чем ему причиталось. Он и вправду принимал то, что я ему давал сверх положенного, но всегда говорил: «Это не мне» и клал себе в карман, — промолвил Сигюрдюр. — А потом он иногда и давал нам больше, чем требовалось.

— Это правда, Сигюрдюр, иногда он давал нам кое-что по мелочи, но тому рыбы не поймать, кто на наживку скупится. И если окажется, что за его дружескими речами не стоит ничего иного, то нам повезло больше, чем некоторым другим. Однако мне часто приходило в голову, когда я видела, как он старается к тебе подольститься, что затем все и затевается, чтобы ему в итоге внакладе не остаться. Разве он никогда не давал тебе повода заподозрить, что все, чем мы владеем, достанется ему или его родне?

— Нет, — сказал бонд Сигюрдюр, — он ни разу, насколько я помню, ни словом на это не намекнул. Но он иногда говорил мне другое: что он не понимает, чего ради мы ведем хозяйство, без детей, без иждивенцев, и что правильнее всего нам устроиться к нему в домочадцы45 и держать на его сене, скажем, одну корову и нескольких овец. И так мы сможем спокойно жить, как нам захочется.

— Правильно говорит святой отец! Только ему на этом руки погреть не выйдет, — промолвила Тоурдис. — Но оставим это и вернемся к тому, о чем беседовали ранее. Как я поняла, мы договорились не прогонять маленькую Сигрун, пока она готова оставаться у нас.

— Не будет у нас разлада из-за такой мелочи, дорогая Тоурдис, как позволить тебе прокормить одного ребенка. Я стараться избавиться от бедняжки не стану.

В этот момент супруги услышали, как кто-то поднимается на чердак, и прекратили беседу, а тот, кто взбирался по лестнице, заходит к ним в комнату, и это оказалась Сигрун. Она подходит туда, где сидела Тоурдис, и говорит ей:

— Кормилица, — так она ее называла, — Сигга попросила взять у тебя ключ от чулана. Она котелок с огня сняла, хочет его в чулан поставить.

Тоурдис пошарила в кармане, достала ключ и дает его Сигрун, говоря при этом:

— Вот, держи. А потом возвращайся, хочу с тобой поговорить.

Сигрун ушла, а Тоурдис смотрит ей вслед и говорит:

— Неожиданностью станет для меня, если эту девочку не ждет счастье, которого нам не досталось. Не помню, чтобы я видала девочку удачливее на вид, чем она, если это хоть что-то значит. А теперь лучше всего нам будет спросить ее, хочет ли она жить у нас, потому что если она, малютка, хочет от нас уехать и считает, что в другом месте ей будет лучше, то я ее удерживать не стану.

— Она наверняка не слишком в этом смыслит, — сказал бонд.

— Лучше послушать, что она скажет.

Так совпало, что в тот самый миг, когда Тоурдис это сказала, вернулась Сигрун, и была она красная до ушей — то ли оттого, что так торопилась, то ли потому, что вообразила, будто ее кормилица собирается ее отчитать за что-то, что она, по-видимому, натворила. Она молча вошла на чердак и остановилась подле своей кормилицы, уставилась в пол и стояла как барашек, которого ведут на убой. Тоурдис несколько неприветливо взглянула на нее, а потом говорит:

— Сигрун, ты жила у нас с мужем с тех пор, как тебе пошел третий год. До сих пор о тебе заботился твой покойный отец, но теперь он умер, как ты знаешь, и мы с мужем не обязаны больше тебя содержать. У тебя, насколько я знаю, никого нет, кто мог бы тебя забрать, и потому тебе не остается ничего иного, как поступить на содержание общины или пойти к кому-то, кто согласится взять тебя к себе. Хочешь весной переехать к Йоуну из Тунги, ты ведь его знаешь?.. — тут она с ухмылкой взглянула на Сигюрдюра.

— Ты собираешься меня к нему отправить, кормилица? — промолвила Сигрун, повесив голову.

— Я тебя туда не отправляю, но ты теперь сирота, и может статься, что он захочет взять тебя к себе, помогать его старухе. Думаю, ей это не помешает, бедняге.

Маленькая Сигрун думала, что все это взаправду, что ей придется уехать из Хлида, и пригорюнилась, а по щекам ее покатились слезы. Она не хотела говорить «да» в ответ на то, о чем ее спросили, но и отказываться не смела, и потому, всхлипнув, произнесла так тихо, что было едва слышно:

— Я не знаю.

— Думаешь, ты сможешь потихоньку привыкнуть, что в аскюре у тебя иногда будет негусто?

Сигрун ничего не отвечала. Тогда Тоурдис взглянула на нее и увидела, что та стоит вся заплаканная и не может и слова вымолвить от рыданий. Она решает, что это уже, пожалуй, чересчур, и говорит более ласковым голосом:

— По нам с мужем тебе скучать ни к чему, и можешь не бояться, что Ингибьёрг будет тебя шлепать, как это делала я.

Сигрун ничего не ответила, только уткнулась лицом в руку кормилицы, а своей правой рукой гладила ее по плечу.

— Ну а если бы у тебя была такая возможность, — спросила Тоурдис, — ты бы предпочла остаться у нас с мужем и сносить и хорошее и плохое вместе с нами?.. Но тогда тебе придется быть послушной.

Сигрун ответила, всхлипывая:

— Да, кормилица, — и вновь погладила ее по плечу, а Тоурдис продолжала свою речь:

— Мы пока не собираемся, малышка моя, тебя от нас прогонять, но с тобой будет, как и с остальными, когда ты подрастешь и мы тебе станем больше не нужны, и ты сама захочешь от нас уйти.

— О нет, милая кормилица, я никогда от вас не уйду, — сказала Сигрун, обнимая ее обеими руками за шею и целуя ее.

— Ну, не реви, бедняжка моя, я же не всерьез, — сказала Тоурдис. — Муж мой не хочет тебя отсюда прогонять, пока мы в состоянии тебя прокормить, поцелуй-ка его за это.

Сигрун сделала, как ей было сказано.

— Ну вот, и чтобы я больше не видела, что ты плачешь, все хорошо. Неужто ты думаешь, маленькая моя, что мы захотим остаться без тебя, такой красивой девочки?.. Но раз уж я тебя до слез довела, Руна, то, видимо, придется тебя немножко развеселить. А ну-ка, открой мой сундук, — она протягивает ей ключ, но тут же отдергивает. — Нет, лучше я сама, — потом подходит к сундуку, что стоял на чердаке, открывает его и достает оттуда маленький резной сундучок, некоторое время в нем роется, а потом вынимает сверток, в котором лежали всевозможные женские украшения. Там были среди прочего шесть запонок, самые настоящие сокровища, украшенные старинной филигранью, позолоченные и с тремя листочками на головках.

— Возьми-ка вот это, Руна; я должна тебе что-то подарить, беря тебя к себе в дом. Я их для тебя приберегу, когда насмотришься на них вволю, — сказала Тоурдис, вручая их ей.

Сигрун поцеловала кормилицу в благодарность за подарок и тут же повеселела, и в самом скором времени все слезы из ее глаз пропали, а лицо сделалось столь же радостным, как самый веселый вешний день. Она долго рассматривала запонки, забавлялась с ними, показывала их всем, кто был на хуторе, и не могла от них оторваться, пока не наступили сумерки. Тогда она отнесла их обратно своей кормилице и попросила ее за ними присмотреть. Больше в тот день ничего не произошло, и закончился он для маленькой Сигрун радостью и весельем.

Глава 5

Вот потеха, пей да пой,
к пробсту мы пришли домой.

Й. Х.

Когда читают повести, есть такой старый добрый обычай чтецу с началом новой главы чуть приостановиться и перед тем, как приступить к следующей, позаботиться о своих самых насущных нуждах: например, откашляться, прочистить горло, взять понюшку табаку. Слушатели же тем временем обсуждают сюжет рассказа и его героев, хвалят их смелость и подвиги и гадают, что еще уготовала им жизнь. Я не сомневаюсь, дорогой читатель, что вы соблюдаете это правило и ненадолго приостановились перед этой главой, но хотелось бы, чтобы на этот раз остановка была подольше — тогда вам легче будет представить себе, как много времени прошло с тех пор, как вы расстались с героями в предыдущей главе, прежде чем встретите их снова в этой. А ведь миновало целых семь лет, и вам придется в это поверить и принять за истину. За эти семь лет в мире произошли великие события, но мы сосредоточимся лишь на том, что имеет отношение к этой истории, и упомянем лишь происшествия, касающиеся тех людей, о которых она составлена.

Первым делом следует сказать, что в то время в сисле настала пора сменить пробста, и несколько священников выдвинули на должность преподобного Сигвальди Аурднасона из Стадюра. Он уже почти стал пробстом и даже исполнял его обязанности в течение трех месяцев, двух недель и двух дней, однако так вышло, что чин этот ему не достался. Для нас не столь важно, каковы были тому причины, да и немного у нас есть сведений о должностных занятиях преподобного Сигвальди и его вкладе в общественные дела, так как о нем не упоминается ни в «Эпитафии восемнадцатому веку»46, ни в «Эспоулиновых летописях»47, ни в церковных сагах о Финнюре или Пьетюре48, если только это не тот же самый человек, что указан в качестве хольтского пастора, что, однако, маловероятно, так как в тех хрониках, которые имеются в нашем распоряжении, преподобный Сигвальди Аурднасон из Стадюра пастором в Хольте никогда не был, и нам придется им доверять до тех пор, пока мы ясно не убедимся, что он когда-либо проживал где-то еще.

В Хлиде за эти годы произошла такая перемена: бонд Сигюрдюр снес старую бадстову и отстроил ее заново. Это вполне можно считать наиболее важным событием, какое только может случиться на крестьянском хуторе; в остальном же там все осталось на своих местах, и жизнь продолжала идти своим чередом. Но хотя оба этих перечисленных нами события весьма значимы, куда важнее будет рассказать о Сигрун Торстейнсдоуттир. Она за эти семь лет так сильно переменилась и повзрослела, что читатель едва сможет ее узнать. Когда мы расстались с ней в предыдущей главе, она была юной сиротой десяти зим от роду, теперь же она сделалась замечательной девушкой на выданье. Фигурой она была под стать достигшим двадцатилетия девушкам. Ростом она была выше среднего, стройная и широкоплечая, с узкой талией и полной грудью, тонкими и изящными ногами, короткими руками, но довольно пухлыми ладонями, так что, когда она выпрямляла руку, возле суставов появлялись маленькие ямочки. Пальцы у нее были короткие, но вытянутые и столь же белые, как вновь выпавший снег, а ногти маленькие и прозрачные. У Сигрун было красивое и несколько вытянутое лицо, и каждая его черта была прелестна; лоб средней высоты, нос прямой, словно высеченный из мрамора афинским скульптором задолго до рождения Христа, рот небольшой и с выпяченными губами, зубы ровные и белые, короткие и широкие, подбородок маленький и белый с крохотной ямочкой. Глаза у нее были темно-синие и довольно большие, а лицо цветущее и выразительное. Но хотя все в лице Сигрун было сложено столь красиво, никто не стал бы расписывать ее красоту, если бы ее не преумножало то, как все в этом лице сочеталось друг с другом, равно как и с фигурой, и с волосами, и то, каким дружелюбным, милым, оживленным и добрым было его выражение. Было и еще одно, то, что больше всего украшает любую женщину: волосы у нее были столь длинны, что доходили до колена, когда она стояла во весь рост, и она вполне могла заплести их и обернуть косы вокруг пояса, так что их концы сошлись бы. Однако тогда было принято не заключать в плен прекрасные локоны, а позволять им ниспадать свободно. Под стать фигуре и красоте Сигрун были и ее успехи во всех умениях и женских искусствах. С тех пор, как супруги из Хлида договорились взять Сигрун к себе, Тоурдис прилагала все усилия, чтобы воспитать ее и учила шитью и готовке, как это водится на крестьянских хуторах. И поскольку Сигрун обладала большими способностями и была в то же время послушна и сговорчива со своей кормилицей, то достигла в этом таких успехов, что в большинстве вещей считалась ровней дочерям самых видных бондов, если не сказать больше. И чем больше Тоурдис видела, как хорошо ей удается обучать Сигрун, с тем большим усердием она поддерживала ее во всем, при этом выказывая ей столько любви, что и на час не могла с ней расстаться. Она все время удерживала ее при себе и берегла от любой тяжелой работы, если только не нужно было срочно ее выполнить, и всегда достойно ее одевала. Сигрун, как и любой молодой девушке, не считающей себя в числе совсем уж некрасивых, нравилось изящно наряжаться, в особенности на праздничных собраниях, на которых она всегда появлялась в изысканном исландском костюме, который подарила ей ее кормилица. В будние дни на ней была синяя суконная юбка до пят, зашнурованный спереди темный лиф с серебряными петлями, а сверху — облегающая синяя вязаная кофта, застегивающаяся на крючки. Впрочем, часть из них, три верхних, она застегивала редко — то ли потому, что с ними ей было невыносимо тесно, то ли ее не заботило то, что грудь ее будет выдаваться вперед, насколько это возможно. На голове у нее была темно-синяя шапочка с черной шелковой кисточкой, которая всегда свешивалась к ее правой щеке и доставала до плеча. Волосам она чаще всего позволяла свободно падать на плечи, хотя иногда собирала их сзади под шапочкой в пучок, и тогда они ниспадали на плечи двойной петлей. По мнению хозяйки Тоурдис, двух вещей недоставало в познаниях и умениях ее приемной дочери Сигрун, чтобы считать ее освоившей все то, чему принято было обучать молодых девушек, достойных называться хорошей партией. Во-первых, она не умела вышивать гладью, расколотым швом и узелками, а во-вторых, не умела писать. Тоурдис не считала себя в состоянии обучить ее этому как следует, а поскольку по соседству не было других хуторов, где могли бы обучить этим искусствам, кроме пасторской усадьбы в Стадюре, супруги решили на время отправить ее туда, к жене пастора, которая славилась своим рукоделием и образованностью. Благодаря доброй дружбе между хлидской четой и пасторшей эта затея была воспринята хорошо, и Сигрун должна была отправиться туда под рождественский пост и оставаться там до весны, или столько, сколько потребуется. В условленное время ее отвезли туда и тут же усадили за шитье.

А теперь нужно упомянуть о тех, кто проживал тогда в усадьбе, и описать их для читателей; будем надеяться, что по ходу повествования они познакомятся с ними получше. Начать стоит с главного, то есть с пастора, которого звали преподобным Сигвальди Аурднасоном, как уже сказано ранее. Преподобный Сигвальди учился в Хоуларской школе49 и окончил ее в 17.. году. В том же году он был посвящен в сан, сделался первым викарием у своего отца и занимал эту должность до тех пор, пока его отец не скончался в 17.. году. Тогда ему достался пасторат в Стадюре, и о том, при каких событиях это произошло, ходили разные истории. Преподобный Сигвальди никогда не считался каким-то выдающимся проповедником, и люди сведущие говорили, что он более искусен в чтении проповедей, чьей бы рукой они ни были написаны, нежели в самостоятельном сочинении. В остальном он был чрезвычайно бдителен на своем пасторском посту и почти каждый год наведывался к прихожанам домой. Его отличием от других священников тех времен было то, что он не позволял никому уклониться от изучения заповедей в обмен на четвертушку бреннивина, «ибо подобные грехи, — говорил он, — можно смыть лишь трехчетвертной бутылкой или по меньшей мере ригсортом50». Пастор Сигвальди был весьма богат землями, движимым имуществом и всем прочим, что связано с хозяйством, но только не книгами — их у него было не шибко много. У него имелись самые необходимые книги проповедей, Библия и Новый Завет, однако учебников в его собственности не водилось, кроме старого «Нуклеуса»51, рукописного Доната52 и нескольких допотопных и драных школьных учебников — или, точнее сказать, их средних частей, так как у большинства отсутствовали как начало, так и конец. Но хотя преподобный Сигвальди за кафедрой не блистал и литературой особо не увлекался, все, тем не менее, в один голос заявляли, что ума ему не занимать, и когда ему приходилось иметь дело с другими людьми, то он обычно добивался большего, чем те, кто имел больше книг, чем он, в особенности если спор шел о скоте или земле. Он был человек сладкоречивый и всегда называл того, с кем разговаривал, своим другом; если же это была женщина, то он всегда говорил ей «милочка». Пастор Сигвальди был невысок ростом и кряжист. В более молодые годы у него были светлые волосы и рыжая борода. Теперь же он почти совсем облысел, хотя борода осталась, только совершенно седая. У него было худощавое и бледное лицо, тонкие губы и загнутый нос, и на вид он был довольно невзрачен, если бы не глаза. Они были темно-синие, очень живые и куда лучше подошли бы какому-нибудь другому лицу, если бы не какое-то проглядывавшее в них хитрое выражение. Жену пастора Сигвальди звали Стейнюнн. Ей было почти пятьдесят лет. Она была женщина добрая, тихая и умелая в большинстве вещей. В молодости она была хороша собой. У нее был сводный брат, которого звали Тоураринн, и разница в возрасте между ними была очень велика, так как ему исполнилось лишь двадцать два года. Тоураринн рос у своего зятя, преподобного Сигвальди, который распоряжался его наследством и отправил Тоураринна учиться в Хоуларскую школу. Тот пробыл там пять зим и уже закончил обучение, а потом отправился домой к зятю и остался там на эту зиму, и ходила молва, что преподобный Сигвальди возьмет его викарием, когда тот достигнет подходящего возраста. Тоураринн был хорош собой, высок и широкоплеч под стать росту, с правильными чертами широкого лица, темноволос и чернобров, с красивым ртом и несколько крупноватым, но прямым носом. У него были красивые глаза, румяные щеки, да и в целом он выглядел подающим большие надежды. Тоураринн был человек прямолинейный, хоть и несколько скрытный и замкнутый с теми, с кем не был знаком, однако общителен и сердечен со всеми, кому удавалось с ним познакомиться. Он был весел и любил подшутить, но с домашними общался редко, и считали, что он немалого добьется, если приложит к чему-либо руку. Была в усадьбе и одна девушка, которую звали Гвюдрун, племянница пастора. Ее отец был членом лагретты53, а по матери она была родом из Хрута-фьорда. Гвюдрун воспитывалась в Стадарбакки у жившего там священника, а когда тот умер, ей было около двадцати. Тогда она переехала к преподобному Сигвальди, и тот попутно прибрал к рукам право распоряжаться ее имуществом, так как у нее осталось кое-какое добро там, на севере. С тех пор она жила в усадьбе, а поскольку жена преподобного Сигвальди уже начала стариться, да и не создана была для того, чтобы вести хозяйство, Гвюдрун сделалась в усадьбе экономкой и всегда считалась энергичной и расторопной, благодаря чему пользовалась большой благосклонностью у преподобного Сигвальди, так как тот был хозяин весьма толковый. В молодости Гвюдрун считалась красивой женщиной, и хотя ей уже было за тридцать, и самые прекрасные бутоны юности уже отцвели, нельзя было отрицать, что она все еще была женщиной вполне привлекательной, если не считать фигуры: она была довольно нескладная, дородная и несколько неповоротливая; ноги у нее были крупные, а руки неуклюжие, вечно красные и словно опухшие. У Гвюдрун было прозвище: ее называли либо Стада-Гюнной, либо Преста-Гюнной54, и пошло это оттого, что Гвюдрун всегда жила в Стадюре у пастора.

После того, как мы упомянули вкратце об основных лицах, проживавших в пасторской усадьбе, полагаем, не будет неуместным с нашей стороны затронуть и ее устройство, так как иногда для читателя столь же необходимо хорошо знать расположение тех мест, где происходит действие, как и познакомиться с самими героями. Построек в усадьбе было немало, как это было принято здесь в стране. Правда, здания по большей части были уже довольно старые, так как преподобный Сигвальди возвел их в первые годы своего пасторства, но все они были вполне прочны, так как построены были из хороших материалов, да и тогда существовал обычай строить дома крепкими и солидными, более для тепла, чем для одной лишь красоты, как это стало более модным в наши времена. Дверь дома выходила строго на юг, и для жильцов было надежной приметой: если солнечный луч заглянул в дверь и упал на стоявшую справа от нее ручную мельницу, то как раз наступил полдень. Дверь была сколочена из крепких досок, и в нее было вделано большое медное кольцо, за которое брались, когда нужно было закрыть ее или открыть. Снаружи над дверью лежал поперечный брус, на котором был вырезан римскими цифрами год, когда хутор был отстроен в последний раз. На щипце здания стоял шест примерно в аршин высотой с насаженным на него флюгером в виде небольшой дощечки, которая вращалась на выходившей из шеста оси. В дощечке было прорезано сокращенное имя пастора. Когда ветер крепчал, дощечка поворачивалась с громким визгом, и шутники говорили, что каков поп, таков и приход, потому что тембр у дощечки был такой же, как и у пасторского пения, намекая тем самым, что у преподобного Сигвальди слабый голос. Сени простирались примерно на пять аршин от двери, а оттуда по обе стороны было еще по двери, одна из которых вела в гостиную, имевшую длину в три столбовых пролета. В той стене гостиной, что выходила во двор и на юг, было два застекленных окна, перед ними стоял большой стол и стулья с кожаными сиденьями по обе его стороны. Спинки стульев были очень высокие и доставали человеку среднего роста до затылка, когда тот садился. У торцовой стены в гостиной стоял большой открытый шкаф, в котором были расставлены различные столовые сервизы из олова и глины. На северной стене гостиной висели две картины, а посередине с той же стороны стоял большой дубовый комод, достававший почти до потолка. Рядом с комодом стоял большой сундук с одеждой, а в углу — запертый шкаф. По другую сторону от сеней был вход в жилую комнату на три пролета. Стены в ней также были обшиты досками, однако дощатый пол отсутствовал, а в той стене, что выходила во двор, имелось несколько забранных пленкой окошек. В жилой комнате спали работники пастора, и кровати их были расставлены вдоль обеих стен. По прямой через сени от входной двери вел коридор, и через несколько шагов в обе стороны от него отходило по двери, одна из которых вела в кладовую, а другая на кухню, и располагались они друг напротив друга. Где-то через четыре аршина после этих дверей коридор кончался, и можно было попасть в бадстову, рядом с лестницей на чердак. Бадстова была помещением просторным и весьма опрятным. Напротив дверей бадстовы стоял ткацкий станок, а в одном ее конце, по левую руку от входа, находилась гостевая комната с двумя кроватями. В другом конце бадстовы была комната на два пролета, обшитая досками. Она должна была служить спальней для тех из гостей, что принадлежали к числу более знатных, и в ней имелось две кровати, но тогда в ней располагался Тоураринн, шурин преподобного Сигвальди, спавший там по ночам. Та половина чердака бадстовы, что выходила на восток, была отведена работникам, сидевшим там по вечерам за работой, но по ночам там спали только работницы, а работники — в жилой комнате. В другой части чердака сначала шла маленькая комнатка на один пролет, в которой стояло две кровати по обе стороны от входа; в одной спала Гвюдрун, экономка, в другой же спали редко, только приезжие женщины время от времени; в ней-то и устроили спать Сигрун, пока она жила в усадьбе. За этой комнаткой была еще одна, примерно вполовину больше первой; это была комната супругов, в которой стояли по обе стороны две кровати, и расстояние между ними было немалое, так как одна располагалась у самого входа, у южной стены чердака, а изголовье другой находилось под самым слуховым окошком бадстовы. Совсем рядом с этой кроватью, перед ее изголовьем и прямо под окном, стоял маленький столик. Когда преподобный Сигвальди что-нибудь писал, он сидел на стуле по другую сторону от стола, но чаще всего, будучи в бадстове, он имел обыкновение располагаться у себя на кровати, откидываясь иногда на подушки, и курить трубку, а перед ним на столике стояла жаровня, от которой он, если было нужно, ее разжигал. А для того, чтобы пастору было удобнее разговаривать с посетителями или другими людьми, с которыми ему хотелось побеседовать, у изножья кровати был поставлен стул с плюшевой подушечкой на сиденье, на котором полагалось сидеть гостям. В проходе между комнатами двери не было. Поначалу дверь на петлях имелась, но замок в ней когда-то разладился, а ключ потерялся, исправить же ее все время забывали. Потом дверь некоторое время стояла без замка, но в конце концов пастор велел убрать ее совсем, так как по ночам между комнатами часто шнырял кот, и когда он протискивался в нее в ту или иную сторону, дверь громко хлопала и причиняла всем, кто спал в этих комнатах, массу беспокойства.

Зимой в усадьбе было заведено под вечер спать после захода солнца пару часов или даже дольше, и тогда каждый ложился в свою кровать. Пасторша спала очень чутко, и потому имела привычку укладываться в комнате у своего брата, где ей казалось более вероятным, что ее не побеспокоит никакой шум, пока она засыпает, нежели если бы она спала на чердаке. Сигрун также привыкла к вечернему сну и, как и остальные, всегда ложилась под вечер спать в свою постель в ближней чердачной комнате. Как-то вечером, через несколько дней после того, как она приехала в усадьбу, она прилегла там. Все в бадстове крепко спали и храпели. Сигрун уткнулась лицом в подушку, натянула на себя одеяло, отвернулась к стене и попыталась заснуть. Гвюдрун все еще сидела в комнате супругов, пастор расхаживал там и курил, а хозяйка, как обычно, ушла спать вниз. Уже почти стемнело. Сигрун пока что не может уснуть. Идет время, а она все лежит без сна, и тут замечает, как пастор подходит к дверям и останавливается там, и ей кажется, будто он к чему-то прислушивается. Потом он удаляется обратно в комнату и садится на свою кровать, а экономка Гвюдрун сидит на стуле рядом. Тут Сигрун слышит, как пастор и Гвюдрун начинают переговариваться, только тихо. Сигрун, как и многие другие, была не лишена любопытства, и ей хочется послушать, о чем они беседуют. Тут она вспоминает, что ранее заметила в перегородке у изголовья отвалившуюся дощечку, и теперь там была щель. Она потихоньку придвигается к щели и прижимается к ней ухом, и, хотя говорили вполголоса, она, тем не менее, разбирает все слова и смысл сказанного. В начале разговора пастор говорит Гвюдрун:

— На чердаке все спят, племянница?

— По-моему, да, дядюшка, — сказала экономка.

— Гм-гм, — проговорил пастор. — И эта хлидская девица тоже в комнате?

— Думаю, да, насколько я слышу, — отвечала экономка.

— Тогда, дорогая Гвюдрун, я должен рассказать тебе о том, о чем уже когда-то упоминал. Вчера мы с Тоураринном впервые об этом беседовали.

— Так-так, и что же он сказал? — несколько суховато отозвалась экономка.

— Мы с ним долго сидели наедине в гостиной и поначалу разговаривали о том о сем… гм-гм, жаровня тут?.. и в конце концов беседа свелась к тому, о чем я давно намеревался с ним поговорить. Я дал ему понять, на что он сможет рассчитывать, если пожелает последовать моему совету — а именно, что я буду не прочь взять его к себе викарием и отдать ему в аренду половину усадьбы, до трети всех постоянных доходов и за дополнительную работу по договоренности, но при том условии, что он проявит себя по отношению ко мне как послушный и покорный сын… гм-гм… и возьмет в жены ту девушку, которая мне не претит: состоятельную, полностью ему подходящую, уравновешенную и опытную… гм-гм, обрати внимание… в каких угодно делах как в доме, так и вне его. Мне ни к чему говорить тебе, кого я имел в виду. У меня давно уже была мысль устроить так, чтобы тебе досталась приемлемая партия, когда ты покинешь мой дом.

Гвюдрун шмыгнула носом и промолвила:

— Да, это вы мне прежде уже обещали. И как он это воспринял, неохотно?

— Это, как ты можешь догадаться, застало его врасплох, гм-гм. Впрочем, он ни от чего не отказывался и ни на что не соглашался, однако ни один дуб с первого удара не падает. Я предложил ему пока с этим не торопиться, пускай подумает, но нужно провернуть все это к весне до переезжих дней55, из-за земли, если он хочет в этом году завести хозяйство. Я уже начинаю уставать от службы в этом неблагополучном, убогом и во многих отношениях враждебном ко мне пасторате, гм-гм, и потому я ему сказал, что решил больше не тянуть и попытаться взять себе в помощники какого-нибудь подходящего человека. Само собой, я лучше позволю извлечь из этого выгоду ему, чем посторонним, если только он согласится следовать моим советам. Но ему придется сказать «да» или «нет», самое позднее, к Мессам56… гм-гм.

— Что ж, как по мне, времени на раздумья у него достаточно, раз с этим придется ждать до середины лета, — сказала Гвюдрун сухо. — Мне казалось, он мог бы дать ответ и сразу, а вы, дядюшка, могли бы ему это и приказать.

— Прояви терпение, дорогая племянница! Поспешишь — людей насмешишь. Я все хорошо обдумал… гм-гм… Я знаю своего шурина и его характер, заставлять его без толку, он строптив и упрям, когда на него давят, но если с ним по-хорошему, он часто уступает. Ему нужно самому обдумать, как поступить, прежде чем действовать. И если моя догадка верна, то кончится тем, что в итоге он охотно на все согласится. Он поймет, что он упускает, если откажется от предложенного, и что, с другой стороны, если он согласится последовать моему совету, то получит и должность, и тебя. Пойми, племянница, коня лучше покупать послушного, постепенно мы его уломаем… гм-гм… без труда не вытащишь и рыбку из пруда, гм-гм.

— Да уж, конечно, вы в том году то же самое говорили, когда зашла речь про нас с Йоуном. И что же? Это все тянулось и тянулось, откладывалось и откладывалось, а вы все намеревались его постепенно уломать, и в итоге ничего из этого не вышло, чего уж никак нельзя было ожидать, когда другие того и гляди пасторат заграбастают.

— То было другое дело, — сказал пастор. — Он всегда был лишь временной мерой, да и кого винить, если все развалилось? Ты за него выйти никогда не стремилась по ряду невыясненных причин… гм-гм.

— Думаю, в итоге я все же за него вышла бы. И как же быть, если Тоураринн вам скажет: благодарю покорно?

— Гм-гм, где жаровня?.. Не бойся, племянница, все будет не так, как ты думаешь. Я взял Тоураринна к себе, когда ему десятый год шел, я приучил его слушаться, и не будет преувеличением сказать, что за то, кто он есть, благодарить нужно меня.

— Думаю, наверняка можно сказать, что вы на него порядком потратились, не так ли?

— О да, сумма вышла бы изрядная… гм-гм… если все подсчитать. У меня где-то записано: во-первых, воспитание, потом плата за обучение на дому за две зимы, по десять крон каждый год да десять четвертей масла.

— А сколько он в школу ходил?

— Четыре зимы. Я отдавал за него ежегодно по шесть старых валухов и десять четвертей, плюс еще значительная трата: лошадиный корм, одежда и прочее, не считая разной мелочи, отличное седло с уздечкой, плюс мелкие посылки и пустяки для его хозяйки и многое другое, гм-гм. Я это все записал — думаю, больше для порядка, а не потому, что собираюсь заставить его выплачивать мне назад все, что я на него потратил, если он откажется вступить здесь в должность и взять тебя в жены. В противном же случае ему придется выплатить все до гроша — а где он их возьмет, бедняга, нищий человек? Или, по-твоему, это несправедливо?

— Нет, думаю, это никто несправедливым не счел бы.

— Теперь ты видишь, племянница, что у него остается лишь один выбор: сделать так, как я велю… Но кто это там ворочается?.. Кажется, кто-то проснулся.

— Да нет, это хлидская девчонка, это она так во сне крутится. Долго она здесь пробудет?

— Полагаю, до лета. С ней жена занимается. Супруги из Хлида попросили позволить ей здесь пожить. Как она тебе?

— Я с ней не связываюсь. Как вижу, она только сидит подле хозяйки, как холеный кот, и палец о палец не ударит, лишь что-то там с шитьем возится, вот и весь сказ.

— Она сюда приехала, чтобы немного подучиться подобным вещам. По правде говоря, если даже и так, я ничего против ее присутствия не имею, раз они об этом попросили. Положение таково, что я не могу отказать хлидской чете в том, о чем они просят.

— Я уже и раньше заметила, что вы стараетесь им особо вреда не причинять.

— О да, у нас с четой из Хлида весьма теплые отношения, — промолвил пастор, показывая своим видом, что не хочет развивать эту тему, — в особенности у нас с Сигюрдюром. Монсьер Сигюрдюр — замечательный человек, всегда исправно выплачивает десятину и световой налог57 шерстью, жиром или наличными, плюс пожертвования неплохие… гм-гм.

— Свои обязательства перед вами и другие выполняют, но никого вы так не чтите и не лелеете, как людей из Хлида. Никогда я не понимала этой дружбы, — сказала Гвюдрун.

— Всему есть свои причины. Вполне возможно, что у меня в свое время появились кое-какие идеи, племянница. Так уж вышло, что приходится мне их обхаживать. Кто знает, может, мне или моим близким когда-нибудь, со временем, удастся извлечь из этого какую-то пользу.

— Что вы имеете в виду?

— Об этом я тебе сейчас рассказывать не стану… Подвинь-ка ко мне жаровню, племянница. Ага, еще тлеет… Они люди зажиточные, плюс я подозреваю, что монсьер Сигюрдюр припас кое-какие деньжата, да еще участок этот им принадлежит.

— А, ну это я знаю, — сказала Гвюдрун.

— Да и бездетные они, милочка. Ни единого наследника, кроме нищих дальних родственников, которые к деньгам или земле отношения имеют мало. Мне пришло в голову, а вот бы им завещать свое имущество моему Сигги, потому-то его и зовут в честь Сигюрдюра и Тоурдис, как тебе, племянница, известно.

— А разве его назвали не в честь нашего покойного деда Сигюрдюра и Тоуры, нашей бабки?

— Может статься, что изначально так и планировалось, но, насколько известно супругам из Хлида, его назвали в честь них. Ну, вот я и рассказал тебе, как обстоят дела. Есть две вещи, которые я хочу осуществить, прежде чем покину должность: чтобы мой Сигюртоур смог распоряжаться имуществом хлидских супругов, потому что тогда у него появится кое-какое подспорье вдобавок к тому немногому, что здесь есть, и тебя выручить, устроив тебе приемлемый брак, гм-гм, каковой, я полагаю, случится, если мой шурин Тоураринн согласится взять тебя в жены. Из него может выйти неплохой и способный мужчина, а я многим обязан тебе за долгую и преданную службу… гм-гм… и дружбу, но не будем пока об этом. Ты, насколько я вижу, уже пытаешься его к себе расположить… гм-гм… а вас, женщин, этому учить не нужно. Как он себя с тобой ведет?.. Дай-ка мне жаровню.

— Вот!.. Сухой он, ужасно сухой.

— Тебе нужно к нему подольститься. Плюс, одновременно с этим, держись к нему поближе, к шурину-то моему Тоураринну, он, как и другие, по вечерам весел… Ну а теперь, полагаю, тебе пора идти зажигать лампы. Я слышу, девушки на чердаке уже проснулись.

На этом они закончили разговор. Гвюдрун пошла на чердак и принялась зажигать свет, а потом отнесла лампу в комнату супругов. Сигрун этим вечером так и не заснула, но когда экономка ходила по комнате, сделала вид, что спит, и Гвюдрун не заподозрила, что та слышала их с пастором беседу, да и Сигрун никому не упоминала о том, что она разузнала.

Глава 6

Вслед за взглядом — разговор,
а за ним — влеченье;
там уж кольца тешат взор
Фрейе в искушенье.

С. П.58

Однажды утром, вскоре после разговора пастора с Гвюдрун, вышло так, что пастор поднялся с постели рано, велит седлать своего коня и едет на один хутор в тамошнем приходе, чтобы причастить какого-то старика. Экономка Гвюдрун еще хлопотала внизу по хозяйству, а хозяйка уселась с шитьем к себе на кровать, и в комнате никого не было, кроме нее и Сигрун. Сигрун только недавно встала. Ей не было отведено ни работы с шерстью, ни каких-либо домашних дел, и потому она не привыкла вставать с постели, пока не станет достаточно светло для шитья. Она садилась на стул у изголовья кровати хозяйки, возле окошка в стене бадстовы, и хозяйка позволяла ей сидеть там, желая держать ее поблизости, чтобы время от времени наблюдать за тем, как у нее получается то, что ей было велено вышить, и поправить, если потребуется. Пасторша и Сигрун были веселы и разговаривали о том о сем, затрагивая множество тем. Ранее уже упоминалось, что Сигрун была красивее и прелестнее любой женщины фигурой и лицом. Но хотя она и всегда была красива, в этот раз она, казалось, была куда прекраснее и миловиднее, чем обычно. В хвалебной песни, которую слепой поэт Гомер сложил о завоевателе городов, царе Одиссее, рассказывается о том, что всякий раз, когда Одиссей являлся на людские собрания или туда, где присутствовали достигшие брачного возраста девы или жены знатных людей, богиня Афина облекала его неотразимой красотой и делала его еще более статным и мужественным, чем он был на самом деле, так что люди испытывали к нему расположение, выполняли его просьбы и помогали в его странствиях. Вполне вероятно, что и у Сигрун было некое оберегавшее ее божество, которое, как и Афина, преумножало ее красоту, когда это было нужно. Впрочем, достоверных сведений на этот счет у нас нет, и более правильным представляется перечислить причины, которые, как мы полагаем, привели к тому, что она в этот раз казалась красивее и милее, чем была обычно. Первым делом нужно отметить, что Сигрун лишь недавно встала с постели после спокойного и сладкого сна, и потому была, как и все розы, всего прекраснее в утренние часы. Далее отметим, что она омыла руки и лицо холодной водой, а вода укрепляет, оживляет и восстанавливает, и хотя солнце всегда прекрасно, людям его сияние никогда не бывает милее, чем когда оно только поднялось из Купели Ран59. Третьей причиной, приведшей к тому, что Сигрун сделалась в этот раз столь прекрасна, было то, что она по обыкновению распустила волосы, ниспадавшие на плечи и спину, а красивую женщину ничто так не красит, как красивые волосы, потому что они — как цветок орхидеи или листва дуба, что колышется и трепещет на южном ветерке. Хозяйка обратила внимание, что Сигрун выглядела прекраснее обычного, и не смогла удержаться от пристального взгляда, а потом говорит, улыбаясь:

— Ты сегодня просто цветешь, юная Сигрун. Будь я молода и будь у меня жених, хотела бы я выглядеть так, как ты сейчас.

Но не успела пасторша произнести последнее слово, как в комнату вошел мужчина. Это был студент Тоураринн60. Он ласково обращается к сестре:

— Здравствуй, дорогая сестрица. Я не помешаю?

— Добро пожаловать, дорогой братец, — промолвила пасторша. — Нынче ты редкий гость, все за ученьем сидишь, а со мной, своей сестрой, совсем не видишься, разве что от случая к случаю. Теперь, дружок, будь добр, присаживайся, сегодня тебе отсюда не улизнуть. Садись подле меня, местечко для тебя готово, хочешь — справа, хочешь — слева, или вот сюда, между мной и Сигрун, а это место не из худших, и его-то ты и выберешь, если моя догадка верна. Да, лучше всего сюда и садись, я тебе вот и подушечку подложу.

— Нет-нет, сестра, не беспокойся, я уж сяду, где придется. Видишь, мне и здесь замечательно, — сказал Тоураринн, усевшись на сундук в изножье кровати своей сестры.

— Не умеешь ты хороших советов слушаться, я же ради тебя и предложила тебе сюда сесть, хотела, чтобы тебе было приятно.

— Это отчего же, дорогая сестрица?

— Я имею в виду утренние лучи, разве они недостаточно красивы для тебя? — сказала пасторша.

— Не понимаю я тебя, сестра, не вижу здесь никаких солнечных лучей.

— Да? — промолвила пасторша, приподнимая ладонью волосы Сигрун, ниспадавшие на ее плечи и лежавшие на изголовье кровати. — А это тогда что? Неужто в Хоуларе у всех такие красивые волосы?

Тоураринн бросил взгляд на волосы и покраснел. Это вышло у него непроизвольно, но он не подал виду, что смущен, и брякнул:

— Прекрасноволосые средь хоуларских дев имеются, в этом сомнений нет.

Пасторша взглянула на Тоураринна, заметила, что тот изменился в лице, и, кивнув ему, сказала:

— Что ж, я не хотела… но смотреть ей в лицо я тебе запрещаю.

Сигрун сидела на сундуке, чуть отвернув лицо от хозяйки к окну и склонившись над шитьем, и оттуда, где сидел на кровати Тоураринн, была видна лишь ее правая щека — и из-за наклона головы, и потому, что она сидела несколько наискосок, — но когда хозяйка это сказала, случилось так, что Сигрун подняла взгляд, повернув при этом голову туда, где находился Тоураринн, и они посмотрели друг другу в глаза. Недолгий этот взгляд был того свойства, что тем, кто понимает, что за ним крылось, как мы полагаем, было бы проще представить его себе, чем описать словами. Сигрун тут же снова уткнулась в шитье, но пасторша неотрывно следила за своим братом Тоураринном и заметила, как тот смотрел на Сигрун. Она едва ли поняла, какие мысли его посетили, но поскольку пребывала в хорошем настроении, то продолжала с той же беспечностью и весельем, как и вначале:

— А ему хоть кол на голове теши! Ты что же, на Сигрун таращишься? А ведь я тебе запретила. И все же, разве она не мила? По-твоему, девушка не изменилась с тех пор, как ты видел ее в последний раз, еще до того, как уехал в школу?

— Не припоминаю, чтобы я ее видел до того, как она на днях сюда приехала, — притворно удивился Тоураринн. — Да, вроде бы я когда-то ее видал.

— Еще бы, по крайней мере, когда вез ее на руках.

— Когда же это было, дорогая моя? — спросила Сигрун, снова подняв глаза от шитья.

— А было это, милая моя, когда ты была совсем крохотная. Это было, когда твой покойный отец переезжал в Хлид и вез тебя с собой. У него было с собой две вьючных лошади, и тебя привязали на одну из них среди пожитков, но тебе, бедняжке, как и следовало ожидать, боязно было так ехать, и ты то и дело принималась хныкать. Мне стало тебя жалко, и я попросила мужа разрешить Тоураринну поехать с твоим отцом и отвезти тебя. Вряд ли ты это помнишь, тебе не могло быть больше трех или четырех лет.

— Да? — промолвила Сигрун, залившись краской. — А мне помнится, кормилица говорила, что это она меня везла, когда я приехала в Хлид.

— Да ну, тут она ошибается. Ты уж можешь мне поверить, отвез тебя туда не кто иной как мой брат Тоураринн. Я знаю, ты должен это помнить, Тоураринн, тебе тогда одиннадцать или двенадцать лет исполнилось.

— Не помню я ничего такого, — усмехнулся Тоураринн.

— Значит, не помнишь, как покойный Торстейдн подарил тебе кнут с серебряной рукояткой? — спросила пасторша.

— Нет, я помню, что он когда-то мне кнут подарил, он и сейчас у меня, но когда он это сделал — этого я не помню.

— Это было, когда ты его провожал и отвозил маленькую Сигрун в Хлид, вот так, — сказала пасторша и повернулась к Сигрун. — Я тогда не думала, что нам с тобой, малютка Сигрун, предстоит быть вместе, но ты мне сразу понравилась. Помню, твой отец снял тебя с лошади, когда здесь останавливался, и тебе было разрешено зайти на чердак. Еще была жива моя покойная мать, и я, помню, сказала ей: какая милая девочка — хотя по тебе тогда было не видно, что ты такой писаной красавицей сделаешься, и тем более мне не могло прийти в голову, что из тебя выйдет такая рукодельница, какой ты стала, моя хорошая. Но все же дай-ка я взгляну, что у тебя получилось.

— Ох, не нужно надо мной шутить, дорогая моя! Это нехорошо, — сказала Сигрун.

— Во всякой шутке есть доля правды. Я это не в насмешку говорю. Вполне можно сказать, что у тебя великолепно получается, хотя тот, кто получше разбирается в шитье, может кое к чему и придраться. Тоураринн, братец! Ты в женской работе разбираешься?

— Странный вопрос, сестрица, — сказал Тоураринн и улыбнулся. — Да, пожалуй что и разбираюсь. Как-то в отсутствие женщины я себе на подтяжках пуговицу пришивал, и могу вас уверить, ни одна пуговица не держалась на мне крепче этой.

— Все понятно, значит, шить ты умеешь, а стало быть, у тебя хватит ума понять, хорошо вышито или нет. Смотри! Хочу с тобой посоветоваться. Люблю, когда судят те, кто разбирается лучше меня. Какая из этих лент, по-твоему, вышита лучше? Обе делали модницы, но одна из них все-таки начинающая.

С этими словами пасторша протянула Тоураринну две вышитых ленты, и когда Сигрун это видит, она хочет вырвать их у него из рук и говорит:

— Не показывайте эту халтуру!

Она хватает ленты, но немного запаздывает, так как Тоураринн уже успел сжать их в руке, и некоторое время они тянут их каждый к себе. Однако у Тоураринна было преимущество, да и Сигрун вскоре выпустила ленты и печально говорит:

— Ох, не надо было ему ее давать.

Тоураринн посмотрел на обе ленты и говорит:

— Ты, сестрица, вознамерилась посмеяться над моими познаниями в вышивке, но это не означает, что я не увижу, какая из них сделана лучше.

— Ну так и скажи откровенно, хоть Сигрун и здесь.

— Сразу видно, — сказал Тоураринн и посмотрел на Сигрун, так как полагал, что это она вышивала ту, которая показалась ему похуже, — что вот это — более любительская работа.

— Значит, другая кажется тебе красивее, так?

— Да, — сказал Тоураринн и снова посмотрел на Сигрун, как будто ему было неприятно огорчать ее, так как он думал, что более неказистая лента принадлежала ей. — Да, вынужден это признать. Да в этом, пожалуй, и нет ничего удивительного; эту ты, наверное, вышивала сама, сестрица.

— Нет, — отозвалась пасторша. — Я же тебе сказала, их вышивали две здешние молодые барышни. Не столь уж ты и бестолков, братец! Видишь то, что всякому видно. И все же ту, что, как ты говоришь, получше, вышивала Сигрун, и это она, по-моему, впервые попробовала золотом вышивать, не так ли?

— Вроде того, — сказала Сигрун. — Отдайте мне ее обратно, не показывайте, это халтура.

— Вот уж нет. Но тебе не догадаться, братец, кто делал другую, — сказала хозяйка, насмешливо глядя на Тоураринна.

— Думаю, не великая мастерица, — сказал Тоураринн. — Листочки все наперекосяк.

— И все же, думаю, рукодельничать она, девушка-то эта, худо-бедно умеет. Ты не стал бы ее хулить, если бы знал, кто это.

— Так кто же тогда ее вышивал?

— Ну, это я тебе только на ушко могу сказать, иди-ка сюда, я тебе шепну, — и, говоря это, она наклонилась к брату и шепчет ему столь тихо, что Сигрун ничего не услышала: — Твоя будущая жена, дружок мой дорогой.

— Что?! — воскликнул Тоураринн, залившись краской, словно не услышал, что она сказала.

— Ты как будто не расслышал, так я тебе еще раз шепну, иди сюда!

— В этом нет нужды, я слышал, что ты сказала, сестрица, но мне мало что об этом известно.

— Ах, будь так добр, Тоураринн, не надо вот этого притворства. Плохо, что ты ее не узнаешь!

— Ну а откуда мне ее узнать?

— Тогда я тебе скажу, — и она снова шепчет ему: — Разве ты не знаешь Стада-Гюнну?

— Упаси меня Бог, — сказал Тоураринн.

— Не говори лишнего, братец, ты же знаешь, лишнего лучше съесть61. По-другому заговоришь ты к этому времени через год, а то и раньше, когда крохотные ручонки будут вот так трогать тебя за щеку, братец! — сказала пасторша, гладя Тоураринна по щеке.

— Ай, перестань, — ворчливо отозвался Тоураринн.

— Тогда наставлю тебя на путь истинный попозже. Шучу я редко, но раз ты хочешь, чтобы мы оставили этот разговор, то не будем пока об этом.

— По-моему, сестрица, — сказал Тоураринн, — эта беседа вообще ни к чему.

— Что же, братец, не буду топтаться по мозоли. Кстати, мы с Сигрун собирались обратиться к тебе с просьбой, хотя я думаю, ей не хватит духу с тобой об этом заговорить, — сказала пасторша, глядя на Сигрун. — А потому изложу ее я. Присядь-ка, дружок, на минутку к столу и напиши нам скорописным почерком красивый алфавит. Мы тут с Сигрун потихоньку собираемся начать буквы выводить, а вот прописи у нас нет.

Тоураринн без возражений поднялся, подходит к столу, берет перо и бумагу, садится и начинает делать пропись. Там были и строчные, и прописные буквы, а под ними была написана виса, какую обычно печатают в прописях:

Грамотно нужно писать и опрятно,
чтобы читать людям было приятно;
буквы ставь плотно, как писарь умелый,
между словами же отступы делай.

Сделав пропись, Тоураринн подошел к сестре и вручает ее ей, а та рассматривает ее и очень хвалит, после чего передает Сигрун, заметив при этом, что Тоураринн заслужил, чтобы его за это поцеловали. Сигрун не стала отнекиваться, как впрочем и соглашаться, и мы достоверно не можем сказать, что она на этот счет думала; она покраснела до ушей, и теперь уже не определишь, что ей было больше по душе, но, насколько мне известно, поцелуя Тоураринн в тот раз не получил — правда, он его всерьез и не добивался, да и неизвестно, что бы он решил, если бы этот поцелуй ему все же достался. Но тут произошло другое событие, так что брату с сестрой пришлось прекратить всяческие шутливые разговоры, так как в этот момент в комнату грубо и бесцеремонно врывается женщина — это была экономка Гвюдрун. Она так торопливо взбиралась по лестнице, что у нее перехватило дыхание, и теперь стояла, пыхтя, и не могла поначалу вымолвить ни слова. Как только дар речи вернулся к ней, она говорит:

— Тоураринн, пас… пастор передает, чтобы вы отправили ему его руководство!

Несколько опешив, Тоураринн говорит:

— Руководство?

— Да, вот именно, руководство, он утром забыл взять его с собой и заметил, только когда собирался старуху причащать, из Хаульса мальчишка пришел, который должен его отнести, он говорит, пастор сказал, оно должно быть либо на книжной полке в гостиной, либо в кармане его рясы, но в кармане его нет, там ничего нет, кроме его платка и двух плиток табака, вы должны сходить, будьте так добры, и посмотреть, там ли оно, потому как мне его не узнать.

Это происшествие положило конец беседе брата с сестрой, и Тоураринну пришлось отправиться на поиски руководства вместе с экономкой. Он попрощался с сестрой и Сигрун и тут же ушел, и не упоминается, беседовал ли он еще с сестрой в тот день.

Глава 7

Нет никого столь никчемного,
чтоб ни на что не сгодился.

Пословица

Отношения Тоураринна и Сигрун еще лишь начинались, когда домашние уже принялись посмеиваться между собой, говоря, что за их дружбой наверняка кроется кое-что большее. Они, конечно, проявляли всю ту осторожность, какой, как им казалось, было достаточно, чтобы уберечься от людского внимания и высказываний на эту тему, но в одном воры и те, кто любит тайком, схожи: и тем и другим требуется владеть одним и тем же искусством, но и те и другие зачастую терпят в нем фиаско, когда такое положение затягивается; искусство же это — умение хитроумно скрываться. Тоураринн и Сигрун были в этом искусстве новичками, и окружающие уверились во многом из того, о чем подозревали. Кое-кто будто бы замечал, как Тоураринн с Сигрун смотрят друг на друга более дружелюбно, чем мужчина с женщиной, не заинтересованные друг в друге. Некоторым казалось несколько странноватым то, как Тоураринн больше прежнего зачастил на чердак к сестре, просиживая там часами, и особо подкарауливал моменты, когда пастора не было на месте. Были и такие, кто могли поклясться, что неоднократно видели Сигрун выходящей под вечер из комнаты Тоураринна, куда помимо него и его сестры заглядывали немногие. Эти и подобные им россказни передавали на хуторе от одного к другому, хотя смешки были негромкими, да и опирались люди на одни лишь догадки и вероятности, а толком никто ничего не знал. Впрочем, был в усадьбе один парень, знавший обо всем этом больше прочих. Парня этого звали Финнюр Бьярднасон, он воспитывался в Стадюре. Он был уже почти взрослый, ему шел восемнадцатый год. Домашние этого Финнюра недолюбливали, считая его наглым, несдержанным на язык и плутоватым. Он был достаточно смышлен и умел выкручиваться из неприятностей, которые с ним случались и бывали иногда весьма многочисленны. А поскольку почти у каждого имелись с ним счеты, разрешать затруднения самому ему не доверяли; тогда он часто искал поддержки у Тоураринна, прячась под его защиту, и Тоураринн всегда вмешивался, выступая посредником и определяя объем вины и возмещения. Поэтому Финнюр никому на хуторе не был столь же верен и предан, как Тоураринну. Однажды Финнюру, как обычно, понадобилось срочно решить какой-то вопрос, и, желая заручиться поддержкой своего друга Тоураринна, он побежал к нему в комнату. Дверь была закрыта, и ключ торчал в замке снаружи. Он в спешке рванул дверь на себя и влетел внутрь, и вышло так, что Сигрун как раз сидела на коленях у Тоураринна, обнимая его рукой за шею. Тут уж деваться было некуда, и Тоураринн понял, что ему остается лишь попросить Финнюра помалкивать. Тот это пообещал и слово свое держал исправно, так как никто не слышал от него, чтобы он что-либо знал о близком знакомстве Тоураринна и Сигрун. Экономка Гвюдрун была в числе первых, кто заметил сближение Тоураринна и Сигрун, да было и естественно, что она прежде остальных обратит внимание на их отношения. Не прошло много времени, как она подняла этот вопрос с преподобным Сигвальди и потребовала, чтобы Сигрун тут же отправили обратно в Хлид. Поначалу пастор весьма разгневался, но сдержал себя и попросил Гвюдрун помалкивать.

— Я, — говорит он, — хочу получше разузнать, как обстоят дела, и подозреваю, что им не удастся это долго скрывать, если все так, как ты излагаешь. Я имею все основания ожидать, что мой шурин Тоураринн просто назовет все это клеветой, если я не смогу выдвинуть какие-то более надежные доказательства, а вот тогда-то я и сделаю то, что представляется наиболее целесообразным, и Сигрун отправится домой.

На этом они закончили разговор, и Гвюдрун очень не нравилось, что Сигрун тотчас же не выгнали вон. Пастор же размышляет, как бы ему лучше всего удостовериться, соответствует ли действительности то, о чем начали пересмеиваться люди насчет Тоураринна и Сигрун.

В усадьбе был один мужчина, если его можно назвать мужчиной, по имени Хьяульмар, которого прозвали Невежей. Он был бедняком на иждивении общины и состоял на нем всю жизнь, с тех пор как лишился родителей, а теперь ему было тридцать пять лет. У него был грубый характер, и никто его терпеть не мог. Причиной было то, что Невежа ничего толком делать не умел, а также был ленив и тяжел в обращении, работать же его было не загнать; он скорее готов был сносить побои и колотушки, нежели заниматься чем-либо, кроме того, что нравилось ему самому. А еще он был требователен и привередлив во всем, так что ему было почти невозможно угодить. Мелкие бонды не горели желанием нанять Невежу к себе, и потому содержать его постоянно выпадало пастору или другим жителям хреппа из числа бондов познатнее. Так он и таскался туда-сюда, проводя по году то у одного, то у другого, да и не желал жить иначе как на крупных хуторах, так как полагал, что с кормежкой там получше, чем в домах у бедняков. Повадки и манеры Невежи не были свойственны людям, которых можно назвать полностью вменяемыми и воспитанными, и всем своим поведением и замашками он больше походил на дурня и ведьму, нежели на приличного человека, вследствие чего поговаривали, будто он был подменыш. Его родители жили на одном хуторе из округи, и сын был их единственным ребенком; его окропили водой и назвали Хьяульмаром в честь дедушки. Мальчик рос и крепчал, как одуванчик на туне; он был и хорош собой, и смышлен, и все полагали, что он станет украшением их рода, когда вырастет. Однако когда ему было три года, как-то раз под конец летнего сенокоса вышло так, что на хуторе не было никого, кроме мальчика и его матери; та хлопотала в доме по хозяйству, а мальчика оставила на туне, на холмике под названием Аульфхоудль62, и он играл там с круглыми и продолговатыми ракушками. Чуть позже хозяйка пошла взглянуть на мальчика; ее светловолосый сын пропал с холмика, а взамен там оказался парень с черными волосами и бородой на лице; ростом он был примерно с ее сына, но выглядел куда безобразнее и грубее. Светловолосого Хьяульмара долго разыскивали, но так и не нашли. Супруги были огорчены исчезновением сына и догадывались, что их сына заколдовали, но тем не менее взялись растить этого мальчика и назвали его Хьяульмаром, как и предыдущего. Он рано сделался грубым и строптивым и стоящим человеком так и не стал. Это и был тот, кого, как мы сказали, называли Хьяульмаром Невежей. В усадьбе у Хьяульмара было не особо много дел, хотя ему было отведено выносить золу и таскать воду, если возникнет большая необходимость, и за работу он обычно брался с нытьем и из-под палки. Каждый день он должен был молоть зерно из чаши, в которую помещалось шесть мёрков, и еле успевал за день справиться с этой своей задачей, постоянно жалуясь на занятость и притеснения, если ему давали какие-либо поручения. А от помола зерна его отвлекала масса вещей, так как ему нужно было о многом позаботиться: в первую и главную очередь — проследить за тем, чтобы никому кроме него не достались оскребки из кастрюли всякий раз, когда что-нибудь готовили, да к тому же он просто обязан был находиться повсюду, где была надежда чем-либо поживиться, как в кладовке, так и на кухне. Впрочем, хотя Невежа и не особо украшал собой хутор, а от его работы для хозяйства преподобного Сигвальди проку было немного, пастору он был полезен больше, чем многие могли подозревать. Невежа шнырял повсюду, засовывал нос в каждую имевшуюся в доме кадку и почти постоянно крутился за спиной у работников. А поскольку все считали его полудурком, никто его не остерегался, и он таким образом о многом узнавал и многое слышал из того, что следовало бы держать в секрете. Однако Невежа был не настолько глуп, чтобы не заметить своей выгоды, и, пронюхав, что пастору очень нравилось, когда ему сообщают о тех или иных происходивших в доме вещах, которые должны были остаться в тайне, он стал пользоваться своеобразным, хотя и тайным, расположением преподобного Сигвальди, так как часто мог на удивление подробно рассказать пастору о том, что он видел и слышал, получая за это кое-какое вознаграждение — а в этом-то и заключалась для Невежи вся соль. В тот самый день, когда состоялась беседа между пастором и Гвюдрун, о которой мы недавно рассказывали, в Стадюр приехали какие-то гости; кто именно это был, не упоминается. Они пробыли там до того времени, когда пришла пора зажигать свет, а потом уехали, пастор же все еще сидел в гостиной, а лампа стояла на столе. С помолом у Невежи в тот день не задалось; он весь день просидел на помосте, перешучиваясь с работницами, а когда подошел вечер, экономка его согнала и велела перебороть свою лень и домолоть зерно из чаши, иначе еды этим вечером он не получит. Без ворчания у Хьяульмара не обошлось, однако нужно было выполнять то, что сказала экономка. Он потащился по коридору, но, проходя мимо двери в гостиную, видит, что она приоткрыта, и свет оттуда падает на входную дверь. Он заглядывает в гостиную и видит, что на столе стоит блюдо с какими-то мясными объедками. Ни один донжуан никогда не смотрел на женщин взглядом более любвеобильным, чем Хьяульмар на еду; он не может удержаться и не остановиться перед дверью, устремив взгляд на блюдо. Так он стоит там, молча и переминаясь с ноги на ногу, а удостоверившись, что пастор не заметил его прихода, решает кашлянуть. Пастор сидел за столом в гостиной и читал письмо. Заслышав кашель, он поднимает глаза и восклицает:

— Там есть кто-то?

— Да я это, скотина, свет вот увидел.

— А, это ты, Хьяульмар, — промолвил пастор.

— Да, это бедный Невежа. Можно мне сюда моими ножищами?

— Да-да, Хьяульмар, что у тебя стряслось?

— Много чего, о чем надо с вами поговорить, почтенный хозяин. По-моему, некоторые не очень-то справедливо со мной обходятся, уж говорю как есть.

— В чем же дело, Хьяульмар?

— Во-первых, насчет оскребков из кастрюли. Насколько я помню, вы говорили и говорите, что они не должны доставаться никому, кроме меня, когда кашу варят, а потому они мои по праву, и любого, кто у меня кастрюлю умыкнет, следует называть вором. Как по мне, несправедливо это, если не выполняется то, что вы сказали.

— Вполне возможно, — усмехнулся пастор, — что я когда-то и сказал, что мне представляется справедливым, чтобы кастрюля доставалась тебе. А ее тебе не дают, Хьяульмар?

— Кажись, незадача какая-то с этим вышла… можно мне моими ножищами через порог?.. Да, так вот, я хотел бы попросить, чтобы вы посодействовали, чтобы кастрюлю мне отдавали без всяких отговорок и уверток. А что я про это ною да зужу, так с этого никакого проку нет, никто меня не слушает. Я уже двое суток кряду оскребков и с ноготок не видал. Позавчера вечером кобыла эта клятая, Сигга, все из кастрюли выскоблила, так что только ободок и остался, а вчера собаки из нее все чистяком вылизали. А все потому, что я не успел сразу ее схватить, когда еду разложили, но невозможно же быть повсюду одновременно, а сброд этот уже и не мог хотя бы мне сказать, чтобы я ее забрал. Шарахаются как от огня, сброд этот здешний, если надо человеку хоть в чем-то подсобить.

— Тебе, Хьяульмар, нужно поговорить с экономкой, чтобы кастрюлю тебе отдавали регулярно, — сказал пастор.

— Да-да, хорошо, дорогой пастор, поговорить с экономкой. Думаю, тут будет, как и с чашкой. Вот еще одно, о чем я хотел поговорить, и тут уж вам никак нельзя остаться в стороне. По-моему, меня помольной работой все больше нагружают. А именно, она, эта экономка ваша, взялась в чашку с верхом насыпать, не знаю уж, что это за правило такое, что в чашке должно быть с верхом. По-моему, там и так достаточно, даже если в нее не наваливать столько, что горка вверх торчит как горный пик. Я хочу услышать из ваших собственных уст, сколько должно быть в этой посудине, когда ее мне дают, и должна ли она меня совсем уж доконать, как собирается.

Так разглагольствуя, Невежа мало-помалу продвигался вглубь гостиной, попутно бросая взгляды на стоявшее там блюдо объедков. Пастор отлично видел, куда чаще всего устремлялись глаза Хьяульмара, но притворялся, что ничего не замечает, и чем ближе Хьяульмар придвигался, тем пристальнее смотрел он на блюдо. Наконец он не может больше сдерживаться и говорит:

— Ага, так-так, кажись, у почтенного хозяина кое-что вкусненькое имеется!

— Что же это, Хьяулмар?

— Ага, так-так, стало быть, почтенный хозяин не видит того, что вижу я, — сказал Хьяульмар, переминаясь с ноги на ногу и потирая руки.

— Не вижу, Хьяульмар, — промолвил преподобный Сигвальди и улыбнулся.

— Чудесная грудинка.

— Теперь понятно. Так ты ничего не имеешь против, чтобы получить кусочек?

С этими словами пастор берет с блюда ломтик мяса и отдает Невеже, а тот берет его обеими руками и говорит:

— Вот сюда, в лапы кладите. Еще бы эти лапищи, да не цапнули то, что в них дают! Но все без толку, если только почтенный хозяин еще и не облагодетельствует.

— Не понимаю, — сказал пастор.

— Почтенный хозяин наверняка кой-чего в благодеяниях смыслит. А благодеяний-то никто и не совершал с тех пор, как это сделал благословенный агнец, Тоураринн-то ваш.

— О чем это ты, Хьяульмар?

— Чтобы почтенный хозяин и для душонки кой-чего сделал, размочил душонку-то, капнул в стопочку.

Говоря это, Хьяульмар смотрит на треногую серебряную стопку, стоявшую там на столе. Пастор видит это и понимает теперь, что имеет в виду Хьяульмар. Тогда он берет стоявшую там же бутылку, наливает в стопку, подает Хьяульмару и говорит:

— Вот, должно быть, благодеяние, на которое ты намекал.

— О да, почтенный хозяин, — отозвался Хьяульмар, поднося стопку ко рту и отдавая ее пастору. — Да вознаградит вас Бог, теперь и в груди потеплело, о да!.. Да, вот и грудь согрелась, и благодеяния-то поболе было, чем на днях, когда Тоураринн наливал. Тогда было только наполовину, а тут полная… или почти полная.

— К Тоураринну ты явно питаешь расположение, Хьяульмар, — сказал пастор.

— Я к нему довольно тепло отношусь, он единственный тут, на хуторе, не считая вас, кто не делает мне зла. Только чертов этот сброд здешний, кажись, все никак его в покое не оставит.

— Вот как?

— Ну, думаю, вы знаете, почтенный хозяин, вот это вот, про них с голубкой этой, недавно которая приехала, с золотыми волосами и женской грудью.

— Вот оно что, ничего такого не слышал.

— Да, а я слыхал, как тут про это шушукаются, будто ему эта голубка нравится, и грудь голубкина тоже, хе-хе.

— И кто же эта голубка, Хьяульмар?

— Ай, ну это я ее так называю, голубка из Хлида, — сказал Невежа.

— Вот оно что, теперь понятно, — сказал пастор. — И, по-твоему, это правда, Хьяульмар?

— Вот этого не знаю… Нда, вот и опустела рюмашка, — тихо проговорил Хьяульмар, заглядывая в стопку. — Я слыхал, они так говорят, сброд этот.

— Тебе, стало быть, еще хочется, Хьяульмар? Похоже, придется плеснуть тебе еще полстопочки, держи. А ты когда-нибудь видел эту голубку с ним?

— Да, дайте-ка, почтенный пастор, я только хлебну из рюмашки… Да, я иногда вижу, как голубка под вечер подходит к дверям, а следом идет кто-то, как это, неназванный, хе-хе.

— И что они там делают?

— Ох, вот этого не знаю. Думаю, голубки шушукаются да воркуют.

— Что же они говорят, Хьяульмар?

— Этого мне не слышно из-за этой заразы.

— Какой еще заразы?

— Да заразы этой, мельницы, которая меня уже доконала. А голубки потом выходят из дома.

— И куда, по-твоему, они идут?

— Этого не могу знать, если только следом не прокрадусь.

— Это тебе и следует сделать, Хьяульмар, — произнес пастор вполголоса, — чтобы разузнать, куда они ходят, и мне об этом рассказать, — тут пастор ткнул в него рукой. — И запомни, тебе надо только трижды кашлянуть перед дверями комнаты. Ну а теперь, думаю, тебе лучше отправляться молоть, чтобы к вечеру с работой управиться.

— Да, но как же с оскребками быть? Я так больше не желаю, потому как либо кастрюля моя по праву, либо нет, и тогда пускай распоряжаются ей и изгаляются, как хотят. И я хотел бы попросить, чтобы вы вмешались, чтобы порядка с этим теперь было побольше.

— Что ж, с экономкой я поговорю, Хьяульмар, а ты иди молоть и помни, что я тебе сказал.

С этими словами пастор вышел, а Хьяульмар поплелся к мельнице, уселся около нее и говорит сам себе:

— Ну вот, опять с верхом.

В то же время, когда Хьяульмар с пастором беседовали в гостиной, Финнюр Бьярднасон идет на улицу. Проходя мимо, он заглядывает в гостиную и видит топчущегося перед столом Хьяульмара. Ему хочется выведать, о чем они говорят, он подкрадывается к входу в гостиную, забивается в уголок за дверью и подслушивает их беседу. Он слышит, о чем идет разговор, а также то, что пастор хочет выудить что-то у Хьяульмара о Тоураринне и Сигрун. Тут ему приходит в голову, что неплохо было бы над пастором подшутить, и он принимается обдумывать со всех сторон, как бы ему это устроить. А завидев, что пастор и Хьяульмар собираются выйти из гостиной, он отступает в сени, и они его не заметили, так как было темно. Дружба между Хьяульмаром и Финнюром шла ни шатко ни валко. Иногда они были такие закадычные друзья, как будто прошли под полоской дерна и смешали свою кровь63, а то начинали драться и грызться, как жеребцы. Когда Невежа уселся за мельницу и по мере сил приготовился молоть, Финнюр выскакивает из ниши туда, где сидит Хьяульмар, и тот не успевает опомниться, как его хватают обеими руками за голову, причем довольно грубо. У Невежи на голове была черная шапка, под шапкой же было не особо чисто. Паразитов у него там было — больше некуда. Разъяренный, он резко вскакивает и восклицает:

— Чтоб тебя сам дьявол в самом распоследнем аду раскаленными клещами щипал и терзал за выходки твои проклятые!

— Складно поешь, Невежа, — промолвил Финнюр.

— Да, хотел бы я так тебя проклясть, чтоб нигде тебе спасу не было, ни на небесах, ни на земле, ни под землей, только у самого Сатаны, раз ты все меня в покое не оставишь.

— Да ладно тебе, Невежа, я просто смотрел, чтобы шапчонка тебе к черепушке не пристала.

— Нечего тебе за этим смотреть, никогда она к ней так не пристанет, как к тебе — срамота. Ты же только носишься, как ветер в поле, лоботряс этакий, а сам ничего не делаешь, только изводишь тех, кто хоть как-то трудится и кровавым потом исходит, как я.

— Вы только послушайте, это ты-то кровавым потом исходишь?

— Да, разве я не вынужден весь день из кожи вон лезть за этой заразой? А ты что делаешь?

— Ох, бедняжка! Тебе, наверное, из чашечки надо все смолоть? — сказал Финнюр.

— А тебя это не касается, или тебя кто-нибудь спрашивал? — отозвался Невежа.

— Нет, хотел предложить тебе смолоть две или три порции.

— Да уж, ты смелешь, как же.

— Ей-богу смелю, если будешь насыпать по-человечески.

— Еще неизвестно, соглашусь ли я… а насыпать я буду столько, сколько в дырку на этой заразе влазит.

— Хорошо, — сказал Финнюр, садясь на ящик из-под сена, стоявший возле мельницы и начиная молоть, а Хьяульмар сидит рядом и достает из-за пазухи кусок мяса, который дал ему пастор. Гнев его быстро схлынул, и вскоре они с Финнюром уже пребывают в мире и согласии и по-дружески беседуют о том о сем. Наконец Финнюр подводит разговор к тому, где это Невежа раздобыл такой большой кусок мяса и о чем пастор разговаривал с ним в гостиной, когда Хьяульмар был там. Невежа помалкивает и ведет себя так, будто предмет беседы не слишком важен. Тогда Финнюр решает применить, как он знает, наиболее действенную уловку и говорит:

— Ну все, больше не буду тебе молоть. Уже четыре порции смолол, остальное можешь смолоть сам.

— Что, и остаток в чашке не доделаешь?

— Нет уж, пошло оно, — сказал Финнюр. — Хватит с меня. Я бы еще подумал, если бы ты согласился мне сказать, о чем пастор с тобой говорил.

— Ладно, а ты тогда выберешь муку из мельницы и пересыплешь в чашку.

Финнюр говорит, что так и сделает.

— И поклянись честью никому про это не рассказывать. Он спрашивал меня, не видел ли я, как Тоураринн с этой голубкой цацкается, и куда они идут, когда выходят под вечер из дома.

— Значит, это и вся тайна? — сказал Финнюр.

— Да, но смотри, не обмани, ты обещал домолоть то, что в чашке, и высыпать.

Финнюр принялся ворчать, что не стал бы так стараться, если бы знал, какая ерунда это была, а Хьяульмар считал, что сказанного не воротишь. Они еще немного об этом попрепирались, но в итоге Финнюр домолол то, что было в чаше. Потом он сказал Хьяульмару по секрету, что уже проведал, как обстоят дела между Тоураринном и Сигрун; они повадились каждый вечер ходить в овчарню, что стояла на туне неподалеку от дома, и проводить там некоторое время. На этом они закончили разговор, пообещав друг другу никому не рассказывать об их беседе. Однако теперь Невежа знал, что исполнение некоторых обещаний, как и многое другое, зависит от обстоятельств, и когда он это обдумал, ему стало казаться, что еще нужно посмотреть, выйдет ли Финнюру какой-либо вред от того, узнает ли об этом кто-то еще или нет; он же никакого вреда не видел. С другой стороны, он отлично понимал, что ему может пойти на пользу, если он расскажет пастору о том, что он узнал про Тоураринна.

Глава 8

Не всем идет любопытство на пользу,
часто оно приносит и вред.

Йоун Торлаукссон64

Минует день после беседы Финнюра и Хьяульмара, и наступает следующий день. Погода была ясная и холодная. За день не произошло ничего важного, пока не подошел вечер. Пастор привычно сидит в своей комнате на чердаке, а Сигрун спускается по лестнице, и вскоре пастор слышит, как на чердаке кто-то трижды кашляет, довольно громко. Пастор догадывается, что кашляет Хьяульмар, понимает, как обстоят дела, и выходит из комнаты. Невежа уже топчется у дверей гостиной, всем своим видом показывая пастору, что хочет с ним перемолвиться. Говоря вкратце, Невежа рассказывает пастору, что он узнал о том, как повелось у Тоураринна и Сигрун, и что они повадились встречаться в овчарне. Он говорит также, что теперь, когда голубка вылетела, Тоураринн себя долго ждать не заставит, если он еще не вышел, пока Невежа ходил на чердак кашлять. Пастору история Невежи показалась весьма странной; тем не менее, он одевается как следует, берет свою шляпу и рукавицы и выходит, полагая, что вреда не будет, если он проверит, есть ли в этом какая-либо доля правды, и желая во что бы то ни стало разобраться получше в этом деле. Никто не заметил ухода пастора, кроме Финнюра Бьярднасона; тот как раз следил за домом, тайком последовал за пастором и видит, как тот идет к овчарне, заходит внутрь и затворяет дверь за собой. Финнюр подкрадывается к двери и видит в щелку, как преподобный Сигвальди идет по проходу меж яслей до его конца и усаживается там. Дверной наличник в овчарне был устроен так: сверху была перекинута поперечная балка, а в нее были вделаны два крепких косяка, снизу упиравшиеся в порог. Дверь была надежная, на новых петлях и с большим железным крюком, который вставлялся во вбитую в один из столбов петлю. С двери свисала веревка и большой засов из китовой кости, задвигавшийся в скобу перед крюком. Тут Финнюру приходит в голову тихо-тихо накинуть крюк на петлю, а потом задвинуть засов. Потом он идет в дом как ни в чем не бывало. Наступают сумерки, и никто не обращает внимания, куда подевался пастор. Продолжает темнеть, в доме зажигают свет, отсутствие супруга начинает казаться хозяйке странным, и она принимается высматривать, где он может быть. Однако его нигде не видно, и никто не знает, куда он пошел. Она начинает разыскивать его по всему дому с лампой, но так и не находит. Тогда она решает, что он, хоть это и не входило в его привычки, должно быть, отправился развеяться на соседний хутор, так как его шляпа исчезла, и велит покуда отложить поиски. Что же до сидевшего в проходе между яслей преподобного Сигвальди, то поначалу он доволен, что сможет таким образом удовлетворить свое любопытство насчет взаимоотношений Тоураринна и Сигрун, и некоторое время он ожидает в надежде, что те войдут в овчарню. Наконец он начинает сомневаться, удастся ли ему в этот раз что-либо разузнать. Уже почти совсем стемнело. Он ждет еще немного, а уже подходит пора пастуху прийти загонять овец, и он хочет во что бы то ни стало выбраться из овчарни прежде, чем явится пастух. Тут ему приходит в голову, что, раз уж он так или иначе оказался в овчарне, нужно воспользоваться случаем и взглянуть, как обстоят дела с сеном. Стог у овчарни был весьма длинный и широкий, но сильно осевший и приплюснутый, так как сверху на него был положен большой камень. Сена овцам давали не слишком много, так как зима выдалась хорошая, и посреди сеновала высилась огромная гора сена с проходами по обе стороны, доходившими до самой торцевой стены. Пастор заходит сначала в южный проход. Ему кажется, что оттуда израсходовано совсем чуть-чуть, и он идет к северному проходу. Этот проход был очень темный и без единого оконца, заметно шире южного и столь высокий, что по нему можно было идти во весь рост. Пастух израсходовал все до дерна65, но, опасаясь, что тот наверху держаться не будет и упадет в проход, когда отпустит мороз, он подсунул под дерн над проходом доску и опер ее под один из столбов. Пастор шагал по проходу вдоль стога, а зайдя вглубь, замечает какую-то кучу сена, опускается возле нее на колено, осматривает ее, видит, что это сено, оставшееся от кормежки, и злится на пастуха, так как велел ему относить такое сено лошадям, а не давать ему собираться на сеновале. В этот момент он нечаянно упирается ногой во что-то позади себя; толчок приходится в доску и оказывается столь сильным, что та выскакивает из-под дерновой крыши, а с нею и все куски дерна, лежавшие сверху над проходом. Все это валится на пастора, едва того не прикончив. Священнослужитель оказывается пойман как мышь в мышеловку и долгое время не может пошевельнуться. Наконец ему с горем пополам удается выползти из-под дерна дальше в проход; в том месте, где сено не совсем доходило до крыши, там имелось небольшое свободное пространство. Места этого было, однако, недостаточно для его тела, а потому выпрямиться во весь рост он не мог, также как и применить силу или сдвинуть дерн в сторону. Преподобному Сигвальди не случалось еще попадать в столь трудное положение, и теперь он то молился, то проклинал дерн. Муки его только усугубились, когда он услышал, что в овчарню зашел пастух и запер в ней овец. Тут преподобный Сигвальди кричит, что есть мочи, но поскольку голос у него был негромкий, а прежде всего потому, что овцы так громко блеяли, проталкиваясь к яслям, пастух не мог разобрать, что за звуки доносятся до него с сеновала. Они кажутся ему больше похожими на жуткий вой, нежели на человеческий голос, да и человека он там застать не ожидал, и потому думает, что на сеновал забрался какой-то бес или чудовище. Его переполняет испуг, он торопится как можно скорее выбраться, выскакивает из овчарни, а потом мчится со всех ног к дому и весь вечер роняет намеки, что в овчарню этой ночью маленьким детям соваться нечего. Что касается преподобного Сигвальди, то, убедившись, что пастух сбежал из овчарни, он понимает, что дела его плохи. Он решает еще разок попробовать, не удастся ли ему выбраться из того ада, в который он попал. Он продирается по проходу что есть силы, но все было без толку. Он видит, что ночью неизбежно отдаст там концы от холода и усталости, и такая смерть кажется ему скверной. Тут ему приходит в голову то, что он прочел в старинных книгах — что некоторые люди, угодив в беду, взывали о помощи и заступничестве к святым или давали обещание подарить что-либо церквям или монастырям, и это всегда помогало. Ему кажется вполне вероятным, что так может получиться и теперь, и он дает обет подарить стадюрской церкви новую ленту для алтарного покрова, если ему удастся выбраться с сеновала живым. Идет время, а положение пастора так и не улучшается.

Теперь вернемся к тому, как Финнюр, заперев овчарню, идет в дом, шума не подымает и сидит себе на помосте. Вот приходит пастух, а пастора все нет. Финнюр понимает, что пастор и должен был несколько задержаться, пока пастух не придет загонять внутрь овец, но ему кажется странным, что священник не явился вместе с пастухом. Ему хочется взглянуть, в чем причина, он выходит из дома, направляется к овчарне и отпирает дверь. Овцы уже улеглись и пережевывают жвачку в тишине и спокойствии. Он проскальзывает мимо них, идет меж яслей и тут слышит доносящиеся с сеновала громкие стоны. Финнюр залезает в ясли и хочет пробраться дальше по проходу, туда, откуда он слышит стоны, но вскоре натыкается на груду дерна, которая свалилась в проход, хоть ему и невдомек, при каких обстоятельствах это произошло. Тут он догадывается, что пастор, должно быть, застрял там. Он кричит в проход:

— Человек там, в проходе, или дьявол, или что?

— Человек, — с великим трудом отозвался тот, кто находился в проходе.

— А чего так шумишь? Или застрял там, а? — спросил Финнюр.

— Да, я тут чуть не сдох под этим проклятым дерном. Поскорей помоги мне разгрести его тут, спереди, — ответили из прохода.

— А, чего говоришь?

— Я говорю, дерн разгребай, если сможешь, — сказал пастор.

— Не могу, — сказал Финнюр и принялся проверять, получится ли у него немного сдвинуть дерн, но обнаружил, что не может его даже пошевелить, так как лежавшая в проходе груда вся слиплась и смерзлась. — Его не пошевелить. Пойду ребят позову, чтоб мне помогли.

— Нет, это я тебе запрещаю, — отозвался пастор из прохода.

— Ну тогда и сиди там, сколько влезет, — сказал Финнюр.

— Тогда выйди и залезь на сеновал снаружи, тут есть небольшая дырка, через которую мне наружу видно. Иди скорей разгребать там, чтоб мне вылезти.

Финнюр выбегает, взбирается на сеновал, слышит голос пастора, ищет дыру и находит ее. Дыра эта была такого размера, что преподобный Сигвальди мог бы разве что высунуть в нее свой посиневший нос и время от времени утешаться видом краешка плывшей в облаках луны. От исходившего от него тепла дерн немного подтаял, и ему удалось ногтями проделать себе это отверстие, чтобы из него выглядывать. Нос у преподобного Сигвальди был весьма выдающийся и легко узнаваемый, и хотя дырка была невелика, Финнюр мог отчетливо видеть, что из нее высовывается нос его хозяина. «Где уши, там и волк», — подумал Финнюр, и у него не остается и тени сомнения, что в затруднительное положение там угодил именно его хозяин. Тем не менее, он изображает удивление и говорит:

— А, так это вы, дорогой хозяин! Ох, как неловко, что я вам недавно тыкал, я же ни сном не духом, что это вы. И как только могло почтенного пастора завалить в этом проклятом проходе?

— В это ты не суйся, Финнюр, лучше попробуй разгрести здесь дерн, чтобы мне выбраться из этого дрянного прохода.

— Тут все так смерзлось и заиндевело, пастор, что мне не справиться. Разве только взять лом и им ковырять, — тут Финнюр убегает и тотчас же возвращается с ломом. — Хозяин, — говорит он, — так где мне дырку-то долбить? Тут, где ваш нос виднеется, хозяин? Боюсь я вам лицо поранить. Думаю, лучше будет вам пока в проход улечься.

Преподобному Сигвальди это показалось разумным советом. Финнюр начинает долбить дерн, и дела у него продвигаются довольно медленно, однако в конце концов ему удается проделать нужного размера отверстие. Он просит пастора встать, что тот и делает. Пастор просовывает через дыру голову и плечи и хочет попытаться подтянуться из прохода на руках, но поскольку человек он был старый и неловкий, а также потому что стены у сеновала были высокие, это у него не выходит. Тогда он просит Финнюра ухватить его за плечи и тянуть сверху.

— А я, — говорит он, — буду снизу отталкиваться.

Финнюр делает, как ему сказано, и хватается обеими руками за плечи пастора, но всякий раз, когда пастор уже наполовину выбирается, корма начинает мешать продвижению, и он тут же проваливается обратно, и это повторяется три или четыре раза. Преподобный Сигвальди начинает утомляться, и Финнюр говорит, что им остаются лишь два выхода: либо позвать людей, чтобы вытащили его с сеновала, либо сбегать за веревкой, обвязать ею пастора и попытаться вытащить его оттуда, как корову из трясины. На такое преподобный соглашаться не желает и хочет попытаться еще раз. Он подпрыгивает так высоко, как только может, а Финнюр хватает его за плечи и тянет изо всех сил. Тут то, что осталось от дерновой крыши, разваливается и падает в проход, а пастор выбирается наружу, и вид имеет довольно неприглядный. Он принимается разглаживать свою шляпу, а Финнюр — отчищать от грязи его одежду. Потом они идут к дому, и пастор внушает Финнюру, чтобы тот не рассказывал, где он был, и обещает ему свою дружбу, если тот будет помалкивать, а иначе ему придется несладко. Финнюр дает обещание. А когда они входят в дом, хозяйка и экономка с лампой уже спешно снаряжают двух мужчин разыскивать тело пастора. Они очень рады его видеть, рассказывают, как за него перепугались, и спрашивают его, где он был. Пастор отмалчивается, только говорит, что под вечер пошел пройтись, а поскольку погода была столь чудесная и ясная, ему вздумалось взойти на склон и осмотреть пастбища. Когда пришел пастор, Хьяульмар Невежа сидел в дверях у мельницы, и когда пастор начинает рассказывать о своей прогулке, Невежа встает и переминается вокруг него. Тут он видит на поле его рубахи какое-то грязное пятно, подскакивает к нему, желая счистить грязь, и говорит:

— Можно, я грязюку с полы счищу?

Пастор глядит на него довольно сердито, но ничего не говорит, после чего направляется в бадстову, необычайно быстро сбрасывает одежду, укладывается в постель и принимается жаловаться, что во время прогулки он так разгорячился, что теперь его бьет какой-то озноб. Хозяйка велит вскипятить ему парного молока, чтобы унять дрожь.

Мы не имеем достоверных сведений о том, что сталось с обетом преподобного Сигвальди одарить стадюрскую церковь, если он выберется с сеновала живым, однако не можем отрицать, что нам представляется весьма сомнительным то, в какой мере это обещание было исполнено. Вместе с тем мы видели отчет о визитации господина епископа …, и в нем о стадюрской церкви сказано следующее:

«… также в церкви имеется два стихаря, две ризы и одна негодная алтарная лента, ввиду чего местный пастор просит как можно скорее снабдить церковь новой лентой подобающего качества взамен старой, которая более не может считаться пристойной, и потому служить церкви в дальнейшем не способна…» Визитация эта состоялась в 17.. или через полных десять лет после того, как преподобный Сигвальди покинул стадюрскую усадьбу, а поскольку в церкви тогда приемлемой ленты не имелось, похоже на то, что преподобный либо забыл исполнить свой обет, либо ему не достало времени это сделать, так как, если он подарил церкви новую алтарную ленту, мы не можем понять, как она успела так износиться за не столь уж долгий срок.

Глава 9

Много в жизни опасностей.

Пословица

В предыдущей главе мы рассказывали о злоключениях священника Сигвальди, когда он отправился шпионить в овчарню. Там, на сеновале, ему пришлось туго, однако о том, о чем ему хотелось узнать, он так ничего и не разведал. Подобные тяготы для пожилого человека могут иметь нехорошие последствия. Погода вечером была холодная, и, пролежав столь долго на сеновале под замерзшим торфом, пастор простудился. У простуды часто бывают неприятные спутники, такие как кашель, головная боль, ломота в костях, озноб и много других скверных недугов, которые зачастую превращаются в опасные болезни и многих отправляют на тот свет. После визита в овчарню преподобный Сигвальди в течение нескольких дней испытал немало приступов кое-каких из этих неприятных недугов, но ничего более серьезного с ним к счастью не случилось, так как, подхвати он там на сеновале смертельную болезнь, нам пришлось бы завершать эту историю, и те, кто захотел бы обогатить «Собрание сочинений по истории Исландии»66 жизнеописанием священников страны, смогли бы сказать об этом пасторе не более того, что говорится в эпиграмме о покойном Тейтюре и что также можно сказать о многих должностных лицах; суть же высказывания заключена в этих немногочисленных, но сочных словах поэта:

Он ел и срал, как я и ты —
вот все, что мне известно67.

Но ничего такого не случилось, преподобному Сигвальди выпало еще пожить, и потому сказать о нем можно больше, чем о Тейтюре. Преподобный быстро поправился, но несколько дней после визита на сеновал оставался вял и молчалив. Многочисленны людские страдания, и не нужно много, чтобы сделать человека более расстроенным, чем ему следует быть. Чуть выше уже отмечено, что несколько дней после случая на сеновале преподобному Сигвальди нездоровилось, и вполне возможно, что это и вызвало его расстройство, однако был тому и более весомый повод, а именно, то, как рухнули питаемые им надежды удостовериться в наличии отношений между Тоураринном и Сигрун. Кому-то такое может показаться не особо серьезным поводом для расстройства, но мы так думать не должны, поскольку нам известно немало примеров, когда людям бывает тяжело от не оправдавшихся ожиданий, сколь бы ни были они незначительны. И чтобы подкрепить достоверность нашей истории, мы хотим упомянуть об одном человеке, с которым были знакомы, хоть уже и давно. Он был бонд и человек довольно состоятельный. У него был рыже-коричневый кладеный баран Моукодлюр, которого бонд очень любил. Как-то раз Моукодлюр вернулся с гор, и было ему тогда три зимы. Он был ладный, красивый и статный. Бонду очень нравился вид Моукодлюра, когда тот приходил с горного пастбища, и всякий раз, когда овец по осени загоняли на хутор, он осматривал барана с головы до ног, ощупывал его грудь и брал на руки, и ему постоянно казалось, что задняя часть барана куда тяжелее передней. «Жалко резать такого красавца, — сказал себе бонд. — Но я ни в жизнь не поверю, что в нем не будет добрых двух четвертей жира, если его зарезать». «Его на целую кровяную колбасу хватит, этого коричневого. В нем наверняка две с половиной, а то и три четверти, Йоун», — говорили все, кто ощупывал барана и брал на руки. Тогда бонд его зарезал. Жир с почек, кишок и других внутренностей сложили вместе, собрали каждую светлую прожилку, но когда все взвесили, до двух четвертей не хватило целых двадцати мёрков68. Это было на Михайлов день69, когда зарезали Моукодлюра, и с того дня вплоть до первого воскресенья рождественского поста никто не слыхал от бонда ни единого слова — ни жена, ни кто-либо другой. Но в то первое воскресенье первое слово от него услышали, когда он поднялся с постели, тяжело вздохнул и промолвил: «Эх, и за каким дьяволом я коричневого зарезал!»

Из этого мы можем легко понять, почему пастор некоторое время был молчалив и немногословен с другими, когда он, как и бонд, обманулся в своих надеждах. Никто в усадьбе не знал, что вызвало замкнутость пастора, разве только Финнюр о чем-то смутно догадывался, а уж Хьяульмар Невежа и подавно не понимал, что за перемена случилась в благосклонном отношении к нему пастора. Когда пастор был в гостиной, Невежа по обыкновению оставлял мельницу и топтался под дверью, кашляя и кашляя до посинения, чтобы известить пастора о своем приходе, но у того постоянно не было времени уделить ему то внимание, на какое рассчитывал Хьяульмар, и если дверь в гостиную была распахнута полностью или частично, пастор молча ее закрывал, не подавая вида, что заметил Хьяульмара. Невеже это казалось странным и нрав его не улучшало. Вот проходят несколько дней, и как-то утром Невежу прогнали из бадстовы за мельницу, и ему приходится выбирать из нее муку, так как накануне вечером он закопался со своим заданием допоздна, и когда наконец с ним покончил, то подумал, что уже немало за день потрудился, и решил, что сбор муки может подождать до утра. Однако теперь у Невежи не оставалось иного выхода, так как экономка сказала ему, что еды он не получит, пока не соберет муку из мельницы и не отдаст ее ей как полагается. Потому Невежа поковылял к мельнице с большой чашкой для муки в руке и готовится чистить мельницу. У него никогда не было привычки браться за какую-либо работу, тщательно все перед этим не обдумав и не подготовившись как можно лучше, и никогда ни в чем он не спешил настолько, чтобы пренебречь собственным удобством. Так вышло и сейчас. Сначала он ставит чашку на мельницу и кладет в нее рыбий хвост, которым обычно очищал желоб. После этого он усаживается перед мельницей, обстоятельно сморкается и лезет за табакеркой. Это был большой и хорошо выдубленный кисет из бараньей мошонки. Хьяульмар имел привычку запихивать кисет себе в рукав между рубахой и курткой и носить его там. Вот он лезет за кисетом и развязывает его, а завязан он был куском бечевки, и весьма надежно, не менее чем на пять или шесть узлов.

— Ну вот, кой-чего уже совсем мало осталось, — сказал себе Невежа, высыпая все, что было в мешочке, на тыльную сторону левой ладони. — Опять надо, как водится, к пастору идти.

Потом он приложил нос к руке, прижавшись к ней левой ноздрей, и втянул в себя воздух с громким сопением, словно кит, и с такой силой, что весь табак взвился облаком и тотчас исчез в его ноздре. Невежа смотрит на ладонь и видит, что там не осталось ни крошки. Потаращившись на руку некоторое время, он говорит:

— Эх, да, только и хватило, что на Худышку, — это была левая ноздря. — Да, Дуплище надолго без ничего оставлять нельзя, а я обречен мельницу чистить, прежде чем смогу что-нибудь для нее раздобыть. Надо попытаться с пастором поговорить, хоть к нему сейчас и не подступиться.

Пробормотав это себе под нос, Невежа встает и идет к двери гостиной. Он видит, что ключ торчит в замке, и понимает, что пастор должен быть внутри. В дверь Невежа не стучится, а принимается возиться с ключом, желая открыть. Пастор слышит какое-то звяканье у двери и тут же ее распахивает. Не дожидаясь, пока его пригласят внутрь, и прежде, чем пастор успевает и слово вымолвить, Невежа заводит разговор.

— Да, похоже, теперь дело за вами, дорогой пастор, как уж издавна повелось. Совсем он у нас опустел, мешочек-то, и я вынужден просить вас, хозяин, как издавна повелось, удружить бедняге вот на столечко, — проговорил Невежа, протягивая пастору кисет.

— Теперь у тебя табак закончился? — несколько суховато спросил пастор.

— Да, весь вышел подчистую, истинная правда. Пришлось от мельницы недочищенной к вам из-за этого бежать, не мог я так, не положив ничего в Дуплище, потому как, если она пустая, то мне конец.

— Я не так давно давал тебе табак, тебе на неделю должно было хватить того, что я выделяю, — посуровел пастор.

— Да, это я знаю, но уже ведь и больше недели прошло. Это в пятницу было, когда вы мне табачку отсыпали, а теперь уже утро четверга.

— Придется тебе подождать до завтра. Думаю, у старухи еще ничего не нарезано, — сказал пастор.

— Ну что ж, ничего не поделаешь, — сказал Хьяульмар, переминаясь с ноги на ногу. — Придется ждать, пока она чего-нибудь накромсает, если нельзя пока ненарезанного листа получить.

— Ты его жевать будешь? — спросил пастор.

— О нет, я его так ненарезанным в нос и засуну, хоть какой-то покой будет.

Тут пастор, хотя и пребывал не в самом веселом расположении духа, не мог не усмехнуться над словами Хьяульмара. Потом он подошел к стоявшему в гостиной шкафу, открывает его, достает скрутку табака, снимает обертку и примеряется оторвать немного от ее конца для Хьяульмара. Вскоре Невежа замечает, что пастор несколько повеселел. Он все топчется у входа, пока пастор разворачивает табачный лист. Но то ли потому, что Невеже тяжко было подолгу молчать, то ли он полагал, что шмат табака, который преподобный Сигвальди намеревался ему дать, окажется скорее подлиннее, нежели покороче, если ему удастся ввернуть что-нибудь, что, как он думал, пастору хочется услышать, он заводит речь:

— Да, а с голубкой все по-прежнему, дорогой пастор.

— В смысле? — сухо отозвался пастор.

— Ах, ну так это, голубка под вечер вылетает, а голубь за ней, вот оно как, — говорит Невежа, при этом весьма глупо хихикая и посмеиваясь.

— Теперь понятно, о чем ты, — сказал пастор. — Но ты, Хьяульмар, такой несусветный болван, что тебе ни в чем верить нельзя.

— Ну, я думаю, какой уж человек есть, таким ему и быть, — сказал Хьяульмар, вращая глазами и потирая ладони, и по нему было сразу видно, что ему нисколько не нравится сказанное пастором, однако пока что с этим ничего поделать было нельзя. — Только не настолько я глуп, чтоб голубку не узнать.

— Однако же то, что ты мне намедни сказал, оказалось неправдой, будто они днем в овчарню ходят, — сказал пастор, протягивая Хьяульмару кусок табачной скрутки. — Этого тебе должно хватить, покуда старуха не нарежет.

По глазам Хьяульмара было видно, что он не возражал бы, если бы порция оказалсь более щедрой, и говорит чуть громче, чем вполголоса:

— Да, должно хватить, спасибо вам большое… А все-таки, я думаю, это правда была, что я вам сказал.

Тут Хьяульмар вдруг повысил голос:

— Если вам кто про это что-то другое наплел, дорогой пастор, так неправда это. Но я вижу, — при этих словах Хьяульмар взглянул на кусок табака, который он держал, — что они пытаются, сброд этот, меня перед вами оклеветать. Все норовят меня опорочить во всем, это я знаю, потому как я им вроде как мешаю, думают, я на них поклепы возвожу. Хотелось бы знать, кто это вам сказал, будто я вам врал.

— Никто мне этого не говорил, я сам убедился, что ты сказал мне неправду. Или ты сам это видел? — промолвил преподобный Сигвальди, серьезно глядя на Хьяульмара.

Хьяульмар отвечал уклончиво:

— Вообще-то сам я не видал. Выходит, мне соврали, а я уже теперь и лжец, получается, если с их слов пересказал. В следующий раз не стану его слушать.

— Это кого же? — рассердился пастор. — Кто тебе это сказал?

— Ну, этого я сказать не могу, — ответил Невежа.

— Придется сказать, — гневно воскликнул пастор, хватая Невежу одной рукой за плечо.

Невежа завращал глазами на пастора и проговорил:

— Ай, ай, сейчас скажу. Это Финнюр мне сказал.

— Финнюр? — протянул пастор. — Ладно, старина, рассказывай мне то, что увидишь сам, а не то, что другие тебе рассказывают, и тогда мы останемся добрыми друзьями, тогда я буду тебе доверять, — сказал преподобный Сигвальди, идя к двери гостиной и давая Хьяульмару понять, что собирается уходить.

— Должен попросить вас, дорогой пастор, немножко задержаться, пока я с вами не поговорю кое о чем очень для меня важном, про заразу эту. Я вынужден буду отказаться на ней молоть, если ее не починят. Она меня на куски изорвет и на полоски изрежет. Я вынужден буду требовать, чтобы вы велели Йоуну ее починить. Ее всю налаживать и ремпонтировать надо, совсем расхлябалась, не надо мне такого счастья, чтоб она меня убила. Я уж и упрашивал, и умолял, и клянчил постоянно и беспрерывно всю зиму, а он за нее так и не взялся, и не возьмется, пока вы ему не прикажете. И покуда ее не починят, мука молоться не будет.

— Я скажу ему на нее взглянуть, — промолвил пастор и вышел из гостиной. Невежа поплелся за ним, а потом к мельнице, и принимается выбирать из нее муку, а покончив с этим, идет в бадстову и, как обычно, болтается там весь день, пребывая весьма не в духе и обрушивая свое неудовольствие на всех, с кем заговаривает. Подходит полдень, Невеже нужно сходить вниз, и он ковыляет по коридору, а оказавшись напротив двери в кладовку, слышит, как кто-то спускается с чердака, оглядывается и видит, что это женщина. Та его не замечает, но подходит к двери Тоураринновой комнаты, дважды ударяет по ней пальцами, а потом поворачивается к двери в бадстову. Невежа подозревает, что это Сигрун, хоть он и не видел, кто это был, и что стук, по-видимому, был каким-то сигналом. Он не хочет попадаться на пути у Сигрун, и хотя Невежа обычно был не слишком проворен, сейчас он стрелой бросается в тень у двери в кладовку, давая Сигрун пройти мимо, так что та Невежу так и не заметила. Она подходит к двери, останавливается у столба и смотрит в коридор, как будто кого-то ждет. Невежа замечает, что дверь в кладовку не заперта, а лишь прикрыта. Тогда он решает протиснуться внутрь между дверью и косяком. За дверью стоял ящик, заколоченный сверху досками. Невежа забирается на ящик, прикрывает дверь и приникает лицом к щелке, оставшейся между притолокой и косяком; оттуда ему виден весь коридор и сени. Расположившись там, Невежа видит, как из бадстовы появляется Тоураринн и идет по коридору. Сигрун стоит спиной к сеням, оглядывает двор и не слышит, что к двери подходит Тоураринн, а тот, оказавшись у мельницы, подкрадывается и внезапно обхватывает обеими руками Сигрун под мышки. Та вздрагивает и тут же оказывается в объятиях у Тоураринна, и Невежа видел, что Тоураринн не отпустил Сигрун, когда она вздрогнула, но притягивает ее к себе и целует — однако Хьяульмар толком не рассмотрел, так как расстояние было велико, было ли поцелуев больше, чем один. Доски, которыми был заколочен ящик и на которых стоял Невежа, были тонкие и жестокого обращения не терпели. Хьяульмар слышит, что они начинают трещать, и хочет соскочить с ящика прежде, чем они сломаются. Будучи не особо ловким и гибким в движениях, он теряет равновесие и валится спиной вперед. Он пытается ухватиться одной рукой за дверь и остановить падение, но, будучи не запертой, та подается, и опереться на нее у него не получается. За ящиком и за спиной у Невежи стоял большой чан с сывороткой, наполовину вкопанный в землю. Чан вмещал примерно две тюнны и был накрыт крышкой. Невежа падает навзничь на чан, приложившись прямо к середине крышки столь крепко, что диву даешься. Крышка прогнила, человек был тяжел, а грянулся он знатно, так что она, эта крышка, разломилась, и Невежа, сложившись пополам, валится прямо в чан, на самое дно, так что все туловище и плечи оказались в сыворотке, а руки и ноги торчали над бортами. Невежа издал громкий вопль, как поступил бы и любой другой, оказавшись в таком опасном положении. Сигрун с Тоураринном, стоя у дверей, услышали крик, но, не понимая, в чем дело, очень испугались и кинулись кто куда: Тоураринн — во двор, а Сигрун — в бадстову. Потом они говорили, что услышанный ими вопль больше всего походил на то, каким описывают рев кашалота, или когда орут во всю мочь в пустую бочку или другой сосуд. Что до угодившего в чан Невежи, то он прилагает все возможные усилия и старается выбраться во что бы то ни стало, однако это ему не удавалось. Чан был чрезвычайно глубок, но очень узок, а Невежу так выгнуло, что упереться было не во что. Испробовав множество способов выбраться из чана, он видит, что так дальше дело не пойдет, и принимает решение, которое, как ему кажется, вернее всего приведет к спасению: он ревет изо всех сил и столь громко, что в тихую и безветренную погоду его вполне можно было бы услышать за версту, а то и дальше. Этого хватило бы, если бы судьба не уготовала ему новое затруднение. Хотя крик его был громок, в бадстове его слышно не было, и тому послужило много причин: во-первых, окошко, что имелось в кладовой, было открыто, и звук устремлялся прежде всего туда, где было отверстие, а во-вторых, дверь кладовой закрылась, а дверь бадстовы Сигрун захлопнула за собой, когда туда вбегала. Однако все это не помешало бы крикам Невежи быть услышанными в бадстове, если бы невезение его не оказалось столь велико, что в тот самый момент, когда он свалился в чан, один из работников не принялся распевать на чердаке римы и не пел их столь громко и складно, а работницы ему не подпевали, так что было очень шумно. Итак, этот путь к спасению оказался для него отрезан, а тут его еще и охватывает столь сильный холод, что едва можно вынести, так как сыворотка была ужасно холодная. Его начинает трясти, у него зуб на зуб не попадает, а потом силы начинают его покидать, так что он не может ни шевельнуться, ни издать какой-либо звук. Кому суждено умереть, того не спасешь, а кому жить, того и смерть не возьмет, гласит старинная пословица; так вышло и теперь. Казалось, Невежа так и отдаст бесславно концы там, в чане, если к нему в самом скором времени не явится нежданный избавитель. А поскольку пожить ему было суждено подольше, случилось так, что пастора охватывает сильная жажда, и экономка Гвюдрун отправляется в кладовку, чтобы принести ему молока напиться. В кладовке было лишь одно оконце, и даже в самый разгар дня там никогда не бывало совсем светло, а теперь день уже подходил к концу и начинало смеркаться, так что можно было разве что отличить одну вещь от другой, но не разглядеть четко что-либо, находившееся в тени. Экономка вошла в кладовку и направилась к полке, висевшей поперек торцевой стены, не глядя ни направо, ни налево. На полке стояла большая чаша с молоком; Гвюдрун подошла туда и принялась наливать из нее в кувшин, который держала. Тут она слышит в кладовке громкое пыхтение и сопение, словно туда забрался кот. На хуторе был один черный кот, весьма крупный, замечательный ловец мышей. Когда в усадьбе случалось нашествие мышей, Колюра70 повсюду любили и привечали, однако в остальное время экономка была не в восторге от его пребывания в кладовке, так как Колюр повадился туда заглядывать и полагал, что имеет полное право угощаться там всем, чем ему захочется, и корыто экономки со сливками постоянно терпело от него урон. Экономка хочет схватить кота и вышвырнуть вон; она ставит кувшин на полку и принимается озираться, высматривая Колюра у входа в кладовку, где ей послышалось пыхтение, и подзывая его словами «кис-кис». Потом она смотрит на чан, в котором лежал Невежа, и видит, что с ним стряслось что-то неладное: у одного края бадьи сверкают два глазища, а с другой стороны торчат две отнюдь не маленькие лапищи. Экономка оказалась не робкого десятка, иначе она бы грохнулась на пол в обмороке. Гвюдрун вопит во весь голос и с шумом и гвалтом врывается в бадстову, и по всему дому, словно огонь по увядшей траве, распространяется новость о том, что невежу Хьяульмара обнаружили в кладовке утонувшим и мертвым. Все, кто может, кидаются туда и в суматохе теснятся возле чана, чтобы взглянуть, жив ли Невежа или скончался. Вскоре все увидели, что Хьяульмар пока еще не испустил дух, когда он медленно поднял веки, взглянул на собравшихся и тяжко выдохнул, но ничего не сказал — то ли вымотавшись настолько, что не мог говорить, то ли полагая, что, чем меньше слов, тем меньше ответственности. Экономка распорядилась вытащить Хьяульмара из чана, и это было выполнено следующим образом: двое работников подошли и взяли Хьяульмара за ноги, а еще один подошел к голове и схватился за уши, и все вместе они подняли его и положили на пол. Тут оказалось, что Хьяульмар вовсе не настолько обессилен, чтобы он не мог стоять прямо, и дар речи утратил не до конца. Выбравшись из чана, Хьяульмар был довольно груб, хотя никому и в голову не приходило смеяться над ним, стоявшим посреди кладовки с мертвенно-бледным лицом, закатившимися глазами и стучащими зубами. Работницы не смогли вынести подобного зрелища и в смятении ринулись в бадстову, оставив мужчин хлопотать над Хьяульмаром. Первым делом они сняли с него верхнюю одежду, а потом принесли одеяло, отнесли его на чердак и положили в постель. Кто-то из работников сказал, что Хьяульмару не оклематься, если с ним не поступят так же, как с ярлом Гиссюром, когда тот вылез из чана с сывороткой после поджога в Флюгюмири71, но поскольку никто из работниц не пожелал взять на себя роль Тоуры, было решено напоить его подогретым молоком и укутать как можно лучше. На следующий день Невежа уже вполне мог говорить и есть, однако вставать в тот день не захотел, также как и в последующий. Однако на четвертый день Невежа поднялся на ноги, и те, кто предрекал Хьяульмару самое худшее, утверждали, что неизвестно еще, как долго он пролежал бы, если бы день, когда он встал с постели, не пришелся на вторник на Масленой неделе, а назавтра не была бы Пепельная среда72, ведь об эту пору можно рассчитывать неплохо поживиться, так что лучше уж быть на ногах, чем лежать в кровати, потому как волка ноги кормят. Но беда редко приходит одна. Лишь только увидев, что Хьяульмар начал поправляться, люди принялись размышлять над событиями, которые привели к приключившемуся с ним несчастью. Им казалось подозрительным то, что Хьяульмар вообще оказался в кладовке, когда с ним стряслась беда, и по усадьбе пополз слух о том, что Хьяульмар забрел в кладовку с намерением раздобыть там чего-нибудь съестного; и всякий раз, когда его расспрашивали, что он затевал, когда свалился в бадью, он отвечал одной лишь бранью или заявлял, что это никого не касается, так как он волен сам решать, куда ему пойти. Дошло до того, что дело взялась расследовать экономка, но Хьяульмар говорил все то же самое, уходя от прямого ответа. Экономка не хотела это так оставлять и завела разговор об этом деле с пастором, заявив, что не исключает, что Хьяульмар заходил в кладовку и воровал оттуда колбасы и все, что только вздумается, доказательством чему и служило то, что он угодил в чан, и попросив пастора распорядиться проверить запор, а Хьяульмара подвергнуть какому-нибудь наказанию. Пастор поначалу не придал этому особого значения, однако в итоге решил, что не может оставаться в этом деле безучастным. Как-то раз он вызывает Хьяульмара в гостиную и сообщает, какие обвинения экономка против него выдвинула. Никто не знал, о чем они говорили, однако достоверно известно, что Невежа со всей откровенностью поведал пастору, какие события привели к тому, что он упал в бадью, также как и о том, что, как он видел, произошло между Тоураринном и Сигрун, прежде чем он угодил в переплет. После беседы Невежи с пастором разговоры о краже из кладовки были прекращены, а когда Хьяульмар выходил из гостиной, люди заметили, что он был весьма весел и пребывал в прекрасном настроении.

Глава 10

План пастора Сигвальди

Пастор Сигвальди пребывал в весьма мрачном настроении и предавался глубоким раздумьям. Ночами он подолгу лежал в своей постели, и сон к нему не шел, в то время как остальные спали. Никто не знал наверняка, чем это было вызвано. Некоторые полагали, что он подхватил какую-то хворь, но расспрашивать об этом никто не решался. Так все и продолжалось некоторое время, а пастор оставался неразговорчив и озабочен. Но со временем он стал мало-помалу оживляться, и настроение у него разительно переменилось: теперь он сделался веселым и вовсю радовался жизни. Однако с момента их с Хьяульмаром беседы он следил за тем, чтобы у Тоураринна и Сигрун не было возможности встречаться и разговаривать, иначе как на виду у всех.

Как-то раз, уже после того, как к пастору вернулась его жизнерадостность, он сидел за столом в гостиной и читал какое-то письмо. Больше в гостиной никого не было, кроме экономки Гвюдрун, начищавшей оловянные блюда. Прочитав письмо, пастор складывает его, а потом заговаривает с Гвюдрун.

— Хочу я, — говорит он, — чтобы ты занялась бельем и одеждой моего шурина Тоураринна, чтобы они были чистые и всегда под рукой, когда бы ни понадобились.

Гвюдрун отвечает, что все сделает.

— Но с чего это, — говорит она, — вы упоминаете про такое? За вами, дядюшка, не водилось такими вещами заниматься или расспрашивать про стирку и починку мужской одежды.

Пастор признает, что это правда.

— Я лишь потому сейчас этим озаботился, — говорит он, — что считаю очень важным, чтобы одежда Тоураринна была наготове, поскольку, если говорить коротко, здесь он теперь надолго не задержится, и отъезд его намечен через несколько дней. Разве не лучше ему будет на некоторое время отсюда уехать?

Гвюдрун покраснела и говорит:

— Теперь уже мне не слишком важно, куда он там поедет, раз уж так сложилось, однако думаю я, что на хуторе найдутся такие, кому понадобится платок глаза утирать и кто не возражал бы, если бы он остался тут до начала лета. Или с хлидской девицей насчет этого плана советовались? Как она это воспримет? Но если это правда, то мне любопытно узнать, куда он поедет.

— Он поедет на юг, в Боргар-фьорд, — говорит пастор, — и затея это моя. Нечего ему пока что здесь в округе задерживаться. Мне стала известна вся правда, племянница, и я прибегаю к мерам, о которых давно уже думал, если окажется — чего, как я полагал, не произойдет, — что помыслы Тоураринна обратятся в ином направлении, нежели я планировал, гм-гм-гм!.. И выражаться яснее нужды нет, так как ты наверняка понимаешь, что я имею в виду. А поскольку план мой насчет Тоураринна был с самого начала совсем иным, нежели чтобы он взял в жены эту хлидскую барышню, то я этот вопрос обстоятельно обдумал и буду не прочь, если он на некоторое время уедет из этих мест. И если за этим флиртом Тоураринна и Сигрун кроется нечто большее, то тут выйдет, как в пословице, с глаз долой — из сердца вон, если они не будут вместе. Да и я хочу все так устроить, чтобы либо Сигрун не осталась в округе надолго, либо чтобы она вышла замуж, а я ей в этом окажу поддержку. Здесь в округе хороший выбор работников и крестьян ей под стать.

Тут Гвюдрун не удержалась, чтобы не вставить слово:

— Думаю, это вы, дядюшка, верно сказали, род у нее не шибко знатный.

Однако пастор продолжал:

— Далее произойдет одно из двух: либо Тоураринн никогда сюда не вернется, либо он прислушается к моим советам и достойным предложениям, примет от меня усадьбу, станет моим викарием и женится на тебе. Таков мой замысел, и потому я написал моему давнему знакомому и старому школьному товарищу. Он — сислюмадюр в Боргар-фьорде, зовут его Г…, а я, зная, что на текущий момент у него нет слуги, предложил ему взять Тоураринна, и вот пришло письмо от него. Сислюмадюр воспринял эту идею хорошо, говорит, что у Тоураринна хорошая репутация, жалованье у него будет хорошее, и его достойно обеспечат одеждой и питанием, однако оговаривает, чтоб тот приехал тотчас же, и просит меня, не мешкая, раздобыть ему коней и спутника, чтобы он прибыл туда, на юг, до начала лета. Как тебе нравится этот план?

Гвюдрун несколько медлит с ответом, но после непродолжительного молчания говорит:

— Раз уж вы спрашиваете, дядюшка, как мне нравится этот план, то скажу вам как на духу: мне он кажется очень хорошим. Хоть сердце и подсказывает мне, что Тоураринна мне заполучить не суждено, а все же нет у меня сил и дальше смотреть на то, как эта хлидская вертихвостка лезет ему в глаза. И да будет вам известно, некоторые пребывают не в самом веселом и бодром расположении духа с тех самых пор, как ее взяли сюда зимой, чего и делать-то вовсе не следовало, и видят, как некоторые с нею носятся, хотя некоторые этого и не признают, и не знаю я, где некоторые отыскали в ней красоту и достоинства, которых нельзя найти у некоторых. Но не в том дело, некоторые просто считают, что они слишком хороши для некоторых, а я не собираюсь гоняться за тем, кто думает, будто он для меня слишком хорош.

— Время и сноровка с этим справятся, но нужно набраться терпения.

— Да, вы и в том году так говорили. Помните, что вы мне обещали, когда я к вам устроилась, и что из этого вышло, хотя зашло-то куда дальше? — сказала Гвюдрун. — Может, и теперь так получится? Но как бы там ни было, я на все готова, лишь бы этого больше не видеть. А вы уверены, что Тоураринн захочет на юг поехать? А эта девка сколько тут торчать будет?

— Она пробудет здесь до обретения Креста, как и было обещано, — говорит пастор. — Мне пока что нужно поддерживать с хлидской четой дружбу: в огне надо держать более одной железки… Но не стоит пока об этом, до этого дело еще дойдет, если я доживу… Отвечая же на твой вопрос, я уверен, что Тоураринн охотно согласится на это предложение. Я постоянно от него слышу, что он ухватился бы за возможность, если бы она ему представилась, поступить в услужение к знатным людям, пока он не достигнет подходящего возраста, чтобы принять ординацию. Да отъезд отсюда и не станет для него неожиданностью, так как мы ранее договаривались, что летом он будет получать здесь жилище и работу, а зимой будет приезжать сюда, только если не останется другого выхода. И если теперь он уедет отсюда чуть раньше намеченного, то и ничего страшного; я же хочу, чтобы это случилось побыстрее, потому и велел тебе позаботиться, чтобы все необходимое для поездки было готово, как только понадобится.

Гвюдрун сказала, что за ней дело не станет, и справедливо заметила, что одежда Тоураринна выстирана и полностью готова к носке; конечно, кое-что из нижнего белья находится в стирке, но не пройдет много времени, прежде чем оно высохнет. Предназначенные для него две пары носков были еще не валяны, но кто-нибудь из работников ближайшим же вечером их сваляет. После этого пастор поведал, как собирается устроить поездку и что хотел бы поручить ей; сказал, что с Тоураринном поедет человек, так что нужно будет сварить одно баранье ребро и несколько кусков пашины, положить в горшок соленого масла, напечь лепешек и сложить все это по-умному в одну котомку — это будет провизия для спутников. Экономка заверила, что обо всем позаботится в соответствии с приказанием пастора. На этом они закончили разговор, и было видно, что замыслом этим Гвюдрун осталась весьма довольна.

На следующий день пастор завел беседу с Тоураринном и рассказал ему об этом плане. Он сообщает ему о письме сислюмадюра и говорит, что ему в нем обещано. Они долго разговаривали в гостиной наедине, и неизвестно, до чего договорились, но долго ли или коротко длилась их беседа, а кончилась она тем, что отъезд Тоураринна был согласован.

Глава 11

Отъезд Тоураринна и поездка на юг

Мы не знаем точно, что пастор говорил Тоураринну насчет его отъезда, но на третий день после их с Гвюдрун беседы в Стадюре не осталось свободных рук, а по всему хутору стоял шум и гам, беготня и крики; каждый над чем-то трудился, и все вносили вклад в сборы Тоураринна в дорогу: одна работница наполняла горшок маслом, другая пекла лепешки, третья пришивала рант на башмаках Финнюру Бьярднасону, а хозяйка вышивала буквы на рубашках своего брата. Сигрун сидела в комнате у хозяйки и шнуровала башмаки Тоураринна, старательно отчищая шнурки и затем вновь смачивая их своими слезами, которые одна за другой катились по ее щекам на шнурки и на башмаки. Однако никто этого не видел, так как в комнате не было никого, кроме хозяйки, которая то ли была столь занята своей работой, что не замечала этого, то ли делала вид, что не замечает, хотя от ее внимания это не ускользнуло. Тоураринн находился у себя в комнате, а на полу там стояли два немаленьких сундука, которые планировалось взять в дорогу. Тоураринн укладывал в них свои книги и одежду, а экономка Гвюдрун подносила ему сложенные носки, раскатанные валиком рубашки и отбеленные и выглаженные воротнички, показывая, как она заботится о том, чтобы все необходимое Тоураринну было как можно более чистым, и всячески хлопоча возле него. Тоураринн не обращал на это особого внимания и был против обыкновения печален и неразговорчив. Во дворе работники пастора в большой спешке подковывали лошадей и седлали их, а пастор сидел в гостиной и писал длинный манускрипт сислюмадюру Г….

Когда Тоураринн по наущению пастора решил поступить в услужение к сислюмадюру Г…, он тут же сообщил о своем намерении Сигрун, сказав также, что не хочет оставаться в Стадюре против воли своего зятя, проявляя к тому неблагодарность. Вместе с этим он сообщил ей, что то, о чем они говорили между собой, остается в силе, даже если он уедет, и он не изменит данному ей обещанию и не помолвится с какой-либо другой девушкой, покуда будет знать, что она жива и не замужем. Сигрун очень огорчил отъезд Тоураринна, хоть она и видела, что так надо, и она печалилась тем сильнее, чем ближе подходило время Тоураринну уезжать. К тому моменту, когда Тоураринн стал собираться в дорогу, она была очень грустна, но изо всех сил старалась никому не показывать, что творилось у нее на душе. Больше всего она боялась одного: что Тоураринн попрощается с ней в присутствии кого-то другого. Она предвидела, что не сможет тогда сдержать плача и не сумеет скрыть от тех, кто будет рядом, что Тоураринн ей дороже, чем кажется, и, размышляя обо всем этом, орошала его башмаки слезами. Однако все устроилось лучше, чем казалось поначалу. Зашнуровав башмаки и приведя их в порядок так, как ей хотелось, Сигрун подходит к хозяйке и подает их ей. Хозяйка благодарит ее и говорит отнести их Тоураринну. При этом она смотрит на Сигрун и видит, какой у той печальный вид, а поскольку она кое-что знала об их с Тоураринном отношениях, то тут же понимает, что явилось тому причиной. Она гладит Сигрун рукой по щеке и говорит, что у нее, видать, какое-то горе. И вполне вероятно, что их обеих печалит одно и то же:

— И знай, Сигрун, идея это была не моя, но утешай себя тем, что свершится Божья воля.

Сигрун промолчала, плача, поцеловала хозяйку, а потом идет, как ей было велено, к Тоураринну и отдает ему башмаки. Так вышло, что у Тоураринна никого не было. Сигрун хочет выйти из комнаты тотчас же, как только выполнила поручение, но когда она подходит к двери, Тоураринн бросается за ней, берет ее за руку и говорит:

— Позволь мне проститься с тобой здесь, моя милая Сигрун!

Тут он хватает ее, прижимает к себе, целует и просит помнить о нем, а она получит от него письмо, как только он сможет его отправить. После этого Сигрун выскальзывает из комнаты, тут же выбегает из дома на тун, заходит в стоявшую там конюшню и прячется там, пока Тоураринн не уезжает, и долго оплакивает его отъезд горькими слезами. А в доме собирали Тоураринна в дорогу в такой суматохе, что Сигрун никто не хватился. После того, как они с Сигрун простились, Тоураринн поспешно собирается, и вот уже скоро придет пора ему садиться на коня, и все, кто был в усадьбе, высыпают во двор, чтобы проститься с ним, а он подходит к каждому и целует всех на прощание. Все желают ему доброго пути и счастливого возвращения, так как Тоураринн пользовался всеобщим расположением и почти все любили его от души. Экономка Гвюдрун также была во дворе. Она оглядывает домашних, выстроившихся в ряд перед домом, и тут же замечает отсутствие Сигрун, так как среди остальных жителей хутора ее нет. Тут Гвюдрун насмешливо говорит, чтобы стоявший поблизости Тоураринн хорошо ее слышал:

— А Сигрун здесь нет? Тоураринн же наверняка захочет попрощаться с ней, как и с остальными.

Тоураринн переспросил, притворившись, что не расслышал, что сказала Гвюдрун. Тогда она заводит речь снова:

— Я говорю, что вы, должно быть, захотите проститься с Сигрун, может, ее кому-нибудь позвать? — проговорила Гвюдрун и взглянула на Тоураринна — вероятно, с тем, чтобы узнать, как он отреагирует. Однако Тоураринн тут же понял, что замыслила Гвюдрун, делает вид, что нисколько не удивлен, и тут же отвечает с ухмылкой:

— В этом нет никакой необходимости, достаточно и того, чтобы вы простились с ней от моего имени, а вы ей скажите, что я передаю ей сердечный привет.

Сказав это, Тоураринн прощается с Гвюдрун, целуется с сестрой и зятем, и все они тепло расстаются. Тоураринн садится на коня, а его спутник, Финнюр Бьярднасон, уже отъехал немного по тропинке через тун, и когда Тоураринн выезжает со двора, он снимает шляпу, чтобы проститься напоследок со всеми разом. Люди, толкаясь, строятся перед домом, будучи предупреждены пастором о том, что последует дальше. Пастор снимает свою шапочку с кисточкой, которую обычно носил дома, и поет Тоураринну прощальную песнь, как это было тогда принято, если кто-то переезжал, и все должно было быть очень торжественно, а выбирался для этой цели стих какого-нибудь подходящего псалма или что-нибудь, написанное тут же для подобного случая. Стоявшие перед домом люди стали подпевать вслед за пастором. Прощальный стих он сочинил сам, и звучал он так:

Счастье да будет, шурин, с тобой,
радость пей полной чашей,
ночью и днем будь храним судьбой —
вот пожелание наше.
Пусть удача тебя проведет
     мимо рифов опасных
     и ошибок ужасных
и немало тебе принесет
в жизни свершений прекрасных.

Когда прощальная песнь была допета, а Тоураринн выехал с туна, пастор и домашние вернулись в бадстову. Примерно тогда же Сигрун выглядывает из конюшни и видит их с Финнюром на каменистом холме к югу от туна. Она долго смотрит им вслед, а потом принимается утирать слезы из глаз, которые долгое время струились без остановки, и в конце концов ей удается перестать думать о своем горе, плач ее стихает, а слезы прекращаются. Вскоре после этого она идет в дом, поднимается на чердак и садится на свою кровать. Насколько можно было видеть, она была вполне весела, необычно было лишь то, как покраснели ее глаза и как бледна она была лицом. Экономка Гвюдрун вся сияла и прощальный привет Тоураринна она Сигрун не передала. Она словно подозревала, что Сигрун находится не в лучшем расположении духа и что причиной этому служит то, что она не слишком рада отъезду Тоураринна, чем Гвюдрун и пользовалась весь этот день. Ее так и подмывало говорить о Тоураринне и постоянно его упоминать. Она расписала весь его жизненный путь в Сюдюрланде; там он, говорила она, снищет себе большую славу и уважение, и вряд ли захочет возвращаться в здешние края или в стадюрский хрепп; время покажет, что он поселится там, на юге, побудет сначала несколько лет секретарем у сислюмадюра Г… и завоюет его расположение. Далее она уверяла, будто ей достоверно известно, что у сислюмадюра, как говорится в туле, было две дочки и две бочки китового жира73 — иными словами, две дочери на выданье и немалое богатство, чтобы снабдить их хорошим приданым, — и не приходится сомневаться, что Тоураринн возьмет и подцепит одну из этих дочерей, да и сислюмадюр скорее всего согласится на такую партию, так как жених — мужчина видный и умелый. Легко догадаться, что подобные речи нисколько не радовали Сигрун, лишь прибавляя к ее огорчению и печали, и, с одной стороны, она не могла поверить, что Тоураринн нарушит данное ей обещание, однако, с другой стороны, как ей казалось, вовсе не исключено, что все в итоге придет к тому, о чем говорила Гвюдрун: что Тоураринн предпочтет поселиться там, на юге, нежели вернуться в родные края, и тогда его верности и впрямь предстоит пройти серьезное испытание, поскольку было вполне вероятно, что ему попадутся хорошие партии и состоятельные девушки, в то время как она бедна и худородна. Все эти мысли осаждали ее и переполняли горем и озабоченностью и ночью и днем.

О поездке Тоураринна с Финнюром говорится лишь то, что дорога была легко проходима, а погода великолепна. Им без труда удалось на пятый день добраться к сислюмадюру Г…. Там их тепло встречают. Финнюр остается там на два дня, давая передохнуть коням. Тем временем Тоураринн пишет своим зятю с сестрой, рассказывает им о своей поездке на юг и о том, как его встретили, и выражает уверенность, что там ему будет хорошо. Он написал также и Сигрун, а потом вручает письмо своему приятелю Финнюру, просит его хорошенько за ним присмотреть и говорит, чтобы других посредников между ним и Сигрун не было. Финнюр ему это обещает, а Тоураринн в ответ обещает ему свою дружбу. Потом Финнюр пускается в обратный путь, приезжает в Стадюр и отдает письма, которые он должен был отвезти пастору и хозяйке. Сигрун он передал письмо Тоураринна так, что этого никто не заметил. Гвюдрун замечает, что вид Сигрун кажется ей теперь, когда Финнюр приехал с юга, куда веселее прежнего. Она догадывается, что та вполне могла получить письмо от Тоураринна, и хочет во что бы то ни стало проведать, так ли это. Как-то утром она напускает на себя самый дружелюбный вид и затаскивает Финнюра Бьярднасона с собой в кладовку, потом запирает дверь и кладет перед ним квашеный рулет, половину большой бараньей головы и прочие лакомства и предлагает угощаться, а потом садится на стоявшую в кладовке кадку и принимается расспрашивать Финнюра о разных новостях из Сюдюрланда. В конце концов она интересуется, не посылал ли Тоураринн Сигрун какого-нибудь письма, и Финнюр это отрицает. Тогда она спрашивает его, не должен ли он был передать ей привет, на что Финнюр говорит, что нет, тот не просил его передавать особых приветов кому-либо, кроме супругов, а также Гвюдрун. Гвюдрун весьма этому рада и все допытывается у него, правду ли он говорит, и доходит до того, что он стыдит ее и клятвенно заверяет, что все так, как он сказал. Они завершают разговор на том, что Гвюдрун ему верит, а Финнюру кажется, что угостили его неплохо, и про себя желает приезжать из Сюдюрланда каждый день.

Сигрун прочла письмо и была ему несказанно рада. В нем Тоураринн рассказывал ей о своей поездке на юг, а в особенности о том, как он по ней скучает и как горячо ее любит, что он часто думает о ней и каждую ночь видит ее во сне, каким несчастным неудачником он окажется, если лишится ее, и все прочее, что влюбленные обычно пишут своим возлюбленным. К письму прилагалось несколько вис, которые Тоураринн сложил для Сигрун в поездке. Сигрун их быстро выучила и повторяла их про себя как «Отче наш» по утрам и вечерам, и в остальное время тоже. Висы эти были таковы:

Вижу я синие горы вдали,
где мои юные годы прошли,
горы, где жизнь я счастливую вел
среди вершин и радостных сел.

Вижу я синие горы вдали,
что при себе удержать не смогли
парня, который, как прежде, их чтит
и к ним любовь в своем сердце хранит.

Прячут от глаз они розу мою,
краше нее не сыскать и в раю.
Верно, роса на ее лепестках:
друг ее нынче в далеких краях.

Горы, о преданные друзья,
убережете вы, верую я,
хрупкую хлидскую розу мою,
краше которой нет и в раю.

Глава 12

Освой в повседневной жизни уменье
(его Люцифер еще ввел в обращенье)
стихами из Библии сыпать свободно.

С. П.

— Второе воскресенье после Пасхи, на Марка, 17-ое, … ох, что я такое несу?.. на Иоанна, 9-ое, вот кто добрый пастырь. Никто сегодня в церковь не придет, это уж точно, — сказал преподобный Сигвальди, расхаживая по своей гостиной в рясе и с белым воротничком на шее. — И все же лучше на всякий случай что-нибудь подготовить, чтобы было с чем на кафедру идти, если черт меня туда загонит.

Сказав себе это, преподобный Сигвальди подходит к шкафу, что стоял в гостиной. Шкаф был темно-зеленый, с красными рейками и запертой дверцей, на которой были вырезаны старинными исландскими буквами две строчки, «Этот шкаф по праву принадлежит Аурдни Эйнарссону», и год, когда он был изготовлен. И буквы, и цифры были красные, и по имени было легко понять, что шкаф этот достался пастору Сигвальди в наследство, так как по отчеству преподобный был Аурднасон. Пастор достает из кармана связку ключей, среди которых был и ключ от шкафа. В шкафу имелось шесть выдвижных ящиков, один из которых пастор вытаскивает, идет с ним к столу, ставит ящик на него, а потом усаживается за стол сам. В ящике было штук десять или одиннадцать пачек или связок рукописных брошюр, и каждая пачка была перевязана либо белым кожаным шнурком, либо черным ремешком. В этих свертках находилась духовная пища прихожан пастора Сигвальди, которую он обычно раздавал в каждый церковный праздник, если этому не мешали непогода или другая законная причина. Физически эти связки выглядели по-разному: одни были размером в одну восьмую листа, другие походили на календари, а некоторые были длинные и узкие, наподобие списков овечьих меток или старинной «Домашней таблицы»74, напечатанной в Хоуларе. Сев за стол, пастор начинает рыться в своих пачках проповедей, развязывает на каждой ленточку и просматривает, потом завязывает снова и откладывает каждую уже просмотренную на стол возле себя, напевая себе под нос какой-то стишок, как обычно делают, когда занимаются какой-то легкой работой, не требующей особого внимания. Но по мере того, как работа продвигалась и нетронутых пачек становилось все меньше, по выражению лица пастора и всему его поведению можно было понять, что с ним происходило то же самое, что и с тем человеком в стародавние времена, которому король предоставил возможность выбирать, на каком дереве его повесят: поиски у него шли небыстро. Вот остаются непросмотренными лишь две пачки. Тут пастор заглядывает в ящик и говорит:

— Да, негусто здесь, один хлам, что мне от покойного преподобного Свейдна достался, тролль все это побери, гм-гм!.. Неужто ни в одной книжонке ничего для проповеди не найдется?.. Что-то тут обязательно есть, должна быть целая серия, я же ему три сотни тресковых голов отдал, потому-то всякие шутники — никто ведь не слышит — их трескоголовыми проповедями и прозвали.

С этими словами пастор берет одну из оставшихся в ящике пачек, развязывает ее и начинает просматривать, и, покопавшись в пачке некоторое время, смотрит на один из выпусков и говорит:

— Как и ожидалось, вот она… проповедь на второе воскресенье после Пасхи… чересчур длинное вступление… посмотрим-ка, что тут можно использовать, — проговорил пастор, пробежав глазами первые страницы проповеди, а потом начинает читать вполголоса:

— Хотим мы, дорогие братья, в этот миг кратко и в меру своих плачевных способностей осмыслить сегодняшнее благовестие. Primo, или во-первых, все мы сбиты с толку… это верно, — сказал пастор, — а secundo, или во-вторых… да, плюс еще и это… что мы… это верно, и все такое, гм-гм… но вот незадача, ведь в конце проповеди двух или трех страниц не хватает, и она мне, видать, такой и досталась… ужас, как у этого старого барана все сгнило и попортилось, гм-гм… и молитвы тоже, гм-гм, но это уладить проще… а вот с проповедью похуже… ну, посмотрим, тут по смыслу можно вставить «аминь», гм-гм.

В этот момент дверь в гостиную распахнулась, и вошла Гвюдрун. Пастор принимается торопливо складывать связки в ящик, а проповедь запихивает себе в карман, попутно заводя разговор с Гвюдрун:

— Прихожан не видать, сударыня Гвюдрун?

— Какие-то два мужика сюда через тун идут, один вроде на дьякона похож.

— Да, он все время приплетается, пень старый, даже если никто не приходит, — сказал пастор. — А с ним только один?

— Похоже на то. Вряд ли многие по такой дороге явятся, да еще сразу после Пасхи.

— Накушались богослужений, я так полагаю. Последнее только в прошлое воскресенье было. Проводишь его сюда, дьякона-то, — сказал пастор, задвинул ящик в шкаф и запер его.

— Думаю, он и сам дорогу найдет, привычный уже, — сказала экономка и вышла, а по прошествии небольшого времени дверь снова распахнулась, и в гостиную входит какой-то мужчина. Это был дьякон. Он был среднего роста, крепко сложенный и сильный на вид, а лицо имел красное и круглое, с несколько крупноватыми чертами и таким выражением, как будто сам он был всецело уверен в собственной мудрости. Волосы у него были густые, зачесанные по обеим сторонам за уши, так что виден был весь лоб, имевший немалые размеры. Из одежды на нем была синяя куртка с серебряными пуговицами, двубортная рубашка и черные бриджи с разрезом снизу и тремя пуговками, длинные рубчатые голубые чулки и коричневые подвязки. Голову он нес высоко, покачивая ею, шагал решительно, и по всему его поведению было видно, что человек этот считал себя довольно важной персоной. Выйдя на середину гостиной, он приветствует пастора и говорит:

— Доброго здравия, дорогой пастор. Должен упомянуть, что жена передавала вам наилучшие пожелания.

— Здравствуйте, дорогой Гримюр, — сказал пастор. — Вас редко приходится дожидаться.

— Я, дорогой пастор, могу лишь процитировать слова апостола: «Кто имеет должность, тот ее чтит»75. Немалый вышел бы позор, если бы пришлось дьякона дожидаться, — сказал Гримюр, качая головой.

— Вы одни пришли, монсьер Гримюр?

— Да нет, дорогой пастор, одного из мальчишек моих с собой привел, — сказал дьякон.

— Не желаете ли присесть, дорогой дьякон? — осведомился пастор.

— Премного благодарен, однако с вашего позволения, дорогой пастор, я намерен сначала сходить в церковь и заняться алтарными свечами, если богослужение состоится, и по этой причине вынужден попросить ключ.

— Он там же, где и обычно, Гримюр, на окне, — сказал пастор.

Дьякон подошел к окну, взял ключ, сжал его обеими руками и вперевалку проследовал к выходу, прижимая его к груди так, что было сразу видно: наличие в руках четкого символа значимости и достоинства по его мнению отнюдь не умаляло его чести. Проходит немного времени, и Гримюр возвращается. Он опять качает головой и говорит:

— Теперь, я полагаю, в церкви все готово, если это потребуется, дорогой пастор. И думаю я, пастор, что сегодня вы могли бы сказать о нас, ваших прихожанах, то же, что сказал пророк Иеремия упорным из рода Израилева: «Дом Израилев не так заботит меня, как та жена, что не довольствуется более другом своим», — промолвил Гримюр, качая головой. — Немногие сегодня слушать службу придут.

— Да, полагаю, прихожан сегодня явится немного, — сказал пастор. — Впрочем, я ожидал, что служба состоится… Пожалуйста, дорогой дьякон, присаживайтесь и промочите горло парой капелек.

С этими словами пастор взял бутылку и стоявшую на окне серебряную стопку, налил в нее, подносит ко рту и выпивает половину, потом снова наполняет и подает Гримюру. Тот подходит к столу, кланяется, качает головой, подносит ее ко рту, но выпивает едва больше трети. Пастор видит, что тот отпил совсем немного, и говорит:

— Как-то вы совсем скромно, дорогой дьякон.

— Но это не потому, дорогой пастор, что я пренебрегаю даром Господним или полагаю ниже своего достоинства употреблять спиртное, ибо Соломон говорит: «Выпитое в меру радует сердце». Дело в том, дорогой пастор, что я велел жене налить мне добрую стопку, перед тем как выйти из дому. Но раз уж вы в своей щедрости желаете оказать такое благодеяние, то я был бы признателен, если бы мне можно было позвать моего парня, чтобы он выпил каких полстопочки.

— Да, само собой, — отозвался пастор. — Тут и говорить не о чем. Кто же это, что с вами пришел?

— Это мой сын Эйидль, приехал ко мне на несколько дней. Как вам известно, он уже несколько лет пребывает у моего родича по матери, Аурдни из Ведлира, — сказал Гримюр.

— Так он с вами пришел? Буду рад с ним повидаться. Я слыхал, он к вам домой вернулся. Вам, Гримюр, следовало тотчас же привести его с собой. Вы же знаете, дорогой дьякон, вам и вашей родне в моем доме всегда рады, — сказал пастор.

Гримюр прохаживался по гостиной, а когда он оказался посреди комнаты, пастор говорит вполголоса, но достаточно громко, чтобы Гримюр мог услышать:

— Почтенные люди, все до одного.

Гримюр повернулся к пастору и сказал:

— Чего вы изволили, дорогой пастор?

— Да ничего, — сказал пастор уклончиво. — Пускай ваш парень заходит.

Гримюр открыл дверь гостиной и остановился на пороге; Эйидль сидел в сенях и разговаривал с кем-то из работников. Это был мужчина возрастом около двадцати лет, высокорослый, лишь чуть менее трех аршин, долговязый и узкоплечий, с вытянутым худощавым лицом и светлыми волосами; волосы доставали до шеи и были подрезаны снизу, а спереди свисали до середины лба и были там весьма густыми. Он был одет точно так же, как и его отец, только его жилетка и шейный платок были более светлого оттенка. Гримюр, как было сказано ранее, стоял в дверях гостиной; он окликает Эйидля:

— Эйидль, малыш, иди-ка сюда! Пастору угодно на тебя взглянуть… поздоровайся с пастором, мой мальчик.

Эйидль прошел через гостиную туда, где сидел преподобный Сигвальди, пожал ему руку, поцеловал его и поклонился. Пастор предложил ему присаживаться к столу возле отца и налил ему в стопку. Эйидль взял ее и тут же осушил, вновь пожал пастору руку и поклонился так, как в наши дни кланяются женщины, после чего снова сел. Тогда заговорил пастор. Он поворачивается к Гримюру и замечает:

— Сдается мне, дорогой дьякон, парень начал подрастать, и вам пора переставать называть его малышом.

— Не такой уж он и большой, парнишка-то, — сказал дьякон, качая головой. — Но и не какой-нибудь заморыш, как раз под стать своему возрасту. Сколько тебе лет, сынок?

— Мне-то, отец? Зимой под Рождество девятнадцать исполнилось, — сказал Эйидль.

— Где-то так и должно быть, он у своей матери первенец, — промолвил дьякон.

— И в роду у него все ­–­ замечательные люди, — сказал пастор. — Думаю, немногие из его ровесников здесь, в округе, подают столь же большие надежды.

— Тощий он пока, дорогой пастор, и незакаленный, как того и можно было ожидать, — сказал Гримюр. — Но ведь и не все от силы зависит, ибо мудрость лучше, чем сила, и сын мудрый радует отца, а сын глупый — огорчение для матери, как говорит Соломон. А они, слава Богу, неглупы, ребятишки-то мои.

— Да глупцов у них в роду и не было, — сказал пастор. — Сплошь люди разумные, гм-гм.

— Не подобает мне умом хвалиться, — сказал Гримюр, вовсю качая головой, — ведь разве ты, парень, был хоть чем-нибудь обделен? Но за то немногое, чем он владеет из книжных знаний, надо благодарить Аурдни из Ведлира, и я знаю, его мать не хочет, чтобы он в подобных вещах другим уступал. Кстати говоря, дорогой пастор, хочу спросить, пока помню: можно парню посидеть со мной на хорах? Думаю, мне бы так веселее было, раз уж я вроде как дьякон. Мог бы тогда у меня на градуал76 взглянуть. У него, по моему мнению, отнюдь не дурной голос, у парнишки-то, и если он поупражняется в пении, то может когда-нибудь и в антифонах подпевать.

— Само собой, Гримюр, пускай посидит вместе с вами, — сказал пастор. — Певчих на хорах не слишком-то много.

— И я о том же, — сказал Гримюр. — Но будет ли мне дозволено спросить вас еще вот о чем: вы бы не одобрили, если бы я мало-помалу стал давать ему вместо меня в колокол звонить по воскресеньям? Ну а по всем крупным праздникам я звонил бы сам.

— Поступайте, как вам будет угодно, дорогой дьякон, — сказал пастор.

В этот момент кто-то вошел в гостиную и сообщил, что показалось множество прихожан. Пастор от этого известия несколько опешил, а Гримюр встал, покачал головой и сказал:

— Пойдемте в церковь накрывать алтарь. И ты тоже, малыш Эйидль; тебе будет нелишне посмотреть, как алтарь накрывают. Куда я дел ключ от церкви?

— Вот он, отец, — говорит Эйидль. — Можно мне его понести?

— Я сам понесу, мой мальчик, ты слишком юн и неопытен, чтобы обращаться с такими вещами, — сказал Гримюр, взял ключ, сжал его в руках, поклонился пастору и идет в церковь.

Прихожан в тот день пришло немного, но достаточно для того, чтобы богослужение состоялось. Служба прошла без происшествий. Пастор был не столь многословен, как ему было свойственно, и потом некоторые говорили, что конец проповеди вышел какой-то куцый, а молитва пастора оказалась короче, чем обычно, хоть и весьма трогательна. Больше никаких известий из церкви люди не принесли, за исключением того, что на хорах в тот день сидел новый человек, сын дьякона, выводивший красивейшие трели и певший столь громко, что казалось, будто все остальные в церкви замолчали. Со временем ему предстояло стать дьяконом вслед за отцом, поэтому тот впервые позволил ему отзвонить окончание службы, однако так уж скверно сложилось, что веревка от колокола лопнула, и пришлось прекратить звонить в самом разгаре. После службы прихожане начали потихоньку расходиться по домам, но некоторые задержались по тем или иным делам. Среди тех, кто пришел в церковь, был бонд Сигюрдюр из Хлида, явившийся, когда уже начали петь псалмы. После службы он прошел в гостиную и поздоровался с пастором, и тот тепло его поприветствовал. Потом Сигюрдюр заговорил о том, из-за чего зашел: что хотел бы попроситься на ночлег. Пастор воспринял это благосклонно и просит Сигюрдюра чувствовать себя как дома; он пребывает в наилучшем расположении духа. После этого пастор идет в бадстову к жене и Сигрун. В это время у Гримюра с Эйидлем полно работы: погасить свечи в церкви, убрать украшения и разложить все по надлежащим местам. А когда с этим было покончено, Гримюр заходит в гостиную и приводит с собой Эйидля. Гримюр жмет пастору руку, кланяется и говорит:

— Спасибо большое за проповедь, дорогой пастор!

— На здоровье, дорогой дьякон, — говорит пастор. — Присаживайтесь, Гримюр, да и вы, молодой человек, дорогой Эйидль, тоже садитесь. Думаю, женщины сейчас принесут вам попить чего-нибудь теплого, гм-гм, — продолжал пастор, и едва успел он это сказать, а отец с сыном усесться, как дверь в гостиную распахивается и входят две женщины. Впереди шла хозяйка с чашкой кофе в правой руке, а за ней следовала Сигрун из Хлида, державшая в каждой руке по чашке. Сигрун останавливается у самой двери и стоит там с чашками, а хозяйка заходит и ставит чашку, которую она несла, перед пастором. Не глядя на Сигрун, пастор спрашивает вполголоса:

— А дьякону — ничего?

— Нет, вот и для них с сыном по глоточку, — сказала пасторша, поворачиваясь, беря у Сигрун чашки и ставя их перед дьяконом и его сыном. Выходя, она говорит Сигрун:

— Жди здесь, принесешь чашки, когда они допьют.

Вот Сигрун и осталась стоять в углу гостиной, а пастор с дьяконом принимаются беседовать, и разговор в основном идет о погоде и о том, когда придет весна. Эйидль в беседу не вступал, однако пастор видит, что тот посматривает в угол гостиной чаще, чем прежде, и догадывается, хоть уже и стар, что явилось тому причиной. Вот они допивают кофе, а Сигрун это видит, подходит к столу и просит отдать ей чашки. И снова Эйидль на нее таращится. Эйидль был парень молодой, неопытный и малосведущий в правилах поведения, которые кое-кто умеет соблюдать. Первая и главная заповедь в этих правилах такова: Не пялься у всех на глазах на девушку, которая тебе нравится и чью любовь ты хочешь завоевать, это неразумно и стесняет ее; действуй умнее: делай вид, будто ее не замечаешь, пока люди смотрят на вас обоих, но брось на нее взгляд, когда никто не видит, потом быстро придай своему лицу прежнее выражение и тотчас же обрати взгляд в другом направлении, прежде чем они на тебя посмотрят.

Этим искусством Эйидль не владел, поскольку в правилах этикета был сущим ребенком. Он глазел на Сигрун так долго и пристально, словно хотел взглядом притянуть ее к себе, и любому зрячему человеку было легко увидеть и понять, о чем были его мысли, в двух словах сводившиеся к следующему: «Эта девушка мне нравится, и я хотел бы на ней жениться». От Сигрун не укрылось то, о чем помышлял Эйидль; она покраснела до ушей, поторопилась собрать чашки со стола и поспешно ускользнула. Пастор посмотрел ей вслед и принялся молча и с хмыканьем прохаживаться по комнате, как будто о чем-то размышляя, а потом говорит:

— Вы, Гримюр, знакомы с этой девушкой, которая сейчас заходила?

— Я, пастор, стал уже поменьше на них внимания обращать, на девиц-то молодых, нежели когда был в расцвете сил, — сказал Гримюр, покачал головой и усмехнулся в бороду. — Разве это не приемная дочка четы из Хлида была?.. Не помню, как ее звать.

— Сигрун, — ответил пастор. — Красивая девушка, гм-гм.

— Чего там смотреть, девчонка красива; это, как выразился Соломон, цветок Шарона и роза долины.

— За молодыми людьми, — сказал пастор, усмехаясь и глядя на Эйидля, — такое водится — поглядывать на этих юных и подрастающих будущих невест. Надо бы устроить кое-что для Эйидля забавы ради, — продолжал пастор, кивая тому головой. — Кто знает, может, он уже на кого-то глаз положил. С этими молодыми и подающими надежды людьми никогда не знаешь, пока это не случится ни с того ни с сего, гм-гм.

— Вот не думаю, — сказал дьякон, качая головой. — Полагаю, у парня с этим пока так же, как говорится в следующих строках: «На ложе моем ночью искал я ту, кого любит душа моя, искал ее и не нашел»… хотя он лучше расскажет об этом сам.

— Я думаю, вы вполне можете это утверждать, тятя, — сказал Эйидль.

— Да, я так и думал. Впрочем, это правда — то, что вы говорите, дорогой пастор, за молодыми людьми такое водится. Не могу сказать, хоть он и мой сын, чтобы он в чем-то уступал некоторым из тех, кто уже женился. Также знаю я, что каждый, кто находит себе жену, находит нечто ценное и заручается благорасположением Господа, однако, сдается мне, не все из тех, кто берет себе жен, способны это оценить.

— Это истинная правда, — сказал пастор. — А если оставить в стороне эти шутки — у вас, Гримюр, ведь четверо сыновей, все — достойные и подающие надежды молодые люди.

— Все так, как вы говорите, — ответил Гримюр. — У меня четверо парней и шесть дочек. Я могу сказать вслед за Давидом: счастлив тот, кому Господь дарует множество детей. Слава Богу, у меня до сих пор находилось, чем их кормить, так что они вовсе не заморыши, детишки-то мои. Богачом я никогда не был, да и никогда за богатством не гнался, но, подобно Агуру, просил: «Нищеты и богатства не давай мне, но питай меня насущным хлебом».

— Вы, Гримюр, — сказал пастор, — растя ваших детей, справились с этой задачей с честью, как и со всем остальным, это уж можно утверждать, гм-гм.

— Я сам себя хвалить не стану, ибо Соломон говорит: «Пусть другие тебя хвалят, а не уста твои», — сказал Гримюр и покачал головой, а пастор продолжает:

— Ну, эту похвалу вы заслужили, вы всегда были примером другим в обучении ваших детей хорошим манерам, и плодом является то, что теперь все желают их заполучить к себе.

— Может оказаться, что парни куда-то и устроятся, но хоть им у меня приходится тяжко и во многом они терпят нужду, а мы, родители, все ж не хотим, чтобы они разбрелись от нас, оказавшись в скверных и непорядочных местах, ибо в сборище грешников возгорится огонь, говорит Сирах. Ну а если им представятся хорошие места, я не стану мешать им от меня уехать, так как в них всех у меня нужды нет.

— Тогда сейчас подходящий момент, — говорит пастор. — Тут в округе есть один бонд, просивший меня подыскать ему работника, порядочного и способного — не стану отрицать, он упомянул одного из ваших сыновей. Место это хорошее, могу вас заверить, и жизнь там устроена самым лучшим образом, это я знаю наверное, а иначе не стал бы рекомендовать. Иного заслужили вы с моей стороны, нежели дурных советов… Чтобы не быть многословным, супруги из Хлида попросили, чтобы я подыскал им весной работника; у них рабочих рук мало, а скота много. Сигюрдюр уже стал сдавать, ему как раз управляющего не хватает, потому что в плохую погоду он уже не может за людьми присматривать. Что скажешь, Эйидль, не желаешь отправиться туда на годик, если твой отец захочет тебя отпустить, гм-гм?

Эйидль не замедлил с ответом и промолвил:

— Как по мне, это можно устроить, но это в основном зависит от того, как захочет мой отец.

По Гримюру было видно: ему казалось, что Эйидль ответил на вопрос чересчур поспешно. Гримюр остановился возле Эйидля, качает головой, потирает руки и говорит наставительно:

— «У того мало ума, кто ручается тотчас же», говорит Соломон, а посему, сын мой, если желаешь прибегнуть к моему совету и придерживаться моих заповедей, то должен ты выслушать слово отца своего, прежде чем дашь какой-либо ответ насчет… вы извините меня, дорогой пастор, что я своего сына воспитываю… Но дело не в том, Хлид я считаю вполне достойным местом, чтобы туда отправился мой сын; хозяйка там — порядочная женщина, а мудрая жена устроит дом свой, говорит Соломон. Однако я хочу сначала услышать, насколько достойное предложение сделает бонд Сигюрдюр моему сыну, прежде чем что-либо на этот счет пообещать или отпустить его из моей хижины, хоть она и плохонькая.

Пастор заявил начистоту, что, поскольку он этот вопрос поднял и сам этого желает, то считает своим долгом обеспечить, чтобы Эйидлю было сделано такое предложение, которое и он, и отец сочтут достойным и которым останутся довольны, что он нечасто вмешивается в устройство людей на работу, но в тех редких случаях, когда он это делал, все всегда получалось хорошо, как будет и теперь, да и сердце ему подсказывает, что Эйидля там ждет успех, что он ничего в достойных людях не смыслит, если Эйидль не окажется большим счастливцем, и что это положит начало его удаче. Все это пастор высказал множеством красивых слов. По Эйидлю сразу было видно, что предложение его устраивает; Гримюр же поначалу большого восторга не выказывал, но сошлись на том, что Сигюрдюру из Хлида надо переговорить с ним и Эйидлем, и пастор отправился за ним в бадстову. Тем временем Гримюр с Эйидлем разговаривали в гостиной, и Гримюр сказал так:

— Я, как будто, заметил, дорогой мой сын, что ты горишь желанием устроиться в Хлид, и вполне может оказаться, что это принесет тебе удачу, как говорит пастор, ибо мудрый правду без подсказки скажет. Однако сдается мне, хоть я уже стал стар и подслеповат, что с твоей стороны, дорогой мой сын, здесь кроется нечто большее, нежели ты мне сказал. Мне в голову, когда сюда в гостиную заходила Сигрун Торстейнсдоуттир, пришли слова мудрого Сираха, которые звучат так: «Не якшайся с певицею, чтобы не плениться тебе искусством ее, и не засматривайся на девицу, чтобы не соблазниться прелестями ее». Хочу я, дорогой мой сын, чтобы ты сказал мне, действительно ли тебе, как я того опасаюсь, нравится эта девица, и если это так, хулить твой выбор я не стану, ибо здесь может оказаться, как говорит Соломон: «Похитила ты сердце моё, сестра моя, одним взглядом очей твоих». В этой партии я тебе отказывать не стану, ибо девица кажется мне подающей надежды, и отнюдь не исключено, что супруги из Хлида дадут за ней хорошее приданое, так как она — их приемная дочь.

— О да, отец, — произнес Эйидль весьма визгливо, — она мне очень нравится, а может, и я ей нравлюсь, а?

— Это мне неведомо, но ты, мой мальчик, делай то, чего желает твое сердце. Однако среди наших условий к Сигюрдюру, — сказал Гримюр, — будет требование отдать девицу за тебя, если таково будет ее желание и ты не передумаешь, когда вы познакомитесь поближе.

Эйидль поблагодарил отца за его советы и сказал, что его это вполне устраивает. В тот же миг пастор вернулся в гостиную, ведя с собой Сигюрдюра, и предлагает тому садиться. Они начинают разговор, и поначалу беседуют о том о сем: о погоде, о состоянии овец, — а потом пастор вновь заговаривает о том, что было предметом их с Гримюром беседы.

— Вот, — говорит он, — пришел Сигюрдюр из Хлида, и я рассказал ему о разговоре, который у нас здесь недавно состоялся, дорогой дьякон. Я сказал ему, что вы, возможно, согласитесь по моему совету и при моем посредничестве отдать вашего сына Эйидля в качестве работника на один год или дольше, в зависимости от того, как пойдут дела и как вы договоритесь. Ну вот, все, кто имеет отношение к этому делу, в сборе, и было бы неплохо, если бы каждый высказал свое разумное и хорошо обдуманное мнение.

— Премного благодарен, — сказал Сигюрдюр. — А вы, Гримюр, готовы отдать мне вашего сына на один год? Я знаю, он наверняка человек многообещающий, а работник мне нужен, но каковы условия, которые вы выставите от его лица?

— Да, я выскажу свое мнение, дорогой Сигюрдюр, раз уж пастор к этому подвел, ибо апостол говорит: «Повинуйтесь наставникам вашим и следуйте их указаниям». И без условий не обойдется, ибо парень мне дорог. Каково же будет твое почетное предложение, Сигюрдюр? — промолвил дьякон и, как обычно, покачал головой.

— А вы как считаете, пастор? — спросил Сигюрдюр. — Для начала предлагаю жалованье в пять вайттов77.

— Это меня устраивает, хоть это и не самое крупное жалование, какое может быть. Но меня больше заботит другое: чтобы с ним было хорошее обхождение, это для меня очень важно, ибо, по моему мнению, часто сбывается то, о чем говорит проповедник78: лучше одна горсть с покоем, нежели полные пригоршни с трудом и томлением духа. А я знаю, ему, моему парню, придется не по нраву, если его засунут под зад другим работникам, ибо, насколько мне известно, он пошел в своих родичей. И наконец, я ставлю условием, чтобы, если сын мой возжелает порядочным образом заполучить твою, Сигюрдюр, приемную дочь, Сигрун, то ты, дорогой Сигюрдюр, отдашь ее за него.

Сигюрдюр сначала помолчал, а после небольшой паузы промолвил:

— Я мало что могу дать за ней в приданое, однако препятствовать этому не буду, если она сама этого захочет.

— Сдается мне, дорогой Сигюрдюр, воспринял ты это без охоты. Или ты не знаешь, что говорит по этому поводу Сирах: «Коли есть у тебя дочери, так имей попечение о теле их и не приучай их к безобразию», а также: «Выдай дочь в замужество — и сделаешь великое дело, и выдай ее за мужа разумного» — или ты считаешь, будет ниже ее достоинства отдать ее за моего сына?

Сигюрдюр заверил, что, по его мнению, это была бы, конечно, хорошая партия, но она наверняка захочет решать сама, да и раз уж она сейчас здесь, то лучше было бы обсудить это с ней. Тогда вмешался пастор, заявив, что будет несколько преждевременным сейчас поднимать этот вопрос с ней, да и некоторые женщины поначалу столь скрытны насчет своих желаний, что не станут тут же соглашаться на предложенное им второпях, и будет разумнее Эйидлю устроиться работником в Хлид и познакомиться с нею там. Тогда, если Эйидлю Сигрун придется по душе, они быстро сойдутся, и Сигрун не сможет не осознать, сколь это для нее почетно — сочетаться с таким-то мужчиной, как Эйидль. Тогда этот вопрос не потребуется больше прояснять, Сигюрдюр лишь должен будет пообещать проявить в этом деле заинтересованность и в той мере, в какой сможет, посодействовать тому, чтобы эта партия удалась. Все сочли, что пастор говорил хорошо, и в итоге они сходятся на том, что он предложил. Пастор долго хмыкал, расхаживал по комнате, усмехался в бороду и выглядел крайне довольным.

Глава 13

Скарпхедин и апостол Павел —
вот эти люди по мне.

Высказывание Ислейвюра Эйнарссона79

Пока пастор с Гримюром вели в гостиной эту беседу, прихожане мало-помалу расходились, и уже не осталось никого, кроме тех, кто собирался оставаться там на ночь. Одним из них был человек, которого звали Бьярдни Аусгримссон, живший на хуторе под названием Лейти, самом дальнем в приходе. Этот Бьярдни был вдовец и имел несколько детей, но все они уже от него разъехались. Финнюр Бьярднасон из Стадюра был одним из его сыновей. Его причисляли к наиболее состоятельным бондам хреппа; земля, на которой он жил, принадлежала ему, также как и великое множество скота. Жена Бьярдни умерла четыре года назад, и с тех пор он жил вместе со своей сестрой, которую звали Тоурюнн. Он был хорошим и зажиточным хозяином, и, поскольку иждивенцев у него дома не имелось, а семья была невелика, ходила молва, будто живет он на столь широкую ногу, что денег у него наверняка полно, или, во всяком случае, достаточно для его образа жизни, так как еды ему требовалось больше, чем другим людям. Поговаривали, будто ему, чтобы насытиться, нужно было не меньше еды, чем двум или трем здоровым мужчинам, и куда бы он ни являлся, если там его знали, перед ним никогда не ставили пищи меньше, чем обычно приносят двоим или троим. Однако насколько он был обжорой, настолько же неутомим он был во всякой работе. Он был высок ростом и столь же могуч, превосходя силой кого угодно; говорили, что ни разу не бывало случая, когда бы он с чем-либо не сдюжил. Красивой внешностью Бьярдни не отличался, но выглядел вполне по-мужски: имел грубые черты лица и густые брови, был широколиц и большенос. Обыкновенно тихий и миролюбивый, в гневе он был страшен. Бьярдни был неплохо подкован в духовных предметах и всем происходящем в повседневной жизни, пользуясь тем, что изучил в молодости; этих вещей он твердо придерживался и мало во что ставил какие-либо иные книги или науки помимо тех, что были в ходу, когда он рос. Поэтому он испытывал величайшее отвращение ко всем новым сочинениям, называя их одной лишь чепухой да ересью, будучи при этом чрезвычайно легковерным ко всему тому, что остальным казалось совершенно невероятным, и что большинство людей считали небылицами и суевериями, особенно касательно подвигов древних; ему всегда доставляло удовольствие слушать о таких вещах и потом о них рассказывать, и никогда он не гневался сильнее, чем когда его рассказы подвергали сомнению. За это его считали немного странным, и не обходилось без того, чтобы люди помоложе потешались над его доверчивостью. По будням Бьярдни ходил в коротких серых брюках и белых носках с вышитыми подвязками и в длинной синей рубахе с двумя рядами выточенных из кости пуговиц. На шее у него всегда был ячеистый вязаный шарф, а из верхней одежды он носил серую накидку, доходившую чуть ниже талии. По выходным и на людские собрания он надевал синюю куртку с серебряными пуговицами, длинную полосатую рубаху и синие вязаные штаны с ширинкой и тремя плоскими пуговками из серебра; носки же были голубые, рубчатые. И что дома, что среди людей он всегда носил на голове полосатую шапку, иногда нахлобучивая на нее сверху большую широкополую шляпу. В этот раз Бьярдни собирался отправиться из церкви в Стадюре по каким-то делам на один хутор в приходе, находившийся на немалом расстоянии оттуда, а поскольку день уже клонился к вечеру, когда богослужение закончилось, он решил попроситься на ночлег. Его разместили в комнате супругов, и он сидел там на кровати хозяйки, вытянув скрещенные ноги на середину комнаты. Шляпу он снял и положил на кровать подле себя, однако так и остался сидеть с шапкой на голове, потому что редко снимал ее где-либо кроме церкви. В помещении больше никого не было, кроме него и работника по имени Торстейдн, а также еще одного гостя и работницы. Они беседовали с ним, хотя отвечал в основном Торстейдн. В ходе беседы Бьярдни говорит:

— Кстати, Торстейдн, что нового этот путник рассказал, откуда он вообще?

— Из Западных Фьордов.

— Из Западных Фьордов. Я в Западных Фьордах никогда не бывал, но слыхал, что колдуны там весьма искусные и особенно могущественные: Бьярдни-Латынник или Дьяволоубийца, Тормоудюр с Гвёндарэйяра, наславший буран на лагмана Оддюра, братья из Бёйльхуса, Хадлюр с Хордна и другие, да и привидение это чертово оттуда было, Хвитаурвадласкотта80. Что-нибудь оттуда слышно?

— Только то, что там, говорят, зимой жесточайшие морозы стояли, подобных которым никто не упомнит, потому что, когда я с запада уезжал, по Хордну можно было пройти вдоль всего фьорда и прямо до Лаутрабьярга, а оттуда обозом до Снайфедльсйёкюдля. Море замерзло, насколько хватало глаз, и два человека забавы ради дошли до края, увидели Гренландию и рассказывали, что там осталась только одна узкая полынья, через которую они не смогли перебраться.

— Да морозы там зимой были чудовищные, я таких морозов и не видал. Однако я знаю другое, что рассказал мне надежный человек: в 1694 или 1695 году в Нордюрланде зимой навалило столько снега, что к верхушке собора в Хоуларе надо было спускаться в сугроб по восемнадцати ступенькам. Тогда там епископом Стейдн был, а не покойный Бьёрдн.

— Еще есть известия про кита, который попался им там на западе прошлой осенью.

— Да, ну так и что там с китом? — спросил Бьярдни.

— Говорят, он был такой огромный, что другой такой рыбины люди никогда не видывали.

— Это откуда следует?

— Они нашли в этом ките другого кита, целого и невредимого, а того кита измерили, и между разрезами оказалось восемьдесят саженей.

— А не аршин?

— Нет, мне говорили, саженей.

— Да, это было весьма крупное создание, раз смогло такую большую рыбину целиком проглотить. Я о таком огромном ките никогда не слыхал, но что верно, то верно, некоторые морские создания могут достигать громадных размеров. Однако, как я знаю, на Сюдюрнесе как-то раз, за несколько лет до того, как я поехал в Гриндавик рыбачить, поймали такую огромную треску, что когда ее взвалили во вьюках на лошадь, а голову положили сверху, лошадь повалилась, хотя была отборным тяжеловозом, две тюнны крупы могла возить. Но как же эти люди поступили со всем этим китом, ведь из такой рыбины должно было невероятное количество жира получиться, им же наверняка половина его не пригодилась?

— Нет, так сложилось, что в то самое время туда пришел грузовой корабль, выкупивший у них весь жир, а мясо они по большей части оставили себе. Корабль этот был такой большой, что, когда на него погрузили весь жир, изменения в осадке оказалось почти или совсем не видно.

— Да, корабль был довольно большой, но все же не такой огромный, как некоторые из кораблей, какие будто бы есть в заморских странах. Я слыхал об одном, на который влезало восемнадцать тысяч восемьсот восемьдесят восемь человек — вот это я называю большим кораблем.

— Там, разумеется, речь шла о восемнадцати сотнях человек, такие корабли существуют, — сказал работник.

— Отнюдь, парень, отнюдь! Те, куда помещается 1800 человек, они челноками называют, а на этом было 18888. Там в каждом колесике оснастки по две семьи жило, в корзине на мачте размещалась пасторская усадьба с двумя приписными церквами и относящимися к ним приходами, а у руля проживало четыре сотни человек. Я говорил с человеком, который знал того, кто бывал на этом корабле, на нем в Индию плавали за волшебными камнями из Каппадокии.

— За волшебными камнями, ага, — сказал работник.

— Да, в природе есть множество волшебных камней, парень, в особенности в Африке, Греции и Стране Сарацинов, например, родильный камень, камень невидимости и камень желаний. Родильные камни — они черные, их надо женщинам под язык класть, и тогда они разрешатся от бремени. Я такой камень видел, когда был молод. На самом деле это не камни, а зрачки дикарей из Африки; христиане забивают этих черных людей как скот, чтобы их зрачки добыть, ужас просто, хе-хе-хе. Потом их долго сушат и продают по огромным ценам. Камень невидимости я никогда не видал — он, говорят, больше всего на мельницу богатства81 похож, — также как и камень желаний, который я хотел бы заполучить больше всех других камней, потому как велико волшебство этого камня, и не знаю я никого здесь поблизости, у кого бы он был.

— Что, совсем никого не знаете?

— Нет, толком никого, — сказал Бьярдни, и в тот же миг, как он это сказал, в комнату вошла Сигрун, несшая в руках одну большую рыбу, шесть лепешек и чрезвычайно красивую масленку. Она говорит Бьярдни:

— Хозяйка попросила меня, Бьярдни, предложить тебе чего-нибудь поесть. Мне это на стол положить, или будешь есть там же, где сидишь?

— Тащи сюда, голубушка, масленку я могу между ног поставить, пока из нее угощаюсь. Как же замечательно со стороны хозяйки дать мне поесть, потому как, чувствую, у меня уже кой-какой аппетит разыгрался, ведь я с раннего утра еды в рот не брал, а поскольку встал я раньше, чем у меня заведено, то поесть, как обычно, не смог, только ухватил пару позвонков да грудинку от ягненка, а что это за еда на целый день?

После этого он берет масленку, ставит ее к себе на колени, а рыбу и лепешки кладет на нее сверху, затем снимает шапку, крестится и говорит:

— Застольную молитву в этот раз придется подсократить, и возблагодари вас Бог за угощение!

После этого он приступил к еде, и было сразу видно, что в этом деле он и ловок, и проворен. Сначала он взял лепешки, сложил каждую вдвое и принялся их обгладывать, и все эти шесть товарок исчезли в мгновение ока. Затем он взялся за рыбу, и было ясно, что к таким особам он привычен, так что в самом скором времени он с ней разделался, покончив таким образом с жирной пищей. Незадолго до этого пришла Сигрун с глиняной миской, полной кислого и чрезвычайно густого скира с молоком, и все заметили, как Бьярдни одарил миску ласковым взглядом и поспешил отложить масленку в сторону. Миска была на восемь мёрков, он принял ее обеими руками и установил к себе на колени. Эта схватка была и тяжелой, и долгой, но закончилась тем, что он одержал блестящую победу, в знак чего Бьярдни обтер ее изнутри указательным пальцем, потом взял оставшуюся от рыбы кожу, тщательно ее свернул, засунул в масленку, положил масленку в миску, а миску поставил на сундук возле кровати, и говорит Сигрун, стоявшей в комнате рядом с Торстейдном, пока Бьярдни заглатывал скир из миски:

— Вот, милая девушка, отнеси это хозяйке, передай от меня благодарность и скажи, что я более-менее наелся.

Сигрун унесла миску, а Бьярдни принялся читать застольную молитву, которая теперь оказалась куда длиннее, чем первая. Затем он крестится, надевает шапку и говорит работнику:

— Да, так вот, насчет того, о чем мы говорили, дорогой Торстейдн, о волшебных камнях. Ни один из этих камней не является столь же полезным, как камень желаний. Имея его, человек получает все, что только захочет. Захочется ему, к примеру, мяса — вот оно, мясо, или, если охота будет поясничного отруба откушать или грудинки — а нет в скотине столь же лакомого кусочка, как грудинка — что ж, нужно всего лишь ее себе пожелать — и вот она тотчас же явилась. Да, будь у меня этот камень, я бы себе много чего нажелал. Я вообще-то сейчас более-менее сыт, но, думаю, первым делом пожелал бы себе чего-нибудь вкусненького, чтобы глотку после еды смягчить — например, ребрышко хорошенько откормленного пятилетнего барашка. Только тут никогда барашка не встретишь, в котором было бы что есть, все сплошь тощие, потому как сколько там того жира у здешних четырех- и пятилетних баранов, если из них в лучшем случае две четверти получается, когда зарежешь, а прослойка на ребрах — в два, от силы три пальца? А ведь были у людей бараны, что по Оудаудахрёйну82 бродили — вот там настоящие богатыри вырастали. Там двухлетние бараны больше, чем годовалые телята под конец лета в населенных местах. Мне это один человек сказал, его Тоуроульвюром звали, я с ним на юге, в Гриндавике, познакомился. Он прожил на Оудаудахрёйне три года, три месяца, три недели и три дня. Там двухлетка считается дохлым заморышем, которого и на колбасу-то не хватит, если с него не выйдет пары пластов сала по полвайтта каждый, а бока у них в целую ладонь толщиной — и это вареные, отвисевшиеся на кухне и затвердевшие, да такие жирные, что нож в них в холодные заходит, как в хорошую полуразложившуюся спинку хаукардля83… Да, про хаукардль мне думать нельзя, это еда прекраснейшая, вкуснейшая, лакомейшая и питательнейшая, если он как следует выдержан и достаточно старый.

Тут Бьярдни сделал небольшую паузу. Тогда работник говорит:

— Ты, Бьярдни, стало быть, можешь порассказать нам кое-что об Оудаудахрёйне, раз уж разговаривал с человеком, который там больше трех лет прожил.

— Он жил там три года, три месяца, три недели и три дня, нечего переиначивать! Да, про Оудаудахрёйн я много чего слыхал. Там восемь больших поселений, а в них живет множество злодеев, которые на что угодно готовы, да и силы у этих ребят не занимать, что и неудивительно, когда живешь на столь питательной пище. Только нет у меня времени тебе рассказывать про все, что я о тамошних краях слышал, и я не знаю никого, кому было бы известно больше тамошних историй, чем мне да старой Туридюр, что к Хлиду приписана. Я как-нибудь потом попрошу ее еще раз рассказать историю об Оудаудахрёйне, которую она мне как-то рассказывала… но завтра мне рано утром выходить, так что я, с позволения тех, кого это касается, немного сосну, пока вечером не начнут еду раздавать, так что не приставай ко мне больше, парень!

Высказавшись, Бьярдни откинулся на кровать и растянулся на ней во весь рост, а поскольку человек он был весьма высокий, и неизвестно еще, сумел ли бы он уместиться в кровати, не согнувшись в три погибели, а также потому, что башмаки он развязывать не пожелал, ноги он вытянул на пол. Он быстро заснул и принялся оглушительно храпеть. Так Бьярдни спал, пока не пришла пора всем ложиться; тогда его разбудили и отвели в гостевую комнату, что размещалась под чердаком бадстовы и предназначалась для гостей попроще. В комнате было по кровати у каждой из боковых стен, а в торце стоял огромный стол, прибитый гвоздями к полу, и два сундука по обе стороны от него, чтобы на них сидеть. Предполагалось, что все явившиеся в Стадюр гости, о которых мы упомянули выше, будут ужинать в этой комнате и лягут спать там же, по двое в каждой постели. Гримюр и Эйидль, а также Сигюрдюр, уже были в комнате, когда пришел Бьярдни, и сидели на сундуках, а Бьярдни уселся на ящик, стоявший в другом ее конце, и они принялись беседовать о том, что случилось в округе в последнее время из наиболее важного. В самом скором времени на стол поставили еду. Это был суп из солонины, и принесли его в двух огромных посудинах. Одна их них, деревянная, была очень большая, куда больше другой, из олова. Работница поставила по посудине с каждой стороны стола и положила у каждой по две роговых ложки. Они были очень большие и искусно изготовленные, а на черенках у них были вырезаны старинные буквы. Потом работница внесла большую глиняную миску и поставила ее на середину стола; находившаяся в ней еда предназначалась на тот случай, если в какой-либо из двух других мисок приключится нехватка. Предполагалось, что гости будут есть по двое из каждой миски. Закончив подносить еду, работница пригласила гостей садиться, и Бьярдни с Гримюром выпало есть из деревянной посудины, а Эйидлю с Сигюрдюром — из другой. Работница спросила их, есть ли у них с собой ножи, так как другого прибора кроме ложек выложено не было, и все они ответили утвердительно. Потом они уселись за стол так, как им было сказано. У Сигюрдюра с Эйидлем ничего особенного не происходило; что же до Гримюра и Бьярдни, то, когда они уселись, Бьярдни хватает ложку одной рукой, торопливо крестится и намеревается приступить. Гримюр скрестил руки на груди и приготовился прочесть застольную молитву, но завидев выпад Бьярдни, не может удержаться от замечания, качает головой и говорит:

— Разве у тебя нет привычки, дорогой Бьярдни, принимать пищу с благодарственным словом?

— Нет у меня такой привычки, — сказал Бьярдни, — читать молитву, чтобы супа похлебать, а вот перекреститься — это я могу, это быстро. Но ты помолись, Гримюр, а я пока подожду, чтобы нам взяться за дело одновременно.

Получив подобный урок, Гримюр опять скрещивает руки и молится про себя, а покончив с этим, крестится и берет лежавшую возле него ложку в руку, попутно заметив:

— «Итак, иди, ешь с весельем хлеб твой, и пей в радости сердца вино твое», как говорит проповедник.

— Что ты там про сегодняшнюю проповедь сказал, Гримюр? — говорит Бьярдни. — Недурная проповедь была для тех, кто сумел ее запомнить.

— Я вовсе не о сегодняшней проповеди говорил, — отозвался Гримюр, качая головой и усмехаясь в бороду, — а о проповеднике Соломоновом.

— А, ты про Соломона. Да, вот человек был, крепчайший человек, ведь я слыхал, у него девятьсот жен было и три тысячи наложниц. Добра у него было порядком, и нищим он не был, да еще и с королевой Аравии позабавился, когда она его навещала. Она ему двух близнецов родила, силачей редкостных, а от одного из них произошел Ульвар Сильный.

Меля языком, Бьярдни без дела не сидел. Он крепко насел на миску со своей ложкой и вылавливал из нее один кусок за другим, после чего они мгновенно исчезали, хотя сам суп Бьярдни не трогал. Ряды кусков мяса в посудине стали быстро редеть, так как он пошел на них в столь отважную атаку, что противостоять ей было невозможно. Гримюр поначалу взялся за суп и действовал спокойно и без спешки, но поняв, что от подобной бездеятельности проку не будет, он набрасывается на один кусок мяса. Это была большая и трудноодолимая суставная кость, и одержать над ней верх ему оказалось нелегко, так что Бьярдни тем временем успел управиться с тремя или четырьмя кусками ребра, продолжая к тому же говорить. Тут он внезапно переводит беседу с короля Соломона на дьякона Гримюра:

— Дорогой Гримюр, тебе надо бы позаботиться о своей доле еды, потому как я ждать не стану. Еду я съедаю быстро, покуда она есть, а суп обычно хлебаю потом.

Гримюр не до конца одобрял образ действия Бьярдни, хоть поначалу и помалкивал, но когда Бьярдни завел об этом речь, он счел, что должен ответить. Он на время выпускает кость изо рта и говорит:

— Я во всем действую не торопясь, дорогой Бьярдни. У меня всегда перед глазами то, что говорит мудрый Сирах: «Не пресыщайся яствами и не набрасывайся алчно на еду».

— Медлительный он человек, этот Сирах, который так говорит, потому как я на опыте убедился, что те, кто слишком долго едят, оказываются неповоротливыми, вялыми и ленивыми, когда надо поработать. Таким же, я думаю, является и этот Сирах, о котором ты говоришь. Что это вообще за гусь такой?

— Говори с почтением об избранных Господом, дорогой Бьярдни, — сказал Гримюр.

— А я с почтением и говорю, пускай я его гусем и назвал, ведь гуси ­– такие же живые создания, как и люди, просто я считаю его медлительным. Но едва ли он столь же умен, как покойный Греттир Аусмюндссон, желавший получать свои харчи в Рейкхоуларе84, да без всяких уверток, потому как человек он был очень крупный и столь же могучий, как можно убедиться по Греттировым Подымам на Мидфьярдархаульсе и в других местах85. А Сирах смог бы этих малышей, что там стоят, на два других поставить? Много он всякого совершил, а правдивый и сведущий человек говорил мне, что Греттир был трех датских аршин да еще трех четвертей в плечах.

— «Простак верит всему, благоразумный же внимателен к путям своим», говорит Соломон. Кто это тебе сказал, дорогой Бьярдни, будто у Греттира было три датских аршина в плечах, да еще три четверти? Думаю, сказал тебе это тот, кому хотелось над тобой подшутить, одурачить тебя и наврать, ибо ты, говорят, довольно легковерен, сын мой, — промолвил Гримюр, качая головой.

— Так ты, дорогой Гримюр, думаешь убедить меня, будто это все вранье — то, что сказали мне правдивые люди о Греттире Аусмюндссоне, что он был трех аршин и трех четвертей в плечах? Да я скорее поверю в это, чем в твои слова. Ты и никогда-то мужчиной не был, вот и не можешь вообразить, что был мужчина и побольше тебя.

Неудивительно, что Гримюру эти слова показались не слишком приятными. Он кладет ложку на стол и говорит:

— С чего это жалкий прах и пепел заноситься взялся?

В этот момент Бьярдни хватает двумя руками большую посудину, подносит ее край ко рту и в два глотка выпивает весь суп, что в ней оставался, потом отшвыривает ее на стол и встает, совершенно разгневанный. Гримюр же отходит на середину комнаты и говорит:

— Праведник ест до сытости, чрево же беззаконных никогда не насыщается.

Тут Бьярдни выскакивает на середину комнаты и вот-вот набросится на Гримюра, но в этот миг Сигюрдюр с Эйидлем вклиниваются между ними, чтобы они не сцепились. Шум был слышен и на чердаке, так что тотчас же явился пастор и желает знать, что случилось. Завидев пастора, они немного успокаиваются, хотя в проклятиях и угрозах с обеих сторон недостатка не было, и кончается все тем, что они остывают, и на то время, пока они остаются в усадьбе, между ними воцаряется мир. Зашедшая в комнату Гвюдрун говорит, что пора уже ложиться в постель, заметив при этом, что Бьярдни и Гримюру предполагается спать в одной кровати, а Эйидлю с Сигюрдюром — в другой. Гримюр наотрез отказывается спать вместе с Бьярдни и заявляет, что лучше тотчас же уйдет, так как не желает ничего общего иметь с филистимлянином86. В итоге вместе спали Эйидль с Гримюром, а Бьярдни с Сигюрдюром улеглись в другую кровать. Бьярдни с Гримюром как будто и помирились, однако при каждом удобном случае не обходилось без проклятий. Гримюр предпочитал призывать с небес огонь и обрушивать его на Бьярдни, а Бьярдни казалось более целесообразным воспользоваться секирой Великаншей Битвы и разрубить Гримюру голову до плеч87. Ночью все они отсыпались, а рано утром Бьярдни отправился туда, куда намеревался, и долго еще после этого сохранялась холодность между Гримюром и Бьярдни, о чем будет рассказано позднее.

Глава 14

Сигрун едет домой в Хлид.
Попытка сватовства Эйидля.

В третий понедельник лета88 Сигрун приехала домой в Хлид, и ее там хорошо встретили. Хозяйка Тоурдис весь день была весела и пребывала в прекрасном настроении; она целовала и оглаживала свою приемную дочь и осматривала ее со всех сторон, как будто бы не видела ее много лет. Остаток дня, да и последующий день, хозяйка только и делала, что расспрашивала Сигрун о новостях да рассказывала ей обо всем, что произошло в доме с тех пор, как она уехала. Бранда89 отелилась как раз перед Пасхой, набрав 18 мёрков; она принесла очень миленькую черноголовую телочку, цветом точь-в-точь как ее покойная бабка Гюдльбрау90. Тоурдис не решилась ее зарезать по причине ее пола и надумала подарить телку Сигрун и посмотреть, сколько удачи она принесет. Скьяльда91 почти совсем перестала давать молоко, но Льоумалинд92 пока еще доилась как следует. Домашняя работа после ее отъезда почти сошла на нет, так как прясть без нее оказалось тяжело. Мотка пряжи, которую Сигрун спряла на неделе перед отъездом, хватило надолго и даже дольше, чем они предполагали. Из ее голубой пряжи они с Сигридюр связали Сигюрдюру кофту — правда, ее не хватило, и ей пришлось надвязывать рукава серой. Сигрун также нужно было много чего рассказать кормилице о том, как ей жилось в пасторской усадьбе. Она показывала ей то одно, то другое, вышитое ею там, а хозяйка хвалила ее и полагала, что Сигрун съездила весьма успешно. Но хоть и о многом говорили приемная мать с дочерью, Сигрун, тем не менее, ничего не сказала об отношениях и о дружбе, установившейся между нею и Тоураринном, да и слухи, ходившие на эту тему по усадьбе, не добрались столь далеко, чтобы хозяйка что-либо об этом слышала.

В ближайшую субботу после возвращения Сигрун домой в Хлид настал день найма Эйидля Гримссона. Его отец Гримюр велел отвезти его туда и сопровождал его к месту работы самолично, оставшись там на ночь, а на следующий день собрался ехать домой, предварительно препоручив его хлидской чете с множеством красивых слов. Отец с сыном тепло расстались перед туном; там Гримюр возложил руки на своего сына, благословил его и помолился, чтобы его план получил удачное продолжение и счастливый исход.

— На прощание же, дорогой сын, — говорит он, — хочу я обратиться к тебе с этими словами Соломона: слушай, сын мой, наставление отца твоего и не отвергай завета матери твоей.

После этого они расстались.

Эйидль был этой весной единственным работником в Хлиде. Остальные люди Сигюрдюра отправились на рыбную ловлю. Эйидль вместе с бондом занимался стройкой, удобрением туна и прочими работами по дому и во всем подчинялся бонду. Но не успел он еще пробыть в Хлиде долго, как хозяйка и работницы будто бы начали замечать, что Эйидль предпочитал находиться там, где была Сигрун, или поблизости от нее. Всякий раз, когда Сигрун выходила работать на тун, он не желал заниматься своей работой где бы то ни было, только возле Сигрун, а если представлялась возможность, старался как можно чаще оказываться с нею наедине. Если Сигрун просила его подсобить ей в чем-нибудь, он всегда трудился как заведенный, однако другим работницам казался строптивым и ленивым. Когда у него не было работы и он находился возле дома, можно даже сказать, что он чуть ли не преследовал Сигрун по пятам. Если Сигрун была в доме, то обычно сидела с приемной матерью в комнате у себя на кровати и шила или пряла, а больше в течение дня там быть никому не полагалось, только супругам да ей. Кровать Эйидля была у входа на чердак, но если для него не находилось работы вне дома, он редко оставался сидеть на своем месте. Поначалу он взялся придумывать себе разные дела, чтобы зайти в комнату супругов, и сидел там, пока с ними не закончит. Мало-помалу он повадился захаживать туда, даже если никакого предлога у него не было, и вскоре так и повелось, что всякий раз, когда ему не нужно было заниматься чем-либо на улице, он вваливался в комнату супругов и подолгу там просиживал. Место он себе неизменно выбирал на небольшом сундучке, стоявшем возле кровати Сигрун, а скрещенные ноги выставлял на середину комнаты. Каждое воскресное утро, поднявшись на ноги, он торопился причесаться, умыться и почиститься с головы до ног. Потом он наряжался в свои самые лучшие праздничные наряды. Это была длинная темно-коричневая куртка с серебряными пуговицами и сильно отвисшей грудью и карманами по обе стороны; на рукавах ее были голубые отвороты, а сама она доходила до середины бедер и была оторочена с обеих сторон полосками ткани; еще у куртки Эйидля имелся стоячий воротник, того же цвета, что и отвороты. Также это были короткие черные штаны, черные носки и вышитые подвязки под коленями. Тщательно осмотрев себя и убедившись, что все выглядит так, как ему хочется, Эйидль обычно направлялся в комнату супругов, желал им доброго утра, усаживался возле кровати Сигрун и сидел там, болтая то об одном, то о другом, пока Сигрун вставала, смотрел на нее, пока она расчесывала свои волосы, и все примечал самым старательным образом. У Сигрун визиты и присутствие Эйидля вызывали крайнее отвращение, но заговорить об этом она не решалась; наружность его не казалась ей приятной, как не занимали ее и его речи. Так продолжалось некоторое время, Эйидль продолжал привычно наведываться к ней, и Сигрун это нравилось чем дальше, тем меньше, хотя, если он с ней заговаривал, отвечала она ему всегда мягко. Тоурдис поведение Эйидля также было не по душе, она считала его чересчур нахальным, однако замечаний пока не делала и не догадывалась, что крылось за его действиями. Она предполагала, что, будучи там человеком новым и ни с кем не знакомым, Эйидль пока еще не поладил с домашними, и потому ему веселее и приятнее было находиться рядом с хозяевами и Сигрун, ведь до сих пор он жил в доме у своих родителей. Сигрун лучше нее понимала, где зарыта собака, и хотела во что бы то ни стало отвадить Эйидля от его визитов в комнату и длительного пребывания там. Она надумала каждое утро, поднимаясь с постели, брать сундучок, на котором обычно сидел Эйидль, и ставить его на кровать в ногах, так что теперь у Эйидля больше нет возможности устроиться на сундучке. Он видит, что необходимо что-то предпринять, и теперь постоянно усаживается на край кровати возле Сигрун, и той кажется, что теперь стало куда хуже, чем прежде. На следующее утро она ставит сундучок на прежнее место, и Эйидль усаживается там.

Как-то, когда Эйидль пробыл в Хлиде уже почти четыре недели, они с Гримюром встретились, и Гримюр спрашивает Эйидля, как ему живется в Хлиде. Эйидль говорит как есть, что кормят его хорошо, а супруги добры к нему. Вслед за этим Гримюр расспрашивает его о сватовстве и по-прежнему ли ему интересна эта партия, и Эйидль говорит, что он укрепился в своих намерениях пуще прежнего, и Сигрун нравится ему тем больше, чем лучше он ее узнает.

— А заводил ли ты, сын, речь об этом с самой девицей? — спрашивает Гримюр.

— Пока еще нет, — говорит Эйидль. — Во-первых, мне редко выпадала возможность побеседовать с ней наедине, но еще в большей степени потому, что всякий раз, когда мы оставались вдвоем и я собирался у нее спросить, захочет ли она выйти за меня, я все никак не мог придумать, что сказать или как начать об этом разговор, и чем больше я об этом думаю, тем слабее представляю, как мне к этому сватовству подступиться, потому что никак не могу сообразить, тятя, с чего мне начать, — закончил Эйидль.

— С тобой, мой мальчик, — сказал Гримюр и покачал головой, — подтверждается то, что говорит Сирах: «Сердце глупого подобно сосуду, который протекает и не может удержать в себе никакого знания». Полагал я, дорогой сын, что ты был достаточно просвещен в доме отца своего, чтобы не испытывать затруднений в таком применении своего языка, которое принесет тебе счастье. Но такова уж сделалась теперь молодежь: думаете, будто вам все по плечу, однако ни на что не способны, если доходит до дела.

— Вы, отец, никогда не говорили мне, — ответил Эйидль, — как, а, как себя вести, когда я сватаюсь к девушке. Как, а?.. Как поступал ты, отец мой, когда сватался к моей матери, а?

— Я уже не помню, мальчик мой. Там все было иначе, я привез твою мать в дом моего отца, — промолвил Гримюр, качая головой.

— Пожалуйста, отец мой, подскажи, с чего мне начать. Или, может, ты поговоришь с ней за меня? — просит Эйидль.

— Не стану я, — сказал Гримюр, — беседовать с Сигрун, однако ее приемной матери Тоурдис твое дело изложу, когда ты узнаешь, чего хочет сама Сигрун. Теперь же, раз уж ты просишь рассказать тебе, как завести с девицей разговор, скажу я вот что: устрой так, чтобы вы остались вдвоем, стань так, как я, — Гримюр сцепил руки на груди и покачал головой, — спокойно и серьезно подойди к девице, возьми ее за руку, а потом молви со всей серьезностью: «Пленила ты сердце мое, сестра моя, одним взглядом очей твоих» («Песнь песней», глава 3, — тихо прибавил Гримюр), наклонись к девице, словно желаешь ее поцеловать, и скажи: «Сотовый мед каплет из уст твоих, сестра моя; мед и молоко под языком твоим, и благоухание одежды твоей подобно благоуханию Ливана!» И тогда ты быстро поймешь, благоволит ли к тебе сердце девицы или нет. Запомни эти слова, сын мой, а потом сообщи мне, как все прошло, и я тут же явлюсь в Хлид и доведу с супругами это дело до конца.

Эйидль поблагодарил отца за хорошие советы, и после того как Гримюр несколько раз повторил сыну эти формулы и Эйидль полагает, что полностью их усвоил, он возвращается в Хлид, думая, что теперь все будет хорошо. Проходит еще какое-то время, а Эйидль так и не приступает к сватовству. Тому было две причины. Во-первых, ему редко удается застать Сигрун одну, потому что, хоть Эйидль и продолжал привычно наведываться в спальню супругов и сидеть там, когда ему не нужно было выполнять работ на улице, там всегда присутствовали и другие люди. А во-вторых, ему представлялось очень важным изложить свое дело с теми самообладанием, мастерством и учтивостью, какие подобают в столь значительном предприятии, и он очень волновался, что перепутает что-нибудь в тех изречениях, которые привел ему отец и велел использовать, когда он будет в первый раз извещать Сигрун о своих намерениях.

Как-то раз в эту пору Эйидлю выпала кое-какая земляная работа: нужно было выложить стену овчарни, которая обрушилась по весне. Он уже закончил закладывать основу и уложил сверху один или два ряда кусков дерна. Та часть, которую нужно было починить, лежала с внешней стороны стены; ее можно было скреплять и старыми дернинами, и вновь нарезанными кусками, и дерном с сеновала. Была там и огромная куча земли, которую Эйидль подтаскивал оттуда в корыте, громоздя дерн и обкладывая его ею. Эйидль то и дело набрасывался на работу и трудился почти как одержимый, но, сделав резкий рывок, потом подолгу отдыхал, садился на стену и точил свою косу, погрузившись в глубочайшие раздумья. В тот день хозяйка вышла к овчарням, желая взглянуть на кучи овечьего навоза, который недавно собрали с туна, и проверить, насколько аккуратно работницы его уложили. Овчарен было три, стояли они рядышком, и Эйидль работал возле той, что располагалась дальше всех от дома, а кучи навоза лежали возле стены той овчарни, которая смотрела на дом, и оттуда, где находился Эйидль, не видно было, когда от дома подходили к овчарням, потому что остальные загораживали обзор. Тоурдис подошла к штабелям навоза и осматривается, и тут слышит человеческую речь, доносящуюся из-за овчарен, где был Эйидль. Она думает, что пришел кто-то с другого хутора, так как не понимала, кто бы это мог разговаривать с Эйидлем, и хочет взглянуть, кто это. Она подходит к торцевой стене, но, зайдя за угол овчарни, следующей за обрушенной, видит, что Эйидль там один. Его поведение кажется ей несколько странноватым. Эйидль стоял спиной к ней и ее не замечал, и она становится за углом, желая полюбопытствовать, что предпримет Эйидль. Она видит, как Эйидль стоит возле кучи земли; он взял большую лопату, которая лежала рядом, и установил ее в груду земли таким образом, что черенок оказался воткнут в землю, а штык смотрел вверх. Эйидль встал с непокрытой головой перед лопатой, а потом бормочет себе под нос:

— Представим, что это она, и что мы с ней наедине. Что мне тогда делать, а? Я подхожу без всякого страха, как подходил мой отец, прямо к ней, беру ее за руку и говорю: «Пленила ты сердце мое, сестра моя»… ну вот, сбился… «одним взглядом очей твоих, Песнь песней, глава 3»… вроде так там было. Потом я говорю: «Сотовый мед каплет из уст твоих, сестра моя, и благоухание одежды твоей подобно благоуханию Ливана», — и тут Эйидль изобразил, будто хочет обнять девушку, и ухватился обеими руками за лопату, которую намеревался заключить в объятия. Однако лопата была воткнута в землю ненадежно и повалилась от его напора, треснув Эйидля по подбородку, так что тот с руганью ухватился за него. Тут Тоурдис не сумела удержаться, чтобы не расхохотаться, однако подавила смех кашлем, а потом вышла из-за угла к Эйидлю, притворившись, что ничего не заметила, и говорит:

— Что-то не ладится, Эйидль? Ты не ушибся?

— О нет, дорогая хозяйка, — сказал Эйидль. — Случайно черенком лопаты себе по лицу попал и подбородок поцарапал. Это ерунда.

— Это хорошо, — сказала Тоурдис. — Но все же сходи домой. Может, лучше будет что-нибудь приложить?

— Это ни к чему, — сказал Эйидль, взял большой ком дерна, пошел к стене и принялся его укладывать. Тогда Тоурдис пошла в дом.

Тоурдис никому не рассказала об этом, кроме своей приемной дочери Сигрун. Ей она говорит то, что узнала, а также то, какими выражениями изъяснялся Эйидль, стоя перед лопатой, и как нелепо этот Эйидль выглядел, стоя на улице и разговаривая сам с собой. Приемная мать с дочерью посмеялись над этим, но больше всего их позабавило то, что именно Эйидль декламировал лопате. Они говорят, что Эйидль решил заранее поупражняться в искусстве сватовства к девушке, чтобы потом излагать это дело как заправский франт. Тем не менее, они постарались, чтобы их насмешек никто не услышал, и Тоурдис ни в коем случае не хотела, чтобы Эйидль сделался на хуторе посмешищем, что, как она знала, обязательно произошло бы, если бы об этой истории стали болтать.

Проходит некоторое время, и Эйидль все не идет свататься к Сигрун, однако та заметила, что он сделался уж чересчур навязчив и ходит за ней повсюду, как в доме, так и вне его. Она не упоминала своей кормилице Тоурдис о том, как намерена поступить.

По весне бонд Сигюрдюр недосчитался двух кладеных баранов, которые ускользнули и остались не стрижены. Их не нашли, хоть и искали. Но как-то раз пастух, как обычно, отправился разыскивать этих баранов и обнаружил их в небольшой лощине на Хлидархаульсе, хотя до этого их искали по всей гряде и даже ходили за нее. Пастух пригоняет баранов в Хлид и запускает их в загон на туне, а потом идет в дом и говорит бонду, что бараны нашлись.

— И теперь, — говорит он, — нельзя позволить им опять сбежать нестрижеными.

На хуторе тогда больше никого не было, кроме Эйидля и Сигрун, и он просит их пойти в загон и остричь баранов. Они с Эйидлем идут к загону, и Сигрун стрижет баранов, а Эйидль стоит у ворот и их держит, зажав их головы у себя между ног. Сигрун стрижет и сразу бросает шерсть на ограду. Пока шла работа, Эйидль молчал, но когда бараны были острижены от головы до хвоста, Эйидль выпускает их из загона, а Сигрун собирает висевшую на ограде шерсть и складывает к себе в передник, и у нее осталась свободной лишь одна рука, так как другой она придерживала передник. Тут Эйидль подходит к Сигрун, берет ее за руку и говорит:

— Пленила ты сердце мое, сестра моя, одним взглядом очей твоих… — но тут происходит какая-то задержка.

Сигрун тут же приходит на ум приключение Эйидля и лопаты, и у нее едва не сорвалось с губ: «говорит Эйидль лопате», но она сдержалась и улыбнулась Эйидлю. Тут Эйидль обрел новые силы и мужество и продолжает:

— Сотовый мед каплет из уст твоих, и благоухание одежды твоей подобно благоуханию Ливана, — и в тот же самый момент Эйидль хочет обнять Сигрун, но та тут же разгадывает его намерения. Вышло так, что она отталкивает Эйидля от себя той рукой, что оставалась свободна, и говорит со смехом:

— Что это еще за заигрывание, Эйидль, да еще с цитатами из Библии? — и тут же побежала к дому.

Эйидль собирается с духом, ускоряет шаг, забегает вперед и говорит:

— Я давно уже собирался с тобой поговорить, Сигрун.

— Да уж, да уж, — отозвалась Сигрун.

— Я тебе не нравлюсь, да?

— Да так, и да и нет, — сказала Сигрун.

— Значит, не пойдешь за меня, да?

— Нет уж, дружок, — ответила Сигрун.

— Почему же? — спросил Эйидль, вглядываясь Сигрун в лицо, будто не мог даже помыслить, что такое возможно.

— Почему? — повторила за ним Сигрун. — Потому что потому.

— Но мой отец собирается поговорить об этом с твоей приемной матерью, а хозяин ему это пообещал, потому я сюда и пошел.

— Вот и хорошо, — говорит Сигрун, — поговори об этом с ними. Только не воображай, дружок, что я за тебя пойду.

К этому времени они уже дошли до угла дома. Тут Сигрун помчалась со всех ног внутрь и, раскрасневшаяся, вбежала на чердак бадстовы. Что до Эйидля, то он сперва послонялся немного перед домом, весьма расстроившись и грызя ногти, а потом пошел прочь и не показывался в бадстове, пока не пришло время укладываться спать. На следующее утро он поднялся с постели рано и был в тот день довольно немногословен, но с ходом времени веселье к нему вернулось. Наедине с собой он обдумал свое положение, и теперь ему казалось, будто тяжелая скала свалилась с его груди, когда он открыл Сигрун свое сердце. Правда, ответ Сигрун казался ему не самым любезным, но с другой стороны он утешал себя тем, что надежда еще не потеряна. К тому же ему доводилось слышать, что при сватовстве часто бывает так, что девушки поначалу наотрез отказываются, а впоследствии становятся более податливы, да и дуб не с первого удара падает, так что в ухаживаниях нужно быть стойким и неутомимым. Он решил отныне прилагать в этом деле еще больше усердия, чем прежде.

Когда Сигрун пришла в бадстову после разговора с Эйидлем, Тоурдис сразу заметила, что ее приемная дочь сама не своя и что ее что-то выбило из колеи. Она расспросила Сигрун, что стряслось. Поначалу Сигрун отмалчивалась, Тоурдис принялась спрашивать настойчивее, и в итоге Сигрун рассказала ей обо всем случившемся, об их с Эйидлем разговоре, а также о том, какой ответ она ему дала. Далее она сказала, что из слов Эйидля поняла, что была ему обещана, когда он устраивался работать в Хлид. Тоурдис выслушала рассказ Сигрун, а когда та закончила, говорит так:

— Ты поступила хорошо, дочка, рассказав мне всю правду о вашем с Эйидлем разговоре. Теперь я понимаю, что стоит за его постоянными приходами сюда, в комнату, и сидением здесь подолгу. И ответ твой, дочка, кажется мне вполне уместным; больше всего мне нравится, что ты дала ему решительный отказ. Во всех делах лучше всего быть искренним и откровенным, но особенно важна искренность в подобного рода вопросах, потому что дурачить человека двусмысленными словами — дело нешуточное, да и к тому же те, кто хочет обмануть другого, часто роют яму сами себе. Что касается моего мнения по этому вопросу, то, если говорить вкратце, эта партия никогда не пришлась бы мне по душе, даже если бы ты была на нее согласна, и одно это положило бы конец нашей дружбе. По правде говоря, мне не известно за этим Эйидлем ничего непорядочного или плохого, но будет удивительно, если он не пойдет весь в своих родичей по отцу, которые были сплошь люди велеречивые и высокомерные, однако разные истории ходили о том, насколько верными и преданными друзьями они оказывались. Но когда ты говоришь, что поняла из слов Эйидля, будто у Гримюра с моим мужем Сигюрдюром был уговор, что Эйидль тебя получит, мне кажется странным, если муж от меня это скрыл, и я обязательно с этим разберусь. И если бы я знала, что дела обстоят так, то Эйидль никогда не устроился бы сюда, будь на то моя воля.

На этом они закончили разговор, и Тоурдис попросила Сигрун посвящать как можно меньше людей в их беседу или в попытку сватовства Эйидля.

Глава 15

Найденное письмо Тоураринна

Однажды, вскоре после этого, в Хлид приехал Финнюр из Стадюра. Он заявил, что пастор послал его на один из окрестных хуторов, а сюда он заехал по пути и привез Сигрун послание от одной работницы из усадьбы. Он назвал эту работницу, попросил, чтобы позвали Сигрун и чтобы она вышла. Сигрун пришла к Финнюру, и он предложил ей поговорить наедине, а дело на самом деле оказалось в том, что, по словам Финнюра, незадолго до этого он получил письмо от своего друга Тоураринна, внутри которого лежало письмо для Сигрун, которое Тоураринн попросил ей доставить. Финнюр отдал Сигрун письмо, и та благодарит его, а письмо прячет за пазухой, после чего просит Финнюра проходить и чем-нибудь угоститься. Финнюр так и делает, и ему приносят поесть. Своей кормилице Сигрун сказала, что работница Сигридюр Торстейнсдоуттир попросила ее дать ей немного ниток и полотна, так как затеяла кофточку, а подкладки на рукава у нее не оказалось. Немного позднее Финнюр уехал, а Сигрун, улучив момент, вышла из бадстовы, отправилась к овчарням и, тщательно убедившись в том, что поблизости никого нет, вошла в одну из них, открыла письмо и стала читать. Сигрун была ужасно рада видеть, что Тоураринн о ней помнит, также как и известиям о том, что на юге ему живется хорошо и он приедет ее навестить, как только представится случай. Сигрун оставалась бы там, в овчарне, и перечитывала бы письмо снова и снова до тех пор, пока не выучила бы его наизусть, если бы не боялась, что на хуторе ее хватятся, если ее очень долго не будет. Она сложила письмо, засунула его за пазуху, старательно застегнула кофту и пошла домой. Потом она тайком положила письмо в свой сундучок, предварительно завернув его в чистую холстину, и не проходило и дня, чтобы она не перечитала письмо Тоураринна, если выпадала минутка. Она всегда выжидала случая, чтобы рядом никого не было, потом доставала сундучок, ставила его к себе на колени у себя на кровати, открывала его и поворачивала так, чтобы крышка и петли были обращены ко входу, и прислонялась к крышке лбом, чтобы он таким образом загораживал письмо, пока она его читала. Делала она это для того, чтобы, если бы кто-нибудь внезапно войдет в комнату, было бы не видно, что она держит письмо, и чтобы сундучок можно было быстро захлопнуть, как только потребуется. Однажды Сигрун, как обычно, была в комнате одна, а ее кормилица спустилась вниз по домашним делам или для приготовления пищи. Сигрун привычно достала свой сундучок и собирается прочитать письмо Тоураринна. Она была неприятно поражена, не обнаружив письма. Она ищет по всему сундучку, разворачивая каждый сверток, который в нем был. После этого она ищет на кровати и вокруг нее, но и там его не находит. Это кажется ей очень странным, поскольку она точно помнила, как клала его в прошлый раз в сундучок. Тут она решает зажечь лампу и ищет повсюду, где ей только приходит в голову, освещая всю комнату, кровать своей кормилицы и весь пол. Потом она принимается искать в своей постели, стаскивая с кровати каждую простыню. Под простынями в кровати лежала стружка, она роется в ней и тщательно все осматривает. В этот момент заходит хозяйка. В небе сияло солнце, заливая лучами всю комнату. Тоурдис во все глаза смотрит на свою приемную дочь и думает, что та ведет себя странно, раз зажгла лампу посреди бела дня и сорвала со своей кровати все постельное белье. Сигрун кажется ей очень огорченной поисками.

— Ты что-то потеряла, Сигрун? — спрашивает она. — Что-то для тебя важное?

Сигрун приходится сказать, что она потеряла маленькую иголку, которая ей очень дорога, так как ее подарила ей жена пастора из Стадюра, и она говорит, что такую не в каждой игольнице найдешь.

— Тогда меня не удивляет, — говорит Тоурдис, — что ты зажгла ради поисков лампу. Только, думаю я, нескоро удастся тебе осмотреть каждую стружку в кровати в поисках одной швейной иголки.

Сигрун сказал, что это верно, и принимается застилать постель обратно. Она была столь удручена, что едва могла сдержать слезы. Вот она спускается вниз, чтобы погасить свет и унести лампу, но настоящей причиной было то, что она не хотела, чтобы ее кормилица видела ее слезы. Когда Сигрун ушла, Тоурдис смотрит на кровать своей приемной дочери и видит, что в спинке кровати у изголовья есть щель, а в ней виднеется какое-то письмо. Тоурдис берет письмо, осматривает его и видит, что приветствие на нем адресовано Сигрун Торстейнсдоуттир из Хлида, и написано оно красивым почерком. Тоурдис торопливо открывает письмо и хочет взглянуть, от кого оно, смотрит на подпись, читает две последние строчки и видит, что это виса, которая выглядит так:

Что б ни прочила судьба,
липа змея туна93,
буду я любить тебя,
дорогая Руна.

Тоурдис снова сложила письмо, и так совпало, что Сигрун как раз показалась в чердачном проеме, поэтому Тоурдис спрятала письмо под передником, а потом незаметно сунула его в карман юбки. Тоурдис пребывает в превосходном настроении и ведет себя как ни в чем не бывало. Сигрун также выглядела вполне веселой, но Тоурдис вскоре поняла, что ее веселье не столь искренне, как бывало обычно. Шума из-за этого Тоурдис поднимать не стала. День идет, наступает время, когда на хуторе обычно обедали, и Тоурдис выходит из бадстовы. В доме возле входа была небольшая гостиная, предназначенная для посещавших Хлид пасторов и знатных людей, а в ней стоял небольшой стол и одна кровать. Тоурдис заходит туда, запирает дверь за собой и вынимает ключ. Потом она достает письмо Тоураринна из кармана и читает. Письмо было таково:

«Б…, 30 мая 17.. г.

Моя дорогая невеста!

Отныне, дорогая моя Сигрун, я собираюсь называть тебя так, когда буду писать тебе, ибо знаю наверняка: если мне нельзя так тебя называть, любимая моя, то невесты у меня никогда не будет. Я, конечно, еще не просил твоей руки у тех, кто может что-то в этом решать, и потому не имею права открыто называть тебя своей невестой, но, тем не менее, ты ею являешься на самом деле, и сам я ощущаю это тем лучше, чем дальше от тебя нахожусь. С тех пор, как мы расстались, я скучаю по тебе каждую минуту и тоскую по тебе, как слепой по солнечному свету, или как попавший в бедствие моряк тоскует о береге и суше, где надеется спастись. Однако со мной все обстоит иначе, нежели с ними, поскольку у меня есть уверенность, которая мне дороже всего и которая служит мне утешением в изгнании. Я знаю, ты любишь меня так горячо, как только способна любить девушка. Когда мы были вместе, ты подарила мне свою руку и сердце. Поцелуй, которым ты поцеловала меня на прощание со слезами на глазах, был свидетельством тому, что ты не хочешь и не можешь забрать этот дар обратно. О! будь благословенна за него, покуда жива!.. О, как бы я хотел приехать к тебе, чтобы сказать тебе в тысячу раз больше, чем возможно написать, и поговорить с твоей приемной матерью, которая столь же добра и верна тебе, как если бы была твоей настоящей матерью. Я рассказал бы ей тогда, как обстоят у нас с тобой дела, и попросил бы ее дать нам свое благословение, попросил бы простить нас за то, что мы не поведали ей о том, что у нас на душе, и я и в самом деле раскаиваюсь теперь, что не обратился к ней и утаил это от нее. Надеюсь, ждать уже осталось недолго, потому что, скажу я тебе, любимая моя, сислюмадюр, у которого я служу, пообещал, что позволит мне осенью съездить повидать родных, как только сможет меня отпустить. Я жду этого с нетерпением, и давно уже стал каждую ночь видеть сны о том, как чудесно будет встретиться с тобой и с моей сестрой — это и все, с кем мне хочется повидаться, да еще твоя приемная мать. Только я, к сожалению, так мало ее знаю, хоть и люблю ее в своем сердце, потому что знаю, как добра и ласкова она была к тебе. Надеюсь, ты получила с Финнюром мою записку, хоть мне и стыдно за то, какая она была короткая и никчемная. Финнюр обещал мне передать ее тебе незаметно, и я знаю, он меня не подвел. Что до моей жизни на юге, то у меня все хорошо, все ко мне добры и любезны, а сислюмадюр — больше всех. Я пытаюсь быть у него на хорошем счету. Я слышал, некоторые называют его суровым и заносчивым, но я пока ничего такого сказать не могу. Мы недавно вернулись домой из поездки, а теперь скоро поедем на альтинг. У нас будет 12 или 14 лошадей, одна из которых предназначена для конюха; я должен буду записывать все необходимое, а третий — это их с сыном слуга, и у него самая трудная должность из нас всех: он должен стоять с непокрытой головой возле коня сислюмадюра, когда тот забирается в седло, и держаться за стремя; он стягивает с него сапоги по вечерам, а по утрам начищает их, складывает его носки, накрывает для него на стол и всячески ему прислуживает. Я многого жду от этой поездки. На альтинг съедутся все видные люди страны и подрастающее поколение, будущие предводители и мои школьные товарищи, и для радости мне недостает лишь одного: что я не смогу увидеть там тебя, ведь уже уходит в прошлое обычай, как это было принято в дни наших предков, чтобы женщины и взрослые девушки приезжали на тинг со своими родичами и украшали собой собрание. Многое был бы я рад написать тебе и рассказать об обычаях и домашних уложениях здесь, на юге, если бы у меня было время, но сейчас мне нужно поскорее заканчивать это письмо, чтобы успеть к караванщику, который должен будет его отвезти, так что прошу простить меня за то, как внезапно оно обрывается. Я попросил Финнюра принять от тебя записку, любимая моя, так как надеюсь, ты как-нибудь черкнешь мне пару строчек. Ей не обязательно быть длинной, нескольких слов от тебя будет достаточно, чтобы утешить меня и искоренить во мне плохое настроение. На прощание закончу небольшим стишком…»

Тоурдис внимательно прочла письмо Тоураринна, а потом сложила и засунула обратно в карман. Некоторое время она сидела и обдумывала случившееся. Текст письма был столь ясен, что у Тоурдис пропали всякие сомнения относительно того, как обстоят дела, и ей не приходил в голову никто другой, от кого могло прийти это письмо, ведь она знала, что Сигрун не заводила знакомства ни с одним человеком с таким именем, кроме пасторского шурина Тоураринна. Она размышляет, как теперь следует поступить, и не стоит ли положить письмо на то же место, где она его нашла, сделать вид, что ничего не заметила, и подождать, пока Сигрун расскажет ей об их с Тоураринном отношениях. Но обдумав все как следует, она сочла это неразумным, ведь тогда могло получиться, что письмо попадет в руки другим, а этого она ни в коем случае не хотела допустить. Тогда она решает позвать Сигрун в гостиную, а когда та приходит, запирает дверь и говорит:

— Кажется, дочка, мне посчастливилось найти тот пустячок, который ты разыскивала утром, — тут она достает письмо Тоураринна из кармана и протягивает Сигрун. — Или, может, это не то, что ты искала, ведь мне ты говорила о другом? К счастью, нашла его я, а не кто-нибудь другой.

Тоурдис собиралась еще что-то сказать, но не успела, потому что Сигрун, всхлипывая, бросается приемной матери на шею.

— Ох, — говорит она, — простите меня, дорогая кормилица!

— За что же, милая Сигрун? Я тебя еще ни в чем не упрекаю, — говорит Тоурдис.

— О, я знаю, кормилица, ты на меня сердишься. Я должна была тебе об этом рассказать, но постеснялась, — сказала Сигрун, плача и целуя приемную мать.

— О нет, любимая моя, за это я на тебя не сержусь. Ну не реви из-за этого, не хочу этого видеть. Я могу понять и извинить то, что ты не рассказала мне об этой невинной дружбе, которая установилась между вами с Тоураринном, пока вы были вместе, раз дальше этого не зашло. Может быть, я и отнеслась бы к этому хуже, если бы услыхала, что ты взялась общаться с каким-нибудь парнем, для которого это ничего не значит. Однако похоже на то, и я буду исходить из этого, пока не удостоверюсь в обратном, что он не из тех мужчин, которым сегодня нравится одна, а завтра другая, и выглядит так, как будто он человек верный, иначе ему не было бы дела до знакомства с тобой после того, как он уехал столь далеко. Бабники, они обычно показывают, каковы они есть, когда уезжают с глаз долой от тех, с кем больше всего флиртовали, пока находились рядом, да и вскоре станет видно, честный ли он человек или нет. Но я тебя не упрекаю, что ты была к нему дружелюбна, потому что мужчина он весьма представительный, и многие скажут, что тебе досталась не худшая партия, если такой мужчина возьмет тебя в жены, да и не будет лучшего выбора у тебя, сироты, у которой никого нет. Но вот что я хочу узнать, раз уж мы об этом заговорили: обещал ли Тоураринн на тебе жениться, а также известно ли о ваших отношениях еще кому-либо.

Сигрун без утайки рассказывает Тоурдис о том, о чем она спросила, и говорит, что Тоураринн просил ее не обручаться ни с кем другим, а также и сам дал обещание не жениться ни на какой другой девушке, пока знает, что она жива и не замужем. Сигрун сказала, что по ее мнению никому об их с Тоураринном беседах и отношениях ничего толком не известно, однако Тоураринн ей рассказывал, что его зять, пастор Сигвальди, видимо, о чем-то догадывается, наверняка будет против и примется строить козни, если сумеет. Есть и еще один человек в усадьбе, которому кое-что известно, и это Финнюр Бьярднасон — тот самый, что привез ей письмо от Тоураринна, лучший друг Тоураринна, преданный ему во всем. Сигрун быстро успокаивается, как только слышит, как ее приемная мать все восприняла. Они некоторое время обсуждают это и приходят к согласию во всем. Сигрун забирает письмо Тоураринна, а Тоурдис говорит с улыбкой:

— Тебе, дочка, стоило бы беречь его получше, чем прежде. А вообще я считаю, самый лучший способ обращения с этими любовными письмами — это уничтожать их, как только прочитаешь, ведь из сундука они могут пропасть. Да и за пазухой, думаю, их носить опасно, когда там такое пламя пылает, ведь кто знает, когда и они от него займутся?

Сигрун улыбнулась, и на этом они с приемной матерью закончили разговор.

Глава 16

Беседа супругов из Хлида

Выше уже рассказывалось, какой ответ получил Эйидль Гримссон, когда принялся свататься к Сигрун, а также то, что его временно охватило мрачное настроение, причиной чему было то, что с женитьбой все как будто оказалось тяжелее, чем он полагал. Но с Эйидлем в данном случае получилось как в былые времена с Тором, чьи божественные силы росли с каждым испытанием. Эйидль решил не расставаться со своими намерениями до тех пор, пока не будут исчерпаны все возможности, и его преследование Сигрун приняло такой размах, что люди в Хлиде уже начали поговаривать, что с его визитами в комнату супругов не все так просто. Как-то раз, вскоре после того, как приемные мать с дочерью беседовали о письме Тоураринна, выдалась плохая погода, и бонд Сигюрдюр не стал посылать людей работать на улицу, а поскольку приближался сенокос, он усадил работников чинить грабли с косами и прочие орудия, используемые при заготовке сена. Сам бонд взялся вставлять зубья в грабли и устроился в супружеской спальне. Эйидлю было велено растягивать веревки и привязывать их к пряжкам94, а некоторые из веревок были мокрые и грязные. Эйидль привычно заявляется в комнату супругов, таща за собой веревочный хвост, берет сундучок Сигрун, усаживается возле ее кровати и принимается трудиться над веревками, балагуря при этом с Сигрун. В этот момент наверх поднимается хозяйка и видит Эйидля, сидящего там и вытянувшего на середину комнаты не особо чистые ноги, и колтун из веревок, валяющийся на полу. Хозяйка поворачивается к своему супругу и говорит так громко, что услышали все в помещении:

— Ты приглашал Эйидля днем устраиваться в комнате?

— Да нет, — с некоторой неохотой отвечал Сигюрдюр. — Не приглашал.

— Значит, он сам себя пригласил. Так вот, что я тебе скажу, Эйидль. Здесь, в Хлиде, всегда был обычай каждому человеку сидеть на своей кровати, когда он в бадстове, а твоя кровать находится на чердаке. Похоже, ты не знал об этом обычае, но отныне будешь знать, что твое место — там, а эта каморка предназначена для нас с мужем и для малютки Сигрун, и мы не хотим, чтобы в ней рассиживали другие работники, если в их присутствии нет необходимости и если мы не разрешим им это сами.

Промолвив это, хозяйка берет одной рукой колтун из веревок и выносит его за дверь. Эйидль побагровел, но не посмел ничего сказать, кроме того, что не знал про это правило, после чего плетется прочь из комнаты, а Тоурдис защелкивает дверной замок, словно желая показать, что хочет, чтобы это предписание выполнялось. Потом хозяйка садится на свою кровать и говорит мужу:

— Мне казалось, это должна быть скорее твоя работа, муженек, нежели моя — разбираться с подобными делами. Это давно уже следовало бы сделать, ведь ты все видел не хуже моего. Тут одно из двух: либо человек хозяин в доме, либо нет.

Когда Сигрун увидела, что ее приемная мать уселась на кровать и принялась разговаривать с Сигюрдюром, она тут же вышла из комнаты и спустилась вниз. Она всегда так поступала, поскольку думала, что супруги станут спорить или обсуждать что-либо, о чем они не хотели бы, чтобы слышали другие. Хозяйка же продолжала:

— И откуда же тогда в доме порядку взяться, если он избегает упоминать кому бы то ни было о каждом его проступке?

— Не мог я, — сказал бонд, — выставить беднягу за дверь, если он иногда и посиживал на сундуке возле Руны.

— Охотно верю, — несколько резко промолвила хозяйка. — Жалко, что здесь других сундуков нет, чтобы все работники могли вокруг нее рассесться, или, может, один-два у меня на коленях. Но другие парни, по правде говоря, не столь нахальны, как этот. Заявляется сюда, незваный и без приглашения, торчит возле ее кровати и только что под руку ей не лезет весь день, когда ему не надо на улицу идти. Работники наверняка начали это замечать, и им с Сигрун уже вполне могли приписать связь, а ведь это так полезно для репутации. Чтобы мужчину с женщиной ославить, ничего другого никогда и не нужно было, кроме беспорядка в доме.

— Мне и в голову не приходило, Тоурдис, что кто-нибудь так поступит.

— А я и не говорю, что кто-то так поступил, да я бы и не позволила. Я говорю, что вполне могут начать судачить о том, как он себя с ней ведет и как он за нею таскается. Ишь моду взял!

— Я, — сказал Сигюрдюр, — не отрицаю, мне тоже показалось, что он за ней волочится, но, по-моему, нечего нам в это влезать.

— Ты, может, влезать и не станешь, а вот я все же влезу, и по правде говоря, мне совершенно не нравится, если Эйидль явился сюда с подобными целями. Или ты, муж мой Сигюрдюр, полагаешь, что я до сих пор позволяла моей воспитаннице Сигрун жить в нашем доме для того, чтобы пошла молва о ее связях с таким долговязым неудачником, каким я считаю этого Эйидля, и чтобы она стала его добычей? Ты же знаешь, Сигюрдюр, когда я говорю, я говорю то, что думаю, а поскольку мы с тобой здесь одни, я хочу спросить тебя, муж мой Сигюрдюр, на каких условиях ты нанял сюда Эйидля?

— Этого я точно не помню, — сказал Сигюрдюр, и по нему было сразу видно, что он хочет уклониться от необходимости говорить правду.

— Все ты наверняка помнишь, или ты его без условий взял? Не так уж много тогда у тебя перед ним обязательств, если ты можешь сам условия определять. Или вы ничего не говорили о том, какое жалованье он будет получать?

— Да нет, нет, конечно же, про жалованье мы говорили.

— И до чего же вы договорились? — осведомилась Тоурдис.

— Что ему будут платить так же, как и другим нашим работникам. Речь шла о четырех вайттах, да еще его отец потребовал, чтобы его хорошо содержали, и… — тут Сигюрдюр заколебался, — и вот.

— Стало быть, все это чепуха, что я слышала, будто бы ты обещал Эйидлю, когда он сюда устраивался, отдать за него нашу воспитанницу Сигрун?

— Ложь это наглая, никогда я не обещал такого, нет, такого я не обещал, разве только если… нет, не обещал я этого.

— Разве только если, говоришь?

— Если… если… — запинаясь, проговорил Сигюрдюр, — если она сама этого захочет, тогда я мешать не стану.

— Ну вот, значит, все так, как мне было сказано. Как по мне, это самое настоящее обещание. Разумеется, большего пообещать ты не мог, разве что ты собирался принудить ее выйти за него силой, хочет она того или нет. Думаю, было бы разумно тебе, Сигюрдюр, сообщить об этом мне, прежде чем нанимать Эйидля сюда, как ты всегда это делал, сколько мы ковыряемся на этом хуторишке. Редко шло во вред, если я тоже кое-что решала в том, каких работников нанимать, и мы всегда беседовали между собой, прежде чем заключить договор. Сказать тебе по правде, я бы никогда по своей воле Эйидля сюда не взяла бы, если бы знала, что за этим стоит такое, и что они поставили условием то, что выясняется сейчас. Хозяйство наше до сих пор было устроено так, что нехватки в прислуге мы не испытывали даже и без того, чтобы дурачить народ обещаниями, которые в конце концов все равно не исполнятся. Я знаю, у некоторых хозяев есть привычка разными способами заманивать к себе прислугу, но, во-первых, дочерей, чтобы завлекать к себе работников, у нас нет, а во-вторых, я думаю, что и не стала бы использовать их вместо приманки, даже если бы они у меня были, так как считаю это постыдным. И хотя малютка Сигрун — не моя дочь, я испытываю к ней, бедняжке, такую же привязанность, как если бы она была мне родной. Не говоря уже о том, что Сигрун и смотреть в сторону Эйидля не желает, так что в этом смысле, я считаю, ты, в сущности, свободен от всяких обязательств. Но ты уж мне поверь, дорогой Сигюрдюр, потом все равно скажут, что ты заманил сюда Эйидля обманом, пообещав ему выдать за него Сигрун, а потом его надув. Так в народе это и истолкуют, если я что-то в этом смыслю.

Пока хозяйка Тоурдис держала эту речь, бонд Сигюрдюр сидел и молча и безропотно ее слушал, и по нему было видно, что к подобному он привык и перечить не смеет, хоть хозяйка и высказывалась весьма решительно. А когда она закончила, бонд молвит очень спокойно и мягко, словно кроткое дитя, которое, выслушав наставления своей матери, просит прощения и обещает исправиться:

— Теперь-то я вижу, Тоурдис, что ты права, не надо было его сюда нанимать, не поговорив с тобой, как я обычно это делаю, и не узнав, как ты к этому отнесешься. Но пастор посоветовал мне его взять и сказал, что он человек весьма стоящий, вот я так и поступил, потому что мне был нужен работник.

— Ты пастора просил подыскать тебе работника? — спросила хозяйка.

— О нет, не то чтобы, и да и нет. Я ему сказал, что мне не хватает работника, и тогда он мне на этого и указал, да еще сказал, бедняга, что вообще-то и сам собирался его нанять, но, поскольку я в трудном положении, он не хочет мне вредить, и утверждал, что тут же его наймет, если я откажусь.

— Так это дружеская услуга была, — усмехнулась Тоурдис. — По-моему, тебе стоит пастора поблагодарить.

— Ну, это было хорошо с его стороны, что он, добрая душа, уступил его мне, — сказал Сигюрдюр, восприняв слова хозяйки буквально. — При этом он сказал, что, по его мнению, из Эйидля получится толковый хозяин, и мне может выйти от него большая поддержка, а еще заметил, что нам стоило бы начинать пытаться отдать Сигрун замуж, чтобы мне меньше хлопот по хозяйству было, когда мы состаримся — то есть, если я подыщу ей выгодную и приемлемую для меня партию.

— Пастор так сказал? — промолвила хозяйка, достала из кармана большую серебряную коробку и постучала по крышке. — Да, вот как он сказал, добрая душа! Какой же ты олух, муженек мой Сигюрдюр! Вот, это как раз про тебя сказано:

По себе других судил,
верить в хитрость не спешил.95

Бесхитростности в тебе столько же, сколько и роста, и нехорошо было бы называть тебя интриганом. Ты думаешь, что каждый, кто говорит тебе в уши красивые слова, столь же искренен с тобой, как ты с другими. Неужели ты такое дитя, что веришь, будто преподобный Сигвальди упустил бы свою выгоду и уступил бы тебе хорошего работника, если бы хотел его нанять или был в нем заинтересован? Ты уже забыл, как он обошелся с нами, когда ему нужны были работники: переманил от нас двух наших лучших парней, которые пробыли у нас четыре года, оставив нас в трудном положении. Или ты думаешь, Сигюрдюр, если бы он видел в этом Эйидле столько преимуществ, то не зацапал бы его для Стада-Гюнны, которую он уже так давно пытается сбыть с рук, да все не выходит. Нет, пускай я и не особо прозорлива, но я уверена: за этим кроется что-то еще помимо одного только дружелюбия к нам. Он, добрая душа, никогда не упустит возможности поживиться, а дружба его крепче всего с теми, у кого и у самих кое-что за душой есть, вот только распоряжаться он их ничем не подпускает.

— Видать, не шибко ты ему доверяешь, Тоурдис, — сказал бонд.

— Как и мышка кошке, — сказала хозяйка. — Но это не означает, будто я хочу, чтобы ты наговорил всякого разного нашему пастору. Лучше всего будет, если наше общение с людьми из Стадюра и дальше останется таким же, каким было до сих пор, редким и безобидным, однако советником моим преподобный Сигвальди никогда не будет, и менее всего — в том, что касается замужества Сигрун или ее благополучия.

— Я вижу, женушка, все, что ты говоришь — правда, — сказал Сигюрдюр. — Но человека я оскорблять не хочу, он бывал ко мне добр и всегда хорошо меня принимает, когда я туда прихожу.

— Я к этому и не веду, — говорит Тоурдис. — Да и ему, скорее всего, все равно, удастся ли у Эйидля этот его план или нет. Ты свободен от всяких обязательств, как я уже сказала, если она сама за него не захочет.

— Теперь я вижу, что ты говоришь правду, Тоурдис, но он, возможно, скажет, будто я им с Гримюром считай что пообещал, что возражать не буду, как я тебе уже сказал.

— Такого ты мне не говорил, — сказала Тоурдис, — но раз уж так получилось, что ты в любом случае их надуешь насчет того, что они тебе припишут, то я вижу один выход, и надеюсь, он сработает: поступи так же, как когда-то Адам, вали все на жену, а если доберутся до меня, я попробую отбиться, хотя, думаю, когда дьякон примется цитировать Сираха, Соломона и «Песнь песней», сделать это будет несложно… Но не будем пока больше об этом. И у меня, Сигюрдюр, будет к тебе одна просьба, ты ее выполнишь?

— Само собой, Тоурдис, — сказал Сигюрдюр, обрадованный тем, что хозяйка заговорила более ласково, чем поначалу. — Само собой. Ты никогда не просила меня ни о чем таком, чего я не был бы всегда готов для тебя сделать.

— Что ж, спасибо, мой милый, — сказала хозяйка и поцеловала мужа в щеку. — Я хочу попросить тебя позволить мне подыскать малютке Сигрун местечко на лето, или даже дольше, если мне вздумается. Может статься, я смогу найти к сенокосу работницу вместо нее.

Бонд Сигюрдюр сразу вообразил, что Тоурдис все еще хочет пристроить Сигрун в какую-нибудь школу рукоделия, и он знал, что препятствовать хозяйке в этом бесполезно, так как она желала Сигрун добра. Он повторил свое обещание и спросил хозяйку, куда она намеревается устроить Сигрун. Тоурдис заявила, что еще точно не знает, но после ему расскажет, потом снова поцеловала мужа, и на том они закончили разговор в мире и согласии.

Глава 17

Поездка Эйидля в церковь

Часто в хижине бедняка бывает то,
чего нет и в королевском жилище.

Беседа супругов из Хлида, о которой рассказано выше, состоялась в пятницу на двенадцатой неделе лета96. В следующее воскресенье в Хлиде поднялись рано. Солнце только взошло, и его лучи постепенно ползли по долине к хутору, тени поспешно исчезали из низин, и роса сверкала на каждой былинке по всему туну, который был почти еще некошен и лежал в самом лучшем своем летнем наряде. Склон над туном улыбнулся ему, когда с него сползла утренняя тень и солнечное сияние залило косогоры и всхолмья, и теперь выглядел, словно красивый изгиб девичьей груди. Растения и цветы всевозможных цветов сверкали в лучах солнца, будто живые драгоценные камни, ярко сияющие на роскошных брошах богатых женщин. Небо было безоблачно, погода столь тиха, что и волосок на голове не шевельнется, а дым от готовки в Хлиде столбом поднимался в воздух до самых обступавших долину гребней. Поодаль виднелась отара овец, спокойно и без спешки семенившая по овечьим тропинкам к дому, а еще выше, под самым гребнем, несколько овечек медленно-медленно тянулись длинной вереницей вдоль склона в том же направлении, что и отара. Это были молочные овцы из Хлида, и по их виду было сразу понятно: им известно о том, что где-то в глубине долины за ними шагает пастух, хоть и не слишком близко. На косе у реки стояли хлидские лошади. Их было много, не менее десяти или двенадцати. Одни пощипывали траву на косе, а другие валялись на животах и грелись на солнце. Все лошади выглядели упитанными и красивыми, но один конь значительно выделялся среди остальных. Он был рыжей масти, и звали его Дрейри97. Этот конь принадлежал хозяйке, она его очень любила и всегда ездила на нем, когда отправлялась в церковь или с визитом, а вот другие на него садились редко. Дрейри был превосходным иноходцем и владел неплохим скейдом98, и немного было в округе лошадей, которые бы и галопом шли столь же быстро, как он иноходью. Он был очень пуглив, на пастбище его редко удавалось поймать, если он не был стреножен, и с ним подолгу не удавалось справиться.

В это же утро хозяйка подходит к мужу и рассказывает ему об их с воспитанницей намерении съездить в стадюрскую церковь. Она уже позаботилась, чтобы домашние дела и дойка были закончены пораньше.

— А ты не хочешь с нами поехать, муженек? — спрашивает она.

Сигюрдюр заявил, что в этот раз побудет дома.

— Кто-то же должен за хозяйством и за домом присмотреть, — говорит он, — а работники мои, я думаю, на службу поедут.

Бонд велит пригнать к дому много лошадей и Дрейри вместе с ними. Их заводят во двор и взнуздывают — всех, кроме Дрейри, за которым долго гоняются, но так и не могут поймать, какие бы военные хитрости ни предпринимали. Тогда позвали хозяйку, и та выходит из дома. Дрейри стоит на туне, там, где трава гуще всего, и пасется, а все, кто участвовал в погоне, уже разошлись. Оказавшись на улице, хозяйка выходит на лужайку у входа и зовет Дрейри по имени. Тут Дрейри поднимает глаза и подходит к хозяйке, а та гладит его и чешет за ушами, потом велит принести из кладовки добрый кусок масла, сует ему и взнуздывает его.

Люди собираются в церковь, а Дрейри седлают для хозяйки; Сигрун же предстояло ехать на серой кобыле. Это тоже была отменная лошадь, лучше всего подходящая для того, чтобы возить женщин. Помимо матери с дочерью в поездку собрались двое работников и две работницы, а также Эйидль Гримссон. Мать с дочерью ехали в хороших дамских седлах. Седло хозяйки было все украшено латунным тиснением, а на спинке шли зигзагом по всей ее длине узоры в виде роз. На передней ручке седла99 стояла монограмма Тоурдис и год, когда седло было изготовлено, а на задней был изображен конь во всей дамской упряжи, привязанный к дереву. Подхвостник у седла Тоурдис также был отделан тиснеными латунными пластинами, на которых были изображены различные розы, и был он столь широк, что почти закрывал все бедро коня. Уздечка у хозяйки была отличная, с простроченными поводьями из исландской кожи, завязанными в большой «победный» узел100 там, где они сходились вместе. Ремни узды были украшены медными кольцами, а спереди был треугольный налобник. И у матери, и у дочери на седлах были расшитые золотом покрывала и шелковые подушки. Все работники ехали в исландских мужских седлах. Когда все собрались, Сигюрдюр подвел хозяйку к коню. Дрейри стоял в узде, выгибал загривок, жевал удила и бил передними копытами, но не двигался с места, пока Сигюрдюр усаживал жену в седло. Сигрун также приготовилась усесться верхом, и Эйидль хотел подбежать и подсадить ее, но увидев это, Сигрун дала знак помочь ей взобраться в седло другому работнику. Тот подхватил Сигрун и закинул ее в седло, и Эйидлю пришлось возвращаться ни с чем.

Тропа вела от хутора на гряду, поднимаясь крутым серпантином, и они еле шагали, пока не добрались до гребня, за которым потянулась ровная каменистая местность. Здесь они пустили лошадей галопом, и Дрейри всякий раз оказывался далеко впереди и срывался с места столь резко, что осыпал всех, кто был позади, камушками и грязью, словно буран. Матери с дочерью было в поездке очень весело. Пока они едут через гряду, ничего особенного не происходит, но когда они уже почти перевалили через нее и начинают спускаться по серпантинам со стадюрской стороны, они видят, что там, где гряда переходит в равнину, совсем рядом с тропой, пасется конь, волочащий за собой порванную уздечку, а чепрак на нем сбился на сторону. Им показалось странным, что вокруг никого не было видно, и хозяйка велела поймать коня и посмотреть, нет ли поблизости человека. Но, оказавшись совсем рядом с конем, они видят, как из распадка между двух бугорков поднимается какой-то мужчина, и понимают, что он, похоже, не вполне трезв. Тот сначала глупо таращится на путников, а когда видит, что те уже почти поравнялись с ним, поспешно вскакивает, хоть и не без труда, после чего выбегает на тропу, останавливается, шатаясь, и перегораживает дорогу. Мужчина этот был среднего роста и примерно средних лет; когда-то он был не столь уж неопрятен и даже щеголеват на вид; теперь же его одежда была расхристана на груди, а надетая на голову шляпа покосилась набок, оставив едва не половину головы непокрытой. Под носом темнел большой сгусток запекшейся крови, временами начинавший кровоточить, и он то и дело утирался рукавом. Эйидль подъехал первым из путников, а двигались они гуськом, так как тропа была узкая, и по ней мог одновременно проехать лишь один всадник. Подъехав туда, где стоял человек, Эйидль хочет свернуть с тропы, но в этот момент пьяный хватает коня Эйидля за поводья одной рукой и говорит:

— Стой, ветрогон! Ты, дружище, никогда с приличными и порядочными… цивилизованными101, я хотел сказать, а не порядочными… людьми не здороваешься, что у тебя на пути попадаются? Не узнаешь, старик? Меня зовут Хадльвардюр Хадльссон, да, так и есть, именно так. Вру, говоришь? Не узнаешь меня?

— Что-то не припоминаю такого, — сказал Эйидль и ударил коня пятками по бокам, желая уехать прочь.

— Да погоди ты, не бей бедную животину, можешь немного со мной и поболтать, я не собираюсь на тебя нападать, старик. Нет уж, приятель, не в моих обычаях в чужое дело нос совать, — тут он запускает свободную руку себе в рукав и вытаскивает оттуда черную восьмигранную чекушку. Бутылка была почти под горлышко наполнена бреннивином. Он достает из нее зубами пробку, прикладывает ко рту, а потом протягивает Эйидлю.

— Давай, братишка, хлебни, да, хорошенько хлебни. Это столичный, не какие-нибудь здешние опивки, которые, вот те крест, замерзают, прежде чем на Эдлидаау по льду ходить можно будет. Давай, приятель, глотни!

Эйидль взял бутылку, отпил из нее и отдает ему обратно.

— Ну что, разве плохо? Это не из Хабнарфьёрдюра, так быстро не замерзнет, ты уж мне поверь, приятель… шесть рыб за бутылку по таксе, точно говорю… А вообще я человек известный, меня Хадльвардюром звать, вот, так меня и зовут.

— Откуда ты? — спросил Эйидль.

— Откуда я? — отозвался Хадльвардюр. — Я, приятель, оттуда, откуда захочу, вот что я скажу. Я обычно на фабрике в Рейкьявике подвизаюсь, на обстановках, как это у них называется102. Только летом это не особо выгодно, точно говорю, вот я и собираюсь подрядиться тут в округе на сене горбатиться, также как и в прошлом году… Но что это за женщина в дамском седле едет? Я тебя раньше видал, точно говорю.

Тут он разворачивается и, покачиваясь, идет туда, где сидит на коне Тоурдис, продолжая, однако, держать коня Эйидля за поводья и таща его за собой в сторону от тропы.

— Здравствуй, добрая женщина! Тебя как звать?

— Меня зовут Тоурдис, я из Хлида.

— А, Тоурдис, Тоурдис! Я так и знал, да, я же как-то у вас ночевал. Спасибо вам большое, благослови вас Бог… я еще не настолько одурел, хоть малость и навеселе… А тебя как звать, pige min103?.. Во, уже по-датски заговорил, — воскликнул Хадльвардюр, указывая на Сигрун.

Сигрун ответила не сразу. Эйидль ее опередил и говорит:

— Ее зовут Сигрун.

— А ты помолчи! — отозвался Хадльвардюр. — Пускай девушка сама скажет. Или это, может, жена твоя, а?

— Нет, не жена, — сказал Эйидль.

— Да, ну этого ты, собственно, мог бы мне и не говорить, — сказал Хадльвардюр. — Сам вижу, что она тебе не жена, потому что не красавец ты, старик. Я тебя за это не виню, но на обстановках ты, я думаю, за щеголя не сошел бы.

От подобных речей Эйидль уже начинал сердиться. Он вцепляется в поводья, пытаясь уехать, и говорит:

— Отпусти поводья, чтобы я проехал! Что это такое, а?

— Может, подождешь, пока я на коня залезу, приятель? Хочу за тобой поехать.

— Отпусти поводья! — воскликнул Эйидль куда более сердито, чем прежде, и замахивается плетью.

— Что ж, — сказал Хадльвардюр, — отпущу, но раз ты, сволочь, не хочешь подождать, так послушай, что я тебе скажу.

— Ага, ага, — сказал Эйидль.

— Да подожди ты, я хотел сказать, пошел ты в задницу, дружище, в самый что ни на есть исландский зад, вот и весь мой тебе сказ. А я, приятель, за тобой поеду, точно говорю… но позволь на прощанье поцеловать тебя в морду, братишка!

Эйидль был готов на все, чтобы отделаться от Хадльвардюра. Хадльвардюр отпускает поводья, а Эйидль наклоняется к нему для поцелуя; Хадльвардюр же хватает его и пытается притянуть к себе, чтобы поцеловать того как можно более сердечно и по-дружески. Подпруга у коня Эйидля была не подтянута, а верхняя часть туловища Эйидля — длинная и увесистая; он теряет равновесие, седло перекашивается, он падает с коня в объятия Хадльвардюра, и они оба валятся на землю неподалеку от сидевшей на Дрейри хозяйки. Завидев то, что с ними стряслось, он так пугается, что пускается галопом, мимо валяющихся возле тропы в объятиях приятелей, потом переходит на скейд, и хозяйка не может его успокоить, пока они не приезжают в Стадюр. Видя, что ее кормилица ускакала, Сигрун понукает Грауну104, а там и остальные лошади пускаются вскачь вслед за Дрейри, оставив Эйидля с Хадльвардюром позади. Около полудня бонд Сигюрдюр из Хлида вышел из дома, и тут он видит, что конь Эйидля прискакал и стоит теперь без уздечки и с седлом под брюхом. Чепрак, подушку и плеть путники подобрали на гряде на том же месте под вечер, когда ехали из церкви, сказав, что им пришлось немало пошарить в траве. Эйидль же в церкви в тот день не присутствовал, а его отцу не удалось в этот раз воспользоваться его помощью, и все звоны ему пришлось звонить самому. Вечером Эйидль в Хлид также не явился, и все гадали, что послужило тому причиной, а бонд Сигюрдюр распорядился не запирать хутор на ночь на случай, если Эйидль придет домой.

Теперь вернемся к приемной матери с дочерью, которые прослушали в Стадюре службу, как и собирались. Богослужение закончилось рано, а сразу после него Тоурдис подзывает Сигрун для беседы с глазу на глаз и рассказывает ей о своем плане:

— Я прямо домой сейчас не поеду, так как не смогла здесь, у церкви, найти человека, с которым хотела встретиться. Мы с работником Аурдни поедем на соседний хутор, а вы все езжайте той же дорогой обратно. А насчет моего дела на этом хуторе я скажу тебе вот что, Руна: я обдумала то, о чем мы недавно говорили. Я знаю, дочка, хоть ты и не особо об этом упоминала, что тебе противно находиться на хуторе вместе с Эйидлем Гримссоном и сносить его приставания и докучливость. Однако теперь будет совсем уж неприлично выставить его с работы, а с другой стороны, я понимаю, что дурные люди могут об этом наплести к твоему бесчестью, если вы продолжите жить на хуторе вместе. Тогда этот слух может дойти до ушей твоего друга Тоураринна, и вполне может оказаться, что он ему поверит, хоть оснований под ним и нет. Поэтому я решила, что мы на время расстанемся, и жалеть тут не о чем, хоть мне и всегда горько с тобой разлучаться. Я пока не смогу тебя устроить в знатный дом, но все же хочу, чтобы ты попала в руки к людям почтенным, которые будут хорошо с тобой обходиться, если удастся то, что я задумала.

Сигрун благодарит кормилицу за ее заботу и говорит, что охотно последует ее советам в этом деле, как и во всех остальных. Слезы катились по ее щекам, но она ничего больше не говорила, лишь молча поцеловала свою приемную мать, и поцелуй этот был знаком молодости, искренней любви и благодарности. Потом Тоурдис говорит ей, что собирается попросить взять ее к себе Бьярдни из Лейти, который был ее знакомым и старинным другом.

На этом приемная мать с дочерью расстаются, Тоурдис садится на Дрейри и едет по дороге в Лейти, что находился в паре верст от Стадюра. Работник Аурдни поехал с ней, как и было уговорено. Об их поездке ничего не рассказывается, пока они не приехали в Лейти. Тоурдис прежде в Лейти не бывала и не была знакома с устройством хутора. Вокруг туна в Лейти была высокая и крепкая ограда, по плечо высотой, вся сложенная из камней. Ограда эта была делом рук старинных людей, да по ней и видно было, что занимались ею могучие руки. Туда приволокли такие громадные скалы, что ныне живущим людям их и с места не сдвинуть. Ограда во многих местах обрушилась, и в ней зияли огромные бреши, когда в Лейти приехал Бьярдни. В Исландии в восемнадцатом столетии не было особой моды ухаживать за оградами тунов или запрудами, которые возвели прежние жители Исландии. Бьярдни пребывал в самом цвете лет, когда поселился в Лейти, и имел большую склонность ко всякого рода испытаниям силы, и ограду он починил и заложил бреши в ней в первую очередь потому, что ему хотелось померяться силами с древними, а не из-за мыслей о том, сколь необходимой и полезной может оказаться подобная работа. Подъехав к Лейти, Тоурдис с работником увидели, что во дворе стоит рослый человек — это был Бьярдни. Он был одет следующим образом: на нем была белая вязаная рубаха и черная двубортная безрукавка с точеными костяными пуговицами. Днем было жарко, и Бьярдни был в одних кальсонах; они были вязаные, белого цвета и с одной пуговицей из латуни на поясе, выпуклой и такой большой, что размером не уступала специи. Носки у Бьярдни были цвета коричневой овечьей шерсти. Вся одежда Бьярдни была в обтяжку и подчеркивала контуры всех мышц на ногах и руках, могучих и красиво сложенных. На голове у Бьярдни, как обычно, была полосатая шапочка с кисточкой.

Тоурдис с работником едут вдоль ограды, пока не подъезжают к воротам. Других ворот в ограде они не увидели, а эти были нешироки — в них едва смогла бы проехать навьюченная лошадь — и перегорожены огромной каменной плитой. Аурдни соскакивает с коня и хочет убрать камень от ворот. Тут он видит, что камень ему не по силам, однако все же пытается его откатить, но не может даже сдвинуть. Бьярдни видит, что к воротам кто-то подъехал и не может попасть внутрь. Тогда он подходит к плите, поднимает ее и кладет на верх ограды, сделав это без какого-либо напряжения и попутно сказав Аурдни:

— Что, дружище, не сумел плитку откатить, чтоб в ворота заехать?

Бьярдни здоровается с Тоурдис и говорит, что ей здесь всегда рады.

— Гостья ты здесь редкая, — говорит он. — С чем же ты пожаловала, Тоурдис?

Тоурдис говорит, что скоро все расскажет:

— Рада застать тебя в добром здравии. Теперь я вижу, что сил у тебя в руках не занимать, и камень от ворот поднять для тебя оказалось нетрудно.

— Ну, Тоурдис, я бы уже мертвый был, если бы не мог с таким справиться, и из норы бы не вылез. Тебе надо взглянуть на камушек, который я мог подымать, когда был моложе. Он тут, неподалеку, я тебе его покажу забавы ради, прежде чем в дом пойдем.

Тоурдис слезает из седла, и они идут вдоль ограды. Бьярдни шагает впереди, и Тоурдис видит, что в ограде выложен ровный уступ или пьедестал по пояс высотой. Перед пьедесталом лежали три базальтовых валуна, и все они были велики, а один из них намного больше других, и Тоурдис показалось, что ни одному обычному человеку не под силу оторвать этот камень от земли. Тут Бьярдни говорит:

— Вот с этими камушками я и испытывал мою силу. Самый маленький называют Слабаком, тот, что посередине — Середняком, и положить его на пьедестал под силу среднему человеку. А вот этот, самый могучий, зовется Силачом. Немногие из приходивших сюда смогли его поднять, а вот Греттиру или старинным людям это было бы нетрудно. Греттир Аусмюндссон и Ормюр Стоуроульфссон105 его одной рукой бы подняли. Надо тебе с Середняком силу попытать, Аурдни!

Аурдни поначалу отнекивался, но когда хозяйка стала его подначивать, решился и смог лишь немного оторвать камень от земли. Тогда Бьярдни предложил ему взяться за Слабака.

— И нельзя тебе будет мужиком называться, если его на уступ не положишь, — говорит Бьярдни.

Аурдни показалось, что камень этот не слишком велик; это была шарообразная глыба из базальта. Он берется за этот камень, поднимает его на уровень пояса и хочет бросить на пьедестал, но тот оказался тяжелее, чем он ожидал, и ему никак не удается поднять его выше края уступа. Потом Аурдни его роняет и тяжко отдувается.

— Ты, парень, еще не окреп, это сразу видно, — говорит Бьярдни. — Его, Тоурдис, надо кормить чем-нибудь, от чего силенок прибавляется, чтобы он смог Середняка поднять — и это двадцатилетний мужик! Я-то со Слабаком тягаться не стану, с ним я и раньше мог справиться, а вот Силач мне уже, думаю, не по плечу, хотя до края его донести я когда-то мог.

Тут Бьярдни хватается за Силача и некоторое время покачивает перед собой, потом взваливает его себе на колено, выпрямляется с камнем в руках, забрасывает его на пьедестал и говорит:

— Полежишь тут до завтра, — а потом направляется к дому.

Тоурдис была очень впечатлена силой Бьярдни. Он ведет ее в дом, а Аурдни привязывает коней к лежавшему во дворе большому камню, в который был вбит железный крюк, залитый оловом. Построек в Лейти было немного, и были они не слишком велики, если не считать стоявший во дворе напротив дверей дома большой амбар, который очень портил вид. Потом Бьярдни отводит их в бадстову, и коридор туда был длинный и узкий, как нора. Чердака в бадстове не было, кровати стояли на полу, а в каждом из ее концов имелось по алькову, в одном из которых спал Бьярдни, а в другом — его сестра. Дощатый пол в бадстове отсутствовал, но стены позади кроватей были во всю длину обиты досками. Все показалось Тоурдис опрятным на вид, а предметы обихода — крепкими и добротными, но не предназначенными выглядеть красивыми. Бьярдни усаживает Тоурдис на одну из кроватей, а сам садится с краю в свой альков. Тоурдис не заметила других людей, кроме брата с сестрой, так как работницы и пастух куда-то ушли. Они с Бьярдни заводят беседу о том о сем, и по прошествии небольшого времени Бьярдни окликает свою сестру и просит предложить Тоурдис что-нибудь поесть. И вот вносят большой поднос из дерева, на котором лежала сушеная пашина, хаунгикьёт и ломти лепешки примерно в дюйм толщиной. Тоурдис наелась всем этим вволю, а Бьярдни снова зовет сестру:

— А горло чем-нибудь промочить ты ей дать не собираешься? Отвар она не будет, да оно и понятно, его ради худобы не едят, хоть он и из трехгодовалого валуха. А вот кофе, Тоурдис, ты здесь не получишь, потому как его здесь нет, хоть они уже и начали его завозить, компасанты эти или как их там называют, купцов этих датских.

— Ну, это и не столь важно, — промолвила Тоурдис. — Но ты хоть его пробовал, Бьярдни?

— Да, пробовал раз или два, и ничего особенного в нем не нашел. Пользы от него никакой, просто какая-то коричневая бурда, которую надо сахаром заедать. Но при этом, говорят, продается втридорога, гадость такая. Согреться им, может, и можно, когда все себе внутри отморозил, но годному, крепкому отвару из хаунгикьёта он и в подметки не годится. Вот его-то я иногда ковш выпью, и сразу мощь какая-то чувствуется, не то что в остальных помоях. А кофе — это что-то вроде маленьких бобов; мне говорили, такие в заграницах делают, и с ними еще альбум грекум106 пьют, это уж я могу утверждать наверняка. Вот, скира попей, — говорит Бьярдни, когда Тоурюнн поставила на колени Тоурдис оловянную миску. — Ложек серебряных здесь нет, но что-нибудь да найдется. Дай-ка ей, Тоурюнн, мою поварешку, я ее утром в дырку возле балки засунул.

— Не стану я ей ее давать, — тихо произнесла Тоурюнн.

— Что ж, вот тогда другая, — говорит Бьярдни, протягивая Тоурдис роговую ложку. Больше ничего не происходит, пока Тоурдис не поела. Они остались в комнате одни, и тут Тоурдис заводит разговор:

— Пора уже изложить тебе дело, Бьярдни. Как ты догадываешься, я приехала сюда не просто так.

— Можно и послушать, что тебе нужно, Тоурдис. Будь уверена, я твою просьбу выполню, если смогу, — сказал Бьярдни.

— Тебе моя просьба покажется странной, когда ты ее услышишь, — сказала Тоурдис. — Дело в том, что я хочу попросить тебя взять у меня женщину к себе.

— Ну, это ты надо мной подшучиваешь, Тоурдис, да и не думаю я, что возьмусь за женщиной присматривать, потому как это вещь хрупкая, и уберечь ее сложно. Думаю, я скорее возьмусь новорожденного на крещение везти по гололедице да на неподкованной лошади, чем за женщиной смотреть. Но скажи мне серьезно, Тоурдис, что ты имеешь в виду?

— Я не собираюсь впутывать тебя ни в какие неприятности, Бьярдни, но говорю без шуток: я приехала попросить тебя позволить девушке пожить лето здесь у тебя, или дольше, если потребуется. Так вышло, что я не хочу, чтобы она оставалась у меня в доме, а сама она, надеюсь, в беду не угодит, так как она не дура и из младенчества уже вышла.

— И кто же это? — спросил Бьярдни так, будто его не слишком заботило, кто бы это мог быть.

— Моя приемная дочь Сигрун, — сказала Тоурдис.

— Сигрун Торстейнсдоуттир, — сказал Бьярдни. — Да, эта девушка мне нравится, спокойная. Но как же так вышло, Тоурдис? Уж не собираешься ли ты отдать ее мне на обучение, в рукоделии совершенствоваться, после того как она в пасторской усадьбе пожила?

— О нет, такого у меня в планах не было. Не в том дело, просто часто подтверждается пословица: много в хижине бедняка такого, чего нет и в королевском жилище. Я думаю, маленькие домишки во многих вещах ничем не уступят и знатным поместьям. Все совсем иначе, чем ты думаешь, и я расскажу тебе обо всем без утайки, так как знаю, что ты человек надежный. Дела в Хлиде обстоят так: в доме есть один человек, и я не хочу, чтобы она с ним общалась, а зовут его Эйидль Гримссон.

— Эйидль Гримссон, говоришь? Да, в лицо я этого человека знаю. Что ж, когда я говорю, то говорю напрямик: как я понимаю, ты боишься, что он ее одурачит, а ты этого не хочешь.

— Того, что она пойдет на поводу у Эйидля, я не боюсь, однако могу себе представить, что ее завистники, если таковые существуют, раззвонят о том, что может ее опозорить: что она живет бок о бок с человеком, который, как всем известно, явился в Хлид с целью ее заполучить. Таких слухов я не хочу, а есть и другие причины, о которых я сейчас не хочу тебе рассказывать. Я подумала, что будет по-дружески, если ты согласишься исполнить эту мою просьбу. Моя приемная дочь и сама хотела бы убраться на время из Хлида, пока там находится Эйидль, а у тебя ее искать едва ли станут, если мое предположение верно.

Бьярдни немного поразмыслил, а потом говорит:

— Я вижу, что тебя на эту просьбу подвигла большая необходимость, дорогая моя. Это первая твоя просьба ко мне. Пускай девушка приезжает, я ее не обижу, только ей придется примириться с тем, что харчи будут бедняцкие, потому что жить на хуторе мы продолжим, как обычно. Еда здесь крестьянская, комната не шибко просторная, придется ей в каморке с моей сестрой Тоурюнн ютиться, однако не думаю, что Эйидль станет слишком часто мне докучать, потому как с его отцом Гримюром мы не друзья.

Тоурдис поблагодарила Бьярдни за оказанный ей прием, и они договариваются, что Сигрун приедет в Лейти на следующей неделе, взяв с собой все самое необходимое из одежды. Тоурдис собирается уезжать, а Бьярдни провожает ее до тропы за оградой и рассказывает по дороге разные занятные истории, которые он всегда имел обыкновение рассказывать своим приятелям и которые ранее поведали ему самому. Потом они тепло прощаются, хозяйка едет домой в Хлид и приезжает туда незадолго до того, как село солнце.

Глава 18

Рыбак рыбака видит издалека,
дрянь к дряни липнет.

Теперь нужно снова вернуться туда, где мы оставили Эйидля с Хадльвардюром, лежавшими в объятиях на зеленом лугу у тропы там же, где они повстречались и где люди из Хлида их бросили, поехав в стадюрскую церковь. Когда седло на коне Эйидля перекосилось, и он рухнул из него в объятия Хадльвардюра, тот стоял на ногах не настолько твердо, чтобы его удержать, и повалился спиной на обочину, откуда они кубарем выкатились на лужайку. Хадльвардюр оказался снизу, отпустил Эйидля и оттолкнул того далеко от себя. Шляпа слетела с его головы, угодив в грязную лужу меж двух бугорков, а с Эйидлем приключилась такая незадача, что его голова ударилась о какой-то вросший в землю камень. Удар пришелся по лбу и оказался столь силен, что Эйидль тут же падает в обморок и не поднимается. Хадльвардюр сначала с трудом встает на четвереньки и осматривается, а когда его взгляд падает туда, где лежит Эйидль, он окликает его:

— А, вот ты где прилег, приятель!

Эйидль не отозвался, и Хадльвардюр снова кричит:

— Приличным и порядочным людям не отвечаешь, наглец? Ну так я тебя почтительности научу, приятель!

С этими словами он резко вскакивает на ноги, подбегает туда, где лежит Эйидль и пинает того ногой в бок, однако Эйидль и теперь не шевелится. Тут он смотрит Эйидлю в лицо и видит, как тот бледен. Тогда он наклоняется к нему и орет:

— Ты сдох, дружище?

Эйидль по-прежнему не отвечал, и теперь Хадльвардюр видит, хоть он и пьян, что стряслось что-то неладное. Немного подумав, он запускает руку себе в рукав, выуживает свою бутылку, отпивает из нее для начала, а потом щедро брызгает Эйидлю в лицо и говорит:

— Может, ты оживешь, если хлебнешь немного, приятель?

И как только холодный бреннивин попадает Эйидлю на лицо, его обморок быстро проходит; сначала слышится какой-то хрип, а немного погодя он открывает глаза и садится, хоть еще и очень вял и не в себе. Удар и обморок так сильно повлияли на Эйидля, что весь гнев его улетучился; к тому же он понимал, что, хоть все и сложилось столь скверно, у Хадльвардюра в сущности не было намерения ему навредить, да и Хадльвардюр выразил сожаление, что все так вышло и заверил, что нападать на него не собирался.

— Потому как я в чужое дело нос не сую, дружище, — говорит он.

Тут Эйидль говорит, что ему быстро полегчает, если он сможет напиться холодной воды и смочить ею голову, и жалуется на боль и головокружение. Неподалеку был ключ, и Хадльвардюр помогает Эйидлю подняться на ноги, после чего они ковыляют туда, и Эйидль поливает себе голову водой, а Хадльвардюр припадает к ручейку и пьет большими глотками. Теперь Эйидлю быстро становится лучше, только на лбу у него вскочила огромная шишка; Хадльвардюр прикладывает к ней свой складной нож, но до конца она так и не проходит. Эйидль приходит в себя и вспоминает, что у него когда-то был верховой конь, на котором он собирался ехать в церковь, однако теперь он коня нигде не видит. Это его очень расстраивает, а хуже всего то, что он не знает, в какой стороне его искать. Два варианта кажутся ему одинаково вероятными: либо конь последовал за процессией, и он понимает, что нагонит его не ранее Стадюра, а тогда ему придется идти туда пешком, и в этом случае он едва ли успеет ко второму благословению, либо же он поскакал в Хлид, где было его домашнее пастбище. Он сокрушается об этом, и его положение кажется ему позорным. Наконец они оба, Хадльвардюр и Эйидль, сходятся на том, что Эйидлю следует отказаться от поездки в церковь и отправиться вместе с Хадльвардюром в Гиль, где тот состоял на поденной работе. Он заявил, что раздобудет для Эйидля коня, чтобы доехать до Хлида. Потом Хадльвардюр подходит к своему коню, они поправляют покосившееся седло и затягивают все подпруги как можно туже, после чего Хадльвардюр забирается на него, а Эйидль усаживается к нему за спину. Поездка вышла немного тряская, но до Гиля они все же добрались целыми и невредимыми. Эйидль остается там весь день до вечера, и ему оказывают хороший прием, а заканчивается все тем, что Хадльвардюр с Эйидлем делаются самыми закадычными друзьями, и каждый доверяет другому свои тайны. И вот они усаживаются на туне и принимаются выпивать. У Хадльвардюра имелся в сундуке бочонок бреннивина, вмещавший два или три поттюра107, в котором еще кое-что плескалось. Бочонок вынесли на тун, приятели уселись около него, каждый на свою кочку, поставив его посередине, и прихлебывали из него по очереди, называя друг друга товарищем и братом. Сначала Хадльвардюр рассказал о своих странствиях, а странствовал он много где, бывал у многих высокопоставленных лиц и повсюду считался человеком выдающимся. На текущий момент, по его уверениям, он прекрасно устроился на новых обстановках в Рейкьявике, на канатной фабрике, и по оказываемому ему почтению и всяческому обхождению был почти как начальник, который каждое утро желал ему gúmoren108, при этом всегда обращаясь к нему на «Вы». Летом, до сентября, фабрика простаивала из-за нехватки пеньки, вот он и решил поехать на село на сенокос:

— На сене я тут горбачусь, — говорит он.

После этого настала пора Эйидлю поведать свою биографию, первая часть которой много времени не отняла, так как человек он был молодой и мало чего успел совершить. Самым значительным из того, что с ним произошло, было сватовство к Сигрун. Он сообщает Хадльвардюру без утайки о том, какая закавыка с ним приключилась, когда девушка не пожелала проявить к нему благосклонность, а ее приемная мать Тоурдис наверняка была категорически против того, чтобы эта партия удалась.

Хадльвардюр внимательно слушал рассказ Эйидля, а когда тот замолчал, берет бочонок, протягивает его Эйидлю и говорит:

— Хлебни-ка, приятель мой добрый!

Эйидль берет бочонок, отпивает и отдает Хадльвардюру, вытирает себе рот рукой, целует его и говорит:

— Благослови тебя Бог, дорогой друг!

— Не за что тут благодарить, приятель, он у нас все равно что общий, — говорит Хадльвардюр, ставя бочонок на кочку подле себя. — Да, вот ведь незадача, брат. Ты, по-моему, слишком мягок в наступлении был, приятель. Как долго ты там на хуторе с ней пробыл?

— Уже недель восемь или девять, — сказал Эйидль, — с тех пор, как я туда приехал.

— Ага, девять недель, — сказал Хадльвардюр, тряся головой. — И все безрезультатно. Уверяю тебя, у меня и недели бы с ней рядом не прошло, как я бы ее уже уболтал, если бы ей занялся, потому что иногда я на хуторе только ночку проведу, а наутро одна или две уже гонятся за мной через тун, чтобы спросить, когда я приеду снова. Так а ты, когда к ней подходил, за руку ее вообще брал?

— Брал, — сказал Эйидль. — Только проку из этого не вышло.

— Значит, ты не знаешь, как это делается, приятель… И на кровать к ней ни разу не садился?

— Много раз, — сказал Эйидль. — А это зачем?

— Если б ты умел правильно себя вести, брат… Я бы, наверное, ей что-нибудь под одеяло засунул, — сказал Хадльвардюр.

— Так ты колдовать умеешь? — спросил Эйидль.

— В колдовстве я не разбираюсь, но разные приемы знаю, — кивнул Хадльвардюр. — Да ты хлебни, дружище… Это, собственно, не моя заслуга, просто у меня когда-то был приятель, я с ним на обстановках познакомился, он из Страндира был, или из Арднар-фьорда, или откуда-то оттуда, с запада109.

— И он искусный колдун был, да?

— А ты как думал! Его отец в колдовстве соображал, а кто он такой был по сравнению с его дедом! Его на альтинге сожгли, а этому достались все книги от них обоих. Только брал он недешево, когда к нему обращались. Скажу тебе по секрету, приятель — что это ты, уже и пить не в состоянии? — есть у меня одно приспособление, штука надежная, уж я-то знаю, мне она помогала. Пожалуй, надо ее тебе, бедняге, показать, раз уж мы худо-бедно раззнакомились, но ты должен поклясться мне верой и правдой, что никому про нее не расскажешь, да, верой и правдой!

— А? — воскликнул Эйидль. — Да, черт возьми, неплохо было бы ее заколдовать. Чтоб мне провалиться, никому не скажу, клянусь. Значит, поможешь мне, да?

— Этого не обещаю, — сказал Хадльвардюр, — а вот буквы тебе, так и быть, покажу.

С этими словами Хадльвардюр лезет в карман штанов, перетянутых многократно обмотанной вокруг пояса веревкой. Он развязывает многочисленные узлы, а потом достает из кармана весьма объемистый бумажник, обвязанный каким-то шнурком. Хадльвардюр развязывает и его и открывает бумажник, в котором было много отделений с множеством записок и связок из бумажек в каждом. Хадльвардюр роется в бумажнике, потом достает оттуда какой-то старый и потрепанный клочок бумаги и разворачивает его, а бумажник откладывает в сторону, попутно говоря Эйидлю:

— Кошелек мой не трогай, потому как, если ты это сделаешь, то я за твою жизнь не ручаюсь. Тут, сатана меня побери, не детские бирюльки. Но эту бумажку я тебе покажу, она безвредная.

Потом он развернул бумажку и протянул ее Эйидлю. На ней был изображен магический знак, а под ним написано: «Вырежи этот знак на человечьей лопатке, держа во рту жир из девичьего живота, и подложи девушке под ноги, чтобы она наступила на него, пока с тобой разговаривает, или пускай на него сядет».

Эйидль с изумлением воззрился на клочок бумаги и тщательно его прочел, после чего говорит:

— Ничего себе, и все, да? Да, еще бы ему не сработать, знак-то внушительный. А у тебя, дорогой друг, есть все, что нужно, да?

— Вполне может оказаться, — промолвил Хадльвардюр, — что обломок лопатки у меня где-то валяется, его раздобыть было легко. Но взгляни-ка сюда, дружище Эйидль, — продолжал Хадльвардюр, доставая из бумажника маленький сверточек. — Вот этот вот комочек мне не в одну рыбу обошелся. Я, собственно, не могу сказать, что я за него отдал, но снаружи он тройной плодной оболочкой обернут.

— Это, стало быть, и есть жир, да? — спросил Эйидль.

— Да, он самый.

— Да, вот и все приготовления, просто диву даешься, — сказал Эйидль. — Но ты ведь, наверное, не согласишься мне бумажку отдать, а, приятель? — тут он достает из кармана две специи и протягивает их Хадльвардюру. — Дай ее мне, дружище, дорогой.

Хадльвардюр смотрит на монеты и говорит:

— Чего не сделаешь для друга. Дело-то не в этом. Я думаю, все сработает, если ты ей ловко это под ноги подсунешь. Да, думаю, со знаком и с костью придется тебе пособить, однако комок отдать никак не могу. Хоть он и невелик, а его, скажу я тебе, где попало не найдешь. Мне еще очень повезло, что я его раздобыл.

— Тогда мне все это без толку, — сказал Эйидль. — Или его не надо во рту держать, когда говоришь с девушкой?

— Надо, — сказал Хадльвардюр. — Обязательно. Надо положить его вот сюда, приятель, справа, прямо в пасть. Я понимаю, комок тебе нужен, иначе все это тебе ничем не поможет. Думаю, придется тебе его одолжить — но продавать не стану, что бы ты мне ни предлагал. Придется одолжить, потому как проблема у тебя серьезная. Для всех подряд я бы такого не сделал.

С этими словами он протянул ему кусок лопатки и комок жира, а монеты засовывает в карман. Эйидль встает и целует Хадльвардюра, а тот говорит:

— Не благодари, приятель, пока не увидишь, что из этого вышло. Но надеюсь, они тебе помогут, если будешь правильно с ними обращаться.

— Вот еще загвоздка будет, как мне заставить ее на лопатку наступить.

— Тут ты от меня жалости не дождешься, приятель, что-нибудь придумаешь. Я бы зашил кость в свою рукавицу, а потом незаметно уронил бы ее там, где она стоит, пока я с ней разговариваю, вот она случайно на нее и наступит. И тогда я бы опомниться не успел, как она начала бы мне глазки строить, как они все делают, когда мужик им нравится, да краской заливаться. Тогда бы я понял, что у девушки на уме, и больше ничего было бы не надо.

Эйидль сказал, что так и поступит. Они еще немного посидели, опорожняя бочонок, но день уже подошел к вечеру, и Эйидль задумывается о том, чтобы ехать домой. Он засовывает бумажку, лопатку и комок к себе в карман и самым тщательным образом его застегивает. Он подыскивает себе в Гиле коня, которого ему одалживают и велят оставить того на Хлидархаульсе, откуда он найдет дорогу домой. А когда Эйидль усаживается верхом, Хадльвардюр идет проводить его через тун. Они тепло прощаются, обмениваются поцелуями и заверяют друг друга в дружбе, а потом Эйидль пускается в путь. Хадльвардюр идет в дом, но не успевают они отъехать далеко, как он возвращается, окликает Эйидля и кричит:

— Дружище, помни, что я говорил про комок!

— Верой и правдой! — отвечал Эйидль.

После этого Эйидль едет по тропе в Хлид. У него легко на душе, и ему кажется, что поездка удалась на славу. Всю дорогу он размышляет о том, как бы ему половчее подсунуть кость под ноги Сигрун или на ее сиденье, как это от него требовалось, и это казалось ему непростым делом. Временами он воображал себе и строил планы о том, как все пойдет, когда он околдует Сигрун и та изменит свое к нему отношение, возжелав выйти за него во что бы то ни стало. Он решил, что поначалу будет с ней надменен, поломается и подразнит ее немного, отплатив ей за то, как она отнеслась ранее к его сватовству — тем сильнее она станет его добиваться. Старую Тоурдис он позлит, заявив, что не обязан брать с улицы постороннюю, ведь Сигрун — не более чем осиротевшая дочь работника без гроша за душой, и тогда ей придется отдать за ней впридачу все свое движимое и недвижимое имущество, ведь старуха все что угодно сделает, чтобы Сигрун не выжила из ума.

О таких и подобных вещах размышлял Эйидль по дороге. Он позволил коню плестись шагом, желая, чтобы путь его оказался как можно длиннее и тяжелее — тогда он смог бы подольше наслаждаться своими мыслями.

Наконец он приезжает туда, докуда ему одолжили коня. Он спешивается и оставляет его там, а остаток пути до Хлида идет пешком. Эйидль явился туда, когда все давно уже легли спать. Он обнаруживает, что дверь не заперта, и идет к своей кровати, однако до самого рассвета не может заснуть от размышлений и предвкушения. Утром понедельника люди в Хлиде, проснувшись, принялись проверять, не вернулся ли домой Эйидль, и видят, что голова Эйидля дома — он высунул ее из-под одеяла, — однако на ней как будто появился какой-то изъян: большая синяя шишка посреди лба. Его принялись расспрашивать, откуда она взялась, но он отмолчался, заявив, что это не человечьих рук дело. Также он сказал, что Хадльвардюр, которого он повстречал — отличный парень. В тот день Эйидль на досуге вырезал руны на человечьей лопатке, а под вечер Сигрун переехала из Хлида в Лейти, как о том договаривались Тоурдис с Бьярдни.

Глава 19

Вылазка Эйидля.

Отъезд Сигрун из Хлида показался всем странным по своей внезапности, и говорили о нем разное; Тоурдис же позволяла каждому говорить, что ему вздумается. Теперь Эйидлю стало казаться, что исполнить его замысел будет непросто и деваться теперь некуда, так как рухнула главная опора его надежды, на которую он больше всего рассчитывал — волшебные буквы Хадльвардюра. Вскоре после того, как Сигрун уехала в Лейти, Эйидль отправился к своему отцу Гримюру и поведал ему, как скверно все сложилось со сватовством: во-первых, как плохо Сигрун восприняла, когда он об этом с ней заговорил, и во-вторых, что Сигрун уехала из Хлида, чем отрезала для него все ходы, хоть и не исключено, что она могла бы позднее передумать, если бы они с Эйидлем познакомились получше и побыли вместе подольше. Гримюр полагал, что дела Эйидля плохи, прямо заявил, что отъезд Сигрун был задуман в насмешку над ними, и сказал, что без нарушения уговора со стороны хлидской четы здесь не обошлось, так как Сигюрдюр обещал поспособствовать в этом деле. Отец с сыном изложили все это преподобному Сигвальди и попросили у него совета. Пастор посоветовал Эйидлю так это не оставлять, а постепенно взять обыкновение захаживать в Лейти и пытаться беседовать с Сигрун, и тогда они мало-помалу сблизятся; так часто бывает, хоть поначалу это и выглядело маловероятным, что женщины в конце концов соглашаются, когда видят, что ухажеры не сдаются, а только прилагают еще больше усилий, хотя их уже однажды прогнали. Гримюру этот совет очень понравился, и он заметил также, что Эйидлю стоило бы последовать примеру Моисея и ударить по скале более одного раза, чтобы из нее потекла вода. Эйидль сказал, что готов последовать их указаниям, и после этого начинает все чаще захаживать в Лейти. Одним субботним вечером он просит бонда Сигюрдюра отпустить его, сказав, что хочет повидаться с отцом, и бонд ему это разрешил. Тогда Эйидль берет серого коня, который ему принадлежал, и едет в Лейти. Он оставляет коня за оградой туна, а потом идет к дому. Так вышло, что Сигрун сидит у стены дома и вышивает. Эйидль тут же усаживается подле нее и снова заводит с того же места, где он ранее прервался, разговор о сватовстве, ведя себя чрезвычайно ласково. Бонд Бьярдни с еще одним парнем косил тун; ему вскоре сообщают, что приехал Эйидль и сидит за беседой с Сигрун. Бьярдни тут же втыкает косовище в землю и идет к дому по скошенной траве, тихо сказав перед этим несколько слов парню, что был с ним. Бьярдни подходит туда, где сидит Эйидль, приветствует того, спрашивает, что нового, а потом осведомляется о цели его приезда. Эйидль отмалчивается и говорит, что едет по своим делам. В этот момент Бьярдни видит, что на коня Эйидля наседает множество собак, и тот скачет прочь от туна. Тогда он поворачивается к Эйидлю и говорит:

— Думаю, дружище Эйидль, тебе больше пользы было бы за своим скакуном присматривать, а не сидеть здесь. Вижу я, что собаки затеяли с ним игру в догонялки, так что дело у тебя теперь только одно, и благоразумнее тебе будет убираться прочь, хотя перед этим тебя накормят, если ты голоден, — говорит он.

Эйидль заявил, что сам будет распоряжаться своими действиями, однако вскакивает и хочет поймать коня. Когда он подходит к ограде, тот уже добрался до болота за туном и скачет во весь опор. Эйидль бросается за ним, а парень, о котором упоминалось выше, взбирается на ограду с огромной трещоткой в руке и науськивает собак что есть силы. Эйидлю тяжело пробираться по болоту, так как в нем было много топей, и когда он еще находится посреди болота, Грауни уже выбрался из него на каменистую равнину. Собаки следуют за ним по пятам, и он быстро отдаляется от Эйидля. Эйидль с трудом перебирается через болото, только бежал он так быстро, что едва не лопается от одышки, а на поясе его брюк не осталось почти ни единой пуговицы. Ему приходится ненадолго остановиться и отдышаться, а Грауни все продолжает отдаляться; Эйидль же хочет во что бы то ни стало догнать своего коня и потихоньку тащится следом. Короче говоря, коня он догоняет лишь у самого туна, где тот остановился возле других лошадей. Уздечка к тому времени потерялась, также как и чепрак, и он долго их разыскивает, пока не находит. Тут Эйидль не видит лучшего выхода, кроме как убираться восвояси и ехать домой ни с чем.

В следующую субботу Эйидль опять просит об отпуске под тем же самым предлогом, что он поедет повидать своего отца. Он проведал также, что Бьярдни не должно быть дома. Он приезжает в Лейти и оказывается там незадолго до того, как люди пошли ужинать. Эйидль решает позаботиться о своем коне получше, чем в прошлый раз. У него была с собой веревка, и он привязывает коня в одной впадине неподалеку от туна, где его не видно с хутора, а потом идет к дому. Бьярдни стоял во дворе, и гостя он узнает издалека. Он поспешно собирает всех своих домашних и загоняет их в бадстову. После этого он берет большие навозные вилы и усаживается на пороге дома, заполнив собой почти весь дверной проем, сжимая обеими руками черенок вил и выглядя довольно угрожающе. Эйидль подходит к дверям и приветствует Бьярдни, а тот едва его замечает и с ним не заговаривает. Эйидль некоторое время молча слонялся перед дверью, но когда он видит, что Бьярдни его внутрь приглашать не собирается, а протискиваться мимо Бьярдни кажется ему малопривлекательным, он говорит ему:

— Ты, стало быть, не слишком гостеприимен, дорогой Бьярдни, раз не приглашаешь зайти гостей, что к тебе пришли?

— Мало мое жилище, чтобы приглашать таких важных лиц как ты, — сказал Бьярдни. — Но если у тебя ко мне какое-то дело, так я его и здесь могу выслушать, а если пить хочешь, то напиться тебе дадут. Тоурюнн! Принеси-ка молока в кадушке, да полную налей.

Эйидль сказал, что к нему у него дел нет.

— А Сигрун дома? — спрашивает он.

— Это уж наверное, — говорит Бьярдни. — Только она уже легла. А ты ей чего-то не досказал? Так я могу передать.

Эйидль заявил, что его не касается, много или мало ему надо ей сказать.

Тут Бьярдни начал сердиться и говорит:

— Вот что, дорогой Эйидль, если у тебя никакого другого дела здесь нет, то советую тебе больше сюда с этим не являться. Мне на моем хуторе подобные заигрывания и ухаживания не нужны. А вот и молоко, если напиться хочешь.

Эйидль заявил, что в молоке не нуждается, и пинает кадку ногой, так что та вываливается из рук Бьярдни. Тот свирепеет, резко вскакивает, хватает вилы обеими руками и хочет ударить ими Эйидля по голове. Эйидль почитает за лучшее отступить и тут же бросается в бегство, а Бьярдни за ним гонится. Достигнув ограды, Эйидль тотчас прыгает через нее, а Бьярдни подбегает с занесенными вилами и швыряет их в Эйидля, как раз когда тот перелетает через ограду, в результате чего Эйидль хватается рукой за то место сзади, куда попали вилы. Гнаться за ним дальше Бьярдни не стал. Эйидль подбегает к своему коню, отвязывает его и забирается верхом; на оскорбления и угрозы он не скупился и заявлял, что, когда он приедет в Лейти в третий раз, Бьярдни это надолго запомнит. Бьярдни не обратил внимания на эти угрозы, а Эйидль едет прочь, приезжает к своему отцу Гримюру и рассказывает о своих невзгодах. На ночь Эйидль остается там. Гримюр преисполнился гнева от этих известий, однако сохранял спокойствие, приведя такие слова проповедника Соломонова: «Не дозволяй устам твоим вводить в грех плоть твою». Отношения между Гримюром и Бьярдни и раньше были холодными, как уже рассказывалось выше, а теперь они и вовсе вступают с Бьярдни в полноценную вражду. Они договариваются как-нибудь съездить в Лейти и потребовать у Бьярдни возмещение за тот позор, которому он подверг Эйидля, а если окажется, что Бьярдни на мировую не пойдет, то они устроят ему какое-нибудь наказание, и Гримюр по изучении писания пришел к выводу, что для коня — плеть, для осла — узда, а для спины Бьярдни — розга. Отец с сыном своих намерений особо не скрывали, и Тоурдис из Хлида кое-что прослышала об их замыслах. Она тут же посылает Бьярдни весточку, просит его быть осторожнее и не подставляться под удар, так как ей стало достоверно известно, что они собираются устроить на него нападение.

Глава 20

Поход Гримюра на Филистимлянина

Проходит лето, а нападения на Бьярдни из Лейти не происходит, и люди уже думают, что отец с сыном из Хьядли оставят его в покое, однако как-то по осени, вскоре после рьеттира, Гримюр посылает Эйидлю весточку, чтобы тот приехал к нему. Эйидль сразу же собирается и едет в Хьядли, где его хорошо встречают, и остается там на ночь. На следующий день была прекрасная погода, и Гримюр поднялся рано. Он идет туда, где спит Эйидль, а тот еще не проснулся. Гримюр его будит и велит вставать.

— А ты, похоже, рано вставать не горазд, дружок, — говорит он. — Или у тебя уже выветрился из памяти наш вчерашний уговор, что мы поедем повидать Филистимлянина из Лейти и узнаем, согласен ли он возместить тебе то поношение, которое он тебе причинил. День этот станет для него днем гнева, днем скорби и разорения, днем бури и ветров, как выразился пророк Софония. Я, дорогой мой сын, велел пригнать к дому наших коней, ибо предопределено мне, сын, отправиться с тобой, хоть и мало будет от меня проку. А тряпки мои оставь, жена, ибо я не в церковь сейчас еду, и не собираюсь устраиваться за алтарем, надевать очки и петь по градуалу и выводить кредо или интроиты.

Жена Гримюра не стала возражать, лишь пробубнила что-то вполголоса о том, что, по ее мнению, эта поездка едва ли принесет им много славы или пользы. Гримюр поворачивается к ней, качает головой, выходит на середину чердака бадстовы, сцепляет руки и говорит:

— Разве не говорил я тебе, женщина, отучиться от этого ворчания. Из тебя постоянно капает, как говорит Соломон о сварливой жене. Или поездка эта не кажется тебе необходимой, и ты не слыхала об обвинениях Моава и насмешках детей Аммона, которыми они бесчестили мой народ?

Жена Гримюра молча вышла и ничего не ответила, однако вскоре вернулась и выложила одежду, в которую ему предстояло одеться, на их супружеское ложе. Гримюр берет ее и наряжается. Эйидль также быстро одевается, а кони уже стоят во дворе. Эйидль поехал на Грауни, а дьякон Гримюр — на коне, который родился караковым, но поскольку был уже очень стар — не моложе самого Гримюра, так как был его подарком на зубок110, — то весь покрылся пятнами и облез, так что издалека казалось, будто он пятнистый. У седла Гримюра было сиденье из синего сукна, насквозь простроченное и набитое телячьим волосом, крылья были из исландской кожи, одинаково широкие и сзади, и спереди и проклепанные множеством латунных кнопок, тянувшихся длинной цепью между луками, а к обеим лукам, задней и передней, были прибиты высокие ручки, формой напоминающие полумесяц. Спереди был большой латунный шишак или конус из латуни, вделанный в переднюю луку и торчавший бок о бок с загривком коня. Стременные ремни у Гримюра были крепкие, кожаные и с обеих сторон обитые железом; сверху они были привязаны к седлу веревкой, а снизу на них болтались большие и крепкие стремена на вертлюгах. На седло было накинуто синее покрывало, почти четырехугольное по форме; в нем были просторные мешки, в которые продевались ручки седла. Наконец, на седле лежала плюшевая подушка с монограммой Гримюра посередине. И подушка, и покрывало были привязаны к седлу черной тесьмой при помощи маленьких латунных колечек в боковых лавках седла и отверстиях в покрывале, через которые была продета лента. Усевшись верхом и выехав со двора, они снимают шляпы и читают молитву путешественника, так что надолго воцарилась тишина, лишь Гримюру пришлось разок отвлечься от вознесения молитвы, когда его конь споткнулся о кочку:

— С ног не вались, чертяка, — говорит он.

Когда с молитвами было покончено, Гримюр снова садится в седло, и они желают друг другу доброго пути. Потом Гримюр молвит, качая головой:

— Хочу я пожелать, сын, чтобы противники наши облеклись бесчестьем и стыд был бы им единственной одеждою, как говорит слуга Божий Давид в псалме 109-ом, как мне помнится.

По дороге они много говорят о своих действиях. Они сходятся на том, что предложат Бьярдни примирение, если тот возместит им поношение, которое причинил Эйидлю, и захочет мириться, а также если он не будет возмущаться из-за приездов Эйидля в Лейти. Если же Бьярдни на эти условия не согласится, то они выманят его с хутора и побьют, и Гримюр приводит неопровержимое доказательство из писания, что это будет справедливо, и видно это по тому, как Господь велел Саулу и Давиду поразить Филистимлян и Аммонитян, а Малахия говорит: «Вы будете попирать нечестивых, и будут они прахом под стопами ног ваших». Вот они договариваются, как им вести атаку, если случится сражение, и Гримюр заявил, что Эйидлю следует наброситься на Бьярдни спереди, а сам он, если потребуется, нападет на него с тыла, заметив, однако, что Бьярдни — человек могучий, но они справятся, если оба будут действовать храбро. Эйидль заметил, что собаки в Лейти весьма свирепы и могут нанести им ущерб, если их спустят на их лошадей, пока они будут бороться с Бьярдни, и они сошлись на том, что им нужно поехать в Стадюр и попросить у преподобного Сигвальди человека, чтобы отправился с ними и присмотрел за лошадьми. Они поворачивают в Стадюр и рассказывают пастору о своем замысле напасть на Бьярдни и потребовать от него возмещения, а пастор сказал:

— Поделом, да, более чем поделом, гм-гм… таких людей позорить, украшение округи, гм-гм.

Он также считал справедливым, если Бьярдни предоставит определенное возмещение за свое злословие и насилие по отношению к Эйидлю. Тогда они просят пастора одолжить им человека в сопровождающие, присмотреть за лошадьми, пока они будут разговаривать с Бьярдни. У пастора дома никого из работников не оказалось, поэтому он выделяет им Хьяульмара и говорит тому оказывать им всяческую помощь. Хьяульмар собирается в дорогу и очень долго копается, так как ему нужно было обмотаться множеством веревок. Одет он был так: черная ламбхусхува111 на голове, штаны в коричневую полоску и серый плащ, подпоясанный толстым канатом из конского волоса.

Об их дальнейшей поездке ничего не рассказывается, пока они не приезжают в Лейти. Они видят рядом с оградой возящегося с камнями человека и узнают в нем бонда Бьярдни, а его сестра Тоурюнн неподалеку стирает белье в бежавшем вдоль ограды ручейке. Гримюр с Эйидлем слезают с коней, препоручают их Хьяульмару, велят хорошенько за ними присматривать и обещают ему вдоволь табака и еды, если он покажет себя верным спутником, а вот в их с Бьярдни спор ему вмешиваться не нужно — разве только в том маловероятном случае, если они подадут ему знак или исход схватки будет неясен. Им кажется очень удачным, что они застали Бьярдни на улице:

— Ибо все силачи в доме всегда были трудноодолимы, — говорит Гримюр.

Они с Эйидлем идут туда, где Бьярдни поднимает камни, и Гримюр говорит Эйидлю:

— Сейчас я заговорю с Бьярдни, ибо всегда уместно, чтобы речь держал более старый и опытный, а более молодые слушали, ведь учение мудрого течет, как струящийся поток и живой источник, говорит Соломон или проповедник. А ты, дорогой мой сын, не встревай, пока я не скажу.

Бьярдни не подал виду, что заметил их приближение, и когда они оказываются совсем рядом, Гримюр приветствует его:

— Мир тебе, почтенный Бьярдни.

— И духу твоему, дорогой Гримюр, — отозвался Бьярдни.

Тут Гримюр принялся качать головой и потирать руки, а потом говорит:

— Как видишь, почтенный Бьярдни, мы с сыном явились сюда по делу.

— Да, я вижу, что вы явились, а вот про дело ничего не знаю.

— Я слыхал о том позоре, — промолвил Гримюр, — какому ты подверг моего сына Эйидля, который стоит здесь и которого ты наверняка узнаешь. Это мой сын и первенец его матери. Что ты мне на это ответишь, почтенный Бьярдни?

— Отвечу то, о чем меня спросят, — сказал Бьярдни. — Как и обычно, дорогой Гримюр!

— Тогда я спрашиваю тебя, Бьярдни, как ты собираешься возмещать моему сыну Эйидлю то неуважение, которое к нему проявил, и повреждения, нанесенные ему, который, как я сказал, является первенцем своей матери и сыном дьякона? — промолвил Гримюр.

— На это, Гримюр, я отвечу так: мне неизвестно, чтобы я нанес твоему первенцу какие-либо повреждения, и ты уж верно не будешь ставить мне в вину, что я на днях проводил его через тун, когда он явился сюда гоняться за юбками, а я, возможно, и махнул в его сторону палкой, которую держал в руках, однако попала ли она ему по седалищу или нет, я наверняка не знаю. Думаю, ничего с ним от этого не сделается, а вот что я ему сказал, так это то, чтобы сюда больше с такими затеями не являлся.

— Это было дело, которое тебя не касается, почтенный Бьярдни, пускай даже парень и заглянул сюда поговорить с девицей. Однако бесспорно то, что ты проявил к моему сыну Эйидлю неуважение, и теперь тебе придется либо подчиниться нашему решению и ему это возместить, — сказал Гримюр, — либо ты подвергнешься наказанию.

— Не знаю насчет возмещения, — говорит Бьярдни, — а вот добавить могу.

— Я вижу, путь примирения тебе неведом, а посему с тобой будет так, как говорит Моисей, что поразит тебя Господь проказою Египетскою, почечуем, коростою и чесоткою, от которых ты не возможешь исцелиться, — говорит Гримюр.

— Не боюсь я твоих угроз, Гримюр-пузан! — сказал Бьярдни.

— Путь примирения ему неведом, — сказал Гримюр. — Простри руку свою, сын, и поразим Филистимлянина.

Тут Эйидль выскакивает вперед, разъяренный, и хочет ударить кулаком Бьярдни в грудь, восклицая при этом:

— Отца моего оскорбляешь, да?

Бьярдни видит этот наскок, но оказывается быстрее и отталкивает Эйидля от себя столь сильно, что тот валится на спину, однако тотчас вскакивает. Тогда Гримюр говорит:

— Семь раз упадут праведники, и встанут снова. А теперь, сын, порази Филистимлянина, ибо день гнева настал.

Отец с сыном в великом гневе бросаются на Бьярдни и хотят его повалить, однако не успела схватка начаться, как Бьярдни хватает Эйидля одной рукой сзади за пояс, поднимает его в воздух, швыряет наземь и упирается ему коленом в грудь, а другой рукой отбивается от Гримюра. Когда же Эйидль был повержен, он хватает Гримюра обеими руками и прижимает его лицом к земле перед собой, и Гримюр не может ничего с ним поделать. Тут оба они принимаются орать во всю глотку, призывая Хьяульмара выручить их и оттащить от них этого мерзавца. Но Хьяульмар, видя постигшее отца с сыном несчастье, разражается хохотом, хлопает в ладоши и говорит:

— Ничего себе, вон оно как вышло, чертов здоровяк, хе-хе-хе.

Заслышав, что они зовут его на выручку, он оставляет коней, отыскивает там на пригорке огромный булыжник, наклоняется и хватает его; Невежа потом рассказывал, что этим камнем он собирался запустить в голову Бьярдни. Сестра Бьярдни, Тоурюнн, как уже говорилось, была неподалеку и стирала белье у источника. Около нее стояла лохань, полная мочи, а в ней кое-какая еще не выстиранная одежда112. Увидев, что делает Невежа, и догадавшись, что он затеял, она быстро хватает лежавшие в лохани носки, насквозь пропитанные мочой, а потом подбегает туда, где Невежа выпрямляется с камнем в руках. Она замахивается носками и хлещет ими Невежу по лицу, а тот, почуяв на губах вкус мочи, закрывает обеими руками глаза. Камень падает, а Невежа поднимает громкий вой, ревет как бык и крутится волчком, так что на помощь прийти не может. Что же до схватки Бьярдни с Гримюром, то, повалив Гримюра, он становится все более бесцеремонным, хватается за пояс Гримовых штанов и, расстегнув имевшиеся там пуговицы, а некоторые и оторвав, штаны с него стаскивает, а рубаху натягивает на голову. Гримюр, как и следовало ожидать, был немногословен, хотя поговаривают, что позднее он произнес вполголоса:

— «Не будь малодушен, когда хочешь наложить наказание», говорит Сирах.

Услыхав, что он упомянул Сираха, Бьярдни молвит:

— Ну, так что же говорит об этом Сирах? А вот как Греттир Аусмюндарсон наказал Гистли, вот только прута не хватает, так что придется тебя вместо этого ладонью отшлепать, почтенный Гримюр, а ты лежи тихо, а не то получишь еще больше, — и он начинает на голом примере показывать Гримюру, что старый человек может стать ребенком дважды в жизни.

Сестра Бьярдни Тоурюнн видит, что произошло, и, опасаясь, что у ее брата может оказаться чересчур тяжелая рука, подбегает туда, где они боролись, и просит брата прекратить эту возню. Бьярдни говорит, что скоро так и сделает:

— Однако я должен оставить кое-что в напоминание о том, что мы встречались.

Тут он отрывает от штанов Гримюра две пуговицы, а с ними и большой кусок пояса. Потом Бьярдни их отпускает, и Эйидль сильно потрясен, как, впрочем, и они оба. Бьярдни идет в дом, а отец с сыном встают, и непохоже, что они попытаются опять на него наброситься, да у них и без того забот хватало, и не в последнюю очередь у Гримюра. Они подходят к Невеже, который сидит меж двух кочек, завывая и утирая лицо рукавицей, и выглядит весьма неприглядно. Эйидль, также пребывавший в неважном настроении, решает сорвать свою злость на Хьяульмаре, со всей силы бьет его ногой и говорит:

— Получи, мразь, за то, что нас предал. Почему не помог нам против этого мерзавца?

Невежа резко вскакивает, вращает глазами, презрительно смотрит на Эйидля и восклицает:

— Меня пинать, сволочь?! Хотел бы я, чтоб тебе каждую кость в теле размололи в муку мельче, чем те кости, которые ты, гаденыш, мне переломал ни за что ни про что. И правильно тогда, что он вас обоих поколотил. Что я мог поделать, когда чертова карга ослепила меня на оба глаза? Но ничего, ты свое уже получил.

Эйидль собирался побить Хьяульмара, но Невежа припустил от него прочь. Тот некоторое время его преследовал, но Невежа оказался прыток, а Эйидль сильно утомился от общения с Бьярдни, и всякий раз, видя, что оторвался, Невежа останавливался и осыпал Эйидля грязной бранью. Погонявшись за ним, тот, наконец, возвращается, а оказавшись там, где проходила битва, обнаруживает своего отца Гримюра, который готовится забраться на коня; тот сильно измучен и едва в состоянии сам залезть в седло. Им кажется, что эта поездка обернулась для них самым постыдным образом, и они решают ехать домой. Что до Хьяульмара, то он не останавливается, пока не приходит в Стадюр, где рассказывает чуть ли не каждому, кого видит, о приключениях Гримюра с Эйидлем. Он говорит, что здоровяк из Лейти управился с ними обоими, а дьякону спустил штаны.

— А можно ли, пастор, на хорах сидеть тому, кого выпороли? — спросил Невежа.

— Замолкни, дуралей, — отвечал пастор.

Эта новость быстро разнеслась по всему округу, и люди сильно над ней потешались, а Бьярдни очень прославился благодаря этому подвигу. Но когда эти разговоры слышит пастор, он гневается и говорит, что никуда не годится, чтобы среди христиан творилось подобное и чтобы оставалось безнаказанным то, как благородных и порядочных людей обижают и позорят. Он грозится отлучить Бьярдни от таинств и говорит, что поделом ему будет, если на него подадут в суд за насилие и незаконное нападение на Гримюра.

Приехав домой, Гримюр ложится в постель и велит растереть ему бедра и поясницу и смазать травяным отваром, благодаря чему столь быстро поправляется, что уже через несколько дней может ездить верхом. Он тут же отправляется к преподобному Сигвальди, и они долгое время проводят за беседой. Они решают, что Гримюру следует созвать соседей и подать жалобу на Бьярдни за побои, а на хлидскую чету — за нарушение договора и покушение на их с Эйидлем жизни. Они уверены, что, если дело дойдет до суда, то Бьярдни объявят вне закона, а Сигюрдюр из Хлида будет выплачивать штраф. А поскольку Гримюр не привык выступать на тинге, он передает пастору право вести дело вплоть до самого вынесения приговора и поступать с ним так, как тому заблагорассудится.

В это же время Эйидль увольняется из Хлида и уезжает оттуда со своим летним заработком. О женитьбе на Сигрун он больше не помышляет, и говорят, во время той встречи он поклялся, что выкинет эти мысли из головы, если сумеет остаться жив — в столь трудном положении он себя тогда ощущал.

Глава 21

Примирение

Как уже говорилось ранее, Бьярдни из Лейти очень прославился своей обороной от нападения, которое устроили на него Гримюр с Эйидлем, и зубоскалы потешались над дьяконом вовсю, называя его в насмешку либо Гримюром Битым, либо Поротым Задом. Но, как говорится, погода меняется быстро. Вскоре по всем округам разнеслась весть о том, что дьякон Гримюр передал дело пастору Сигвальди Аурднасону из Стадюра, и тот собирается на весеннем тинге привлечь Бьярдни к полной ответственности за незаконное нападение на Гримюра. Люди знали, что пастор Сигвальди — человек энергичный и непреклонный и часто оказывался опасным противником для тех, кто натворил и поменьше, а Бьярдни не имел ни достаточной поддержки от родичей, ни опоры на знатных людей, чтобы тягаться с таким известным человеком как преподобный Сигвальди. В округе ни о чем столько не судачили, как о деле Бьярдни, и большинству оно казалось безнадежным. Некоторые были уверены, что Бьярдни выпорют у столба, а потом отправят остаток жизни горбатиться рабом за рубеж. Кое-кто утверждал, что из страны Бьярдни не выгонят и что по «Норвежским законам»113, которые были тогда в стране в ходу в части уголовных дел, Бьярдни засунут в мешок из конского волоса, завяжут и бросят в Эхсарау. Все считали, что все имущество Бьярдни пойдет на штрафы, половина — преподобному Сигвальди, а половина — королю или тем, кому изъятое в счет штрафа причитается по закону. Однако, хотя большинство людей говорило так, как мы только что рассказали, были и те, кто сомневался, что вина Бьярдни окажется настолько большой, чтобы объявить его вне закона. Они справедливо отмечали, что многие давали другим на орехи, но при этом никто не объявлял, что их нельзя кормить, перевозить через реки и как-либо помогать114, и полагали, что все обойдется лишь денежной выплатой. Бьярдни из Лейти говорил на эту тему мало, никто не замечал, чтобы он просил помощи, и все очень удивлялись, что он не обратился за советом или поддержкой к высокопоставленным лицам, как часто случалось тогда и как принято в нашей стране до сих пор. Некоторые предполагали, что Бьярдни пока посидит у себя на хуторе и посмотрит, как пойдут дела, а вот если увидит, что все складывается скверно, то сбежит, когда этого будут меньше всего ожидать, и, скорее всего, станет искать себе убежища на Оудаудахрёйне; земли там хорошие, а бараны жирны, так что житься ему будет замечательно.

Хозяйка Хлида Тоурдис узнает обо всех этих приготовлениях и о том, что пастор взялся вести дело до примирения или приговора, и огорчается, что Бьярдни угодил в трудное положение по причине своей преданности им с дочерью. Как-то раз она подходит поговорить со своим мужем. Она сообщает ему, что ей стало известно о намерениях преподобного Сигвальди и Гримюра отправить дело в суд:

— И меня очень огорчит, — говорит она, — если у Бьярдни возникнут из-за меня серьезные трудности, а так оно по сути и будет, если его признают виновным в той порке, которую он устроил Гримюру. Я бы хотела, чтобы ты вмешался в дело Бьярдни, съездил к пастору и разузнал, что он собирается предпринять, и, если будет возможность, попытался умаслить пастора, чтобы тот не ссорился с Бьярдни из-за этого. Если пастор — столь большой друг тебе, как он изображает, то я считаю вполне вероятным, что он прекратит ради тебя это дело, да оно того и не стоит, чтобы иск затевать, а суть дела такова, что Гримюру мало будет от него почета, даже если он одержит над Бьярдни верх. При этом я ни в коем случае не хочу, чтобы ты соглашался на какие-либо невыгодные условия, как для Бьярдни, так и для себя самого, так что смотри, Сигюрдюр, не позволяй елейному языку пастора себя одурачить.

Бонд Сигюрдюр говорит, что считает себя обязанным приложить все возможные усилия для поддержки Бьярдни и для того, чтобы это дело было улажено. После этого Сигюрдюр едет в Стадюр, и пастор радушно его встречает. Сигюрдюр заводит с пастором разговор о цели своего визита и говорит, что приехал от лица Бьярдни с предложением мириться. Пастор поначалу воспринимает это неприязненно, расхаживает по комнате, курит и хмыкает в ответ чуть ли не на каждое слово. Он говорит, что ради Господа, короля и своей должности он не может позволить столь бесстыдному грешнику ускользнуть безнаказанным; тот, к сожалению, нарушил пятую заповедь115 и причинил телесные повреждения ближнему своему. Он показывает и обстоятельно доказывает, что подобное насилие следует жестоко карать, ссылаясь то на «Норвежские законы», то на «Книгу Йоуна»116 или Писание. Сигюрдюр признал, что пастор говорит правду, и что на Бьярдни лежит большая и тяжкая вина, но с его проступком наверняка можно обойтись так же, как и с другими нарушениями, ведь на каждый проступок найдется свое возмещение. В конце концов просьбы Сигюрдюра возымели успех, и пастор соглашается и обещает пойти от лица Гримюра на мировую. Вот посылают за Бьярдни, однако тот заявляет, что у него нет времени, и говорит, что в эти дни у него масса хлопот с одним валуном, который он считал могильным камнем кого-то из древних, и ему до сих пор не удавалось совладать с этим камнем, но может получиться сейчас. От него пришло послание, что мириться в Стадюр он не поедет, да и, насколько ему известно, когда они с Гримюром расставались в прошлый раз, тот был всем доволен. По-прежнему все выглядит так, как будто мира добиться не удастся, но поскольку Сигюрдюр во всем поддерживал Бьярдни, они с пастором договариваются, что уладят дело между собой, только пастор оговорил условием, что Сигюрдюр пообещает выплатить штраф, если Бьярдни будет таковой присужден, заявив, что не желает взыскивать его с Бьярдни, да и вообще иметь с ним какие-либо дела. Сигюрдюр это пообещал.

В то время в стадюрском хреппе было двое старост. Обоих звали Эгмюндюрами и оба были по отчеству Йоунссоны, а чтобы их различать, одного называли Эгмюндюром Полуслепым, а другого — Эгмюндюром Слепым. Эгмюндюр Полуслепой был человек умный и уравновешенный и более-менее умел читать и писать. Он лишился одного глаза из-за оспы, и потому прозвище Полуслепой ему вполне подходило. Ко времени действия он уже состарился, и зрение в здоровом глазу стало ему изменять, так что он постоянно надевал очки, если нужно было что-то прочесть или записать. У Эгмюндюра Слепого оба глаза были здоровые, и он отлично видел все, над чем трудился, будь то в доме или вне его, даже если нужно было ощипывать черную весеннюю шерсть117 на рождественский пост у забранного пленкой окна. Однако у зрения его был один изъян: всякий раз, когда нужно было что-нибудь прочесть или написать свое имя под каким-нибудь официальным документом этих старост, глаза его застилала такая пелена, что буквы он различал лишь как в тумане. Так и повелось, что, если нужно было прочесть или объявить народу что-нибудь, касающееся управления хреппом, он уступал эту обязанность своему тезке со словами: «Прочти это, тезка, ты же знаешь, мне ни словечка в книге не разобрать». К обоим относились с большим уважением, но Эгмюндюр Слепой считался более предприимчивым человеком, чем его тезка.

Этих людей и выбрали пастор с Сигюрдюром в качестве третейских судей; третьего же судью звали Эрлендюром. Он жил в стадюрском хреппе. Красноречием он превосходил большинство людей, и у него была привычка при разговоре, когда тот, с кем он разговаривал, заканчивал свою речь, повторять за ним все слово в слово, вставляя от себя всякие словечки и фразы, например: «действительно, это вы точно подметили», «да, совершенно верно говорите», «это я и хотел сказать», «это вы у меня с языка сорвали». Он никогда ни в чем не возражал против того, что говорили другие, и ему всегда казалось самым правильным то, что сказал говоривший последним. Шутники называли его то Эрлендюром О-да, то Аминем или Аллилуйей.

Пастор послал за всеми этими судьями, и те явились в ответ на его послание, а он их радушно встретил. Они обедают, а потом усаживаются совещаться. Пастор встает и оглашает обвинение против Бьярдни, используя при оглашении все те же слова, которые он ранее высказал Сигюрдюру. Речь он держал долгую и искусную:

— Вам, — говорит он, — известно об этом самодуре, Бьярдни из Лейти. Он показал, какой огромный скандал он способен учинить среди прихожан, устроив рукоприкладство в отношении безвинных людей, нанеся телесные повреждения ближнему своему и отлупив уважаемого человека, дьякона Гримюра, способом, который вам прекрасно известен и в описании не нуждается, гм-гм. Мы вообще-то планировали привлечь этого человека к ответу на весеннем тинге, но поскольку в дело вмешались, гм-гм, хорошие и достойные люди, мы по зрелом размышлении согласились передать его на рассмотрение третейского суда, назначив туда всем известных благородных людей, присутствующих здесь сейчас, с тем условием, что, если Бьярдни присудят штраф, то Сигюрдюр, чью просьбу относительно этого мы приняли во внимание, гм-гм, обеспечит, чтобы он был выплачен без возражений.

Потом пастор сел, а судьи приступили к обсуждению. Все они сходились на том, что Бьярдни совершил тягчайшее преступление, и если дело дойдет до суда, то едва ли ему удастся сохранить имущество и право на землю, и все говорят, что пастор поступил с Сигюрдюром весьма по-дружески. Пастор прерывает их и говорит:

— Не стоит это называть дружеским поступком, хоть и правда то, что мы с Сигюрдюром более-менее знакомы, гм-гм… — после чего позволил им совещаться дальше.

Однако поначалу судьи не могли договориться о другом: какой штраф следует присудить Бьярдни и в каком размере. Эгмюндюр Слепой хотел, чтобы Бьярдни был назначен крупный денежный штраф, настаивая на трех овцах вместе с шерстью и ягнятами и восьми старых баранах для Гримюра и двадцати аршинах118 для хреппа, а потом его еще нужно в назидание другим поставить к позорному столбу. Эгмюндюр Полуслепой был с этим не согласен и полагал, что размер денежной выплаты не кажется ему чрезмерным, однако приговаривать Бьярдни к позорному столбу считал неразумным. По его словам, он предвидел, что такой богатырь как Бьярдни в выборе средств церемониться не станет, и кому-то из тех, кого считают храбрецами, придется несладко, прежде чем его туда приведут и засунут его шею в колодки. Эрлендюр помалкивал; ему все время казалось самым правильным сказанное тем из тезок, который говорил последним.

Когда Эгмюндюр Слепой предложил поставить Бьярдни к позорному столбу и закончил свою речь, Эрлендюр сказал, что все это совершенно верно и повторил все слово в слово:

— Да, как по мне, ты, Эгмюндюр-младший, все сказал правильно, вот как бог свят, все верно.

То же самое произошло, когда Эгмюндюр Полуслепой высказался против того, чтобы ставить Бьярдни к позорному столбу; тогда Эрлендюр поднялся и пробубнил его речь от начала и до конца, закончив ее тем, что ничего другого в этом деле не остается. Стали намечаться большие трудности, так как судьи не могли договориться между собой. Тут Эгмюндюр Полуслепой предложил разрешить вопрос, предоставив пастору решать, какой размер штрафа присудить Бьярдни, и сказал, что они часто получали от него добрые советы, и прибегнуть к ним сейчас не менее уместно, чем в иное время. Это пришлось всем по душе, и судьи потребовали у пастора высказать, что он думает насчет того, как лучше всего довести это дело до конца. Пастор достал свою трубку и жаровню, похмыкал, а потом справедливо заметил, что их призвали в качестве судей как раз потому, что они должны были вынести решение, однако он вполне может высказать свое мнение, хотя они и не обязаны принимать его во внимание, если им этого не захочется. Он заявил, что хотел бы, поскольку дело касается его друга Сигюрдюра, штраф установить небольшой, и Бьярдни придется отдать лишь четырех трехгодовалых баранов и три специдалера, и все это будет выплачено пастору как одной из сторон процесса к следующему весеннему тингу. Хреппу Бьярдни должен будет выплатить двадцать рыб имеющим хождение товаром.

— Также, — говорит пастор, — он оплатит соответствующие затраты и издержки этим почтенным судьям, гм-гм.

Вдобавок Бьярдни не сможет присутствовать на богослужениях, прежде чем публично и в присутствии прихожан не попросит у Гримюра прощения за то, как он с ним обошелся, нанеся повреждения его штанам и задней части.

Все очень хвалили преподобного Сигвальди за то, как хорошо он разрешил это дело, а Эрлендюр был наиболее многословен из всех. Все судьи согласились, что так и следует поступить, и вынесли по делу соответствующее решение.

Сигюрдюр был очень доволен этим результатом, его огорчало лишь то, что Бьярдни не сможет сидеть на службах, пока не попросит у Гримюра прощения. Он выразил мнение, что Бьярдни не проявит никакого желания выполнять это условие, и попросил, чтобы суд проявил снисхождение и назначил Бьярдни дополнительные выплаты, но сохранил за ним его место в церкви и на хорах, как и прежде. Ни судьи, ни пастор не хотели на это соглашаться, и Сигюрдюру приходится смириться и с этим. Он тут же сполна выплатил те деньги, которые должен был выложить Бьярдни, и обещает привести пастору баранов на следующий день.

После того, как это мировое соглашение было заключено, пастор Сигвальди велит внести крепкие напитки, и все они усаживаются выпивать. Пастор пребывает в великолепном настроении и особо ласков с Сигюрдюром, много разглагольствуя о том, как сильно ему повезло вот так разрешить это дело, грозившее такими большими неприятностями. Он также уверяет, что вполне доволен достигнутым результатом и тем, что среди прихожан воцарятся мир и согласие, ведь и всегда, с тех пор как он взялся пасти стадо Господне, люди жили друг с другом в любви и единодушии, не погрязая в раздорах. Эти пышные речи пастора перемежались хмыканьем.

Пастор с Сигюрдюром весь вечер выпивали вместе и во всем ладили. Хреппские старосты и Эрлендюр пили втроем, обсуждая множество тем, и складывалось это у них по-разному: они то обнимались и целовались друг с другом, то так бранились, что пастору приходилось вмешиваться и улаживать разногласия. Эрлендюр был словно эхо обоих старост и повторял все то, что те говорили. Все гости уже начали пьянеть, а вот пастор пьет мало. Тут они заметили, что он долго и тихо болтает о чем-то с Сигюрдюром, и поначалу не понимали, о чем, но когда с ходом вечера Сигюрдюр захмелел, выяснилось, что говорили они о покупке земли. Пастор сообщил Сигюрдюру, что его давно уже посещают мысли насчет одного участка в приходе — Хамара. Он уверял, что это происходит не из алчности и не потому, что он так уж стремится заполучить больше земель, чем у него уже есть; причиной же было то, что Хамар прежде был владением его предков и более двухсот лет принадлежал его роду, пока его дед не разменял его на два хутора помельче. Он поведал Сигюрдюру обо всем этом длинную историю, которую тот никогда раньше не слышал, а также рассказал о том, что один из его прародителей, Гюннар, прожил там всю свою жизнь, возведя там роскошный хутор, и Хамар тогда считался одним из лучших дворов в округе. Но после того, как хутор был утрачен, он стал год от года приходить в упадок, его то покупали, то продавали, а потом разделили на части. Поскольку у супругов из Хлида детей не было, то после их смерти Хамар наверняка поделят между дальними наследниками, которых было немало, а он в своей давней привязанности к этой земле не может спокойно смотреть, когда так поступают с местом, где процветали его праотцы. Потом он заявил, что супруги не обязаны оставлять своим дальним наследникам ни землю, ни движимое имущество. Бонд Сигюрдюр поначалу воспринял слова пастора весьма прохладно, но по мере того, как пастор подливал Сигюрдюру все больше, а тот начинал пьянеть и хмелеть, он стал немного поддаваться в вопросе покупки и говорит, что вполне может продать ему землю, если его жена на это согласится. Пастор же, заметив, что Сигюрдюр сделался податливее, наседает пуще прежнего и хочет, чтобы покупка состоялась этим же вечером. Он говорит также, что хорошо знает его жену, и та заключенного им уговора не нарушит, а поскольку пастор так горячо его убеждает, а Сигюрдюр уже вот-вот потеряет сознание от спиртного, кончается тем, что пастор выписывает купчую на землю.

Составив соглашение, пастор просит Сигюрдюра написать под ним свое имя. Сигюрдюр был уже настолько пьян, что ничего не соображал, и заявил, что напишет все, что ему скажет пастор. Он не настаивал, чтобы купчую ему прочли, и готов был довольствоваться тем, чтобы пастор изложил ему выдержки из основных пунктов. Однако купчую пастор прочитал, и на каждое слово Сигюрдюр кивал головой и мямлил:

— Как вам будет угодно, любимый отец!

Свидетелями сделки стали Эгмюндюр Полуслепой и Эрлендюр. Хотя пастор вообще-то рассчитывал, что вторым свидетелем будет Эгмюндюр Слепой, чтобы все получилось как можно надежнее и было скреплено подписями двух хреппских старост, но Эгмюндюр уже их покинул: незадолго до этого он закрыл глаза и теперь, шумно дыша и навалившись на стол, погрузился в крепкий сон; добудиться его было нельзя. Когда пришло время Сигюрдюру поставить под купчей свое имя, они увидели, что он на это не способен, и было решено, что пастор вложит перо ему в руку и будет ею водить, пока имя не будет написано. Это оказалось нелегко, так как рука у Сигюрдюра тряслась, и между некоторыми буквами получились длинные штрихи. После этого на купчую ставится печать, и пастор ее прячет.

Вскоре вслед за этим все отправились ко сну, и Сигюрдюр спит всю ночь, а проснувшись наутро, припоминает смутно, будто во сне, как накануне вечером пастор что-то говорил про покупку земли, но не помнит точно, что именно. Он расспрашивает Эгмюндюра Полуслепого, что произошло, и тот выкладывает ему все как есть, что он продал пастору Хамар и что на договор поставлена печать.

— Я еще дивился, — говорит он, — что ты согласился продать такую хорошую землю за полцены, а то и меньше, но не стал упоминать о том, что меня не касается, да и каждый — сам хозяин своим деньгам.

Услышав такие новости, Сигюрдюр огорошен и не видит иного выхода, кроме как пойти к пастору и попросить его отменить покупку, так как он был не вполне трезв и не стал бы заключать эту сделку, если бы был в своем уме, да и его жене это не понравится.

От пастора последовал ответ, сходный с тем, какой дали в давние времена его коллеги из Палестины: он сказал, что Сигюрдюр должен был сам это предвидеть, да и он не сделал ничего такого, в чем ему следовало бы раскаиваться. С тем Сигюрдюр и уехал из Стадюра, так и не добившись исправления содеянного, и ему это нисколько не нравится, а вскоре по приезде домой он сообщает о произошедшем в его поездке в Стадюр жене, и та обрушивает на него все самое худшее.

Глава 22

Тоураринн приезжает знакомиться

Однажды по осени, вскоре после этого и незадолго до предзимних ночей119, бонд Сигюрдюр из Хлида резал баранов, и в этом ему помогали его работники, а работницы промывали потроха и размешивали кровь120. Сигрун уже вернулась в Хлид, и они с приемной матерью сидели на туне, неподалеку от места забоя, и вспарывали кишки, держа в руках ножи и положив перед собой большие бараньи головы; кишки привязывали к рогам на головах, пока их вспарывали. Из верхней одежды на Сигрун была сильно поношенная юбка с заплатками всех цветов, и голубых, и черных; сама же юбка была изначально темно-синей, но уже выцвела от старости и стала серой. Также на Сигрун была довольно рваная кофтенка — эти лохмотья она набрасывала на себя, когда работала на забое скота, чтобы не пачкать одежду; под ними же на ней была ее повседневная одежда, кофта и юбка. На голове у нее была шапочка, а волосы на затылке она собрала в пучок, красивой петлей ниспадавший на плечи и почти полностью их закрывавший. Мать с дочерью сидят, беседуют о том о сем и пребывают в превосходном настроении. Тут Сигрун говорит:

— Думаю, немногие признают меня издали в этом наряде, если не знакомы со мной близко или не видели меня одетой так ранее.

— Не слишком памятлив на лица был бы тот человек, который бы тебя не признал, дочка, — промолвила Тоурдис. — Волосы твои уж во всяком случае легко узнаваемы. Думаешь, твой Тоураринн в этих лохмотьях тебя не признает?

— Кто знает, может, он сегодня и приедет. Есть у меня такое предчувствие, что он скоро появится. Думаю, долго ждать не придется, если он вообще собирается сюда приехать.

И она как в воду глядела. В это же время один из работников поднимается над бараном, которого он потрошил, несет жир к корыту для крови, укладывает его туда, макает в корыто палец и рисует на нем крест, чтобы легче было его потом опознать. Но по дороге к остальным баранам, которых он потрошил, он смотрит на холмы за туном и восклицает:

— Вон едут два человека и гонят двух запасных лошадей. Несутся во весь опор, а один из них в плаще.

Тут все поднимаются и смотрят на всадников, а те вскоре уже въехали за ограду туна, гоня лошадей ничуть не меньше прежнего. Когда они ехали по дорожке к дому, Сигрун видит, что это Тоураринн. Она в изумлении говорит вполголоса своей приемной матери:

— Боже милостивый, это же он.

Тоураринн со спутником уже подъехали к дому, и Сигрун не видит возможности сбегать внутрь, однако ни в коем случае не желает, чтобы Тоураринн застал ее там и увидел, в какое рванье она одета. Она торопливо прячется между кочек, а хозяйка Тоурдис выходит на двор. Те уже спешились, и Тоураринн подходит к хозяину и хозяйке, приветствует их поцелуями и здоровается с остальными. Тоурдис немного знала Тоураринна, и вот она заводит разговор:

— Не обращайте внимания, Тоураринн, что мы так неряшливо одеты. Когда работать нужно, не до нарядов, да и никому дела нет, во что одеты мы, старухи.

Тоураринн сказал, что привык видеть людей в повседневной одежде. Потом супруги приглашают его зайти и проводят его в гостиную, и тут Сигрун кидается в дом, поскорее сбрасывает с себя лохмотья и прихорашивается, умывается и расчесывает волосы. Все это время супруги беседуют с Тоураринном в гостиной, расспрашивая его о последних новостях и о том, как ему нравится в Сюдюрланде. Бонд также много спрашивает о тамошнем хозяйстве, уловах и других подобных вещах. Наконец хозяйка уходит из гостиной и велит подать Тоураринну еду, а Сигрун появляется там, и он тепло ее приветствует. Вот приносят еду, и, пока Тоураринн ест, бонд выходит, так как ему нужно было заняться забоем скота, и в гостиной остаются только мать с дочерью. Но как только Сигюрдюр вышел, хозяйка также удаляется из гостиной, глядя на Сигрун, и та поняла это так, будто ее кормилица сказала: «Ну вот, Сигрун, я ухожу, но тебе к двери бросаться не надо. Если вам с Тоураринном нужно о чем-то поговорить, то сейчас настало для этого время». Так Сигрун остается в гостиной наедине с Тоураринном. Нам неизвестно в точности, о чем беседовали Тоураринн и Сигрун, и у нас нет достоверных сведений о том, поприветствовал ли Тоураринн Сигрун более основательно, чем ему удалось это сделать второпях ранее. Об их разговоре мы слышали лишь то, что Тоураринн поведал Сигрун о своих планах и намерениях, сказав, что приехал поговорить с ее приемными родителями о том, что они сами уже обсуждали ранее, и заручиться их на то согласием. Он говорит, что южные девицы не впечатлили его настолько, чтобы он передумал насчет женитьбы на ней, и что он не намерен связывать себя обетами ни с одной девушкой, кроме Сигрун, о чем он сообщает ей множеством красивых слов. Сигрун благодарит Тоураринна по заслугам за его верность и постоянство, заверяет его, что этот вопрос с ее приемными родителями будет решить легко, и говорит, что ее кормилица догадывается об их отношениях и видела письмо, которое Тоураринн ей отправлял. Они долго еще разговаривали и не прерывали беседы, пока в гостиной не появляется бонд Сигюрдюр. Тут Тоураринн встает из-за стола и благодарит бонда за угощение. Потом он принимается готовиться к отъезду, и супруги провожают его во двор, а с ними и Сигрун. Ей показалось странным, что Тоураринн собирается уезжать, так и не поговорив с супругами о помолвке, но когда все они вышли на улицу, Тоураринн обращается к супругам и говорит, что у него есть к ним дело, о котором другим слышать нежелательно. Сигюрдюр и Тоурдис выходят с Тоураринном на тун и усаживаются, а потом Тоураринн заводит разговор:

— Дело в том, что здесь, в Хлиде, проживает одна девушка, которую зовут Сигрун. Родители ее умерли, и я так полагаю, вы являетесь ее советниками, так как вы ее растили и во всем вели себя с ней как родители. Не стану скрывать, мне интересна эта девушка, и вам также известно, что я уже немного с ней познакомился, когда мы вместе проживали на хуторе. Короче говоря, я пообещал ей взять в жены ее и никакую другую девушку, если она не будет возражать, и если я заручусь в этом вашим согласием. Для меня очень важно, как вы на это ответите.

Когда Тоураринн закончил говорить, воцарилась тишина. Супруги смотрели друг на друга, словно думая про себя: «Говори ты первый, дорогой». Но видя, что ответа от Сигюрдюра не предвидится, хозяйка говорит:

— Как же ты собираешься на это ответить, муж мой Сигюрдюр?

— Отвечу так, как тебе нравится, — сказал Сигюрдюр. — А ты как считаешь?

— Поскольку ты поручаешь решать мне, муж мой Сигюрдюр, — промолвила хозяйка, — то я скажу то, что думаю. Во-первых, это, конечно, правда, что опекунов у Сигрун немного, но что еще более важно — это ее собственное желание. Спрашивали ли вы, Тоураринн, согласна ли она?

— Этого я не знаю, дорогая моя, — сказал Тоураринн и покраснел. — Но предположим, что это так, и что этот советник возражений не имеет.

— Может быть, так оно и есть, — сказала Тоурдис. — Вы, мужчины, привыкли сначала осаждать этого советника, прежде чем обращаться к остальным, и это, конечно, правильно и, без сомнения, наиболее благоразумно, а там уже спрашиваться у остальных причастных к вопросу нужно только для видимости; у них лишь один выбор: сказать «аминь» на все договоренности. Но если оставить эту тему и перейти к ответу вам, Тоураринн, то со своей стороны могу сказать, что полностью согласна с вашим намерением, раз вы оба горячо этого желаете, да и не к лицу мне, которая сделала Сигрун так мало хорошего, а то и вовсе ничего, препятствовать ей в том, что, как я вижу, сделает ей честь. Если эта партия удастся, многие скажут, что Сигрун удачно выскочила замуж, а вот вы женились ниже себя. Этого и можно ожидать, если взглянуть на ее положение: добра у нее мало, хоть и не скажу, что совсем нет, а вы — мужчина видный, которого наверняка ждет удача, если Господь дарует вам здоровье. Но, хотя малютка Сигрун и сирота, я так к ней привязана, что мне будет тяжело, если ее обманут, и говорю я это не потому, что сомневаюсь в вашей порядочности или думаю, будто вы говорите не то, что у вас на уме.

— Было бы неприятно, — сказал Тоураринн, — если бы у кого-то были подозрения, будто я замыслил какой-либо обман в этом деле, как и в любом другом.

— У меня их нет, — промолвила хозяйка. — Я сказала это потому, что мужчины теперь не церемонятся, и не все готовы нести ответственность, одурачив девушку, если им представилась такая возможность. И к тому же мне пришло в голову, что вы, как и некоторые другие, не всегда в состоянии распоряжаться собственными обстоятельствами.

— Это верно, — сказал Тоураринн. — Смертью и жизнью люди распоряжаться не могут.

— Я не о том, — сказала хозяйка. — Смерть никогда еще не разрушала помолвки между мужчиной и женщиной, но бывают и другие обстоятельства, из-за которых узы иногда рвутся — например, клевета или наговоры недругов, советы и увещевания друзей и родственников.

Тоураринн подумал немного, а потом говорит:

— Я, кажется, понимаю, к чему вы клоните, хоть выражаетесь вы и неясно. Вы полагаете, что мои друзья и родичи или, возможно, свойственники будут возражать против того, чтобы я женился на Сигрун. Однако должен вам сказать, что нет у меня такого друга, которого я ценил бы столь сильно, чтобы ради него нарушить свой обет; родичей, которых я знаю или которым что-либо должен, у меня немного, разве что моя сестра, а я знаю, что она в этом деле скорее за, нежели против. Можно, конечно, причислить к родственникам моего зятя, преподобного Сигвальди, но я не знаю точно, за какие такие благодеяния я ему обязан. Он, конечно, отдал меня учиться, но я полагаю, он пустил на это мое отцовское наследство. Мне, конечно, известно, что эту партию он едва ли для меня планировал, но я как раз потому все это и затеял, что не собираюсь следовать его советам.

— Будет так, как захочет Господь, — сказала Тоурдис. — Не стану заставлять вас ждать, вы имеете наше полное согласие на то, чтобы жениться на Сигрун, когда сочтете возможным это устроить. Или ты не согласен, Сигюрдюр?

— Согласен, всецело и более чем, — отозвался Сигюрдюр. — Нечего его ждать заставлять, да еще такого человека.

На этом они закончили беседу, и Тоураринн поблагодарил супругов со всей теплотой. Потом они все идут к дому и заходят в гостиную, зовут Сигрун и спрашивают ее мнения, и достичь согласия оказалось легко. Они обговаривают вопрос получше, и решают, что шума пока поднимать не нужно, а Сигрун подождет, пока Тоураринн не получит пасторат. Супруги предлагают Тоураринну остаться на ночь, но он не соглашается, заявив, что ему нужно торопиться и что он три ночи пробудет у своей сестры, а потом поедет на юг, и, возможно, заночует в Хлиде, когда будет проезжать мимо.

Тоураринн едет в Стадюр, и встречают его там весьма радушно. Ему оказывают хороший прием, а пастор пребывает в наилучшем расположении духа и рассказывает ему о множестве событий, случившихся в округе с тех пор, как он уехал из Стадюра. Он сообщает также, хоть его и не спрашивали, о том, как прошло пребывание Эйидля в Хлиде, и о том, как хлидской чете пришлось отправить Сигрун прочь оттуда, так как уже поползли слухи, что между Эйидлем и Сигрун завелось не в меру тесное знакомство, и поговаривали, что кое-какие основания под этим имеются. Тоураринн обрывает этот разговор, но при этом расспрашивает своего друга Финнюра Бьярднасона, и тот рассказывает Тоураринну обо всем без обиняков и называет полнейшей ложью то, что Сигрун когда-либо хотя бы поглядывала в направлении Эйидля; однако было правдой то, что Эйидль устроился в Хлид с намерением заполучить Сигрун, и как только ее приемные родители об этом узнали, Сигрун тут же отправили прочь.

Пробыв в Стадюре две ночи, Тоураринн заявляет, что выедет рано утром на следующий день, и велит привязать своих коней возле туна. Сигвальди распоряжается привести также и его коня и говорит Тоураринну, что поедет с ним и намеревается проводить его до границ прихода. Тоураринн отнекивается и заверяет, что в этом нет нужды, но убедившись, что пастор не желает отказываться от этой поездки, он понимает, что ему придется уступить. Он знает также и то, что, если пастор поедет с ним, он не сможет заехать в Хлид, как пообещал Сигрун — потому он и не хотел, чтобы пастор был с ним, когда он туда приедет. Однако он ни под каким видом не желает уезжать, не исполнив своего слова. Тогда он решает поговорить с Финнюром, чтобы тот съездил с ним в Хлид ночью, когда все уже улягутся, и просит того помалкивать. Финнюр соглашается. Вот в Стадюре ложатся спать. Тоураринн спал в той же спальне, где и обычно, когда там жил, и он укладывается в постель в одежде. Финнюр разделся и лег, как всегда, и не подает виду, а когда слышит, что все в бадстове храпят в своих кроватях, то встает и тихо одевается. Потом он спускается по лестнице и открывает дверь в комнату Тоураринна, и это получается у него столь удачно, что Тоураринн его не замечал, пока Финнюр не тянет его за одежду и не просит вставать. Он берет свои башмаки и завязывает, а потом товарищи прокрадываются на улицу. Сбруя Тоураринна лежала в незапертом сарае, что стоял возле дома. Финнюр берет ее, а также две уздечки; сам же он собирался ехать без седла. Стояла непроглядная темнота, и нельзя было различить даже собственную руку. Товарищи выбираются со двора и хотят провести коней через тун, но когда они проходят мимо дома, Финнюр смотрит на стену бадстовы, и ему мерещится там темное пятно размером со среднего человека. Тут Финнюр говорит Тоураринну:

— Возьми сбрую и уздечки, товарищ, отвязывай коней и взнуздывай их, а мне кажется, там стоит какой-то негодяй, и хочу я полюбопытствовать, кто это, а потом вернусь к тебе.

Тоураринн взял сбрую и отправился к коням. Что до Финнюра, то он возвращается туда, откуда заметил человека, и видит, что это невежа Хьяульмар. Финнюр торопливо окликает его:

— Какого черта ты тут шляешься, Невежа?

— А твое какое собачье дело, подлюка Финнюр? И кто это там с тобой был? — отозвался Хьяульмар. — Я желаю знать, кто это крадется с хутора в кромешной темноте.

— Этого тебе узнать не дано, сволочь, — сказал Финнюр, хватая Невежу одной рукой, а другую занося для удара.

— Собираешься прикончить меня, как обычно, а потом еще и на жизнь мою покуситься? — воскликнул Невежа, шлепаясь наземь и задирая ноги вверх, словно пес, которому чешут живот.

Финнюр сжимает ему рукой горло и говорит:

— Здесь ты со своей никчемной жизнью и простишься, если не скажешь, чего ты тут бродишь по ночам, да правду говори.

— Ай, ай, ай, не думаю, что это тебя касается, змеюка, да и запрещено мне говорить, — сказал Невежа и истошно завопил.

— Я же сказал тебе молчать, мразь! — сказал Финнюр и еще сильнее сжал горло Хьяульмара.

— Ох, ох, так ты всерьез меня убить удумал? Тогда скажу: это пастор велел мне ночью не спать и присматривать, чтобы никто коней с хутора не увел.

— И ты собираешься ему об этом сказать?

— Да, собираюсь.

— Тогда вот тебе в награду, убогий, — говорит Финнюр, хватая камень размером с кулак и заталкивая его Хьяульмару в рот. Камень был столь велик, что еле пролезал между рядами зубов, и Финнюр ударяет по нему рукой, так что тот проскакивает мимо зубов, а потом говорит:

— Вот тебе мой совет, бедняга: не шастай тут больше, или крышка тебе будет, а ложись лучше в свою постель и не подымай шума.

Потом Финнюр отпускает его и бежит к Тоураринну, а тот уже оседлал своего коня. Он спрашивает у Финнюра, видел ли тот кого-нибудь, а Финнюр говорит, что никого существенного не заметил:

— А вот невежу Хьяульмара я повстречал, но позаботился, чтобы он пока про наши дела не рассказывал.

Что касается Невежи, то, как только Финнюр его отпускает, тот встает и хочет что-то сказать, но обнаруживает, что не может этого сделать. Тут он хватается за камень, который Финнюр затолкал ему в рот, но тот сидел прочно, заполнял собой почти весь рот и был загнан в него столь крепко, что он никак не мог его вытащить. И вот, хоть на Финнюра он и обижен, но вспоминает, что тот сказал ему напоследок: что ему крышка, если он станет подымать шум. Тогда он идет в бадстову, укладывается там на свою кровать и стонет тяжко и столь громко, что некоторые в бадстове проснулись, окликнули его и осведомились, что с ним приключилось. Невеже, однако, оказалось непросто ответить, и на него махнули рукой и не стали выспрашивать, не болит ли у него чего; к тому же он был известен своей склонностью жаловаться. Так он лежит, пока не засыпает.

Товарищи же забираются на коней и во весь опор скачут к Хлиду. Стоял непроглядный мрак, однако кони скакали так, словно был ясный день. Камни градом разлетались с тропы под их ногами, и искры сыпались из-под подков. Почуяв, что их седоки спешат, скакуны налегали на поводья, перелетая через попадавшиеся на пути канавы и препятствия, и ловко переходили обратно на скейд, как только начинался ровный участок.

— Вверх на гряду не стоит мчаться очертя голову, коней загоним, — сказал Тоураринн.

— Так и будет, однако вряд ли тебе покажется слишком долгим то время, когда ты будешь целовать Сигрун, — сказал Финнюр, — даже если мы поедем так быстро, как только можем.

Тут раздается громкий щелчок, и Финнюр исчезает в темноте, а Тоураринн видит его снова лишь немного погодя, когда тот уже маячит высоко на склоне гряды. Тоураринн переваливает через гряду и подгоняет своего коня; теперь остается только доскакать галопом до двора в Хлиде, где Тоураринн спешивается, также как и его спутник. Тоураринн велит Финнюру объявить об их приезде. Тот знает там все ходы и выходы и поминает Господа у окна над кроватью Сигрун. Та поспешно одевается, зажигает лампу и идет к двери, а потом проводит его в гостиную. Тут одеваются и Сигюрдюр с Тоурдис и радушно встречают Тоураринна, а он рассказывает им, как сложилось с его поездкой, и говорит, что приехал с ними проститься. Тоураринн всю ночь просиживает в тепле и радушии, и они все дружески общаются. Решено, что Сигрун подождет, пока Тоураринн не достигнет того возраста, когда он сможет принять ординацию и занять должность, а вот тогда и приедет за своей невестой. Договорено, что Финнюр и в дальнейшем будет доставлять письма между Тоураринном и жителями Хлида, и Сигрун будет отдавать ему свои письма Тоураринну, а Финнюр потом будет их отправлять ему. Им казалось, что так они лучше уберегутся от того, чтобы письма попали не туда, нежели если их будут посылать с оказией; люди будут знать, откуда они, и они могут угодить в руки людей из Стадюра, которых они подозревали в недобрых намерениях. Также Тоураринн должен был каждую осень навещать их в Хлиде, если получится. А когда ночь была уже на исходе, они с Финнюром собираются ехать домой, и супруги провожают их до тропы вместе с Сигрун. Они все прощаются возле ограды туна, и утверждают, что расставание Тоураринна и Сигрун было для них весьма волнительное.

О поездке товарищей ничего не рассказывается, пока они не приезжают в Стадюр, не привязывают обратно своих коней и не заходят в дом. Тогда уже начинало светать. Тоураринн идет в свою комнату и укладывается там, а Финнюр отправляется на чердак бадстовы к той кровати, где лежал Невежа. Он толкает Невежу рукой, и тот в страхе просыпается. Финнюр хватает его одной рукой за челюсть и тянет изо всех сил, и пасть Невежи распахивается во всю ширь. Два пальца другой руки Финнюр просовывает Хьяульмару в рот и сжимает затолканный туда камень. Тут Невежа начинает отчаянно брыкаться, почувствовав боль, а Финнюр дергает на себя что есть мочи, и камень от этого выскакивает из зубов. Потом Финнюр говорит:

— Можешь теперь болтать, что захочешь, а я скажу, что все это враки.

Челюсти у Невежи сильно опухли, пока во рту у него находился камень, однако язык у него теперь развязывается, и он принимается ругать и проклинать Финнюра на чем свет стоит. Поднимается шум, люди в бадстове просыпаются, но не обращают внимания на их с Финнюром дела; к тому же они знали, что перебранки между ними случались часто. Кончилось все тем, что Финнюр назвал его рассказ про камень враньем. У Невежи не нашлось никаких доказательств, что с ним обошлись столь скверно, кроме отекших челюстей и опухоли во рту, а это, сказали люди, могло случиться от чего угодно и не сочли, что ему был нанесен какой-либо ущерб.

Глава 23

Утром в тот же день Тоураринн уехал из Стадюра, и пастор проводил его туда, докуда намеревался. Там они с Тоураринном спешились, пастор усаживается на склоне и знаком показывает Тоураринну подойти. Тот садится рядом с пастором, а их сопровождающий присматривает за их конями. Пастор достает из кармана бутылку бреннивина и позолоченный серебряный кубок. Сначала он наливает и пьет за здоровье Тоураринна, потом протягивает кубок ему и говорит:

— Ну вот, шурин мой Тоураринн, и пришло нам время покуда расстаться. Желаю тебе скорого и удачного пути домой. Только есть одна вещь, о которой мне нужно с тобой поговорить, и я хочу об этом упомянуть прежде, чем мы расстанемся. Ты знаешь, шурин, до сих пор я довольно хорошо к тебе относился, отнюдь не хуже, чем если бы ты был моим сыном. Да это было и моим долгом из-за нашего свойства́. Ты явился ко мне в юности, тебе шел одиннадцатый год, когда скончался твой покойный отец, так что ты, можно сказать, был воспитан в моем доме, а поскольку я видел, что тебя более привлекали книги, нежели ведение хозяйства, я постарался отдать тебя в учение. Как и можно было ожидать, это стоило мне определенных усилий и немалых денег, но я об этом не жалею, они пошли на пользу, гм-гм. Ты — почетный выпускник, и, казалось бы, в этом смысле моя задача выполнена, однако я как-то размышлял и над твоей последующей жизнью и в некотором роде уже дал тебе понять, что та нехитрая забота, которую я проявлял о твоем благополучии, не прекратится, если только ты пожелаешь воспользоваться моим советом и поддержкой, как делал это до сих пор. А потому меня, дорогой брат, посетила мысль спросить у тебя: что ты думаешь делать дальше?

— Я пока не особо над этим думал, — сказал Тоураринн. — Но предположу, что ближайший год пробуду там же, где и сейчас, что бы там ни случилось впоследствии. Разумеется, сислюмадюр со мной об этом говорил, и не стану отрицать, я обещал ему от него не уходить.

— Я очень рад за тебя, шурин мой Тоураринн, что ты останешься там на этот год, — сказал пастор. — И надеюсь, мое участие не пошло тебе во вред, когда я тебя туда устроил. Однако, пока человек молод и развивается, и перед ним, возможно, лежит долгая жизнь, он должен строить себе более далеко идущие планы, нежели на один год. Тебе уже идет двадцать четвертый год — в этом возрасте сыновья бондов, которые хоть о чем-то задумываются, начинают осматриваться вокруг в поисках жены и хутора, а будущие священники — о том, как им побыстрее вступить в должность и так далее, и этого необходимо добиваться и тебе. Немного есть таких, кому все это — земля, жена, должность — попадает в руки, так сказать, само собой, и менее всего стоит ожидать, что это достанется безо всяких усилий тем, кто мало на кого может опереться, таким как ты, шурин, потому что, как я считаю, нет у тебя других помощников, кроме нас с твоей сестрой, и не было никогда. Но как бы там ни было, я уже начинаю стареть и уставать от пасторских обязанностей и хлопот по хозяйству. Это не беда, достаточно есть таких, кто меня только благодарил бы, если бы я захотел принять их в пасторат, но кто знает, может, ты окажешься из них самым удачливым. Так что ты скажешь, если я предложу тебе стать при мне викарием на приемлемых условиях, гм-гм?

— Я, — отозвался Тоураринн, — сказал бы, что мне было бы непросто отказаться от хорошего предложения. А каковы были бы условия?

— Сносные, — сказал пастор. — Об ином и речи быть не может. Само собой, треть от всех постоянных доходов, половина за дополнительную работу и половина усадьбы, для начала в аренду, а вскоре, вероятнее всего, и вся целиком, вместе с прибавкой, о которой мы договоримся. А там, быть может, не придется долго ждать, пока я сложу с себя сан, если увижу удобную возможность, чтобы пасторат достался тебе. Сейчас часто так делают, когда хотят, чтобы кто-то получил пасторат после них: складывают полномочия, когда видят, что ему можно ловко его передать, или у него есть знакомые, которые могут его в этом поддержать. Разве по-твоему это не терпимые условия, шурин? Надеюсь, ты видишь, что навредить тебе я не хочу, гм-гм.

— Эти условия я считаю хорошими, — сказал Тоураринн, — если к ним не прилагается никаких других оговорок.

— Само собой, есть оговорка, что ты должен быть со мной послушен и покладист. Или ты сочтешь изъяном… гм-гм!.. если я прибавлю к этому жену для тебя… гм-гм? — промолвил пастор.

— Это нельзя было бы считать изъяном, — сказал Тоураринн, — если бы вы предложили мне ту, на ком я хотел бы жениться.

— Я не стану советовать тебе других партий, шурин, кроме той, которую считаю вполне подобающей для тебя, — сказал пастор. — И не стану скрывать: если ты согласишься последовать моим советам, то я предназначал для тебя мою родственницу Гвюдрун. Ее я считаю подходящей женой для любого мужчины, который рассчитывает управляться с хозяйством, надежной супругой, привычной к домашней работе, зрелой, разумной и довольно состоятельной: ее отцовское наследство находится у меня, и я его выплачу.

— Значит, это и есть условие викарства? — спросил Тоураринн. — Жениться на ней?

— Разумеется, — сказал пастор. — Таково условие. Но я решил поставить его тебе лишь потому, что вижу: так будет лучше для тебя самого.

— Тогда это незачем дальше и обсуждать, — сказал Тоураринн, стремительно поднимаясь. — Говоря коротко, на Гвюдрун я никогда не женюсь, и нет ничего такого, ради чего я пошел бы на нечто столь мне претящее. Более того, даже если бы в вашем распоряжении были Одди или Греньядарстадюр121 вместе со всеми приятными дополнениями, и вы бы мне их отдали, то и тогда я ни за что на ней не женился бы. И хорошо, что я говорю вам это сейчас напрямик, хоть я и не то чтобы не знал о вашем намерении поставить мне это условие и раньше, только столь ясно вы прежде не высказывались.

— Какие громкие слова, дорогой Тоураринн, — сказал преподобный Сигвальди с ухмылкой. — Сядь-ка, шурин, и обсудим это получше. Кровь в тебе иногда бывает столь горяча, что ты за собой не следишь, но когда ты успокоишься, а горячка схлынет, тебе хватит ума понять, что разумно, а что нет. А я считаю неразумным отвергать достойное предложение от тех, кто желает тебе добра.

— Это предложение смертельно, — сказал Тоураринн. — Я никогда его не приму, и незачем больше со мной об этом говорить.

— А принял бы ты его, — спросил пастор, ухмыляясь, — если бы я предложил тебе Сигрун Торстейнсдоуттир в качестве любовницы, а мы с тобой вдобавок подбили бы на досуге наши счета?

Тоураринн был человек вспыльчивый и гневался быстро, но от слов пастора он весь побагровел, а потом говорит:

— Вам, зять, напоминать мне о Сигрун ни к чему, я со своей стороны ничего предосудительного не сделал. Что же до наших с вами счетов, то я только за то, чтобы они были подведены самым подробным образом. Но знайте: кое-какие сведения о том, полностью ли вы оплачивали мое воспитание, у меня найдутся, и ни на какие кабальные условия ради этого я не пойду.

— С превеликой охотой, они будут настолько подробными, насколько это возможно, главное — не передумать потом как насчет них, так и насчет планов женитьбы, — промолвил пастор, продолжая ухмыляться.

— Не стану больше это обсуждать, — сказал Тоураринн. — И пускай наше общение отныне протекает в соответствии с существующим положением дел. Всего хорошего, зять!

Потом каждый пошел к своему коню, и они без лишних слов расстались. Преподобный Сигвальди едет домой в Стадюр, устраивается у себя на хуторе и, насколько можно видеть, пребывает в наилучшем расположении духа.

Тоураринн же едет своей дорогой. Его поездка проходит удачно и без затруднений, и он приезжает в Б…, однако некоторое время по возвращении из нее остается довольно грустен и неразговорчив.

Глава 24

Однажды утром, вскоре после отъезда Тоураринна на юг, Дрейри стоит во дворе в Хлиде, оседланный, и жует удила. Хозяйка Тоурдис сидит в седле, устраивая ноги на приступке, а бонд Сигюрдюр приводит в порядок одежду и привязывает ремнем подушку. Сигрун стоит во дворе, хозяйка наклоняется из седла, целует ее и своего мужа и шлепает плетью по крупу коня, а Дрейри выгибает загривок и трогается с места.

— Куда едем, хозяйка? — спросил Аурдни.

— Едем в Стадюр, — отвечала хозяйка. — И поезжай так быстро, как можешь.

— Будет сделано, — сказал Аурдни.

Тоурдис и Аурдни прибыли в Стадюр около полудня, когда пастор прохаживался по двору. Видя, как они едут по дорожке к дому, он тут же узнает Тоурдис и говорит себе: «Гм-гм, сейчас начнется». Потом он выходит навстречу Тоурдис и приветствует ее с чрезвычайным радушием, снимает ее из седла, называет через слово «моя дорогая», ведет в гостиную и говорит, как он рад ее видеть. Тоурдис также весела, однако про себя думает: «Даст Бог, и было бы желательно, чтобы мы с преподобным Сигвальди остались такими же добрыми друзьями, когда будем расставаться».

Тоурдис сидит в гостиной, и они с пастором беседуют о тех или иных важных новостях. Тут Тоурдис говорит, что сейчас зайдет в бадстову и поздоровается с женой пастора, после чего просит пастора обсудить одно незначительное дело, которое у нее к нему есть. Пастор говорит, что выслушает ее дело с превеликим удовольствием, когда бы она ни пожелала его изложить. Он проводит Тоурдис на чердак бадстовы к своей жене и говорит, что явилась достопочтенная и многоуважаемая Тоурдис из Хлида:

— Тебе надо ее чем-нибудь угостить, дорогая, и не позволять ей скучать все то время, пока она находится здесь, — говорит он. — Не так часто эта замечательная женщина среди недели приезжает, гм-гм.

Тоурдис с пасторшей, как уже упоминалось ранее, были хорошими подругами, и та тепло ее принимает. Тоурдис подают хорошее угощение, и женщины долгое время тихо переговариваются. Тоурдис знала, что пасторше известно о помолвке Тоураринна и Сигрун, и что та будет только рада, если эта партия удастся. Она рассказывает ей об их с мужем беседах, и пасторша выражает согласие, в свою очередь поведав Тоурдис, какие планы имеет пастор относительно замужества своей родственницы Гвюдрун; сама же она всегда была против того, чтобы ее брат Тоураринн на ней женился.

После этого Тоурдис собирается уезжать, заявив, однако, что ей нужно перед отъездом кое о чем переговорить с пастором. Ей говорят, что он в гостиной, она идет туда, и пастор указывает ей присаживаться по другую сторону стола. Сам он ведет себя беззаботно и с довольным видом расхаживает по гостиной. Усевшись, Тоурдис говорит:

— Удивительным, дорогой пастор, показалось мне ваше с хреппскими старейшинами решение насчет старого Бьярдни из Лейти.

— На то были причины, моя дорогая, — промолвил пастор, — серьезные причины. Вредный он человек, Бьярдни, гм-гм.

— Полагаю, вы сочли достаточной причиной, — улыбнулась Тоурдис, — то, что он спустил дьякону штаны. Многие подвергали других позору, однако с хоров их не выгоняли и от таинств не отлучали, особенно если это была самозащита, и те напали на него первыми, что вполне вероятно, так как, насколько всем известно, он мужик смирный и недокучливый, если его не задевать.

— Это скандал для прихода, моя дорогая, за которым должно последовать наказание в назидание другим. Это не мелочь — набрасываться на невинных людей, швырять их на землю и истязать, гм-гм. Хорошенькая будет у нас репутация, если такое войдет в моду, и те, кто это делает, ускользнут от ответственности, — промолвил пастор с весьма серьезным видом.

— Это верно, — отозвалась Тоурдис, — если бы только вы, почтенные старейшины, в своем возмущении и усердии иногда не отцеживали муху, заглатывая при этом слона.

— Вы, Тоурдис, всегда как скажете, гм-гм. Я пытался в меру своих способностей посредничать в этом деле, чтобы обеим сторонам вышло как можно меньше позора, и в конечном итоге все утряслось, таинства он будет получать, когда захочет, а ваш муж все уладил и выплатил за него эти деньги.

— Будь моя воля, никогда бы такого не случилось, чтобы он хоть грош за него заплатил, — сказала Тоурдис. — Но что было, то было, и вполне вероятно, что каждый получил то, что он заслужил: Гримюр — порку и деньги, Бьярдни — штраф и удовольствие, а ребята — веселье, на том и делу конец. Но я вообще-то не об этом хотела с вами поговорить, пастор, а вот о чем. Мой муж Сигюрдюр попросил меня забрать у вас бумажку, которая случайно у вас осталась, когда он был здесь в последний раз; нечего ей болтаться где ни попадя.

— Как же так вышло, дорогая моя? — сказал пастор. — Думаю, он что-то путает, не оставлял он здесь никаких бумаг, кроме той, о которой известно нам обоим, нашей купчей на хутор. Наверняка он не ее имеет в виду.

— Возможно, вы и называете ее купчей, — сказала Тоурдис.

— Вот что я вам скажу, дорогая моя — вам, возможно, неизвестно, как обстоят дела на самом деле, — произнес пастор чрезвычайно вкрадчивым тоном. — Это настоящая купчая за подписью Сигюрдюра и печатью, плюс двух присутствовавших свидетелей. Хутор он согласился продать мне по собственной воле и без принуждения.

— Не знаю я, много народу ее подписало или нет, но как бы там ни было, именно эту бумагу мы с мужем и хотим попросить вас, пастор, нам вернуть. Хамар принадлежал нам столь долго, что мы не собираемся его продавать, пока в этом не появится необходимости.

— Да бросьте вы эти шутки, Тоурдис, — хохотнул пастор. — Я не могу аннулировать сделку, совершенную при свидетелях и в письменной форме. Я также полагаю, Тоурдис, что в этой сделке вам раскаиваться незачем. Хамар — не какое-нибудь крупное поместье, кроме огрызка туна там ничего ценного нет, хижина же обветшала и во всех отношениях пришла в упадок. И, как я сказал Сигюрдюру, вам, пожилым супругам, ни к чему держаться за этот хутор: аренда с него погоды не делает, да она и останется за вами, пока вы живы, в отличие от затрат на его восстановление, когда он освободится. Сдача этой земли в аренду превратилась в одно лишь бремя и обузу, гм-гм.

— Если земля столь никчемна и ничего не стоит, как вы говорите, пастор, — спокойно промолвила Тоурдис, — то нечего ее и добиваться.

— Это уже другое дело, что смогу извлечь из этого хутора я, поскольку у меня, пожалуй, имеются в распоряжении средства, которых у Сигюрдюра нет, для того, чтобы возвести там со временем сносный дом. Сигюрдюр — человек нетребовательный, да и их с Тоуриром уговор таков, что для него затруднительно его расстраивать. С другой стороны, не знаю, чего бы я не сделал из уважения и дружбы, раз уж вы так жалеете об этом хуторе. Кто знает, может, я и продам его вам обратно по той цене, о которой мы договоримся, если я сочту, что она покрывает мои издержки.

— Сдается мне, пастор, вы делаете нам отличное предложение, говоря, что собираетесь продать нам то, что и так нам принадлежит, и к чему вы не имеете никакого отношения, если у нас не отнимут наше право владения. И раз уж я вообще взялась говорить то, что думаю, то, да будет вам известно, пастор, я это за продажу не считаю, пусть вы обманом и заставили моего мужа Сигюрдюра написать или позволить написать свое имя под этим документом, который вы называете купчей. Вам лучше знать, как это происходило, и ни к чему мне это пересказывать, чтобы никому из вас не позориться. Но вот что я вам скажу со всей серьезностью: бумажка эта нужна мне для того, чтобы порвать ее на клочки. Тогда этому делу будет положен конец, и никому из вас не выйдет бесчестья: моему мужу — за то, что позволил сделать из себя дурака, а вам, пастор, за то, что хотели обогатиться на глупости другого.

Пастор и впрямь полагал, что Тоурдис заговорила весьма откровенно, хоть та и не заметила в нем каких-либо изменений, помимо того, что на щеках его выступили небольшие пятнышки румянца, он стал несколько энергичнее прежнего посасывать свою трубку, хмыкать больше обычного и чаще сплевывать, однако по речи его не было слышно, чтобы он чувствовал себя задетым. Он говорит с полным спокойствием:

— Я сплетен не боюсь, и пускай каждый здесь говорит то, что ему захочется. Мне и в голову не приходит называть Сигюрдюра из Хлида дураком, да и, полагаю, многие сочтут, что он сам вправе распоряжаться своим имуществом, против чего вы, моя дорогая, едва ли станете возражать. Если же он был тем вечером здесь не вполне трезв, когда продавал мне хутор, то меня это заботить не должно. Короче говоря, Тоурдис, купчую на Хамар я не отдам, и если Господь даст мне дожить, летом я намерен съездить в столицу и в законном порядке объявить о покупке хутора на альтинге, гм-гм, также как и других участков, приобретенных мною на днях. Я и мои наследники выполним все условия сделки, такие как установить достойный и соответствующий его положению камень на могиле Сигюрдюра и выплатить вам и вашим наследникам все, что вам причитается.

Тоурдис порывисто встала из-за стола, и было сразу видно, как она огорчена. Застегивая на себе плащ, она говорит:

— Наши с вами дела, пастор, сложатся так, как будет угодно Господу. Может оказаться, что вам удастся посредством уловок и насилия вершить свои несправедливости и вырвать у нас из рук, как вы и собираетесь, этот единственный клочок земли, который у нас есть. И я говорю вам сейчас, чтобы слышало достаточно народу: возможно, приспешников у вас и больше, чем у нас, хоть дело ваше и неправое, но знаю я, что Господь нередко распрямлял крючки злобных людей, сколь бы много улова они ни приносили, и алчные вытаскивали из моря водоросли вместо трески. Ну а если сложится так, что вы одержите в этом деле победу и землю у нас выманите, то желаю вам, чтоб не было вам от нее проку. Вас же я отныне и навеки объявляю незаконным собственником каждой кочки на хамарской земле, которую вы себе присвоите. И уверяю вас, эту писульку, которую вы называете купчей, я заполучу, когда смогу и как смогу, как только мне представится такая возможность и каким угодно способом.

— Охотно верю, — ухмыльнулся пастор. — если она будет валяться на виду, с учетом того, как вы выразились, Тоурдис. Однако вполне может оказаться, что она будет надежно спрятана.

— Вполне, — сказала Тоурдис. — Кто украл, тот и прячет.

С этими словами Тоурдис стремительно вышла из гостиной, заметив, что оставила на столе свои перчатки и плетку, лишь когда выходила из дома. Она не могла уже заставить себя попросить пастора открыть гостиную, чтобы их забрать, и потому нарочно их там оставляет. Выйдя во двор, она видит стоящего там работника Аурдни; она окликает его и велит подвести своего коня к дорожке. Пастор проводил Тоурдис до выхода, и по нему нельзя было сказать, чтобы между ними что-либо произошло. Аурдни подводит Дрейри к дорожке, и пастор говорит:

— Сейчас я помогу вам сесть на коня, моя дорогая, — и подходит к коню. Тоурдис ничего на это не отвечает, но в тот же момент хватается одной рукой за подлокотник, ставит ногу на приступку и запрыгивает в седло. На прощание пастор говорит ей:

— Удачи вам во всем, Тоурдис. Желаю вам и вашему мужу всего хорошего.

Тут Дрейри пускается вскачь, и пастор слышит как Тоурдис, уезжая, отвечает на его прощальные слова:

— Я же не желаю вам ничего. Ни хорошего не желаю, ни плохого.

После отъезда Тоурдис пастор возвращается к себе в гостиную, и, зайдя туда, первым делом достает из кармана ключи от большого шкафа, о котором уже говорилось ранее. В нем он хранил свои проповеди, но один ящик в шкафу был предназначен для имущественных бумаг, прочих важных документов и денег; в отношении этого шкафа произошел тот редкий случай, когда он служил одновременно и Богу, и Мамоне. Пастор открывает денежный ящик, достает оттуда какие-то бумаги и среди них купчую на Хамар, пролистывает ее и внимательно читает, а потом кладет обратно, улыбаясь в бороду и хмыкая. Мы не знаем точно, что пришло ему тогда в голову — была ли это мысль о том, что он разжился сокровищем, которое не попортит ни моль, ни ржа, или же с ним случилось то же, что и со многими другими, кто завладел чем-то, ради чего ему пришлось немало потрудиться, и теперь почти постоянно боится, что с этой вещью что-то случится, если он не будет все время на нее смотреть, вот он и радовался тому, что его купчая хорошо и тщательно спрятана.

Что до Тоурдис, то она едет домой в Хлид, а по дороге была очень молчалива и почти не заговаривала со своим спутником. Поначалу, расставшись с пастором, она была сильно разгневана, но по прошествии определенного времени начала обдумывать положение, которое стало казаться ей весьма скверным, и изрядно погрустнела, а сопровождавший ее Аурдни рассказывал, что ему иногда казалось, будто из глаз ее вылетали белые градины, и временами она была бледна как покойник, а временами заливалась багровой краской. Тоурдис с работником приехали в Хлид к вечеру, и хозяйка ничем не выказывает своего мрачного настроения. Позднее она рассказывает мужу об их с пастором разговоре, и тот сказал, что его не удивляет, что все сложилось так, как он и подозревал. Подавать в суд они не спешат, да они и не знали точно, как это делается, однако хозяйка в эту пору ходила сильно озабоченная.

Глава 25

Сигюрдюр заболевает и умирает

После их с Тоурдис беседы пастор некоторое время сидит у себя на хуторе в наилучшем расположении духа. Что касается Сигюрдюра из Хлида, то вскоре после того, как хозяйка возвращается, на него нападает некая хворь. Поначалу она была легкая, и несколько дней он проводит на ногах, не слишком сильно мучаясь, однако в конце концов доходит до того, что он не может уже сам одеваться и лежит совершенно больной, и день ото дня ему становится хуже. В то время в Исландии было немного людей, обученных врачебному искусству, или таких, кому было поручено королем лечить больных, зато имелось множество священников и самоучек, готовых заняться врачеванием. Кто-то научился этому искусству по книгам, а кто-то — у других людей, и вернее всего было бы сказать об этих целителях, что, как это часто бывает, в большом стаде попадаются разные бараны: одни кое на что годились, а другие перемежали свои снадобья с различными суевериями и колдовскими фокусами. Болезни, не входившие в число заурядных и причин которых люди не знали, зачастую приписывали колдовству и чарам, привидениям и родовым проклятьям, и против недугов, очевидно вызванных этими вещами, наиболее подходящим средством считалось обращаться к тем, кто бы в состоянии эти напасти изгнать. Призраков тогда либо засаживали в какой-нибудь холм или лавовое поле, ущелье или расселину, где с тех пор всегда творилось неладное, либо отправляли обратно к тому, кто изначально их вызвал, а тот часто оказывался не менее сведущ в колдовстве, и иногда получалось, что они так и пересылали призраков друг другу, как добрые знакомые обмениваются в наши дни письмами, если не могут встретиться лично. Хозяйка Тоурдис за лечением для мужа не обращалась, да и не было поблизости целителей, однако ухаживала она за ним со всей возможной старательностью и заботой. Хозяйка многое знала и многое замечала из того, что касается целительства, но никогда особо не верила в предрассудки и суеверия из этой области и пробовала то, что казалось ей наиболее подходящим, и то, что, как она знала, применялось от болезней, схожих с недугом ее мужа. Прошло несколько дней, а состояние Сигюрдюра все не изменялось к лучшему. После этого его болезнь приняла причудливую форму: покой к нему почти не шел, а в те редкие моменты, когда на него наваливалась сонливость, ему снились дурные сны, и он просыпался в беспамятстве и бреду, сопровождавшимися сильным страхом, видениями и таким смятением, что его едва удавалось удержать в постели. Хозяйка Тоурдис дневала и ночевала рядом со своим мужем; она устроила себе постель возле его кровати и лежала там, чтобы легче было за ним присматривать на случай, если он проснется или ему что-нибудь понадобится. А когда ее одолевал сон или усталость, и бодрствовать дальше она не могла, ее сменяла Сигрун, и так они и дежурили по очереди днями напролет.

Однажды ночью, когда большинство людей в Хлиде уже легли, Тоурдис одолел сон. Она взяла кое-какие одеяла и улеглась на кровать, что стояла на чердаке и всегда пустовала. Она подумала, что там заснет быстрее, чем в супружеской спальне, и говорит Сигрун позвать ее, если случится что-нибудь, с чем та не сможет справиться. Когда хозяйка уже собирается ложиться, она слышит, что старуха Туридюр не спит. Та занимала ту же кровать, что и прежде, в торце помещения, и сделалась уже очень старой: ей было уже семьдесят пять лет. Хозяйка прислушивается, пытаясь услышать, что та бормочет себе под нос, как это за ней водилось, когда она бодрствовала. Тут она понимает, что Туридюр бормочет какие-то стихи, а прислушавшись получше, разбирает слова и слышит, что бубнит старуха свою вечернюю молитву. Вот отрывок из нее:

О Иерусалим, к тебе желает
            душа вознестись,
туда, где златом башни сияют,
            в небесную высь,
туда, где все страданья на свете
            забыты давно
и где твои веселятся дети,
            вкушая вино,
            да, вино, да, еду и вино.

После этого она собирается улечься, но потом читает:

Ангелы в головах и ногах
прочь от меня прогонят страх;
Петр и Павел посередь,
и Люциферу проклятому впредь
уж меня не схватить,
нет, не схватить.

Не желая, чтобы Туридюр ее заметила, Тоурдис тихонько подкрадывается и прямо в одежде ложится в ту кровать, в которую и собиралась, с того ее края, что был ближе к кровати старухи, так что между ними была одна только спинка. Старуха же, пробубнив свои стишки, замолкает, и Тоурдис понимает, что та не может уснуть. Потом она принимается бормотать что-то вполголоса, и хозяйка слышит, что она будто разговаривает с кем-то, как если бы беседовали двое, и один спрашивал, а другой отвечал, причем весьма пространно. И хотя старуха говорила тихо, она слышала каждое слово. Вот старуха говорит:

— Интересно, как сейчас чувствует себя хозяин?

— Все то же самое, постоянный бред и метания пополам со страданиями, ужасами и муками.

— Обращались за какими-нибудь средствами?

— Не стали ни к кому обращаться за средствами. Да уж, средства… какие тут могут быть средства? Да, все их средства — это сидеть там у него над душой, а прогнать эту проклятую наслань им в голову не приходит — прости, Господи, что ругаюсь.

— Но это ведь не обязательно наслань?

— Ну нет, и слушать не желаю, наслань это и все тут. Она тут каждый вечер как серый кот шастает и выглядит точь-в-точь как Хамарс-Скотта, которая в мою молодость ходила за людьми из Хваммюра. Да, привидений тогда в округе было полно, бог ты мой. Здесь тогда были и Моури122, и Гоггюр123, и эта чертова Хамарс-Скотта, и та орава, что за нею таскалась. Как-то она убила в Люндюре за одну ночь четырех лучших овец на хуторе и парализовала мышастую кобылу, отменную лошадь, сломала дверь в бадстову, стащила мясо с жерди на кухне, слизала сливки из корыта и в бадьи забралась — могуч Сатана, тиран проклятый, в сынах противления — прости, Господи, что ругаюсь, — покуда покойный Торвардюр ее не приструнил и не засадил ее в лощину Скраттахваммюр. Если бы сюда пришел он или другой такой же человек, то разговор у него с этой дрянью был бы короткий. А Моури тоже отличился, он там, в Лейти, коров в стойлах убивал, только что родивших и жирных. Но он и его в землю загнал. Вот сведущий был человек в колдовстве.

— Но кто же мог прислать сюда этого беса?

— Кто же еще как не Гримюр, он кого-то для этого подыскал.

Тоурдис надоело слушать этот вздор, и она громко говорит Туридюр:

— Ты своим вздором мне спать мешаешь, Туридюр, да и бормочешь ты какую-то никчемную околесицу.

Тогда Туридюр говорит:

— А, так ты там легла, Тоурдис. Я-то всего лишь молитвы свои бормотала, как обычно, хозяюшка, а теперь вот спать буду.

Потом старуха затихает, но после непродолжительного молчания Тоурдис слышит, как та опять что-то бубнит. Туридюр говорит:

— Теперь, наконец, прочту молитву к семи именам Иисуса: первое, Доминус, второе, Меус, третье, Мессия, четвертое, Раввуни, пятое, Эммануил, шестое, Судия, седьмое, Бенедиктус124. Все эти семь имен ставлю я надо мной, и подо мной, и вокруг меня, и между мной и всеми моими недругами и посланцами дьявола, аминь.

После этого Туридюр заснула, а вот хозяйке не спалось, и уснуть она не может в основном потому, что в голову ей лезут всякие мысли. Тоурдис, конечно, не придавала значения речам старухи и считала их глупой болтовней и суевериями, однако их оказалось достаточно, чтобы вызвать у нее размышления о болезни своего супруга, и беспокойство ее еще усугублялось тем, что сейчас она была одна. Вот уже она принялась воображать себе, какой исход может иметь его недуг, и предчувствия подсказывали ей, что эта хворь сведет его в могилу. Она представляла себе, как будет по нем горевать и как ей станет тяжко, когда она останется в одиночестве, и ей придется бороться с различными невзгодами, будучи вдовой. Тут ей пришло на ум, как непредусмотрительно они с супругом поступили, не приняв меры к тому, как распорядиться их добром, если одного из них не станет. Сильнее всего ее огорчало осознание того, что большая часть того невеликого имущества, что останется после ее мужа, попадет в руки преподобного Сигвальди, хотя ему она менее, чем кому бы то ни было, готова была оставить даже грош, и ее злило, что он одержит победу при помощи одних только хитростей и уловок. Сигрун она любила больше всех на свете и предпочла бы, чтобы все, что им принадлежало, досталось ей, однако не видела, как этого достичь, а ее муж Сигюрдюр утратил уже всякий рассудок, так что обсуждать такое с ним было нельзя. Эти и подобные мысли не давали Тоурдис спать всю ночь, и было ей довольно грустно. Но когда ночь была на исходе, Тоурдис засыпает, а просыпается оттого, что ее трогают рукой за щеку: это пришла ее приемная дочь Сигрун, и был уже разгар дня. Сигрун говорит, что Сигюрдюр очнулся, проспав более-менее спокойно большую часть ночи, и сейчас он в сознании и хочет поговорить с хозяйкой. Тоурдис идет в их с супругом спальню, а Сигюрдюр усаживается, опираясь плечами на подушку. Он приветствует жену, и та садится на край кровати, а бонд Сигюрдюр заводит разговор:

— Господь даровал мне ночью спокойный сон. Я только недавно проснулся, незадолго до того, как ты пришла, и сейчас нахожусь в полном сознании, хотя лишь Господу решать, как долго это продлится. Но ты, любимая моя, приготовься к тому, что недолго нам уже осталось быть вместе, потому как сердце мне подсказывает, что жить мне осталось всего ничего. Прежде я никогда в кровати больным не валялся, и это будет у меня первый и последний раз. Меня радуют мысли о моем последнем путешествии, я умираю в Господе и примирился со всем миром. Надеюсь, Бог будет вести тебя и поддерживать весь остаток твоей жизни.

Залившись слезами, Тоурдис наклонилась к мужу и молча поцеловала его, а Сигюрдюр продолжал свою речь с безмятежностью и спокойствием:

— Я бы хотел, любимая моя, чтобы ты извлекла выгоду из того немногого, что останется после меня. Там совсем мало, но прокормиться тебе хватит, если на части не делить, а поступать с этим добром ты можешь так, как тебе захочется.

— Стало быть, ты хочешь, чтобы осталось в силе все то, что пастор из тебя выманил насчет продажи земли?

— Не хочу я, чтобы это осталось в силе, потому что договор этот я заключал не в здравом уме, и он должен быть расторгнут, — сказал Сигюрдюр.

— Значит, никогда этому не бывать, чтобы он хоть сотню получил, если будет на то моя воля… Но ты, Сигюрдюр, должен помнить и о том, что у тебя есть родственники, имеющие право наследовать после тебя, и хотя я больше всего хотела бы, чтобы это нехитрое имущество, которым мы владеем, попало в одни руки, — тут она взглянула на Сигрун, сидевшую на своей кровати, — но право есть право, и я предпочту, чтобы то, что им причитается, получили законные наследники, нежели те, у кого нет никаких прав на твое добро, и кто хочет заполучить его жульничеством и обманом.

— Насколько мне известно, у меня нет других наследников, кроме моего брата Тоурдюра, и я уверен, что он не станет заявлять права на наследство, если узнает, что я все свое имущество завещал перед смертью другим. Он человек состоятельный, и то немногое, что останется после меня, ему ни к чему. К тому же, как ты знаешь, Тоурдис, мы когда-то оказали ему небольшую поддержку, хоть и давно это было, и не думаю я, что он поведет себя столь бесчеловечно, чтобы позариться на эти крохи.

Тоурдис помолчала, как будто что-то обдумывала, а потом говорит:

— То, что ты говоришь, мой милый, кажется мне вполне вероятным, с учетом того, что я знаю о твоем брате. Но хоть мы здесь сейчас и договоримся, я знаю людей, и многие после того, как ты умрешь, поспешат сказать, что я все это сочинила, если о твоей воле не будет известно и другим. А поскольку воля твоя состоит в том, чтобы то немногое, что здесь есть, досталось мне — Бог знает, сколько мне еще этим владеть, — то я предлагаю, чтобы все это было записано и засвидетельствовано, и если Бог даст тебе дождаться, пока сюда прибудет твой брат Тоурдюр, то он сможет сам высказать свою волю, хочет ли он претендовать на наследство или нет.

— Я, — сказал Сигюрдюр, — согласен на все, что ты предлагаешь, любимая моя. Но неизвестно, много ли мне еще осталось, и я не хочу, чтобы это откладывалось.

После этой беседы Тоурдис, не откладывая в долгий ящик, приказала привести коня для одного из работников и велела ему скакать как можно быстрее к брату Сигюрдюра Тоурдюру и передать тому послание, что Сигюрдюр просит его приехать в тот же день в Хлид. Вслед за этим хозяйка послала на соседние с Хлидом хутора и попросила бондов, что там жили, встретиться с ней. Тоурдюр, брат Сигюрдюра, жил на хуторе, который назывался Хольт, что в соседнем хреппе со стадюрским и не очень далеко от Хлида. Тоурдюр был младшим из братьев и поначалу бедствовал, но Сигюрдюр уже стал тогда состоятельным бондом и помог брату обзавестись хозяйством, а поскольку Тоурдюр был человек весьма предприимчивый и рачительный хозяин, то имущество его быстро множилось, и теперь он считался одним из самых зажиточных бондов в округе. Получив послание от брата, Тоурдюр быстро собрался и едет в Хлид, куда уже прибыли бонды, за которыми посылала Тоурдис. Сигюрдюр все еще пребывал в полном сознании. Хозяйка рассказывает Тоурдюру, в чем дело, потом братья беседуют, и беседа их протекает хорошо. Тоурдюр справедливо замечает, что недостатка в деньгах он не испытает, даже если откажется от прав на наследство Сигюрдюра, да и наследство это будет не столь велико, чтобы он не смог без него обойтись. Они все сходятся на том, что нужно написать об этом бумагу, но поскольку свидетели не до такой степени владели письмом, чтобы взяться за составление договора, то хозяйке пришлось составлять и записывать его самой. Суть его сводилась к тому, что бонд Сигюрдюр завещает своей жене все свое имущество, как движимое, так и недвижимое, и никто больше не будет иметь права на его наследство, а все те дарственные, которые этому противоречат, как бы они ни назывались, являются недействительными и ничтожными. Потом Сигюрдюру прочли договор, и он ставит под ним свою печать. После этого Тоурдюр подписал свое имя под тем параграфом, что он со своей стороны отказывается от всех прав на наследство Сигюрдюра для себя и своих наследников, и поставил свою печать. Когда пришла пора ставить свои подписи свидетелям, выяснилось, что ни один из них не овладел грамотой настолько, чтобы суметь написать свое имя. Тогда подписывать имена доверили Сигрун, а те передали ей такое право. После этого свидетели уехали, а Тоурдюр остался в Хлиде, желая узнать, чем закончится болезнь Сигюрдюра. Остаток дня Сигюрдюр еще был в состоянии разговаривать, но под вечер ему снова начало становиться хуже, ночью он спал плохо и неспокойно, а на следующий день скончался. Его жена очень оплакивала его кончину, однако горе сносила с большим спокойствием.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

Притязания пастора на Хамар

Вскоре после того, как Сигюрдюр скончался, из Хлида в Стадюр был отправлен человек, чтобы сообщить пастору о его кончине. Он также передал пастору слова Тоурдюра, что тот оплатит похороны своего брата и просит назначить день для них. Преподобный Сигвальди сидел в гостиной, когда ему принесли эту весть, и, хмыкнув, изрек, что Господа следует благодарить за его освобождение, а потом сообщил посланнику день похорон, вручив тому при этом новенькую восьмискильдинговую монету и сказав, что это ему за труды и что работники покойного Сигюрдюра всегда заслуживали самого доброго обхождения. Четыре дня спустя Сигюрдюра предали земле в Стадюре, а оплатил похороны Тоурдюр. Они прошли хорошо, и в Стадюре были справлены поминки. На них съехались многие из самых видных бондов округи, а Бьярдни из Лейти был одним из тех, кто нес гроб. Сигрун Торстейнсдоуттир вместе с Тоурдюром отвечала за угощения, а вот хозяйка Тоурдис туда не поехала, и некоторые ставили ей это в упрек, так как было принято, чтобы женщины, также как и мужчины, всегда присутствовали на похоронах своих родственников и свойственников, однако Тоурдис сделала вид, что не слышала, о чем говорили люди, и осталась дома. Уже на поминках пастор поинтересовался у Тоурдюра, известно ли ему о продаже покойным Сигюрдюром Хамара и о том, что эта земля, таким образом, не будет учтена при разделе наследства Сигюрдюра. Тоурдюр ушел от беседы, заявив, что позже будет достаточно времени, чтобы об этом поговорить, и пастор покуда оставил эту тему, да и не хотелось ему раздражать Тоурдюра — по крайней мере, до тех пор, пока тот не выплатит похоронный гонорар, который пастор получил сполна и в изрядном объеме. После поминок каждый едет к себе домой. Проходит время, пастор остается у себя на хуторе, и ничего не происходит.

Но когда миновало более полумесяца с похорон Сигюрдюра, пастор собирается в дорогу, захватив с собой двух своих арендаторов с соседних хуторов. Сначала он едет в Хамар, встречает у дома бонда Тоурира и говорит ему:

— Так уж вышло, Тоурир, как ты, должно быть слышал, что я стал владельцем Хамара. Хочу сказать тебе, что ваш уговор с Сигюрдюром о твоей аренде и сумме платежа я хотел бы оставить в силе. Арендную плату, Тоурир, будешь выплачивать мне на переезжие дни, весной, и единственное изменение, которое я хочу внести — это чтобы вся она выплачивалась натурой125, вместо шестидесяти аршин произвольным товаром и тридцати пар вязаных носок, что ты платил покойному Сигюрдюру. Масла, само собой, как обычно — десять четвертей, согласно стоимости земли в пять коров, оно должно быть качественно сбито и доставлено мне к ближайшему Михайлову дню.

Тоурир сказал, что ничего не знает о том, что Сигюрдюр продал Хамар пастору, и арендную плату он, как обычно, будет отвозить в Хлид, если только вдова не велит ему иное.

Пастор спросил Тоурира, уж не сомневается ли он в его утверждении, что он стал владельцем Хамара. Тоурир сказал, что ничего такого у него и в мыслях не было, но он будет рассматривать Тоурдис из Хлида как свою арендодательницу, пока она не скажет, что продала Хамар. Пастор сказал ему поступать как знает:

— Но я, — говорит он, — заявляю, чтобы слышали присутствующие здесь люди, что, если ты не выплатишь мне арендную плату к переезжим дням, плюс не проявишь себя послушным и покорным, как надлежит и подобает хорошему и порядочному арендатору по отношению к своему арендодателю, то я запрещу тебе всяческое использование участка Хамар, лежащего в стадюрском приходе.

Тоурир сказал, что его мало волнует, что об этом говорит пастор, и ушел в дом, а пастор забрался на коня и уехал, не попрощавшись с Тоуриром.

Пастор велит своим спутникам ехать в Хлид, и они так и делают. Перед домом в Хлиде никого не было, и пастор приказывает спутникам постучать в дверь. Открывать подошла одна работница, и пастор просит ее сказать хозяйке, что он приехал и хочет ее видеть. Хозяйка Тоурдис выходит, здоровается с пастором и проводит его и его спутников в гостиную. Пастор усаживается там, а Тоурдис велит Сигрун принести им еду, сама же садится в гостиной и беседует с гостем. Пастор чрезвычайно любезен с Тоурдис и говорит, что заехал проведать, как она справляется после той тяжелой утраты, какую понесла в лице кончины ее мужа. Он описывает множеством красивых слов, сколь сильно он и другие жители хреппа сожалеют о таком замечательном человеке, каким был Сигюрдюр. Тоурдис соглашалась с тем, что говорил пастор, однако по ней было видно, что лесть пастора значит для нее немного. Пастор же переводит беседу в другое русло и спрашивает хозяйку о ее планах, подумывает ли она продолжать вести хозяйство или освободить Хлид, а также о том, кого она хочет взять себе советником и законным опекуном126. Он дает понять, что был бы не прочь взять эту обязанность на себя, если она того пожелает. Тоурдис отвечала пастору тихо и спокойно, сказав, что пока не особо задумывалась о своем положении, но скорее всего, она попробует перебиться там еще год и на следующий год Хлид свободным не объявлять, а поскольку пастор дал понять, что хотел бы сделаться ее законным опекуном, то она выражает ему за это признательность, и было бы неплохо рассчитывать на его услуги позднее, если она за ними обратится. Пробыв в Хлиде некоторое время и угостившись блюдами, которые ему принесли, пастор начинает собираться в дорогу, берет свою шляпу и рукавицы и всем своим видом показывает, что вот-вот уедет. Хозяйка была в гостиной, а пастор поворачивается к ней и говорит:

— Поразмыслив, я понял, что едва не забыл об одном дельце. Я приехал сюда, Тоурдис, насчет того, что я вам задолжал. Уже, наверное, пора с этим развязаться.

Тоурдис побагровела до ушей, словно сразу догадавшись, с какой целью явился преподобный Сигвальди. Тем не менее, виду она не подала и говорит:

— Это вы сейчас, наверное, шутите, пастор. Не представляю, что бы такое вы могли мне задолжать. Если хорошенько разобраться, то это скорее я вам должна. Для тех, кто должен всем подряд, всегда приходит время выплачивать долги, и вы, уж верно, хотите, чтобы я выразила готовность расплатиться с вами, как это всегда было, к весне.

— Ну, не будем об этом, Тоурдис, до сих пор все было чин чином. Я вижу, вы меня не поняли, я явился сюда с деньгами, которые я вам должен.

— Многие богаче, чем полагают, — холодно рассмеялась Тоурдис. — Не думала я, что мы с супругом отдавали деньги вам на хранение, пастор.

— Это деньги за участок. Я имею в виду Хамар, который покойный Сигюрдюр мне продал, а я поспешил купить осенью. Итого, как вы знаете, шестьдесят ригсдалеров, и я собираюсь от них избавиться, пока не потратил, гм-гм.

— Я не считаю вас, пастор, в долгу за Хамар, — сказала Тоурдис. — Пользуйтесь на здоровье своими деньгами, я на них не претендую. Однако, как я уже вам когда-то говорила, Хамар вы никогда не получите, покуда я жива — во всяком случае, законно.

— У каждого из нас свое мнение на этот счет, Тоурдис, гм-гм, но вы ведь знаете, что у меня на руках бумага вашего покойного супруга о передаче хутора, гм-гм, и, полагаю, с вами и Тоурдюром из Хольта я справлюсь, гм-гм, — сказал пастор.

— Вам, преподобный Сигвальди, ни к чему напоминать мне о моем одиноком положении. Я знаю, что я вдова, и у меня никого нет. Тем не менее, я не сомневаюсь, Господь не преминет оказать мне поддержку, да и давно говорят: насилие часто до добра не доводит, — сказала Тоурдис, и было видно, как из глаз ее градинами выкатились слезы.

Присутствующие видели, что пастора немало разозлили эти слова, так как он принялся пережевывать табак быстрее обычного. Отвечал он, однако, весьма спокойно:

— Эти слова я на свой счет не принимаю, Тоурдис. Вместе с тем я хочу, чтобы слова и договоры выполнялись и из покойного Сигюрдюра не сделали молокососа, который был неспособен распоряжаться собственными деньгами, покуда был жив. Это наверняка потому, что вы не осознаете, как обстоят дела и как составлена купчая — ну так сейчас у вас будет возможность послушать, потому что у меня в кармане есть ее копия.

Тоурдис заявила, что ей без разницы, прочтет он ее или нет. Тогда пастор вытащил из кармана какой-то документ и принялся читать, и был он таков:

«В году от Рождества Христова 17.. в Стадюре была осуществлена и заключена следующая сделка по продаже земельного участка Хамар, согласно которой я, нижеподписавшийся, ставлю в известность всех, кто слышит и читает этот мой документ, что настоящим продаю от лица моего и моих наследников находящийся в свободном владении у меня и моей жены участок Хамар, лежащий в хреппе С…, стоимостью в 30 сотен, молочными овцами в эквиваленте 5 коров127 и ста двадцатью аршинами арендной платы вместе со всем, что относится и может относиться к указанному участку, и в тех границах, которые были установлены в древности и остаются нерушимы, уважаемому пастору, преподобному Сигвальди Аурднасону из Стадюра, за 120 ригсдалеров, которые должны быть выплачены после моей смерти следующим образом: четвертую часть или тридцать ригсдалеров он передаст названному в мою честь Сигюртоуру, сыну вышеупомянутого преподобного Сигвальди, каковая сумма перейдет к нему после моей смерти как неотчуждаемое наследство, другую четверть суммы или тридцать ригсдалеров уважаемый преподобный Сигвальди оставит при себе, обязуясь при этом от лица своего и своих наследников обеспечить мне достойную эпитафию и впоследствии вывесить ее в здешней церкви в золоченой рамке. Наконец, он выплатит шестьдесят ригсдалеров моей жене и другим моим законным наследникам. Пока я жив, я оставляю за собой полное право распоряжаться упомянутым участком и извлекать из него прибыль и доход без каких-либо притязаний со стороны покупателя. Отныне я объявляю уважаемого преподобного Сигвальди законным владельцем участка Хамар без права отмены сделки мною и моими наследниками. Со своей стороны я, преподобный Сигвальди Аурднасон, местный пастор, обещаю от лица моего и моих наследников все вышеуказанные условия во всех их пунктах и клаузулах исполнять.

Эта наша купчая удостоверяется подписями и печатями нашими и присутствующих господ, уважаемого хреппского старосты Эгмюндюра Йоунссона и уважаемого бонда Эрлендюра Бьярднасона.

actum ut supra.128

Сигюрдюр Йоунссон
(L.S.129)

Сигвальди Аурднасон
(L.S.)

Эгмюндюр Йоунссон,
хреппский староста
(L.S.)

Эрлендюр Бьярднасон
(L.S.)»

Эту бумагу пастор читал спокойно и неторопливо, а Тоурдис слушала его, и никто не заметил от нее никакого отклика. Закончив читать, пастор протягивает бумагу Тоурдис и говорит с ухмылкой:

— Не желаете ли прочесть сами, дорогая моя? Ручаюсь, копия верна, а оригинал надежно спрятан у меня дома, гм-гм. Полагаете, он столь скверно составлен, что его можно будет отменить? А вы как считаете, друзья? — говорит он своим спутникам, и те ответили, что их мнение совпадает с мнением пастора, и что оспорить его не получится. Тогда пастор вторично лезет в карман рясы, вытаскивает немаленький кошелек, кладет его на стол, развязывает, а потом говорит:

— Вам остается лишь пересчитать деньги, Тоурдис, а этих находящихся здесь почтенных людей я попросил поприсутствовать и убедиться, что я их вам передал, — тут он вывалил деньги на стол и хотел начать их пересчитывать. Тогда хозяйка поднялась, выходит на середину гостиной и говорит спутникам пастора:

— Поскольку приходской священник привел вас сюда засвидетельствовать передачу денег, то, само собой разумеется, вы обязаны свидетельствовать обо всем, что увидите и услышите, а потому я объявляю в вашем присутствии, что не приму от него никаких денег под видом платы за Хамар. Можете ссылаться на меня, я объявляю, что преподобный Сигвальди не имеет права распоряжаться на хамарском участке ни единой кочкой. Если же вам, пастор, угодно здесь в гостиной осматривать свои сокровища, то вы вольны это делать, однако я здесь больше не останусь, так как полагаю, что наиболее настоятельные задачи вы уже выполнили: во-первых, утешить меня, как того требует ваша должность, после кончины моего мужа, а во-вторых, дать мне некоторое представление о том, насколько вы бескорыстны, и о том, чего я могу ожидать в моем одиноком положении. Я же пойду латать мою кофту, от которой я оторвалась, когда явились вы — думаю, это мне будет полезнее.

Промолвив это, хозяйка вышла из гостиной, не заперев за собой.

Пока хозяйка распространялась, пастор стоял как оглашенный, и у него отнялся язык. Увидев, что Тоурдис выходит из гостиной, он окликнул ее, но она уже исчезла. Пастор, вероятно, подумал, что хозяйка в самом скором времени вернется, и суетиться не стал; он раскладывает деньги на столе и тщательно их пересчитывает, потом некоторое время расхаживает по гостиной, а когда ему начинает надоедать дожидаться возвращения хозяйки, велит одному из своих спутников сходить в бадстову и позвать ее. Тот, кого послали, вышел, но вскоре возвращается и говорит, что Тоурдис нигде нет и домашние не знают, куда она подевалась. Ее ищут в доме и вне его, но так и не находят. Пока шли поиски, преподобный Сигвальди ходил по гостиной взад-вперед, пребывая в довольно мрачном настроении, жевал табак с поразительным пылом и сплевывал сквозь зубы столь часто, что обильные струи табачной жижи ветвились по всему полу, словно река среди низменных отмелей во время таяния снегов, а полупережеванные сгустки табака, который он то и дело извергал из себя на пол, лежали, словно громадные льдины, когда полноводный поток отламывает вешним днем береговой припай высотой по плечо человеку и выбрасывает его на морское ложе, а море потом отступает.

Наконец спутники пастора вернулись в гостиную и сказали, что найти Тоурдис не получится, и она наверняка убежала на соседние хутора. Услышав эти известия, пастор шарит рукой в кармане жилета, вытаскивает кусок табачного рулона, отрезает от него добрый дюйм и засовывает себе в рот, потом подходит к столу, торопливо сгребает деньги и прячет их, после чего говорит своим спутникам:

— Вы были свидетелями того, что деньги я Тоурдис предлагал, — они ответили на это утвердительно, — а также, что она отказалась на этот раз их брать. Потому я их забираю, и есть у меня подозрение, что стоит мне предложить их в следующий раз, как она сочтет более уместным их принять, нежели не получить ничего.

Потом пастор берет свою шляпу и рукавицы и говорит своим спутникам, что пора отправляться. С тем они и едут домой в Стадюр.

Глава 2

Совещание матери с дочерью

Спутники пастора ошибались, полагая, что хозяйка Тоурдис сбежала на другие хутора, хоть ее и не нашли, когда искали. В Хлиде была одна маленькая каморка на чердаке, использовавшаяся для хранения разных вещей. Туда и забралась хозяйка, пока шли поиски. Сигрун отлично знала, где ее приемная мать, но не захотела ее выдавать. А через некоторое время после того, как пастор и его спутники уехали, Сигрун идет на чердак к своей кормилице. Тоурдис сидит на стоявшем там сундуке, подперев щеку рукой, и Сигрун видит, что она плачет. Она подходит к ней и ласково говорит:

— Ох, что-то вы расстроились, моя милая кормилица, — и гладит приемную мать по щеке.

— Ах, да нет, нет, — сказала Тоурдис, смахивая слезы из глаз. — Это ничего, любимая моя, пройдет. Просто не всегда получается с собой совладать, как навалится что-то, когда никого нет рядом. Я ничего не имею против того, что услышишь и увидишь ты, дочка, но не по мне это — позволять всему свету любоваться на мои слезы, хоть я и не настолько тверже всех остальных, чтобы не могла расплакаться. Опыт научил меня, что мало проку реветь на глазах у всего света: он высмеивает того, у кого есть какие-либо чувства, а бесчувственного — прославляет. Когда я была в твоем возрасте, дочка, я плакала из-за всего, что бы ни случилось, словно травы, что влажнеют, чуть только солнце зайдет за тучу. Теперь же я — как камни, которые отсыревают лишь по ночам. Когда я одна, или когда лежу и не могу уснуть, то, бывает, задумаюсь о своей жизни и одиночестве — и вот тогда я могу заплакать, когда это видит Господь, но не люди.

Говоря это, Тоурдис утирала глаза уголком передника, и вдруг она словно стала другим человеком. Тут она, как будто желая оставить эту тему, спрашивает у Сигрун напрямик:

— Они уже уехали, пастор и его спутники?

— Да, — сказала Сигрун. — Уже порядком времени прошло, как они выехали. Долго вас разыскивали, но я сказала, что не знаю, где вы, так как догадывалась, что вам до них дела нет.

— И правильно сделала, Сигрун, я вроде уже высказала ему все, что хотела. Но нужно рассказать тебе, зачем он, добрая душа, приезжал. А приезжал он с деньгами за Хамар, которые мне всучить собирался. Теперь видно, он, святой человек, всерьез вознамерился хутор заграбастать, и вероятнее всего, ему это удастся. Понятное дело, я — слабая женщина, у меня никого нет, и уж по крайней мере того, кому достанет ума и мужества помочь мне добиться справедливости. Но как по мне, Сигрун, я бы предпочла, чтобы стоимость Хамара пошла на судебные издержки, чем чтобы преподобному Сигвальди досталась на нем хотя бы одна кочка, столько алчности и хитрости он в этом деле проявил.

— Я так и думала, что ты так скажешь, дорогая моя кормилица, — сказала Сигрун. — Ох, терпеть не могу этого проклятого старикашку, как он может так с вами поступать! Хотела бы я, чтобы он сдох, стервятник.

— Не надо такого желать, моя милая, — сказала Тоурдис. — Лучше молись, чтобы он стал христианином, это ему нужнее.

— Ты взяла у него деньги? — спросила Сигрун.

— Нет уж, до такого я еще не докатилась, Сигрун, и пока что вряд ли докачусь. Произойдет одно из двух: либо он никогда не получит Хамар, либо тот, к его вящему удовольствию, достанется ему задаром. На самом деле, если у тебя, дочка, все пойдет так, как задумывалось, я рассчитывала, что владельцем Хамара станет кое-кто другой, а не преподобный Сигвальди, но похоже на то, что это не осуществится, что бы я там ни планировала.

Сигрун смутно понимала, на что намекает ее приемная мать, и говорит:

— А вы, кормилица, не хотите ему написать и сообщить об этом? Я уверена, он согласится вас поддержать всем, чем сможет.

— Ты о ком, Сигрун?

— Я о том, чтобы ты написала Тоураринну, — сказала Сигрун и покраснела до самых ушей.

— Ну, — промолвила Тоурдис, — он ведь далеко, да и потом, он связан по рукам и ногам, как говорится, поскольку здесь замешан его зять. Но это неважно; я считаю, он непременно должен меня поддержать, потому что я за этот клочок земли держусь только для того, чтобы он достался вам. И, насколько я могу судить о Тоураринне, хоть и мало его знаю, он своего никому не уступит, если уж возьмется. Но как же мне доставить ему письмо, Сигрун?

— Я думаю, — сказала Сигрун, — лучше всего будет отправить кого-то прямо к нему или попросить об этом кого-нибудь, кто из здешних краев на рыбную ловлю едет.

— Что ж, напишу ему, — сказала Тоурдис и задумалась. — Да, напишу, что бы из этого ни вышло. Отправлю письмо с Гистли из Грюндира, я знаю, он возьмет, когда на юг поедет, он человек надежный и порядочный.

Мать с дочерью все это обсудили и решили написать Тоураринну и рассказать ему, что произошло. Тоурдис писала письмо сама. Сначала она рассказывает ему о смерти своего мужа Сигюрдюра и о том, каким горем стала для нее его кончина. Потом она сообщает ему о сделке покойного Сигюрдюра с пастором, о том, как это случилось, и о том, что пастор теперь считает Хамар своей собственностью. Она просит у Тоураринна помощи в этом деле, а под конец дает ему понять, что в ее планах передать ему имущество, которым она владеет, если он возьмет в жены Сигрун, как уже было уговорено, и советует ему приехать весной на север и поселиться в Хлиде, пока ему не будет выделен пасторат. Сигрун также написала Тоураринну коротенькое письмецо, но каково было его содержание, не рассказывается. Проходит зима, и мать с дочерью отправляют к Гистли из Грюндира просьбу заехать к ним перед тем, как он отправится на юг на рыбную ловлю. Тот обещает на юг не уезжать, не повидав их перед этим.

Глава 3

После их с Тоурдис беседы преподобный Сигвальди оставался у себя на хуторе и, как обычно, служил мессы. Вот уже приближается Рождество, и не происходит ничего важного, только в стадюрском хреппе появляется один слух, и разносится поначалу весьма быстро. О Сигрун из Хлида поговаривали, будто бы она на сносях, то есть ждет ребенка. Это сочли весьма значительной новостью, так как Сигрун считалась одной из самых красивых и многообещающих девушек в округе. Это известие распространялось с хутора на хутор быстрее, чем весть о войне, а вслед за ним шла молва, что тут наверняка замешан Эйидль, сын дьякона Гримюра, хоть люди из Хлида и называли это крайне маловероятным. Никто не знал, откуда изначально пошел этот слух. Одни говорили, что впервые услыхали об этом в усадьбе, а другие якобы узнали об этом от хлидских работников. Никто не слышал, чтобы преподобный Сигвальди когда-либо об этом говорил, но всякий раз, когда в Стадюр приходили с других хуторов, он среди прочего спрашивал следующее: «А правдивы ли эти отвратительные толки, которые люди разносят по округе, будто бы в Хлиде ждут пополнения?» Если гость говорил, что кое-что об этом слыхал, то пастор неизменно заверял, что это наверняка не что иное как вздор и лишенная оснований чепуха, и заводил длинную и красивую речь о том, с какой осторожностью нужно относиться ко всему, что говорят, однако в конце следовал вывод, что он не знает, кому же верить, ведь так много заслуживающих доверия людей, видевших Сигрун, утверждали, что она беременна. С другой стороны, если гость ничего об этом слухе не слыхал, то пастор говорил: «Что ж, вероятнее всего, нет никаких оснований под тем, что болтают люди, раз ты об этом не слышал. Я и сам в это не верил, дорогой мой, но, увы и ах, об этом толкуют повсюду». Никто из посещавших Стадюр не уходил, не изменив отношения к этому слуху: те, кто ранее кое-что об этом слышали, укреплялись в уверенности, что он не совсем безоснователен, а у других, кто ничего не слышал, было теперь достаточно пищи для пересудов на следующем хуторе. Это известие распространилось по округе, и, как часто случается, когда какой-нибудь беспочвенный вздор таскают с хутора на хутор, находились те, кто в него верил, а другие отмахивались или говорили, что им без разницы, где здесь правда. И то ли потому, что мать с дочерью из Хлида той зимой нечасто посещали людские собрания, то ли они мало общались с посторонними, но до их ушей это не дошло.

В первый день Рождества в Стадюре была служба, и Сигрун отправилась в церковь вместе с несколькими работниками из Хлида. Днем был сильный мороз, а в церкви Сигрун замерзла и выглядела совсем неважно по сравнению с тем, как для нее было свойственно. После службы она поспешно уехала, а кое-кто из прихожан остался бездельничать в бадстове. Экономка Гвюдрун была с женщинами весьма болтлива, и разговор в основном свелся к Сигрун. Она спросила, заметил ли кто-нибудь, как выглядела сегодня Сигрун из Хлида — ее мнение, конечно, ничего не значит, но ей показалось, что либо та была больна, либо не все то, что о ней говорят, является ложью. Большинство из присутствующих ухмылялись и говорили, что она наверняка не единственная, кто заметил, как выглядела Сигрун. Когда Гвюдрун завела этот разговор, преподобный Сигвальди расхаживал по чердаку бадстовы и курил. Поначалу он в беседу не вступал, только ухмылялся и тихо хмыкал, а потом говорит Гвюдрун:

— Не стоило бы тебе, дорогая племянница, заводить эту болтовню. Этой чепухе верить нельзя; нельзя верить половине из того, что говорят. Вам, племянница, не следует клеветать на девушку за то, что она бледна, гм-гм, причин этому может быть много. Сегодня она и вправду выглядела удивительно вялой, гм-гм…

После этого пастор ушел.

Проходит Новый год, и Гистли из Грюндира собирается ехать на юг. Он приезжает в Хлид и говорит Тоурдис, что готов взять то письмо, которое она просила его отвезти на юг, так как выехать может со дня на день, как только позволит погода. Гистли был не настолько грамотен, чтобы уметь прочесть приветствие на письме, однако всегда считался чрезвычайно порядочным по отношению ко всему, что с ним посылали. Ему часто поручали отвезти письма и деньги, с чем он всегда справлялся успешно и умело, и часто у него на руках оказывалось двадцать или тридцать писем. У него была привычка, когда кто-нибудь просил его передать письмо, спрашивать отправляющего, куда его нужно доставить и кому; потом он осматривал письмо со всех сторон, оценивал, насколько оно велико и как выглядит сургуч, после чего укладывал его к себе в сумку и говорил: «Будет доставлено». И когда ему нужно было где-нибудь вручить письмо, он развязывал свою сумку, осматривал каждое письмо и неизменно доставал то, которое нужно было передать, смотрел на него и вручал адресату, после чего говорил: «Тебе просили передать» или «Это письмо сюда отправляли» — и так оно и оказывалось. Все, кто не был близко знаком с Гистли, думали, что он очень одаренный и умеет бегло читать, знакомые же знали, что это не так, просто у Гистли была столь же хорошая память на приветствия, как у самого наблюдательного пастуха — на овец, которых он тут же опознает по виду и выражению морды, даже если не видит ушей или метки130.

Тоурдис хорошо угощает Гистли, потом вручает ему письмо и говорит:

— Вот и письмо, которое я попрошу тебя передать, Гистли. И попрошу тебя хорошенько его беречь — в нем вообще-то нет ничего такого, чего нельзя знать остальным, но я бы все же хотела, чтобы оно попало к адресату, Гистли, вот и не стала посылать его с кем-либо, кроме тебя, так как знаю: о таком пустяке тебя попросить можно.

— Ну конечно, Тоурдис, оно, должно быть, важное. Но куда именно его надо отвезти?

— Его надо отвезти шурину пастора, Тоураринну. Он осенью попросил меня об одном пустяке, когда сюда приезжал. Ты ведь точно туда заедешь?

— Собираюсь, Тоурдис, это как раз по пути. К тому же я его немного знаю с тех пор, как он тут в округе жил.

— Значит, отдашь письмо ему, — сказала Тоурдис, — а заодно передай ему привет от меня и скажи, что хотела бы как-нибудь получить от него письмецо в ответ.

— Я ему скажу, — ответил Гистли, осмотрел письмо со всех сторон и засунул в карман. — Потом как-нибудь узнаешь, был ли ответ.

На этом Тоурдис и Гистли закончили разговор. Вечером Гистли отправился домой, в Грюндир. Преподобный Сигвальди также отправил Гистли послание, чтобы тот не уезжал на юг, не захватив от него письма, и Гистли это пообещал. И вот, на следующий день после его визита в Хлид, он собирается в дорогу и устраивает все так, чтобы к вечеру прибыть в Стадюр, так как это было по пути, забрать письма и двинуться дальше. Он приезжает в Стадюр к преподобному Сигвальди, и его радушно встречают. Пастор приглашает его остаться там на ночь, говорит, что не ожидал его столь рано и не написал еще того, что собирался. Пастор чрезвычайно любезен с Гистли и проводит его в гостиную, беседует с ним о том о сем и среди прочего спрашивает, не будет ли он заезжать в Б… к его шурину Тоураринну, потому что хочет попросить отвезти письмо и ему тоже. Гистли говорит, что заедет, так как у него уже есть письмо, которое просили тому передать.

— Из Хлида, я полагаю, — хмыкнул пастор.

— Да, с того хутора, — сказал Гистли.

— Да, Тоурдис мне на днях упоминала, что ей нужно написать Тоураринну, просила нацарапать это для нее и дать ей знать, если кто-то на юг поедет. Послать ей весточку я возьмусь не раньше завтрашнего утра, ты ведь побудешь здесь, Гистли, ради меня?

— Думаю, это ни к чему, — сказал Гистли. — Я был там вчера.

— И она знала, что ты собираешься на юг? — спросил пастор.

— Более чем, потому что я вчера заехал и ей сказал, что на юг еду.

— Ну тогда хорошо, — сказал пастор. — И она, наверное, попросила тебя передать письмо?

— Да, где-то здесь у меня должна быть от нее записка, которую я пообещал отвезти, а не то обманщиком окажусь.

Пастор сделал вид, что весьма рад тому, что ему не понадобится посылать к Тоурдис, которая, видимо, попросила написать для нее письмо кого-то другого. Он спросил у Гистли, что нового в Хлиде и как там справляется Тоурдис. Гистли ответил, что, насколько он заметил, она вполне здорова, и пастор объявил, что чрезвычайно рад это слышать. Потом пастор спросил, видел ли Гистли Сигрун, приемную дочь Тоурдис. Гистли сказал, что не видел. Пастор похмыкал и промолвил:

— Видать, девушка не особо хочет показываться на глаза, когда туда приходят посторонние, если правда то, о чем взялись толковать. Или ты, Гистли, не слыхал, что другие говорят, будто она не вполне здорова?

Гистли сказал, что не станет отрицать того, что слышал подобные слухи, но в то же время некоторые это отрицали, и он считает это преувеличением. Некоторое время они это обсуждали, и кончилась их беседа тем, что Гистли уверился в том, что все, по-видимому, обстоит так, как сказал пастор и как говорит молва. Преподобный Сигвальди подчеркнул:

— Не в том дело, Гистли, что мне хочется, чтобы об этом судачили. Мне было бы приятнее если бы эти слухи о ней, бедняжке, оказались неправдой, но увы и ах, гм-гм. Но теперь, я думаю, мне лучше приниматься писать то, что я собирался, завтра ты наверняка захочешь выехать рано. Не желаешь ли посидеть в бадстове с женщинами? А если у тебя есть что-нибудь с собой, то лучше оставить это на ночь здесь; гостиную я запру, и сюда никто не зайдет.

— Да нет у меня ничего с собой, пастор, кроме моего мешка, а в нем только сумка с несколькими письмами да еда в дорогу, потому как я из дома никогда в дальний путь не пускаюсь, не захватив с собой чего-нибудь, ведь если выезжаешь рано, то не везде еда уже готова. А если на хуторе меня не знают, то я имею привычку, когда у меня есть что-то при себе, брать мешок с собой и засовывать себе под голову, так как люди не всегда попадаются порядочные.

— Значит, с собой хочешь взять, Гистли, гм-гм, — сказал пастор, как будто обидевшись.

— Только не здесь, пастор, здесь я людей знаю. Раз уж вы разрешаете ему где-нибудь здесь полежать, то я его тогда тут положу, в уголок, около сундука, — сказал Гистли, а пастор повторил, что там его никто не тронет.

Потом он проводил Гистли в бадстову, и тот устраивается там на ночь со всеми удобствами, а пастор весь вечер пишет в гостиной. Наутро Гистли берет письма и отправляется в путь.

Глава 4

О Тоураринне

Дороги были хорошо проходимы, и поездка Гистли протекала легко. О нем ничего не рассказывается, пока однажды вечером он не приезжает в Б… и не намеревается остановиться там на ночлег. Он приехал как раз, когда скотник идет в хлев, и Гистли встречает его на туне. Они здороваются, и работник спрашивает его, что нового, а Гистли рассказывает все, что знает. Потом Гистли интересуется у работника, есть ли в доме человек по имени Тоураринн Йоунссон, так как у него есть для него, а также для сислюмадюра, письма с севера, которые он захватил по дороге. Он сказал, что собирается попроситься остаться там на ночь. Работник ответил, что в ночлеге ему не откажут, здесь не принято закрывать двери перед странниками:

— Только сислюмадюра повидать ты не сможешь, у него привычка укладываться спать под вечер, и будить его нельзя, а еще нельзя шум устраивать. А вот с Тоураринном можешь встретиться; по-моему, он у себя уже лампу зажег, я тебя к нему провожу, — сказал работник.

— Буду признателен, — ответил Гистли.

После этого работник проводил Гистли в дом, в бадстову. В одном конце бадстовы, под чердаком, была комнатка, в которой Тоураринн сидел по вечерам, читал и писал, так как другого времени у него для этого не было. Работник открыл дверь и говорит Тоураринну, что приехал человек с севера и у него с собой письмо для него. Тоураринн поднялся и говорит работнику впустить его, что тот и сделал. Тоураринн тут же узнал Гистли, по-дружески его приветствовал и пригласил присаживаться:

— Так у тебя какие-то письма для меня, Гистли? Как там, на севере, дела?

— Вполне терпимо, — сказал Гистли. — Если они не потерялись, то у меня где-то должно быть для вас два письма, и еще два для сислюмадюра. Одно я захватил по дороге, а другое — от вашего зятя.

Гистли принялся развязывать свой мешок, что оказалось нелегко, так как он был тщательно обкручен веревкой, а днем был мороз, и узлы задубели и не желали слушаться, так что Гистли пришлось пользоваться и руками, и зубами, чтобы их развязать. Когда с этим было покончено, он вытаскивает из мешка небольшую сумку, которая также была надежно завязана, и потребовалось еще какое-то время, чтобы ее открыть. Тоураринну каждое мгновение, пока он ждал писем, казалось вдвое длиннее, чем оно было на самом деле — так он радовался известиям и письмам из своих родных краев. Наконец Гистли растянул отверстие сумки, а потом вываливает письма себе на колени и принимается их изучать, как пастух, желающий найти прибившуюся со стороны овцу. Тоураринн стоял рядом и хочет помочь Гистли, но, заметив это, тот говорит:

— Я сейчас вам их дам, дайте мне поискать, каждый свои узлы лучше всех знает, говорит магистр Йоун131. Я, дорогой мой, всегда предпочитаю знать, что я вручаю. Вот, видите, это письмо сислюмадюру, которое я по дороге захватил, его сразу узнаешь, потому как ни на одном письме у меня нет столько сургуча. Хочу попросить вас, Тоураринн, передать его ему, когда он проснется — или он не спит, труженик? А еще где-то тут два письма от преподобного Сигвальди, одно для вас, а другое для сислюмадюра, я их красным шнурком — да где же они? — обвязал.

— Вон что-то, обвязанное красной веревочкой, — сказал Тоураринн.

— Да, берите, тут ошибки быть не может. А вот и письмо для вас, его я захватил по дороге. Только я не виноват, что оно такое обтрепанное, оно такое и было, когда мне его дали, и приветствие на нем едва видать было. Теперь осталось вам еще одно отдать, где же оно… вот оно, — сказал Гистли, хватая одно письмецо, лежавшее в груде писем, и осматривая сургуч. — Это оно, все верно, с черным сургучом, — с этими словами он перевернул письмо, осмотрел приветствие и говорит: — Только это не оно, приветствие на нем было более наклонное, чем на этом.

Тоураринн осмотрел письмо, увидел, что оно адресовано ему, и говорит:

— Но оно для меня.

— Да, это верно, похоже, что для вас. Где же я его захватил? Но это не то письмо для вас, которое я взял у Тоурдис из Хлида, нет, это не оно. Это я, значит, где-то по дороге взял, хоть этого и не помню. Стало быть, для вас еще одно письмо должно быть.

Гистли заново обыскал всю кучу, но нигде не нашел письма с черным сургучом и наклонной подписью. Несколько удивленный, он говорит Тоураринну:

— Поищите сами среди писем, Тоураринн, я больше для вас писем найти не могу.

Тоураринн так и сделал, но также ничего не нашел. Тогда Гистли говорит, что это, должно быть, и есть то письмо, которое он забрал в Хлиде, хоть он и не понимает, как так вышло, что приветствие на нем не наклонное, а в нижнем углу нет чернильной кляксы, которая, как он помнил, имелась на том, что он взял в Хлиде, и если это письмо оттуда, то, как видно, память ему изменила. Тоураринн заявил, что сейчас положит конец этим спорам и взглянет, откуда письмо. Он разворачивает его и тут же видит, что оно от Тоурдис из Хлида. Он говорит об этом Гистли, и тот вынужден смириться. Тоураринн раскладывает небольшой пюпитр, стоявший в его комнате, и кладет на него письмо, потом спрашивает у Гистли, что нового, и приглашает пройти вместе с ним на чердак бадстовы, где говорит работницам оказать Гистли хороший прием и позаботиться о его обуви.

После этого Тоураринн возвращается к себе в комнату и начинает читать письма. Письмо преподобного Сигвальди было крайне любезно; в нем пастор пишет, что, хоть они с шурином и расстались холодно, когда виделись, и каждый остался при своем мнении, он со своей стороны зуб на него не держит и не хотел бы, чтобы их отношения стали менее дружескими, чем были прежде. Далее приводились кое-какие новости, как это обычно бывает в письмах между знакомыми. Вот один отрывок из письма пастора:

«В Хлиде произошли перемены. Бонд Сигюрдюр слег вскоре после того, как ты уехал осенью на юг, но пролежал недолго и безвременно скончался за три дня до дня святого Мартина132. Многие могут по праву его оплакивать; он всегда был мирным человеком и многих превосходил в исполнении своих обязательств перед пастором и церковью. Его вдова Тоурдис, конечно, продолжает вести хозяйство, и говорят, весной туда вернется Эйидль Гримссон — вероятно, в качестве кормильца семьи и т. п., как здесь поговаривают».

Тоураринну эти известия показались весьма странными, но он решил, что более подробно узнает обо всем этом из писем хлидских матери с дочерью. Когда Тоураринн развернул письмо Тоурдис, ему показалось удивительным, что в него не было вложено письмо ему от Сигрун, но еще больше он поразился, когда прочел письмо. Из него он увидел, как понимать намеки в письме его зятя, пастора Сигвальди. Письмо было написано неопытной рукой и довольно скверно, а выглядело оно так:

«Хлид, 30 декабря 17.. г.

Глубокоуважаемый господин студиозус!

Сердечно благодарна вам за вашу обходительность во время нашей последней встречи осенью, а также за ваше любезное послание, написанное вскоре после того, как вы вернулись к себе домой. Вместе с тем хочу известить вас, как вы, возможно, слышали от проезжих людей, что вскоре после того, как вы уехали отсюда, Господу нашему было угодно забрать моего супруга из этой юдоли слез в лучшую жизнь. Каким тяжким крестом стала для меня его утрата, я не стану и описывать, и единственное мое утешение — это надежда в скором времени также вырваться из борьбы, каковой является эта исполненная горя земная жизнь. Ах, как же мне хочется освободиться.

Во вторых строках спешу уведомить вас, хоть мне и нелегко это сделать, что здесь, дома, произошла перемена, какую я себе и представить не могла, когда мы виделись в последний раз. Но хочу сказать вам, и считаю своим долгом сообщить вам, так как некогда прослышала о ваших намерениях касательно Сигрун Торстейнсдоуттир, которая проживает с нами, что не уверена, удастся ли ей претворить в жизнь то, о чем было когда-то с вами договорено. Так сложились обстоятельства, и теперь стало очевидным то, о чем я тогда не знала. Ей, бедняжке, не посчастливилось, но в дальнейшие детали я углубляться не стану. Вероятнее всего, она останется со мной на ближайший год, так как я не могу заставить себя выставить ее на мороз после того, как она столь долго со мной прожила, и было решено, что Эйидль Гримссон, который жил здесь прошлым летом, хоть этого и не должно было случиться, вернется сюда снова. Я не хотела откладывать с уведомлением вас обо всем этом, дабы вы узнали об этом заблаговременно, так как не хочу никого обманывать. Надеюсь, вас не заденет моя откровенность, и извините меня за эти немногочисленные и неловкие строки. Пусть ваша жизнь всегда будет счастливой! С наилучшими пожеланиями, остаюсь

ваша преданная подруга
Тоурдис Бьярднадоуттир».

Ранее уже упоминалось, что Тоураринн любил Сигрун горячо и искренне. Прежде он каждый проведенный в одиночестве миг думал о своей возлюбленной, которая была необходима ему так же, как дыхание в собственной груди. Всякий раз после сладкого сна его помыслы обращались к ней. Даже если он читал или писал и хотел сосредоточиться на том, что делает, его мысли тотчас же устремлялись к ней, как улетает в небеса любящая независимость неприрученная птица, стоит только ее выпустить и рук. Вокруг нее его мысли крутились часами, пока Тоураринн, словно через силу, не заставлял себя думать о своей работе. По вечерам его последняя мысль перед тем как уснуть была о ней, он думал о ней во сне, а наяву мечтал о том радостном мгновении, когда получит от нее письмо, так что он, можно сказать, уже многократно испытал в мыслях эту радость, которая теперь превратилась в ничто. Каждый имеющий чувства может представить себе, как подействовало на Тоураринна это письмо. Лишь две вещи удерживали его от отчаяния: во-первых, он был спокойным человеком и приучился держать себя в руках, когда ему внезапно приходили радостные или печальные известия, а во-вторых, он любил Сигрун столь сильно, что не мог поверить о ней ни во что-либо плохое, ни в то, что она ему изменит, так как никогда не находил в ее поведении ничего, кроме честности и искренней любви к себе. Он размышлял об этом, и сердце его колотилось то от безграничного доверия, то от тревоги насчет того, во что же ему верить. Но в итоге верх взяла мысль, что Сигрун, по-видимому, обманула его доверие. Хорошенько подумав, он не мог вообразить себе, чтобы Тоурдис, приемная мать Сигрун, стала бы писать ему такое, не будь это правдой. Он видел указания на то же самое и в письме преподобного Сигвальди, а его зять был бы только рад оказаться первым, кто доложил ему об этом, так как все эти годы изо всех сил трудился над тем, чтобы они не были вместе.

Пока Тоураринн боролся с этими мыслями, в комнату заходит сислюмадюр и отдает ему бумагу, которую он должен был написать. Они немного побеседовали. Потом Тоураринн принялся писать порученное ему сислюмадюром, однако это давалось ему нелегко, и за вечер бумагу пришлось переписывать трижды, прежде чем сислюмадюр сказал, что так сгодится. Сислюмадюру показалось это странным, так как Тоураринн был великолепным писарем и писал ровно и красиво. Он, однако, не стал об этом упоминать, лишь сказал:

— Думаю, Тоураринн, лампа у тебя нынче вечером плохо горит. Обычно у нас с тобой таких затруднений не возникало. Или, может, тебе скучно?

Тоураринн покраснел и вышел. Лег он против обыкновения рано, но в ту ночь ему не спалось, поскольку всякий раз, когда он собирался уснуть, его посещали те же самые мысли о том, имеются ли какие-либо основания под тем, что он увидел и прочел в письме Тоурдис, или нет, хотя побеждала всегда мысль о том, что это, видимо, правда. Ему приходило в голову разное. Временами он решал тотчас же отправиться на север и удостовериться в том, как обстоят дела у Сигрун, но сомневался, как ему поступить, если поведанное ему окажется правдой. Иногда его злость на нее становилась столь велика, что он, казалось, мог пойти на все, чтобы подразнить и раздосадовать ее, и уже почти готов был взять в жены экономку Гвюдрун, если думал, что Сигрун это хоть сколько-нибудь огорчит, так как знал, что особой дружбы между ними не водилось, да Сигрун и не стоила того, чтобы он на ней женился. В другие моменты ему казалось, что его любовь к Сигрун никогда не была сильнее, чем сейчас, и что он сможет простить ей все; тогда он заливался горькими слезами о своей судьбе и сочувствовал ей в ее несчастье, если ей предстояло выйти за Эйидля Гримссона, а приемная мать отпустит ее, как она по всей вероятности собиралась поступить, судя по тому, как она выразилась в письме.

Так он пролежал всю ночь и уснуть смог лишь под утро, когда его сморила дремота. Утром он проснулся, когда еще толком не рассвело, торопливо оделся и вышел. Из домашних тогда встали лишь те, кому надо было работать на улице. Гистли уже тоже поднялся; ему также ночью не спалось, и он долго раздумывал о том, как могло получиться, что он не заметил чернильную кляксу, которая должна была стоять в углу письма, взятого им в Хлиде, но которой не было на отданном им Тоураринну. Он прохаживался возле дома и осматривался вокруг, а завидев, что Тоураринн поднялся, подходит к нему и желает доброго утра. Они разговорились, и Тоураринн расспрашивает о новостях из стадюрского хреппа. Тоураринну были знакомы люди с каждого хутора, и Гистли его дотошные расспросы не кажутся странными, так как он всех там отлично знал. Поначалу Тоураринн спрашивает о самых разных вещах, и Гистли выкладывает все без утайки. В конце концов Тоураринн заводит речь о людях из Хлида и спрашивает Гистли, заезжал ли он туда, прежде чем ехать на юг, а Гистли отвечает утвердительно. Потом он спрашивает его, видел ли тот приемную мать с дочерью, и Гистли правдиво отвечает, что встречался с Тоурдис, которая попросила его передать письмо, а вот Сигрун не видал. Тоураринн рассчитывает, что тот сейчас расскажет ему что-нибудь о ней по собственному почину, раз уж он о ней упомянул. Однако этого не произошло — то ли потому, что не в характере Гистли было разносить о людях дурную славу, то ли ему было что-то известно о том, что Тоураринн и Сигрун некогда были вместе. Тоураринн помолчал, будто ожидая, что Гистли скажет что-то еще, но поняв, что этого не произойдет, сам заводит речь о том, что хотел разузнать, и говорит:

— Скажи-ка мне, товарищ, есть ли некая доля правды в том, о чем мне написали: что Эйидль Гримссон снова приедет в Хлид, откуда уехал прошлой осенью, и что Сигрун Торстейнсдоуттир беременна от него. Мне сообщили об этом недвусмысленно.

— Вот не знаю, — сказал Гистли, — есть ли в этом правда, но, сказать вам откровенно, раз уж вы меня об этом спрашиваете, то я это не от одного слыхал. Как я и сказал, ничего утверждать не стану, но люди про это болтают. Не знаю, может, это и опровергнут, и тогда я не хотел бы, чтобы пересказывали с моих слов.

— Значит, ты про такое слышал? — спросил Тоураринн.

— Да, более чем, — ответил Гистли.

— Значит, сошлись, — усмехнулся Тоураринн. — А ведь летом в Хлиде не собирались ее за него выдавать.

— А оно вон как вышло, — сказал Гистли. — Да и летом тоже говорили, что хлидским супругам не нравится, как он за ней таскается.

На этом беседа Гистли с Тоураринном на эту тему прервалась, так как в это время туда, где они разговаривали, подошли работники, а один из них позвал Гистли и сказал, что сислюмадюр хочет с ним встретиться, прежде чем он уедет. Потом они оба вошли в дом, а Тоураринн отправился к себе в комнату, и когда Гистли немного позднее собирался выезжать и хотел попрощаться с Тоураринном, того нигде не оказалось, так что в этот раз они так и не простились.

Глава 5

Тоураринн уезжает за границу

Если бы записанная здесь история произошла в Италии или где-нибудь еще в южных странах, где кровь у людей на много градусов горячее, чем у исландцев, то содержанием этой главы, без сомнения, стало бы то, как шурин пастора Тоураринн помчался на север страны и вызвал Эйидля Гримссона на дуэль. Потом они после множества уверток и увиливаний либо примирились бы, либо один сразил бы другого на поединке, а позднее, когда всплыла правда, раскаялся бы в содеянном и покончил с собой, Сигрун же не достался бы ни один, и она осталась бы с носом, либо отправилась бы той же дорогой прямиком в ад. У исландцев любовь не столь пылкая, она скорее берет выносливостью, как это, пожалуй, свойственно им в большинстве вещей, и немногих она погубила со времен Храфна Скальда и Гуннлауга Змеиного Языка, которые поссорились из-за Хельги Красавицы133; да и для нас, кто и ножичка-то почти никогда не видали, было бы мало забавного сочинять приключенческую историю, где постоянно машут ножом, стоит только кому-нибудь нарушить слово. По счастью, наше повествование не дает нам для этого повода, а потому мы хотели бы рассказать, как все было на самом деле, начав с того, как Гистли с Тоураринном расстались, не попрощавшись. Тоураринн полагал, что узнал из их короткой беседы все, что хотел, и у него не осталось сомнений в правдивости того, что дала ему понять Тоурдис касательно положения Сигрун. Через некоторое время после того, как Гистли уехал, в Б… явились двое рыболовов с севера, из стадюрской округи. Тоураринн побеседовал также и с ними, и они пересказали все то же самое, что говорили о Сигрун. Это окончательно утвердило Тоураринна в его мнении, и он стал весьма немногословен, что не укрылось от его хозяина и домашних в Б…, хотя никто не знал, чем это было вызвано. Сислюмадюр, как и прежде, был к нему добр, но ему казалось странным, что Тоураринн теперь почти никогда не проявлял оживления, хотя раньше бывал весьма весел. Тем не менее, он по-прежнему хорошо справлялся с заданиями по написанию документов, поручаемыми ему сислюмадюром. Так проходит зима, и сислюмадюр не поднимает эту тему, хоть и подолгу видит Тоураринна грустным.

Как-то раз сислюмадюр сидел наедине со своей женой и пребывал в отличном настроении; они с ней беседовали о том о сем. Вот он спрашивает ее, в чем, по ее мнению, причина того, что Тоураринн так сильно переменился: раньше он всегда был радостен, а теперь уже долгое время ходит подавленный и печальный, как будто носит на сердце какую-то грусть, которую хотел бы скрыть. Жена сислюмадюра не знала, с чем это связано, но сказала, что определенные перемены в нем заметила. Сперва она предположила, что Тоураринну у них не нравится и он тоскует по родным северным краям, но сислюмадюр сказал, что причина мрачности Тоурарина не в этом. Жена высказывала и другие догадки, но сислюмадюру они казались маловероятными. Хозяйка помолчала, а потом склоняет голову набок и говорит:

— Тогда я не могу больше ничего придумать, дорогой мой, чем он может быть так озабочен — разве только, он вообразил себе что-то насчет нашей Ингибьёрг и решил, что ничего из этого не выйдет.

— А что, может быть. А ты что-нибудь такое примечала? — спросил сислюмадюр.

— Да нет, — сказала хозяйка. — Я вижу, что между ними добрые и вежливые отношения, но ничего такого, о чем стоило бы говорить. Но, судя по Имбе134, она полагает, что ее положение не особо понизится, даже если она выйдет за какого-нибудь бедного, рядового студента. У нее, малышки, это от кого-то из родных, — сказала она, чуть приподнимаясь на сиденье. — И я не могу ее в этом упрекнуть, Господь одарил ее на славу, и многие скажут, что кое-что у нее за душой имеется.

Сислюмадюр замер, коснулся своей табакерки, а потом отвечает:

— Пожалуй, что и так. Ну и что с того, Тоураринна я считаю подающим большие надежды, мне он всегда был весьма по душе, с тех пор, как сюда приехал, и не уверен, так ли уж сильно я стал бы возражать, если бы она этого захотела.

— Да, но ты уж мне поверь, — сказала хозяйка, — она за него едва ли пойдет. Об этом еще можно было бы говорить, если бы он побывал за границей, и стал что-то из себя представлять.

На этом они оставили этот разговор, и неизвестно, эта ли беседа или что-то другое послужили причиной тому, что как-то, несколькими днями спустя, сислюмадюр заговорил с Тоураринном с чрезвычайной любезностью. Он спрашивает Тоураринна, чем вызвана его мрачность. Тоураринн поначалу не хочет говорить и делает вид, что никаких особых причин этому нет, но когда сислюмадюр начинает допытываться настойчивее, Тоураринн на время замолкает, а потом говорит:

— Вы, господин сислюмадюр, всегда, с тех пор, как я к вам приехал, проявляли ко мне такое чистосердечие и любезность, как если бы я был вашим приемным сыном, и не к лицу мне скрывать от вас то, о чем вы меня спрашиваете. По правде говоря, с тех пор, как я был ребенком, столько, сколько я себя помню, во мне всегда жило стремление уехать за границу. Это стремление становилось все сильнее и сильнее и теперь уже настолько захватило мои помыслы, что я больше не могу с ним бороться. Конечно, я не вижу или почти не вижу, как к этому подступиться, с учетом моего материального положения, но, сказать вам по правде, я твердо решил это сделать, если только вы не будете возражать, хотя с другой стороны мне и тяжело вырваться из-под доброй родительской опеки, в которой я здесь пребывал, если вы вообще намеревались и дальше оставить меня при себе.

Сислюмадюр сказал, что вообще-то хотел бы оставить Тоураринна у себя в услужении, так как он его во всех отношениях устраивает, но препятствовать отъезду Тоураринна он не хочет; к тому же наверняка окажется, что, куда бы Тоураринн ни попал, его сочтут хорошим парнем, да молодым людям и не мешает ознакомиться с заграничной жизнью. И получилось, что сислюмадюр во всем его поддержал, пообещав Тоураринну выплатить его годовой заработок, а заодно помочь ему с приобретением дорожных принадлежностей. У Тоураринна также осталось из отцовского наследства несколько сотен земли. Этот участок он отдал в залог человеку с юга, и сделано это было по совету сислюмадюра. Тот также показывает, что хочет помочь Тоураринну, намекнув, что у него в планах, если заграничная поездка сложится удачно, отдать за него свою дочь Ингибьёрг, а это не столь уж невероятно, так как он видел, что Тоураринн — человек весьма многообещающий и вполне способный преуспеть. Однако он был столь осторожен, что не хотел покуда раскрывать Тоураринну эти свои намерения или связывать себя какими-либо договоренностями, да Тоураринн этого никоим образом и не добивался. Впоследствии же, вернувшись в страну, он рассказывал, что, будь Ингибьёрг не замужем, когда он приплыл обратно, он стал бы добиваться этого брака, так как после Сигрун Ингибьёрг была самой красивой исландской девушкой, какую он когда-либо видел, и во многих отношениях являлась наилучшей партией.

Ранее по осени один корабль, который должен был плыть в Копенгаген, пригнало обратно, и зиму он простоял в Будире, а теперь, как только растает лед, должен был отплыть в Данию. На этот корабль и устроился Тоураринн, и должен был прибыть на него в последнюю неделю эйнмаунюдюра, а до тех пор оставался у сислюмадюра. Теперь он был вполне весел, когда его могли видеть другие, и горе свое переносил молча. Тем не менее, свою Сигрун он забыть не мог, и всякий раз, когда он оставался один, ему казалось, что отныне он никогда не сможет испытывать любовь ни к какой другой женщине. По ночам он часто лежал в своей постели и не мог уснуть из-за этих размышлений. Он принял решение уехать за границу, так как полагал, что никогда не обретет радости здесь, в стране, раз Сигрун ему изменила, но с другой стороны был озабочен тем, что уготовала ему судьба в заморских краях, где он не имел никакого прибежища, а денег на проезд у него было мало. Однажды ночью, незадолго до намеченного отъезда, он, как обычно, лежал без сна и размышлял о положении своем и Сигрун, и ему пришло в голову, что перед тем, как уехать из страны, он должен написать Сигрун и, по крайней мере, дать ей знать, какое горе она причинила ему своей неверностью. Всю ночь он обдумывал тему письма. — — —

Глава 6

И вот, Тоураринн уехал из страны. Соленое море скрыло от него его родину и укачивало его, пока он лежал в кровати рулевого, переполняемый тоской по невесте и возлюбленной. Наконец Сон заключил его в свои объятья, а его дочь Греза долго баюкала его — а Греза, как всем известно, охотно отправляется со спящими в колдовские полеты по всему свету, показывая им всевозможные чудеса и диковины. Так игривая Греза поступила и с Тоураринном. Она летела с ним над сушей и над морями, показывая ему дивные и прекрасные города и селения, роскошные дворцы и здания, высокие башни и улицы с разнообразными зверями и толпами людей. — — —


Краткое содержание окончания романа

Составлено Тоурдюром Гримссоном по рассказу Йоуна Тороддсена

Весной студент Тоураринн отплыл на будирском корабле в Копенгаген, поступил там в университет, где изучает богословие, потом заканчивает его с хорошими характеристиками и остается в Копенгагене на несколько лет. Сигрун он перед отъездом не написал и не получил иных сведений о ее положении, помимо того, что было сказано в письмах преподобного Сигвальди и Тоурдис. Эйидль Гримссон, как уже говорилось, осенью уехал из Хлида, а Сигрун теперь жила со своей приемной матерью. Все то, что о ней судачили, будто она беременна, оказалось ложью, и никто не понимал, откуда взялось это известие, однако те, кто лучше всего разбирался в этих вещах, помнили, что преподобный Сигвальди заговорил об этих новостях первым, ссылаясь при этом на других. Мать с дочерью узнали об отъезде Тоураринна и о его причинах, и теперь, когда им стала известна правда, считали, что из появления Эйидля в Хлиде вышло одно только зло. Летом преподобный Сигвальди едет на альтинг и объявляет о своей покупке Хамара. Тоурдис не сумела добиться исправления случившегося и подала на пастора в суд, но проиграла дело, так как пастор сбивал судей с толку, как хитростью, так и деньгами. У Тоурдис не нашлось средств довести дело до конца, и от нее также отвернулись те, кто ее поддерживал, когда увидели, что ее средства иссякают. Пастор, как уже говорилось ранее, так и не выплатил денег за Хамар, да она их и не добивалась. Осенью пастор велел установить базальтовую скалу на могиле бонда Сигюрдюра в качестве памятника и распорядился высечь на нем его имя. Он заявил, что камень этот может простоять многие века, если только не уйдет в землю, он же потратил на него массу денег, хлопот и усилий, ведь покойный Сигюрдюр этого заслуживал, так как при жизни всегда честно расплачивался по счетам. Он полагал, что с покупкой Хамара все уладил. Положение Тоурдис сделалось столь стесненным, что она вынуждена была продать весь свой скот в счет погашения долгов и оставить ведение хозяйства. Пастор велел выселить ее зимой из Хлида, и она не видела возможности больше там оставаться, да она уже и столько всего в Хлиде перенесла, что теперь желала уехать оттуда и покончить со всеми заботами о хозяйстве. Весной мать с дочерью устроились к одному бонду в соседней округе, а звали этого бонда Хельги. Они жили у него домочадцами, а хутор назывался Скард. Хельги был молод и недавно женился, это был добрейший человек, и в народе его любили. Он был у себя в округе хреппским старостой, и в этом, как и во всем остальном, его высоко ценили. Когда мать с дочерью прожили там год, жена Хельги скончалась. Тогда он взял Сигрун управлять хозяйством на следующий год. И вот, поскольку человек он был добрый, статный и зажиточный, мать с дочерью бедны, а Тоурдис уже состарилась, так вышло, что Хельги решил взять Сигрун в жены, и по прошествии года они поженились. Сигрун сделала это по наущению своей приемной матери и для того, чтобы иметь возможность ухаживать за нею в ее старости. Но в душе она сохраняла свою верность Тоураринну, хоть и не показывала этого, да к тому же считала, что они больше не увидятся. Хельги очень любил Сигрун, и супружество их протекало самым наилучшим образом. У них родилась одна дочь, которую назвали Тоурдис Тоурардна135. Этот брак Сигрун оказался недолговечным, потому что, когда они прожили вместе два года, бонд заболел и долгое время пролежал в постели, пока не скончался от этой болезни. Своим имуществом он распорядился так, что после его смерти Сигрун достался весь хутор целиком. Сигрун была очень расстроена кончиной своего мужа, однако сносила свое горе с великим спокойствием. Она продолжала жить в Скарде после смерти мужа, имела хорошее хозяйство и считалась женщиной весьма достойной. Многие к ней сватались, но она им всем отказывала.

После того, как он уехал из Хлида, Эйидль Гримссон жил со своим отцом и все время жаловался ему, как пастор надул его с Сигрун. Гримюр завел об этом разговор с пастором и попросил того исправить положение. Пастор долго об этом размышлял, и ему пришла на ум экономка Гвюдрун, а также то, что ей нет смысла дожидаться Тоураринна, да тому и не будет до нее дела, когда он узнает обо всех хитростях пастора, если вообще вернется, что было еще неизвестно. Гвюдрун часто напоминала пастору, чтобы он исполнил свое обещание насчет ее замужества, и, раз уж все так сложилось, пастор решает устроить между Эйидлем и Гвюдрун брак. Людям это показалось поспешным, но пастор отыскал достаточно оснований все ускорить, и все вышло так, как он хотел. Эйидль и Гвюдрун поселились в Хлиде, который был теперь свободен, и говорили, будто пастор намеревался передать этот участок Гвюдрун в счет ее заработка экономки. Хозяйство их шло неважно, а отношения и того хуже. У Гримюра и пастора была масса хлопот с тем, чтобы улаживать их ссоры, а иногда доходило и до публичных примирений, и было много разговоров о разладе между супругами и посредничестве пастора в заключении мира.

Преподобный Сигвальди уже стареет и берет себе викария; его зрение совсем ослабло. Викарии не задерживаются у него надолго, так как жалованье их не превышает среднего жалованья работника, а пастор говорил, что на большее они не заработали. В течение трех лет он каждый год менял викария, а когда не смог найти очередного, то сложил с себя пасторские обязанности. К тому времени прошло уже семь лет с тех пор, как уплыл Тоураринн, и той весной он приехал сюда на корабле из Рейкьявика. Тоураринн прослышал, что Стадюр теперь свободен, а поскольку работы у него тогда не было, он ходатайствует о нем и получает пасторат. Потом он принимает в Рейкьявике ординацию и арендует лошадей для поездки на север. Он выехал на север на обретение Креста, и о его поездке ничего не рассказывается, пока он не приезжает в Скард, где теперь жила Сигрун. Хельги жил там до того, как Тоураринн уплыл, и они были немного знакомы. Тоураринн намеревается устроиться там на ночлег и справиться у Хельги о новостях из своего округа; сам же он никаких сведений оттуда не имел. Он приезжает в Скард в конце дня и не видит перед домом никого, кроме подающей очень большие надежды девочки лет четырех-пяти в дверях хутора. Тоураринн здоровается с ребенком, и тут в дверях появляется женщина. Это была Сигрун. Он приветствует ее, но поначалу они друг друга не признали. Тоураринн спрашивает о бонде Хельги, и она говорит ему, что произошло. Он просит разрешения остаться на ночлег и получает его, и во время разговора они узнают друг друга и рассказывают друг другу о том, что они пережили с тех пор как расстались. Их встреча получается весьма радостной. Старая Тоурдис также рада видеть Тоураринна. Он остается там на несколько дней, узнает все о хитростях и уловках преподобного Сигвальди и сильно расстраивается. Он также прослышал о смерти своей сестры, жены преподобного Сигвальди, и очень ее оплакивал. Тоураринн строит в Скарде свои планы и первым делом посылает человека к преподобному Сигвальди с письмом, в котором новый пастор в Стадюре велит старому священнику навсегда уехать из усадьбы. Преподобный Сигвальди ошеломлен, когда видит, как все обернулось, и теперь он никого не хотел бы видеть в своих преемниках менее, чем Тоураринна. Он не ждет от него и от его появления ничего хорошего, тут же приобретает себе небольшой хутор неподалеку и перевозит туда все, что может. После этого Тоураринн вызывает преподобного Сигвальди в суд за все его предыдущие проделки против него и Тоурдис с Сигрун, и ведет дело столь твердо, что преподобный Сигвальди всерьез пал духом, особенно когда они с Тоурдис разговаривали в суде. В это дело были вовлечены большинство из тех, о ком упоминалось в этой истории, и длилось оно долго. Пастор был приговорен к крупному штрафу.

Пастор Тоураринн перевез хозяйство Сигрун с ее согласия в Стадюр, а осенью они поженились и жили в любви и согласии, и на этом история заканчивается.


Примечания

1 Область к западу от озера Тингвадлаватн, недалеко от Рейкьявика.

2 Старинная мера объема или веса, составлявшая около четверти литра или килограмма.

3 Названия хуторов переводятся как Холм, Уступ, Кряж, Скала, Озеро, Бухта, Коса, Мыс, Горка и Склон. Здесь и далее автор использует максимально нейтральные названия хуторов, каких много по всей Исландии, видимо, не желая допустить привязки к реально существующим местам.

4 Свободный крестьянин, землевладелец.

5 С наступлением сумерек на многих хуторах в Исландии ложились поспать в ожидании времени, когда можно будет зажечь лампы.

6 Главная жилая комната в исландском доме, к XIX в. служившая столовой, спальней и помещением для женских домашних работ.

7 Размеры жилых помещений традиционно указывались в пролетах между столбами; длина одного пролета составляла 1,5–2 м.

8 Самоуправляемая сельская община, состоявшая из определенного числа землевладельцев (бондов) и имевшая четкие границы, в общем случае не совпадавшие с церковными приходами.

9 По исландским поверьям дух-хранитель человека (фюльгья) неразлучно следует за ним и может предвещать визит этого человека.

10 Название хутора означает «Холм».

11 Разновидность баллад или эпических поэм, чрезвычайно популярная в Исландии в средние века и позднее.

12 Персонажи французских и итальянских эпических сказаний, а впоследствии — исландских рыцарских саг и рим. Иногда также используется вариант имени «Феррагус».

13 Главный герой «Саги о Греттире».

14 Каждая рима традиционно предварялась кратким любовным стихотворением, в котором автор обращался к некой любимой им женщине.

15 У гостей в Исландии (особенно в темное время суток) было принято подходить к окну и говорить «[Да пребудет] здесь Господь» вместо того, чтобы стучаться в двери. Считалось, что нечистые силы не смогли бы произнести имени Господа.

16 Высшее должностное лицо в административной единице Исландии, сисле, примерно соответствует шерифу или префекту.

17 Имеется в виду ригсдалер, датская денежная единица.

18 Исландский крепкий спиртной напиток на семенах тмина.

19 Имеется в виду место в Западных Фьордах, а не более известный фьорд на востоке страны.

20 Время с середины сентября до середины октября, когда овец, которых ежедневно не доят, и все лето пасшихся в горах, собирают в загоны (слово «рьеттир» и означает «загоны»), где бонды разбирают свой скот.

21 Старинная мера веса или объема, около 100 кг или 62 л.

22 Из «Страстны́х псалмов» преподобного Хадльгримюра Пьетюрссона (изданы в 1666 г.). Эти гимны были хорошо известны в каждом доме, а потому бонд не считает нужным приводить цитату целиком. Продолжение же четверостишия звучит так:

то и Господь, уж верно, забыл,
то, что каждый из них натворил.

23 Крупная старинная датская серебряная монета весом около 25 г.

24 Для коров ранний отел считался преимуществом, так как теленок имел больше шансов успеть вырасти на хорошем корму.

25 Вечерами на исландских хуторах было принято перед сном читать вслух — как правило, из сборника проповедей, Библии, молитвенника или подобных книг.

26 Имеется в виду созвездие Плеяд.

27 Традиционное исландское блюдо, копченое мясо ягненка, обычно хранившееся в подвешенном виде (в буквальном переводе слово означает «подвешенное мясо»).

28 Огороженный луг вокруг дома с самой лучшей травой.

29 Мера веса, равная 10 фунтам или 4,96 кг.

30 Название означает «Девятичасовой тур».

31 Название означает «Хлев».

32 Название означает «Холм Трех Туров».

33 Сажень в Исландии равнялась 167 см.

34 Во время действия книги (датский) аршин в Исландии составлял 62,77 см.

35 Йоунас Хадльгримссон (1807–1845), исландский поэт и естествоиспытатель.

36 Традиционная обязанность хозяйки дома, даже если готовкой она не занималась.

37 Кличка кошки означает «полосатая».

38 Название корабля норвежского конунга Олава Трюггвасона, на котором он и погиб в битве у Свольдера.

39 Деревянный сосуд для еды, напоминающий горшок с резной крышкой, которую можно использовать вместо тарелки. У каждого домочадца был свой аскюр.

40 Масленка представляла собой плоскую овальную или круглую деревянную коробку, украшенную резьбой.

41 Зимние месяцы старинного исландского календаря; торри — с середины января по середину февраля, эйнмаунудюр — с середины марта по середину апреля.

42 Отсылка к исландской сказке, в которой ворон предсказал бедному рыбаку хороший улов за то, что тот дал ему поесть.

43 Раб первосвященника Каиафы, участвовавший в аресте Иисуса Христа.

44 Имеется в виду день найма и увольнения работников, который по старому стилю совпадал с праздником обретения святого Креста (3 мая), но название сохранилось и после перехода в 1700 г. на новый стиль, когда этот день стал приходиться на 14 мая.

45 Имеется в виду положение того, кто проживает на хуторе у другого человека и иногда также держит собственную скотину, но в семью этого человека не включен и обычно расплачивается за проживание работой, хотя в остальном остается сам себе хозяином.

46 Историко-политический труд исландского лагмана и судьи Магнуса Стефенсена, изданный в 1806 г.

47 Труд по истории Исландии в 12 томах сислюмадюра Йоуна Эспоулина середины XIX в.

48 Финнюр Йоунссон, Пьетюр Пьетюрссон — исландские епископы XVIII и XIX вв.

49 Хоулар был исторической резиденцией католических епископов с XI в. и фактически являлся столицей северной Исландии; находившееся там учебное заведение было старейшим и одним из наиболее уважаемых в стране.

50 Датская монета, равная ¼ ригсдалера.

51 «Nucleus Latinitatis», латинско-исландский словарь, изданный в 1738г.

52 Пособие по латинской грамматике Элия Доната.

53 Законодательный суд в исландском парламенте, существовавший до 1800 г.

54 Т.е. Стадюрской Гюнной или Пасторовой Гюнной.

55 Четыре первых дня седьмой недели лета по исландскому календарю, в начале июня, когда было принято передавать хутор новым владельцам или арендаторам.

56 Неделя между Ивановым днем (24 июня) и днем посещения Девы Марии (2 июля).

57 Налог, на который церковь должна была покупать горючее для освещения, вино и облатки или муку для их изготовления.

58 Сигюрдюр Пьетюрссон (1759–1827), исландский сислюмадюр, поэт и драматург. Имя богини Фрейи здесь используется для обозначения женщины вообще.

59 Ран — богиня моря в скандинавской мифологии.

60 Студентом в Исландии назывался не только учащийся университета, но и человек, окончивший гимназию (т.е. имеющий право в него поступить).

61 Обыгрывается исландская поговорка «Лучше съесть лишнего, чем сказать лишнего».

62 Название означает «Холм Эльфов».

63 Традиционный обряд братания, описанный, например, в «Саге о Гистли».

64 Йоун Торлаукссон из Байисау (1744–1819), исландский священник, поэт и переводчик.

65 Дерном накрывали сено сверху.

66 «Собрание сочинений по истории Исландии и исландской литературе, древней и новой», историко-культурологический труд в шести томах, изданный в Копенгагене в 1856 г.

67 Тейтюром звали богатого бонда из Рёйдкодльсстадира. Он попросил поэта Сигюрдюра Брейдфьорда (1798–1846) сложить о нем эпитафию, которая и процитирована выше. Стоит отметить, что в первом издании настоящего романа от 1876 г. неприличное слово было заменено многоточием.

68 Неясно, является ли это ошибкой автора или иронией; 20 мёрков как раз и составляли одну четверть.

69 В католической и протестантской церкви празднуется 29 сентября.

70 Кличка кота означает «угольно-черный», «Уголек».

71 Гиссюр (или Гицур) Торвальдссон был ярлом, противостоявшим клану Стурлунгов в XIII в., в наиболее кровопролитной из междоусобных схваток в истории Исландии. В 1253 г. его враги подожгли его хутор Флюгюмири; в огне погибло 25 человек, включая жену и трех сыновей Гицура, однако сам он спасся, укрывшись в чане с сывороткой, после чего его отогревала женщина.

72 Первый день Великого поста, отмечается за полтора месяца до Пасхи.

73 Тула — вид исландского стихотворения, обычно народного происхождения. Число дочерей и бочек в упомянутой туле варьируется от двух до четырех, а то и пяти.

74 Дидактическая поэма преподобного Йоуна Магнуссона из Лёйвауса (1601–1675).

75 Здесь и далее Гримюр цитирует Библию своими словами, иногда весьма вольно.

76 Книга с песнопениями для мессы.

77 Старинная мера стоимости, равная 1/6 сотни, 2 четвертям зерна, 20 аршинам сукна или 40 рыбам.

78 Т.е. Екклесиаст.

79 Ислейвюр Эйнарссон (1765–1836) — исландский сислюмадюр и судья. Скарпхедин — герой «Саги о Ньяле», человек воинственный и острый на язык.

80 Скоттами звали в Исландии многих привидений женского пола.

81 Хрящевой узелок, иногда встречающийся в овечьем жире и, как считалось, суливший богатство нашедшему.

82 Оудаудахрёйн — обширное лавовое поле в северо-восточной Исландии, где скрывались объявленные вне закона преступники. Это место пользовалось дурной славой, и обычные люди его без необходимости не посещали.

83 Хаукардль — исландское национальное блюдо, представляющее собой выдержанное в песке и завяленное акулье мясо.

84 Греттир — герой «Саги о Греттире». Когда он зимовал в Рейкхоуларе у своего родича, ему, по его словам, не всегда удавалось заполучить еду.

85 Имеются в виду большие валуны, которые Греттир подымал забавы ради. Теперь это слово стало нарицательным, а камней с таким названием много по всей Исландии.

86 Здесь слово используется в значении «филистер», однако, учитывая библейские наклонности Гримюра и дальнейший контекст, был выбран перевод «филистимлянин». В исландском языке, как и во многих других, оба этих понятия обозначаются одним и тем же словом

87 Великанша Битвы — секира Скарпхедина из «Саги о Ньяле», которой он разрубил своего врага Траина Сигфуссона.

88 Т.е. в середине мая.

89 Ранее автор упоминает о жившей на хуторе кошке с такой же кличкой; в случае коровы она означает «пестрая», «рыжеватая».

90 Распространенная в Исландии кличка коров и кобыл, а также женское имя; происходит от названия цветка камнеломки.

91 Кличка коровы означает «пятнистая».

92 Кличка коровы означает «источник сияния».

93 Кеннинг женщины (тун змея ­– золото, липа золота — женщина).

94 Имеются в виду пряжки, использовавшиеся для связывания снопов сена.

95 Из «Поэмы об Оддюре» преподобного Стефауна Оулафссона из Вадланеса (1619–1688).

96 Т.е в начале июля.

97 Кличка коня означает «кроваво-красный».

98 Один из пяти аллюров исландских лошадей, летящая иноходь.

99 Исландские дамские седла имели спинку и ручки спереди и сзади, как у кресла.

100 Разновидность сложного узла, по поверьям облегчавшего женщине (или самке животного) роды, а также помогавшего от запоров.

101 Автор использует слово, которое приблизительно можно перевести как «данифицированный», т.е. освоивший «столичные» датские обычаи и манеры (в противовес провинциальным исландским). В наше время это слово используется в ироничном ключе — как, возможно, произошло и здесь. В дальнейшем персонаж действительно пересыпает речь заимствованными из датского словами, иногда их коверкая — такая манера могла быть свойственна жителю Рейкьявика XVIII-XIX вв.

102 В середине XVIII в. было образовано «Исландское акционерное общество», организовавшее в Рейкьвяике и окрестностях ряд различных предприятий: сельскохозяйственное, винокурное, прядильное, канатное, кожевенное, корабельное, рыболовецкое и др. По-датски они назывались «Новые предприятия», что созвучно исландскому слову «обстановка», «меблировка», и это название закрепилось; предприятия же послужили ядром, вокруг которого сформировалась исландская столица.

103 «Девушка» (дат.).

104 Кличка кобылы означает «серая».

105 Герой «Пряди об Орме сыне Сторольва» и нескольких других саг. В «Саге о Греттире» говорится, что Греттир был самым сильным человеком в стране после Ормюра (Орма) и его родича Тоураульвюра (Торальва).

106 Побелевший на воздухе помет собак или гиен, использовался в средние века для лечения воспалений горла.

107 Поттюр («горшок») — мера объема, равная 0,965 л.

108 Искаженное датское god morgen, «доброе утро»; в таком написании чаще используется как эвфемизм для удара в морду.

109 Жителям Западных Фьордов традиционно приписывали колдовские способности.

110 Подарок ребенку, у которого прорезался первый зуб.

111 Головной убор, как правило, вязаный, закрывающий голову и шею, с отверстием для глаз и носа.

112 Смешанная с водой застарелая моча использовалась для стирки шерсти вместо мыла.

113 Норвежский свод законов от 1687 г.

114 Стандартная формула при объявлении вне закона.

115 В католицизме и лютеранстве пятой заповедью считается «Не убивай».

116 Может иметься в виду как исландский правовой кодекс от 1281 г., так и сборник проповедей епископа Йоуна Торкельссона Видалина, изданный в 1718–1720 г.; обе эти книги называли «Книгой Йоуна».

117 Т.е. шерсть, полученную от стрижки овец весной, более густую, чем осенняя.

118 Здесь имеется в виду аршин как единица стоимости, равная 1/120 от сотни серебром (цены одной коровы), или двум рыбам.

119 Два последних дня перед первым днем зимы (первая суббота после 20 октября).

120 При забое скота кровь собирали для приготовления кровяной колбасы, и ее нужно было помешивать рукой, пока она теплая, чтобы предотвратить свертывание.

121 Церкви в Одди (в сисле Раунгаурвадла) и Греньядарстадюре (Сюдюр-Тингейяр) являются одними из старейших в стране и были в числе наиболее привлекательных пасторатов.

122 Традиционное имя привидения мужского пола.

123 Имя привидения означает «клюв» или «крюк».

124 Туридюр по незнанию смешивает вместе реальные имена Христа с обычными латинскими словами; так Dominus meus означает просто «Боже мой», а benedictus — «благословенный».

125 Под платой натурой в Исландии обычно понимался скот (как правило, овцы).

126 Согласно законам существовавшим в Исландии с древних времен, незамужние женщины, будь то девушки или вдовы, должны были иметь законного опекуна (мужчину).

127 Т.е. 300 овец с шерстью и ягнятами.

128 Юридическое выражение, означающее «так было, как выше сказано» (лат.).

129 Locus sigilli (лат.) — «место печати».

130 Овец в Исландии помечают при помощи разной формы надрезов на ушах.

131 Епископ Йоун Торкельссон Видалин (1666–1720), автор популярного сборника проповедей.

132 У протестантов и католиков — 11 ноября.

133 Персонажи «Саги о Гуннлауге Змеином Языке».

134 Уменьшительное от Ингибьёрг.

135 Женская форма имени Тоураринн.

© Сергей Гвоздюкевич, перевод с исландского и примечания

© Tim Stridmann