Тем, кто плывет мимо берегов Исландии, удается увидеть лишь малую часть страны.
Им удается увидеть морской туман и, быть может, дрейфующие льды, буруны у подводных скал, птичьи базары вокруг мест гнездовий и корабли на рыболовных банках.
Они видят исполинские утесы, вздымающиеся из моря и выстраивающиеся рядами. Утесы достают до небес и зачастую окутаны облаками. За ними виднеются обширные взгорья со снеговыми полями. Между ними открываются узкие фьорды с приморскими деревушками и торговыми городками. Дым лентами вьется вдоль склонов; корабельные мачты вырисовываются на фоне скалистых уступов.
А на заднем плане всегда синеет край плоскогорья, закрывающий обзор вглубь страны.
Они плывут к заливам и плоским побережьям. Оттуда страна выглядит лежащей у горизонта голубой полосой. Ледники сияют, словно своды крыш. Плоскогорья и низменности сливаются в темно-синей дымке.
Вид этот красив. Многим бывает трудно его забыть.
Но за этими горделивыми береговыми горами, за замыкающими вершины фьордов плоскогорьями, вдали от широких заливов и обрамленных прибоем песков, далеко-далеко в лазурной синеве лежит другая часть Исландии, совершенно непохожая на те, что предстают перед людьми на корабельных палубах.
Там лежат пустоши, пустынные и безлюдные, используемые в качестве летних пастбищ.
Там улыбаются зеленые лощины и поросшие травой холмы, низвергающиеся водопадами ручьи и богатые рыбой озера.
Волны пробегают по обширным лугам осоки, которые никогда не косят.
Фиалки благоухают на берегах чистых источников. Там они живут и умирают, не порадовав ни один глаз. Стебли дягиля стоят, выпрямившись и высоко подняв головки. Они увенчаны под стать королям. Соломон во всем своем великолепии не был столь же наряден, как один из них. Но нет никого, кто бы ими восхищался.
Цветущие кусты рябины колышут ветвями под летним ветерком. Они по характеру гостеприимны и предлагают убежище и приятный отдых, но никто их не посещает.
Склоны распростирают свои объятья. Они сочно-зеленые от гребня до подошвы. Но они не привлекают к себе ни единого создания, кроме нескольких глупых овец.
Свободные птицы реют над пустошами, обретая там приют. Белоснежные лебеди роняют там свои перья каждое лето. Они кроткие как ягнята; бояться людей они так и не научились.
Все это заключено в оправу из сияющих ледников и синих горных пиков, поросших травой потоков лавы и серых песчаных пустынь.
Эта часть Исландии — отдельный мир, со сладостным летом и суровыми зимами. Он исполнен красоты, величествен и обширен.
Нигде нет подобного ему…
Ныне ежегодно убывает число тех, кто может что-либо о нем рассказать.
Ныне, в начале XX столетия, дороги исландцев пролегают по морю, вокруг фьордов и дальних мысов…
Прежде дороги людей проходили по суше.
Тогда всякий путешественник знал страну, изъездив ее вдоль и поперек. Тогда пустоши были знакомы каждому, и броды в реках ни для кого не представляли преграды. Тогда люди приучались к опасностям и трудностям дальних поездок с детства и зарабатывали себе репутацию на горных тропах.
Даже по Оудаудахрёйну1 тянулись следы людей и лошадей.
Тогда вожди страны ездили со своими отрядами по дорогам, для которых теперь не сыскать проводников.
Теперь старые тропы на пустошах зарастают, тонут в грязи и покрываются песком. Никто точно не знает, где проходили некоторые дороги.
Красивые и величественные нагорья Исландии погружаются в забвение и мало-помалу стираются из сознания народа.
Названия забываются. Часто они были связаны с великим мужеством и историческими событиями во времена давно ушедших предков. Некоторые из них они освятили своими смертями…
В этих ненаселенных краях народ сотворил себе тайный мир. По нему блуждали мысли людей в долгие сумеречные часы.
Тогда пустыни оживали и населялись загадочными существами. Все там было насквозь языческим, древним и исполненным мудрости. Кое-что было гигантским и безобразным. Немногое было там по плечу сосункам.
Но все там было надежно и чуждо раздоров, каким хотел быть и сам народ.
На горных вершинах жили тролли. Они подстерегали странников и рассказывали стишки. Ночами на Йоль2 они пожирали пастухов, но лопались от горя, если их друзья им изменяли.
Объявленные вне закона устраивали там, в отдаленных долинах, свои имения, которые Скюггавальдюр3 укрывал от жителей населенных мест. Они заколдовывали людей и сбивали их с пути, боролись с ними и одолевали их. Но когда приходила нужда, они становились им братьями.
Там витали над пустошами духи умерших. Они не могли упокоиться, так как никто не засы́пал их освященной землей. Они отплясывали призрачные танцы в самый жестокий буран, но стонали, словно смертельно больные дети, когда предвидели беду и погибель.
Счастлив был тот, кто странствовал по всей стране и о многом мог рассказать. Недостатка в слушателях у него не бывало.
«Я странствовал много, беседовал много»4, могли по праву сказать они. Неисчислимы были известные людям истории о горных поездках, своих и чужих.
Часто рассказывалось не только о том, что произошло на самом деле…
Тогда отдаленные пустоши в волшебном сиянии приключений представали перед глазами предприимчивых молодых людей и закаляли силу их воображения. Они сгорали от желания сами исследовать новые тропы, угодить в опасности и добиться славы.
Тогда многолюдная Исландия была достаточно велика и достаточно богата.
Тогда люди любили страну, но не знали ее. Теперь больше людей заявляет, что любит ее, чем на самом деле это делает.
Теперь все сказочные истории о ненаселенных краях мертвы; вера в рост знаний и новый образ мыслей положили им конец. Так в итоге случается со всеми сказочными историями, сколь бы священными они ни считались в свое время. Вдохновение праотцев устарело.
И их мать, грандиозная исландская горная природа, отражающаяся в них всех — она также пропадает из виду многих людей.
Теперь прекрасные и светлые пустоши лежат безлюдные и позабытые тысячами исландцев, которые носятся вокруг страны, стоя на корабельных палубах.
Немногие сборщики овец захаживают туда один или два раза в году.
Единичным людям приходится сопровождать туда любопытных иностранцев, проделавших дальнюю дорогу по суше и морям, чтобы увидеть Исландию и не довольствоваться одними лишь побережьями.
В остальном люди туда не приходят.
Лишь они одни могут рассказать о тех богатствах, что лежат там, нетронутые, по соседству и под защитой летнего покоя прекрасных пустошей.
И еще меньше тех, кому знакомы тамошние суровые зимы.
—
Взгляни люди на эти пустынные земли летом, на глаза им здесь и там попадутся светло-желтые пятна, резко выделяющиеся среди бесплодных всхолмий, кустов ивы и поросших карликовой березой склонов.
Это — старые туны.
Там стоят на пустошах хутора — заброшенные.
Туны еще сохраняют травянистый цвет; там, где когда-то возделывали почву, он нескоро исчезнет окончательно.
Хутора на пустошах стояли в лощинах у подножий гор, на берегах ручьев или на мысах рыбных озер — неизменно там, где было наиболее красиво и целесообразно.
Повсюду вокруг тунов виднеются развалины ограждений; кое-где одна ограда проходит вокруг другой. Они показывают, что там поработали трудолюбивые руки.
А посреди тунов стоят заросшие руины, осевшие и погрузившиеся в почву…
Странные ощущения охватывают большинство из тех, кто останавливается у этих заброшенных жилищ.
Там люди жили веками или десятилетиями. Никто не знает, сколь стары эти сооружения.
Что загнало или привлекло этих людей сюда, в безлюдье? Как велось их хозяйство? Чем все закончилось?
Вопросов хватает. Ответов нет.
Зачастую никому не известно, кто проживал там последним. Иногда и название хутора тоже теряется…
Жители населенных районов часто испытывали неприязнь к этим хуторам и с подозрением взирали на тех, кто туда переезжал.
Это делало их борьбу вдвое тяжелее. Это также отпугивало других от того, чтобы переехать следом за ними, лишало их соседской помощи.
Общественное мнение было могущественно, сколь бы неразумным оно ни было.
Иногда эти подозрения были не беспочвенны. Однако чаще причиной служило одно лишь то, что это были люди с необщительным характером, независимые и предприимчивые, и их не заботили пути большинства.
Людские обстоятельства могут быть различными и многообразными.
Но как бы там ни было… вот следы тех, кто пытался подчинить себе эти процветающие пустоши. Они боролись — боролись с жестокостью природы, боролись с жестокостью людей и в конце концов потерпели поражение.
Быть может, эти заброшенные хутора суть могилы блестящих надежд, храбрых устремлений, неустрашимой энергии. Быть может, это могилы самих этих людей, наделенных этими качествами.
Горный мир заманил их в свои объятья, но оказался к ним слишком холоден.
Словно печальные повествования зарыты в дерн у ног людей. Каждая линия, несущая на себе отпечаток людских трудов, является штрихом вычурно переплетенной руны, замысловатой и таинственной. Эти поросшие травой руины стен могли бы о многом рассказать.
Человек стоит на священном месте погребения. Тишина и серьезность захватывают мысли и делают его восприимчивым. Это подобно грусти по незнакомому выдающемуся деятелю, это подобно торжественности похорон. Воспоминания витают вокруг. Разум словно ощущает трепет их крыльев, но не может их поймать.
Нет никакой возможности что-либо узнать. Тем больше приходится домысливать.
Быть может, эти руины скрывают в себе какие-то преступления. Но они скрывают также и добрые дела. Кто-то их благословлял, а кто-то проклинал, пока они были домами.
Только они скрывают в себе и многое другое.
Кому ведомы те блаженство и радость, что жили, быть может, в этих хижинах, когда в них селились молодые влюбленные? Кому ведомы те любовь, надежда и желание, наполнявшие их груди и делавшие для них их домишко светлее королевских дворцов?
И кому ведомы все разочарования?
Кому ведомы все те несчастья, все те печали, скрытые под этими обрушившимися крышами? Кому ведомы все страсти, бушевавшие в людских душах?
Кто может описать все душевные муки, все страхи и тревоги, охватывающие человеческий дух, когда на него давят со всех сторон — как будто неприступные каменные стены сходятся вместе, медленно и безжалостно, чтобы раздавить его живьем?
Кто может описать душевное состояние одинокого крестьянина, когда он видит своих собратьев, людей, ухмыляющихся над его бедами, встающих в ряды сил природы против него, холодных как сталь, безучастных, мстительных?
Этого не может никто.
Здесь окажется бессильно все писательское воображение…
Однако эти могилы священны, так как многие закопали там лучшее, что дала им жизнь, годы своего расцвета, благородные устремления и чувства, свои усилия, свое здоровье и наконец саму жизнь.
Горькие слезы падали там на землю. Пылкие молитвы возносились оттуда в ледяное пространство. Пронзительные и полные отчаяния голоса взывали оттуда к людям, к Господу и… не были услышаны.
Наконец там воцарялась мертвая тишина. Не осталось ничего, кроме руин…
На этих светло-желтых пятнах среди пустошей записана одна глава истории исландцев. Она записана там и нигде больше.
Некая сила защитила и сберегла их цвет. Издали привлекают они внимание людей, будто шепча им: «Придите и взгляните!»
Люди пришли сюда. Это были первопоселенцы. Но вы забыли их имена.
Их поселения пришли в запустение.
Исландцы открывают земли и теряют их снова… Они нашли Винланд и потеряли его. С Гренландией — то же самое. Теперь они теряют значительную часть Исландии.
Посмотрите! Вот лежит дело жизни одного из сынов Исландии — разрушенное и разоренное.
Вот лежит плод совместных трудов многих людей, целой семьи, целого рода, поколения за поколением — все обратилось в ничто.
Вокруг сияют земли пустошей, богатые и плодородные, обширные и незанятые.
Так все сложилось для этих первопоселенцев. Когда придут следующие?
Когда посланцам народа удастся покорить эти просторы, чтобы зима не забрала их у них обратно?
Или заброшенные хутора должны множиться и дальше?
Должна ли жизнь стягиваться к морскому побережью, туда, где проходит большая проезжая дорога?
Должны ли нагорья, обширные и прекрасные, прийти в полное запустение?
Нет, нет… никогда! Этого не захочет ни один исландец. И этого не будет.
Люди, деньги, транспорт — силы грядущего — все это придет со временем.
Когда дороги пролягут по стране, а не вокруг нее — когда экипажи будущего помчатся по пустошам из долины в долину, — тогда люди познают страну, и тогда они освоят ее заново.
Тогда дни хуторов на пустошах вернутся, еще более прекрасные и цветущие, чем прежде. И тогда настанет праздник для тех людей, что посвятили свою жизнь заселению земли.
Тогда Исландия вырастет вглубь, и ее история станет еще богаче…
…К сожалению, это будет один из хуторов прошлого, а не будущего, куда мы здесь заглянем.
Когда миновали те испытания, которые повлекла за собой для Хадлы их с Оулавюром женитьба, она почувствовала, что у нее стало легче на сердце. Приближавшаяся теперь пора была порой отдыха от всех тех волнений, что случились перед этим. Теперь ей казалось, что все стало таким, каким и должно было быть.
Она была домочадцем там, куда Оулавюр нанялся на этот год пастухом. Нанялся он на других условиях, нежели ему было привычно. Он оговорил за собой право быть при необходимости освобожденным от работ из-за приготовлений к ведению хозяйства, которое должно было начаться следующей весной.
Бадстова на хуторе, где теперь жила Хадла, была в основном устроена по образцу бадстовы в пасторской усадьбе, только несколько поменьше. Комнаты были отгорожены до самых потолочных балок в обоих ее концах. Одну из этих комнат, в ближнем конце бадстовы, молодые заполучили для единоличного проживания.
Там Хадла пребывала в некотором уединении, и ей это нравилось. Там она могла часами сидеть одна за своим рукоделием, там она могла спокойно размышлять в тишине о своей судьбе и горестях. Домашние заходили туда редко, только если у них было какое-нибудь дело. Они полагали, что им нельзя там бывать, поскольку комната была отведена «домочадке». Для нее это граничило с навязчивостью, а их хозяев раздражало бы, если бы они завели привычку там сидеть.
Там Хадле жилось лучше, чем она ожидала. Хозяйка дома всячески старалась обращаться с ней хорошо. Домашние делали то же самое. В сущности, Хадла из-за этого ощущала себя в доме гостьей, которой все стремились оказать гостеприимство. Она держалась в стороне от всех мелких ссор и разногласий, случавшихся между домашними там, также как и в других местах. Обе стороны могли быть ее знакомыми. Ее благосклонность редко становилась предметом раздоров или зависти. Быть может, так выходило благодаря тому, что Хадла со всеми обращалась одинаково. Она была равно любезна со всеми, не делая никаких различий между людьми. На самом деле она всех держала на равном расстоянии от себя; никто не добился более близкой дружбы с ней, чем другой. Однако делала она это с такой вежливостью, что люди едва это замечали. Тот веселый нрав, что прежде помог ей нажить себе противников, она оставила. Поэтому люди научились уважать ее и одновременно привязались к ней.
Люди с других хуторов навещали ее редко. Ее прежние «подруги» поначалу приходили, но быстро перестали. Они заметили произошедшие в ней изменения. Некоторые, казалось, совсем о ней забыли. Для них более чем достаточной местью за былые досады было то, что она вышла замуж — за Оулавюра. Их больше не заботила ее дружба, как не заботила и возможность позлить ее, показавшись ей на глаза. Лучше всего было им не иметь дел друг с другом.
Хадле со своей стороны это также нравилось больше всего.
Однако они ничего не могли с собой поделать и то и дело не расспрашивать о ней. Поэтому охочим до сведений женщинам казалось более надежным временами здороваться с «голубушкой Хадлой» на случай, если им удастся выудить и отнести на соседние хутора что-нибудь важное насчет ее супружеской жизни.
Только они уходили не более осведомленными, чем приходили, если не совсем сбитыми с толку. Обращаться с ними Хадла умела. Пока еще она была в состоянии отвести глаза и более разумным людям, чем они.
А теперь ей обязательно нужно было отводить людям глаза, пока она еще жила в их окружении. От того, как это ей удастся, зависело будущее ее тайны.
Для этого требовались бдительность и осторожность, как в малом, так и в большом.
Все ее старания были устремлены на одно лишь это: отводить людям глаза, скрываться, скрываться достаточно долго. Тревога и страх из-за того, что это может не удаться, постоянно лежала грузом на всех ее мыслях. Всем остальным она готова была пренебречь.
Ей постоянно представлялся мигом облегчения и освобождения тот момент, когда она сможет уехать прочь от этих своих любопытных знакомых, исчезнуть из виду и перестать их бояться. Этого часа она ждала с болезненным нетерпением…
Отношения Хадлы и Оулавюра были в этот период лучше, чем кто-либо, и даже она сама, рассчитывал. Оулавюр делал все, что мог, чтобы помочь ей и устроить ее получше. В этом плане он был изобретательнее и заботливее, чем кто-либо мог от него ожидать.
Хадла не могла не ценить ту огромную заботу, которую Оулавюр к ней проявлял. Она понимала, что это не притворство, но красноречивое свидетельство того, как она ему дорога. Из этого она заключала, что он, по-видимому, простил ее и будет надежно хранить ее тайну. Это, в сущности, было больше, чем она могла ожидать от какого-либо мужчины.
Раздумья о своем падении и унижении также помогали ей преодолеть то отвращение, которое она питала к Оулавюру. Недавние события были еще достаточно свежи в ее мыслях, чтобы она могла забыть о тех трудностях, из которых он помог ей выбраться. Напротив, все события, все ее риски и беды делались еще яснее, когда она могла обозреть их задним числом и как следует обдумать. На самом деле она была куда ближе к полной погибели, чем осознавала тогда. Теперь в ее мозгу всплыло столько деталей, через которые она тогда, по сути, переступила. Они могли полностью погубить ее замысел. В нужный момент события позволили ей наткнуться на этого человека, единственного человека, от которого в принципе можно было ожидать, что он захочет и сумеет увести людей по ложному пути. Она не могла забыть его ловкость и дерзость, когда он уверял людей в том, что они были помолвлены уже давно. Она бы и близко не сумела сделать это с таким невинным видом. Быть может, в первую очередь именно благодаря его мастерству люди и поверили в эту историю.
За все это она была ему благодарна, и это ее чувство было искренним. А самообвинения наводили ее на мысли, что на самом деле она не была слишком уж хороша для него. Разница в красоте от них обоих не зависела. И что толку в красоте, когда утрачена честь? Тогда это был роковой подарок.
Однако она считала себя самой несчастливой из всех женщин.
Иногда ее посещала мысль, а была ли она на самом деле вынуждена выйти за Оулавюра… нельзя ли было скрыть тайну и без этого? Но сколько бы она над этим ни размышляла, вывод всегда оказывался одним и тем же. С точки зрения закона было достаточно, чтобы Оулавюр назвался отцом ребенка; для общественного мнения это было бесполезно. Люди посмеялись бы над подобной выдумкой и тем скорее вышли бы на правильный путь. Единственным способом наделить историю убедительной силой было объявить о давно державшейся в тайне помолвке, а потом выйти за него.
Все эти размышления привели к тому, что Хадла решила стать Оулавюру хорошей женой, поддерживать его достоинства и развивать их, смягчать его недостатки и изъяны и нести бремя жизни вместе с ним и ради него. Она всегда почтительно относилась к своим обязанностям и прилежно их исполняла. Супружеский долг она считала самым священным и драгоценным долгом женщины, а брак — святым и нерушимым, каковы бы ни были его обстоятельства. Никто, и в последнюю очередь Оулавюр, не сможет сказать о ней, будто она изменила этому своему долгу или уклонилась от него. Раз уж она на это пошла, то должна исполнить его со всей тщательностью и никогда не показывать, что была к этому принуждена.
Да и она хорошо понимала, что всецело находится во власти Оулавюра. В его поведении не было ничего, что следовало бы скрывать, но от его молчания зависела честь не только ее, но и другого человека. Нельзя было не предположить, что он эту власть осознаёт. Возможно, он окажется готов воспользоваться ею, если их отношения испортятся. На что можно было положиться? Хотя сейчас он ее любил, это могло измениться.
Вот на какой трясине были построены их супружеские отношения. Дрожь пробирала молодую женщину, когда она думала о будущем. Благодарность и страх были краеугольными камнями. Любовь?.. Кто спрашивает о любви в подобном альянсе? Сколько браков основаны на любви? Большинство устроены подобным же образом, как и у нее. Влюбленных чаще всего разлучают. А если совместная жизнь и началась с любви, как долго она продлится?
Если Оулавюр испытывал к ней любовь сейчас, нужно было обязательно поддерживать это чувство, пока возможно. Это делало их совместную жизнь более сносной, нежели в противном случае. Если он думал, что нравится ей, то лучше поддерживать его в этом благостном убеждении. И ему тоже она должна была отвести глаза…
В повседневном общении она была с Оулавюром добра. Когда он был с ней ласков, она отвечала на это с теплотой. Поначалу она принимала это близко к сердцу, но потом привыкла. Ее чувства притупились и забились в эту холодную как лед скорлупу долга. Она наконец сумела заставить себя время от времени проявлять к нему нежность первой, если могла кого-нибудь сбить этим с толку. Ничто не доставляло ей такого удовольствия, как слышать ненароком людей, восторгающихся тем, какой слепой может быть любовь!
Но больше всего она радовалась каждому часу, когда Оулавюра не было дома. Она чуть ли не предвкушала зиму. Тогда он займется присмотром за овцами и будет приходить домой лишь по вечерам.
Когда его не было дома, а она сидела одна со своими размышлениями, ее захлестывали эмоции, а иногда и плач. Тогда собственной комнаты уже не хватало, и приходилось кстати, что она распоряжалась своим временем сама. Тогда ей казалось наилучшим решением уходить с хутора куда-нибудь на лоно природы и плакать там над своей судьбой.
Домашние замечали эти ее отлучки. По ним, а также по тому, как Хадла выглядела, когда возвращалась домой, они заключали, что она скрывает какое-то горе.
—
После женитьбы Оулавюр словно сделался другим человеком. Правда, его лицо и телосложение остались теми же. Но во всем видна была некая перемена.
Нет лица столь некрасивого, чтобы оно не могло стать приятным, когда каждая его черта светится любовью и довольством. Возможно, разница между лицами людей куда меньше, чем многие полагают. Все они вылеплены сходным образом. Это состояние души вносит в них последний штрих.
Представим себе одно и то же лицо угрюмым и улыбающимся. Какое различие! Представим, как тени мрачных мыслей и сияние светлых чередуются на одном и том же лице, видоизменяя его. Представим себе всю ту мимику, которую оно способно продемонстрировать, от горчайшей скорби до блаженнейшего веселья, от ненависти и злости до любви и радости. Людские лица способны отразить рай, ад и все, что между ними.
Лица — один из шедевров творения. Актеры и лицемеры умеют ценить их достоинства и пользоваться ими. Нас, остальных, они разоблачают. Нам бывает тяжело скрыть нашу грусть или радость. От них в большой степени зависят суждения о нас других людей. И все мы, наверное, понимаем, как некрасивые, даже мрачные лица могут становиться дружелюбными…
Веки у Оулава остались теми же самыми, но вид у него был уже не такой заспанный. Когда он шел, погруженный в раздумья, и не поднимал глаз, было похоже, что он, как и в былые дни, бродит во сне. Теперь же все видели, что он вовсе не спит. Улыбки озаряли его лицо, а когда становились видны глаза, они сияли радостью. Он словно разрешал векам время от времени опускаться, пока погружался в счастливые мечты.
Осанка его также стала другой. Оулавюр стал шагать легче и энергичнее. Изгиб спины выпрямился — во всяком случае, иногда. Голову он нес свободнее, а руки не болтались уже столь же вяло.
У этих изменений было много причин, но сильнее всех была любовь. Она поднимает людей на более высокую ступень. Влюбленный человек оптимистичнее, чем был бы иначе. Он предъявляет больше требований к своей чести, так как она больше не принадлежит ему одному, но также и тому созданию, которое он любит нежной любовью.
Прежде чем Оулавюр женился на Хадле, его душевное состояние было иным. Страх и сомнения боролись в его груди с любовью и надеждой и чаще всего одерживали верх. Любви не удавалось тогда вселить в него мужество. Теперь все это было преодолено, он женился на той женщине, которую желал, и счастье супружества заполняло его мысли.
Одной из причин было то, что обращение других с Оулавюром стало иным. Теперь он поселился в другом доме, хотя это мало что меняло, так как он был одинаково известен повсюду в округе. Более важно было то, что он был женат. Никто не хотел огорчать Хадлу тем, что дразнил его или строил над ним насмешки. От этих пыток он был теперь избавлен, даже не зная, как так получилось. От этого он ощущал себя все увереннее с каждым прошедшим днем, и все меньше было такого, что могло нарушить его душевное равновесие.
Было и еще одно, сыгравшее значительную роль в перемене во внешнем виде Оулавюра, и это была непосредственно работа Хадлы. Это было то, как он одевался. Об этом Оулавюр доселе мало заботился, а остальные и того меньше. Теперь Хадла не позволяла ему появляться на людях, иначе как прилично одетым. Повседневно он также одевался лучше, чем раньше. Те, кто знали Оулавюра прежде и привыкли постоянно наблюдать его немытым и неряшливым, были поражены, каждое воскресенье видя его нарядным, чистым и причесанным, с подстриженными со вкусом волосами и бородой.
Поэтому Оулавюр был вполне доволен своей жизнью в первый месяц супружества. Он был уверен, что Хадла его любит, и привил себе убеждение, что так, возможно, продолжалось уже давно. В тот роман она втянулась по легкомыслию, однако никогда не любила никого кроме него. Такую женщину как Хадлу винить в подобном пороке было нельзя; такое случалось со многими миловидными девушками.
И теперь он убедился, что слугу Божьего можно было скрутить в бараний рог при помощи этой тайны. Это могло пригодиться позднее. Вместе с тем у него и в мыслях не было заставлять расплачиваться за это Хадлу. Для этого он слишком ее любил.
Когда Оулавюр приходил по вечерам домой, он усаживался в комнате к своей Хадле. Там он болтал и возбужденно смеялся. Ему было приятно приглашать туда домашних поболтать и развлечься, а дверь оставлять открытой, чтобы могли присоединиться и другие. Их конец бадстовы был средоточием всего веселья, и туда народ собирался в свободное время.
Люди немало о себе воображают, когда впервые становятся хозяевами, ощущая себя вправе приглашать других к себе и прогонять их. Жилище Оулавюра было невелико, но по характеру он был гостеприимен. Когда комната заполнялась и в дверях показывались хозяева из другого конца бадстовы, когда все веселились у него, иногда до поздней ночи — вот тогда он был доволен.
Хадлу мало радовало это многолюдье, но она с этим мирилась. В этом было то преимущество, что тогда достаточно многие видели, как дружны они с супругом.
—
Вот Хадле и казалось, что обстоятельства мало-помалу помогают ей ткать покров, плотный и тяжелый, над своей тайной. Она постепенно переставала бояться, что та раскроется.
Теперь должно было также начинать изглаживаться то удивление, которое вызвала у людей их с Оулавюром женитьба. Быстрее всего забывается то, что считается наиболее важным, пока оно ново.
Ей также казалось теперь, что опасность для ее драгоценной тайны, по-видимому, миновала, и у нее начало становиться спокойнее на душе из-за нее.
Но однажды, сидя и молча размышляя над этим, она ощутила, как плод пошевельнулся. Это ее не удивило, так как она часто ощущала такое прежде. Ее беременность продвинулась уже далеко.
От этих движений ребенка у нее всегда становилось тепло на сердце, но в этот раз ей на ум пришла мысль столь ужасная, что у нее потемнело в глазах.
— Ребенок! — вымолвила она вполголоса и побледнела.
Ранее ей никогда не приходило в голову, что ребенок может все выдать, или даже наверняка это сделает.
И что могло быть естественнее, что могло быть более само собой разумеющимся, чем то, что ребенок окажется похож на своего отца или будет столь сильно напоминать его, что все знакомые заметят семейное сходство?
Но как же это не пришло ей в голову еще давным-давно?
Теперь ей словно орали это в лицо со всем бесстыдством, на какое могут толкнуть человека зависть и злоба.
«Ребенок, ребенок!.. Про ребенка забыла, ха-ха!»
Она словно видела перед собой ухмылку работницы, той самой, что выкрикнула ей известие о том, что пастор был женат. Теперь она послала в ее душу еще одну отравленную стрелу — и злорадно смеялась.
«Ребенок будет похож на своего отца — конечно же!»
Она тут же уверила себя, что так оно и будет. Она чувствовала, что так должно было случиться. Ее душа и жизнь были не тронуты ни одним другим мужчиной. Этот единственный мужчина словно сросся с нею; о нем она думала, о нем она грезила. Никогда его образ не исчезал из ее мыслей, пока плод развивался. И это была плоть от его плоти в неменьшей степени, чем ее.
Теперь она видела, какая именно в этом таилась опасность.
Стало быть, их с Оулавюром женитьба была без толку. То, что понудило ее пойти на столь неприятный шаг, все равно выплывет наружу. Все их с Оулавюром усилия, все «блестящие идеи», которыми они так гордились — все было без толку. Ложь все равно вскроется.
Это вновь погрузило ее в озабоченность и отчаяние.
Она бы охотно собралась и уехала куда-нибудь далеко. Она завела с Оулавюром речь о том, не получится ли у них переехать в Хейдархваммюр этой же осенью, но не упомянула, почему. Он заявил, что это невозможно, и привел массу причин. Он нанялся на работу до следующей весны. Хижину он получит в аренду лишь со следующих переезжих дней. И само собой, нужно было все в Хейдархваммюре слегка подновить, прежде чем будет разумно встречать там зиму.
Хадла видела, что его слова резонны, и больше об этом не упоминала.
Было неизбежно, что ей придется жить там до весны и рожать своего ребенка там.
Ей предстояло бороться за свою тайну еще целую зиму. Теперь защищаться ей предстояло от глаз тех людей, с которыми она сталкивалась повседневно. Запорошить людям глаза может получиться, но и не получиться тоже может.
—
По осени Хадла родила мальчика.
Сразу после рождения он громко кричал, и повитуха обмолвилась, каким большим и красивым он был.
Слабая и обессилевшая, мать ухватилась за свисавший над кроватью ремень и поднялась с подушки, чтобы взглянуть на ребенка на руках у повитухи.
— Нет, нет, нет, тебе нельзя. Бога ради..! Тебе надо тихо лежать, — заявила повитуха приказным тоном.
Хадла опустилась обратно на подушку и тяжко вздохнула.
За этот миг она увидела достаточно…
Когда ребенка обмыли и запеленали, его положили в кровать подле нее.
Теперь у нее было довольно времени, чтобы его рассмотреть. Ее первое впечатление оказалось верным, хоть оно и было мимолетным. Ребенок был похож на обоих своих родителей, но на отца куда больше.
А поскольку это был мальчик, она не сомневалась, что с возрастом отцовская внешность проявится на его лице еще четче…
Хадла быстро поправилась после родов, и у ее малыша дела шли хорошо. Она заботилась о нем с материнской теплотой и любила его как жизнь в собственной груди.
Теперь она была счастлива уже от одного того, что он здоров. Самой большой радостью для нее было сидеть с ним на руках, сюсюкать с ним, играть и смотреть ему в глаза.
А когда он начал лепетать, ее радость еще удвоилась. Ей казалось, он говорит с ней на языке ангелов.
Тогда часы пролетали так, что она не замечала их хода. Тогда тревога и уныние осаждали ее куда реже. Детский лепет прогонял их прочь из ее мыслей. Лучше всего ей было, когда она знала, что поблизости от нее никого нет.
О, как она жаждала остаться наедине со своим ребенком…
Ребенок был крепкий и смирный, много спал и плакал редко. Даже когда его мыли, слышно его не было. Он приникал к груди и усердно сосал, так что Хадле часто становилось больно. Но кормление вознаграждалось тем, что с ним у нее выдавалось меньше трудных минут.
Теперь многие заходили к Хадле, чтобы «поздравить ее с рождением сына».
В особенности это были соседские женщины, любопытные и болтливые, которые никогда не могли подолгу усидеть дома.
Хадла хорошо их знала и понимала, какова была их цель.
Она, однако, не подавала виду, как неприятны были ей их визиты, и принимала их со всей вежливостью.
Если ребенок был у нее на руках, она прижимала его к голой груди, так что его лица было почти не видно.
Но чаще он лежал возле нее в кроватке. Для него соорудили крохотную кроватку на постели, у самой перегородки. Хадла сидела на кровати и не давала никому подойти слишком близко.
Когда посетители просили ее позволить взглянуть на ребенка, этого, конечно, нельзя было избежать.
Большинству матерей доставляет радость показывать знакомым женщинам своего ребенка и слышать, как они восторгаются им и ласкают его.
Но Хадла показывала ребенка неохотно. Когда малыш спал, она ссылалась на то, что его нельзя было будить, и ограничивалась тем, что приподнимала одеяльце с его лица. Если он сосал, она говорила, что ему «надо поесть» и просила оставить ее в покое.
Тем не менее, многим удалось его увидеть, по крайней мере, на мгновение. И результат всегда был один и тот же.
Они удивленно смотрели на малыша, когда была такая возможность, как будто видели нечто иное, чем ожидали. Когда они наконец заговаривали, то большинство говорило одно и то же: «На своего отца он вовсе не похож».
Людям казалось странным, что своеобразная форма глаз, больше всего обезображивавшая лицо Оулавюра, никак не проявилась в ребенке. Чтобы такая особенность исчезла, чаще всего требовалось много поколений.
— Нет, он похож на меня, — всегда отвечала Хадла с улыбкой. Никто не решался с этим спорить. Да никто и не сообразил, на кого же был похож ребенок.
Хадла была готова к людскому удивлению. Но она постоянно была как на иголках, ожидая, что кто-нибудь, пускай и лишь в шутку, назовет человека, которого напоминал ребенок.
Тогда все было бы кончено. Это поразило бы ее в сердце, как стрела. В растерянности она сказала бы или сделала что-нибудь такое, что окончательно укрепило бы подозрение. Это положило бы конец всей ее борьбе.
Она узнала, что люди начали шушукаться между собой о том, на кого походил ребенок… Вот она и снова сделалась предметом людских обсуждений.
Она принялась считать дни, остававшиеся до того момента, когда они смогут убраться прочь от этого шепота, этих удивленных взглядов и этого назойливого любопытства. Их было много. Наступала зима. Сгущался ноябрьский сумрак.
Шепот затих, или, по крайней мере, отдалился от нее, однако тревога и страх никогда ее не оставляли.
…Она сидела с ребенком над книжками и читала. Раньше у нее никогда не было возможности утолить свою жажду чтения. Теперь она использовала имевшиеся у нее спокойные дни для того, чтобы читать все, до чего она могла дотянуться.
Чтение было при этом своего рода прибежищем, где она спасалась. Когда ребенок спал, и все вокруг нее было тихо, ее осаждали тяжкие мысли. Тогда она прибегала к книгам. Она читала, чтобы усыпить свои горести.
Бонд на хуторе был книгочеем и охотно одалживал Хадле всевозможные развлекательные и научные книги. В основном они были печатные, но некоторые были и написаны от руки красивым, ровным почерком с нарядными буквицами. Это сделала его мать.
Эти книги уносились вместе с ее мыслями во всевозможные места, как существовавшие взаправду, так и те, которые люди придумали забавы ради.
Но где бы ни витал ее разум, тревоги следовали за ним. Где бы он ни оказывался, его поджидали беспокойство и тревога.
—
— Не пора ли крестить ребенка? — суховато спросил Хадлу Оулавюр.
Был один из вечеров рождественского поста. Они сидели у себя в комнате. Остальные прилегли под вечер вздремнуть.
Хадла отвечала столь тихо, что услышать мог лишь он.
— Нет… Пока не уберемся из этого прихода.
Оулавюр промолчал, удовольствовавшись ответом. Он понимал, что она имеет в виду. Он вознамерился предоставить ей одной решать во всем, что касалось ребенка. Потому вмешиваться он не хотел. Однако он не мог ничего поделать с тем, что его голос всякий раз суровел, когда он упоминал о чем-то, что его касалось.
Вопрос Оулавюра слышали в бадстове, где люди лежали без сна на кроватях, а вот ответа Хадлы слышно не было.
Людей вопрос врасплох не застал. Этим же вопросом они время от времени втихомолку задавались сами.
Прошло много месяцев с тех пор, как ребенок родился. Его мать давно уже поправилась, а долг перед церковью и законом все еще не был исполнен.
До сих пор об этом лишь шептались. Отныне об этом стали говорить вслух, причем все громче и громче.
Знакомые Хадлы приходили к ней и спрашивали без обиняков, собирается ли она крестить своего ребенка или у нее так руки до этого и не дойдут.
Хадла уклонялась от прямого ответа. Конечно же, она собиралась крестить ребенка, только она хотела окрестить его в церкви и нигде более. А значит, и ей нужно будет, чтобы ее туда отвезли. Службы же теперь проходили столь редко, что с этим вышла задержка.
После Рождества и Нового года она могла отговариваться тем, что погода была слишком плохая и с младенцем в церковь невозможно было добраться. На тринадцатый день Рождества5 служба состоялась, однако она не доверяла числу 13. Теперь это можно было сделать как-нибудь на Великий пост6 и уж во всяком случае не позднее Пасхи.
Эта задержка с крещением ребенка была уже чересчур, чтобы общественность могла снести ее молча.
Когда зима подходила к концу, об этом много говорили на каждом хуторе по всей округе и много гадали насчет причин.
Все винили в этом Хадлу. Некоторые истолковывали это тем, что она слишком своевольна и эксцентрична, и это было как раз в ее стиле. Ей во что бы то ни стало нужно было оказаться не такой, как другие.
Вероятно, крестить ребенка она вообще не собиралась; то она ссылалась на одно, то на другое. Это вполне могло быть какой-нибудь новой религиозной доктриной, которую она обнаружила.
Те же, кто считался наиболее сведущими, имели сказать еще больше:
Странное что-то крылось во всем том, что касалось Хадлы. Мало того, что она не хотела крестить ребенка. Она вела себя с ним так, как будто его украла. Его едва можно было увидеть. Но было кое-что еще более странное. Никто никогда не видел с ребенком Оулавюра. Никто не замечал, чтобы он был к нему привязан. Его никогда не видели играющим с ним, укачивающим его или ласкающим. Странные это были отцовские чувства.
Да и ребенок был на него не похож.
Хотя Хадла сказала кому-то, что собирается назвать ребенка «в честь его папы» и что ему это будет чрезвычайно приятно.
Все это сбивало людей с толку. Те, что посообразительнее, как будто, видели, что что-то здесь было не так. Но история никогда до конца не складывалась, так как не хватало одного главного действующего лица.
Были перебраны все те, о ком было известно, что они интересовались Хадлой, и было взвешено и оценено, насколько велика вероятность, что кто-либо из них мог оказаться отцом ребенка.
Вариантов было много. У каждого имелись свои догадки.
Один малый, которому надоели пересуды, в шутку придал истории связности.
Хадлу, должно быть, околдовал мужчина из скрытого народа, и ребенок ее происходит по отцу из подземного мира. Тогда нечего было и удивляться, что она избегала его крестить!
Слово обрело крылья. Многие поняли шутку и примолкли.
Но самые рьяные сплетники никогда не бывают самыми одаренными. Они вытаращили глаза, как будто теперь их озарило. Для них старинное народное поверье было далеко не мертво.
Не так давно еще по округе ходили рассказы о любви эльфов и обычных людей. Многие помнили тех, о ком поговаривали, будто они являются детьми эльфов или подменышами.
Собирались воедино и принимались во внимание всевозможные мельчайшие детали. Среди прочего, согласно рассказам домашних, Хадла иногда пропадала с хутора, когда вынашивала ребенка. Никто не знал, куда она ходила. Когда она возвращалась, то всегда бывала осунувшаяся, как после плача…
Миновал пост… миновала и Пасха, а ребенок Хадлы так и не был крещен.
Люди были просто в изумлении.
Некоторые приходили к Оулавюру и пытались довести до его сведения, насколько неподобающе с его стороны позволять твориться такому.
Иные больше всего дивились тому, что в это не вмешался пастор.
…Хадла ненароком прислушивалась к людской болтовне, и это доставляло ей огромные мучения.
Ей казалось, она различает во всем этом вздоре людскую злобу и желание причинить ей вред. Каким образом ее личное дело касалось других? Почему люди так себя вели?
И при таком-то усердии было неизбежно, что люди дознаются до ее тайны.
Следовало ли ей поддаться? Следовало ли ей умиротворить людей, позволив преподобному Халлдоуру крестить ребенка?
Ей придется это сделать, если она прежде не уберется прочь.
Следовало ли ей еще раз заставить себя встать перед этим человеком, пока он будет крестить их дитя? Следовало ли ей еще раз очутиться на хорах, перед всем приходом, перед алтарем своего бога, лгущей, плачущей, дрожащей, пока отец будет узнавать свои семейные черты в лице и глазах своего сына?
Нет, нет… этого она не могла.
К тому же она собиралась назвать мальчика «в честь его папы», как она сказала людям. Тогда пришлось бы от этого отказаться.
А он… сможет ли он крестить этого ребенка с тем же душевным спокойствием, как и других? Нет… на такую муку и испытание она его обречь не могла.
Им нельзя было больше видеться. Так было лучше для них обоих.
И вновь ей пришлось пытаться защищаться неправдой и увертками.
Одновременно с этим она наблюдала за всеми весенними приметами и расспрашивала о пустошах, не пришла ли весна и туда.
Нетерпение и ожидание едва не сводили ее с ума.
— На Вознесение, если служба состоится, я крещу ребенка. Иначе — на Троицу7, — говорила она спрашивавшим.
А к тому времени она рассчитывала заставить Оулавюра переехать в Хейдархваммюр.
Там печать на могиле ее тайны будет поставлена окончательно.
Весна наступила поздно. Туманы и дожди продолжались день за днем с небольшими потеплениями, а солнце появлялось редко. Снег сошел поздно, и земля была мягкая как губка и насквозь влажная. Растительность у хуторов еле пробивалась, а на пустошах снег пролежал всю весну.
После дня найма и увольнения (14 мая) Оулавюр отправился готовить переезд в Хейдархваммюр.
На пустоши неподалеку от Хейдархваммюра был другой хутор. Там жила вдова, которую звали Сесселья, и ее управляющий или работник по имени Финнюр. У них Оулавюр ночевал, когда отправился взглянуть на свое арендное жилье и подготовиться к переезду туда. В итоге ему удалось добиться, чтобы Финнюр помог ему с переездом.
В течение месяца Оулавюр отогнал своих овец в Хейдархваммюр. Это представлялось непростой задачей, и многие его отговаривали, но Оулавюр поступил по-своему. Он сказал, что хочет, чтобы его овцы объягнились там, потому что тогда они вряд ли оттуда убегут. То же относилось и к ягнятам: все создания охотнее всего остаются там, где они родились… Во всем, что касалось овец, перечить Оулавюру решались немногие.
Оулавюр собрал к себе всех овец, которых взял в аренду здесь и там по округе, и еще многих купил в придачу. Когда у людей начинало заканчиваться сено, овцы доставались ему по хорошей цене, да и специи в наличии всегда имелись. Сено он умел раздобывать у тех, у кого оно было, так что весь его скот был хорошо откормлен. Красивой и представительной сочли его отару, когда он погнал ее прочь из округи.
Сесселья из Бодлагардара8 взялась присматривать за овцами на пастбищах, пока Оулавюр не переедет окончательно.
Оулавюру оставалось лишь перевезти то движимое имущество, которое было необходимо для ведения хозяйства. Его они собирали в течение второй половины зимы. Он собирался перевезти его за одну поездку, захватив жену и ребенка с собой.
Пригнать овец в Хейдархваммюр было непросто, но ничуть не проще было переехать туда с женой и младенцем, да еще в такую погоду, какая тогда стояла. Люди на разные лады, каждый по-своему, старались отговорить Оулавюра с Хадлой от этого. Хозяева предложили им остаться подольше, и Оулавюр был не прочь, если захочет Хадла.
Но Хадла горела желанием убраться прочь из округи. Никакие увещевания на нее не действовали, и ничьих советов она слушать не хотела. Она заявила, что в Хейдархваммюре ей с ребенком будет ничуть не хуже, чем на других хуторах. Все людские рассказы о тамошних тяготах были лишь страшилками.
Оулавюр предоставил решать ей. Он, однако, был рад, что она это предпочла. Раз его скот был в Хейдархваммюре, покоя ему не могло быть, пока он тоже туда не переедет…
Рано утром на Вознесение караван тронулся в путь. Домашние проводили их через тун и пожелали счастливого пути. Хадла почувствовала, что прощаются с ней с сожалением. Она и сама растрогалась, но сжала зубы и не подала виду.
В караване было восемь лошадей. На них были нагружены различные предметы обихода, и большинство шли налегке. Некоторые везли товары на продажу в торговом местечке. Кое-что из пожитков было большого объема и громоздкое в обращении.
Лошадей Оулавюр взял взаймы здесь и там по округе.
Пастор одолжил ему всех своих лошадей и одного работника в качестве сопровождающего, так что всего мужчин было трое. Третьим был Финнюр из Бодлагардара.
На белом с бурыми пятнами коне, большом и сильном, но не ретивом, которого Оулавюр занял на одном из хуторов по соседству, устроили малыша. Для него соорудили крохотную люльку меж вьюков, за седельной лукой. Под ней была шерстяная попона, а сверху она была накрыта одеялом. Сам ребенок был закутан и одет настолько хорошо, насколько это было возможно.
Хадле предстояло идти пешком. Она предпочла это, нежели ехать в женском седле на отдельной лошади. Если она уставала, то могла садиться на пятнистого, к своему ребенку, и время от времени там отдыхать. Поэтому на него нагрузили меньше всего.
У нее давно уже не было так легко на душе. Утренний воздух освежал, и ей было полезно двигаться после долгого сидения дома. Сила и жар разлились по ней. Рвение и жажда путешествия мало-помалу захватили ее.
Предметом самой большой радости, однако, было пуститься в путь — прочь от всех пытливых глаз, прочь от всей деревенской болтовни.
В Хейдархваммюре ей не потребуется ни от кого прятать своего ребенка. Туда вряд ли явится кто-либо из тех, на кого ему нельзя было взглянуть. Там никакие любопытные взгляды не испортят ее радости быть с ним. Там он будет озарять все вокруг нее, заставляя все сиять в ее глазах, пускай хутор и убог…
— Какой дорогой на пустошь поднимемся? — окликнул Финнюр Оулавюра, когда они проделали уже добрый отрезок пути.
— Мимо горы Хагафедль. Там суше всего, — отозвался Оулавюр.
При этом известии Хадла очнулась от своих размышлений. Под горой был хутор, где проживала теперь старая пасторская вдова.
— Ради всего святого… давайте в Хайи9 задерживаться не будем, — промолвила она чуть ворчливо. — Дневной свет нам уж всяко не помешает.
— Совершенно верно, — ответил Оулавюр. — Мы только приведем там в порядок лошадей у ограды.
Тут ее снова охватила тревога. Из всех людей меньше всего она хотела попасться на глаза своей старой хозяйке.
Она пыталась утешать себя тем, что старуха вряд ли пойдет к ней за ограду. А она может отказаться заходить в дом.
Тем не менее, оптимизм из ее мыслей улетучился. Молчаливая и печальная, шла она за караваном, словно направлялась на суд инквизиции.
—
Они остановились у ограды туна в Хайи, как и собирались. Ребенка сняли с коня и вручили Хадле. Она уселась с ним на косогоре, размотала пеленки и дала ему грудь.
Тут из-за угла дома показалась женщина. Она прикрыла глаза рукой и посмотрела на путников. Не заметив признаков того, что они собираются идти к дому, она вышла на тун и направилась к ним. Она шла медленно, но была прямая как палка и выглядела благородно.
Старая пасторская вдова слыхала то, что болтали про Хадлу зимой. Слух ее уже начал притупляться, и немногие давали себе труд с ней разговаривать. Но узнав о том, что Оулавюр уже отогнал своих овец в Хейдархваммюр, она постоянно наблюдала за проезжающими.
Сразу вслед за ней из дома вышел мужчина и зашагал в том же направлении. Он нес в охапке женское седло. Он шел быстрее женщины и достиг ограды раньше нее. Седло он положил на ограду и отправился обратно домой.
Хадла удивленно смотрела на это. Она узнала вдову, и седло ее она тоже узнала. Это было старое седло с высокой лукой, все отделанное латунью; его всегда считали величайшим сокровищем. «Куда это старуха собралась?» — подумала она.
Вдова дотащилась до ограды, а потом направилась прямиком на косогор, к Хадле. Одну руку она прятала под передником.
За этот год она не слишком сдала. Впрочем, признаки старения сделались несколько яснее. Лицо стало худощавее и сумрачнее, а морщин — больше, особенно вокруг глаз. Выражение лица было тем же самым, суровым, но доброжелательным. Волосы немного поседели, и говорила она не столь четко, как раньше.
Она уселась подле Хадлы и дружелюбно, хоть и довольно сухо, поздоровалась.
— Здравствуй, Хадла! Я увидела, что ты не собираешься зайти и попрощаться, а ведь уезжаешь теперь от нас так далеко.
Хадла постаралась тепло ответить на ее приветствие и вести себя как ни в чем не бывало.
— В поездке распоряжаюсь не я, — произнесла она с улыбкой.
— Как ты теперь, голубушка?
— Хорошо, — сказала Хадла, не поднимая глаз.
Вдова пристально на нее посмотрела.
— Ты всегда так говоришь… Ну что ж. Я искренне рада, если у тебя все хорошо. Желаю, чтобы у тебя всегда все было хорошо… Оулавюр добр к тебе?
Это последнее она прибавила, понизив голос, чтобы не было слышно там, где мужчины подтягивали на лошадях подпруги.
— Да, — сказала Хадла, быстро взглянув на нее. — Он очень добр ко мне и готов все для меня сделать.
— Это хорошо. Стало быть, тебя и ребенка он любит.
Хадла собиралась ответить, но губы у нее задрожали, и она промолчала. Глаза старухи неотрывно следили за ней. По всей по ней словно струилась холодная вода.
— Да, в этом я уверена, — тихо пробормотала она.
Обе немного помолчали. Потом старуха спросила:
— Почему переезжаете так рано? До переезжих дней еще далеко.
Хадла попыталась улыбнуться.
— Не терпится сделаться хозяйкой в собственном доме.
Вдова словно не поняла ее шутки и даже потемнела лицом, так что Хадла поспешила добавить:
— На день увольнения истекало наше время там, где мы были этот год. Вот мне и показалось самым правильным… Не хотела быть людям обузой.
— Дай Бог, чтобы из этой опрометчивости не вышло ничего дурного, ни для тебя самой, ни для ребенка. Ты хоть знаешь, каково это — переехать на пустошь с младенцем? Лето там еще и не начиналось. Там холод, мерзлота и морозы по ночам.
Хадле казалось, ее взгляд пронзает ее насквозь.
— Там не холоднее, чем здесь, — промолвила она. — Оулавюр говорит, тун уже начал зеленеть. Более того, он говорит, что земля под снегом уже зеленая.
— Стало быть, не боишься на пустоши поселиться?
Хадла не замедлила с ответом.
— Нет, жду не дождусь… Я уже давно этого ждала.
Старуха покачала головой.
— Бедная моя Хадла. Не нравится мне эта твоя затея. Пусть бы она обернулась для вас всех к лучшему!
Беседа на время затихла. Хадла раскисла, она готова была вот-вот заплакать, но крепилась.
— А твой ребенок..? — промолвила старуха. — Можно взглянуть на твоего ребенка?
Хадла приподняла одеяльце, которым укутала малыша, и показала его ей.
Малыш отпустил грудь и повернулся к солнцу. Он смеялся, лепетал и сучил ручонками от радости, когда почувствовал, что свободен от большинства пеленок. Он был круглощекий, с ямочкой на подбородке и толстой складкой под ним. От улыбки на щечках появились глубокие ямочки, а в розовых деснах сияли два голубовато-белых зуба. Глаза были голубые и ясные, и он помаргивал ими на солнце.
Весь старческий и серьезный вид словно сдуло с лица женщины, когда она взглянула на малыша. Милое и здоровое детское личико всегда радует и зажигает добрые чувства, а у старых матерей также пробуждает счастливые воспоминания.
— Ну здравствуй, дружочек! — ласково проговорила старуха, погладив малыша по щеке. Ее лицо лучилось детской радостью. — Здравствуй!
Малыш захихикал от веселья. Он крепко ухватился ручонкой за указательный палец старухи и попытался засунуть его себе в рот.
Старуха немного поиграла с малышом. Потом она молча уставилась на него и принялась разглядывать. Под конец ее радость словно превратилась в деликатность. Она перекрестилась по обычаю старых богобоязненных женщин и попросила Хадлу снова его укутать.
Малышу не понравилось, что его снова заворачивают в одеяло, и он скривил рот, готовясь зареветь.
Вдова посерьезнела и задумчиво глядела перед собой. Хадла страшилась того, о чем та молчала.
— Мальчик он красивый и здоровый, Хадла, но… Бога ради, присматривай за ним!
Хадла вздохнула чуть полегче. Больше всего она боялась, что старуха заговорит о том, на кого он похож.
— Он такой крепкий, что никогда не заболеет, — промолвила она.
— Как его звать?
— Пока никак, — нерешительно проговорила Хадла. — Его еще не крестили.
В глазах пасторской вдовы сверкнула молния.
— Да простит тебя Господь, Хадла! О чем ты думаешь? Разве ты не христианка? Ребенку твоему уже более полугода от роду, а ты еще так и не собралась вверить его своему Богу!
— Это я давно уже сделала… дома.
— А почему не в церкви? Только подумай, дорогая моя, а если ребенок заболеет и умрет некрещеным..! Надеюсь, ты-то в церковь ходила?
Хадла откашлялась, чтобы ответить как можно четче и понятнее, потому что плач комом сидел у нее в горле.
— Я откладывала и то и другое, пока не перееду в новый приход.
— В новый приход?.. Ах, вот оно что!
Ударение, которое вдова сделала на последних словах, было для Хадлы словно неслабая пощечина. Она покраснела и не поднимала глаз.
Старуха сидела насупившись и молча.
В этот момент Хадлу окликнули и спросили, готова ли она трогаться в путь.
Хадла была рада такому вопросу.
— Я собиралась только попрощаться с тобой, Хадла. Мне хотелось тебя увидеть еще один раз — само собой, последний. Правда, боюсь, приход мой принес тебе раздражение. Если так, то прошу тебя простить меня. Мы, старики, часто раздражаем тех, кого больше всего хотим порадовать.
— Нет-нет-нет… это не так… — запинаясь, выговорила Хадла со слезами в голосе.
Старуха вытащила руку из-под передника и сунула в ладонь Хадле четыре специи.
— Это пускай будет твоему мальчику. Прости, что так мало, ведь и я теперь не богачка.
Хадла хотела поблагодарить ее, но та продолжала:
— И еще я велела принести сюда мое старое седло. Хотела спросить тебя, не согласишься ли принять его от меня. Моим дочерям оно кажется слишком старомодным. Вы, простолюдинки, за модой так усердно не гонитесь. Как ты помнишь, я не захотела выставлять его на аукцион. Предпочту знать, что оно у тебя, Хадла.
— Это слишком ценная вещь для меня.
— Пользуйся на здоровье. Оно подарено тебе с лучшими побуждениями.
Тут подошел Оулавюр забрать малыша. Тот уже уснул у груди.
— Пути провидения неисповедимы, — промолвила старуха, поднимаясь на ноги. — Твоя судьба, Хадла, послужила мне немалым поводом для размышлений.
Она оглянулась на Оулавюра с ребенком на руках и прибавила:
— Какое-то странное происшествие загубило ее… Будь счастлива. Да пребудет с тобой Господь! Обращайся ко мне или пиши, если что-нибудь будет нужно. Покуда жива, я всегда готова как-нибудь тебе помочь.
Они сердечно поцеловались на прощание. Потом вдова отправилась домой, благородная и твердая, несмотря на старость.
Седло уложили меж вьюков на одной из лошадей, а потом тронулись в путь.
Когда они выехали, Хадла дала волю слезам и долго плакала, идя за караваном.
Никогда дружба этой строгой старой женщины не казалась ей столь же драгоценной, как сейчас. Никогда ничья дружба так ее не согревала. И никогда не была она этой дружбы столь недостойна.
Теперь у нее не осталось никаких сомнений в том, что старуха знала о ее тайне. Что она теперь предпримет? Попытается снова добиться встречи с ней, насядет на нее и заставит рассказать правду? Или оставит все как есть?
Она наверняка сердится на нее, но всегда будет относиться к ней гуманно. Материнскую строгость она, может, и проявит, но болтливости от нее бояться не нужно.
Она ощутила смутное облегчение от всего этого, словно ей заменили ношу. И все же она по-прежнему чувствовала, как пристальные глаза пронзают ее насквозь. Теперь она бежала также и от них — последних в округе. С каждым шагом она все больше от них отдалялась.
Но если они еще раз на нее взглянут, она не вынесет этого испытания.
Медленно-медленно, шаг за шагом, караван продвигался по ложбинам и впадинам, склонам и холмам. Вокруг расстилалась бесплодная и голая пустошь с черными кустиками и желтыми стеблями пожухшей травы.
Почва везде была мягкая и раскисшая; под ней был лед, так что вода не могла просочиться ниже. Холмы были сплошь непроходимы из-за грязи. На склонах еще оставались затвердевшие корки наста; в ложбинах же лед лежал в каждой трещине, залитый сверху водой.
Куда ни глянь, земля выглядела темной и безрадостной, с грязными сугробами тут и там. Нигде не было видно и пятнышка солнечного света. На сколько хватало глаз, над всеми низменностями куполом лежал туман, скрывая горы до середины склонов.
С самого начала дорога пошла в гору, но уклон был столь невелик, что его едва можно было заметить. Одна терраса сменяла другую, а между ними простирались обширные бесплодные участки.
С одного из гребней открывался хороший вид на окрестности. Там караван ненадолго остановился. Хадла озирала края своей молодости. Там трудно было отличить одно от другого из-за тумана и расстояния. В одном месте ее взгляд упал на белые клубы пара, поднимавшиеся в воздух и уносимые ветром. Это был горячий источник у пасторской усадьбы.
По нему она сумела сориентироваться в окрестностях. Крохотное белое пятнышко, которое она не узнала, находилось неподалеку от источника.
— Что это там белое возле источника? — спросила она спутников.
Они стали смотреть, и человек из пасторской усадьбы ответил:
— Это башня церкви, которую там строят.
Больше Хадла ни о чем не спрашивала.
— Вам достался способный и предприимчивый пастор, — промолвил Финнюр. — И стройку затеял, и разные другие дела.
— Он хочет подновить усадьбу. Вот, велел снести всю переднюю часть хутора и собирается построить большой дом из дерева, — сказал человек из усадьбы.
Хадла перестала разглядывать что-либо конкретное и рассеянно смотрела на окрестности. Чувства ее представляли собой смесь тоски и радости. Она была свободнее, чем когда-либо прежде, как будто только что вырвалась из неволи. Но при этом она была отправлена в изгнание и лишилась дома. Среди воспоминаний, которые она захватила с собой, имелись и счастливые, однако большинство были горькими.
Вот они принялись подниматься уже на саму пустошь, в туман, по большей части следуя среди снегов.
…Длинным кажется путь и долгой поездка тем, кто не привык путешествовать по засыпанным снегом, лишенным дорог пустынным пространствам в непроглядном тумане.
Это подобно гребле в открытом море, когда нигде не видно земли. Куда ни глянь, горизонт одинаково необъятен, всегда один и тот же: небо, море и ничего больше. Человек всегда находится посередине. Рябь у бортов, водоворот в кильватере и мало-помалу разглаживающиеся следы от весел указывают на движение. И все же кажется, будто лодка стоит неподвижно, словно шхера.
Нетерпение охватывает человека, болезненное и мучительное. Непроизвольное исступление находит на него. Человек начинает неистовствовать, чтобы положить конец этой убийственной неизменности. Лодка устремляется вперед. Она скользит как стрела, и штевень рассекает прозрачную поверхность моря. В следующий раз, когда человек придержит весла и осмотрится, все остается неизменным. Горизонт окружает человека кольцом, как и прежде, а он находится в его середине. Безбрежная гладь сверкает с раздражающим спокойствием.
Перенапряжение усугубляет муки разума. Рывок был ни к чему; теперь человек движется куда тише. Одно лишь терпение способно справиться с подобной задачей.
Пустоши — это застывшие моря. Туман закрывает собой всякую «сушу». Гряды и возвышенности вздымаются, как огромные океанские волны. Все здесь похоже одно на другое. Проплывающие мимо камни, гребни холмов и остающийся за спиной след указывают на небольшое продвижение. В остальном кажется, будто все застыло.
Можно падать духом, неистовствовать, даже беситься, но этим ничего не добьешься. Одно лишь терпение справится с подобной задачей…
Говорили мало. На всех навалились молчание и усталое отупение. Малыш спал в своей «колыбельке».
Лошади устало вздыхали и пыхтели. Им позволяли сменяться во главе каравана, где они пробивались через глубокий снег. Остальные аккуратно ступали одна за другой по следам первой.
Люди шли вдоль лошадиного следа и время от времени понукали их. Окрики были вялые и медлительные. Скрип вьюков был подобен сонному храпу.
Туман был непроглядный и промозглый. Когда впереди маячило что-то темное, становились видны крохотные капельки, которые парили и кружили в воздухе, будто не зная, куда себя девать. Но везде, где им попадалось что-то осязаемое, они оседали на него. Люди, лошади, вьюки — все посерело от измороси. Влага капала со всего и поблескивала на выступавших из снега камнях.
Хадла шла подле пятнистого коня и прислушивалась, не проснется ли ребенок. Она была рада, что ей не нужно было с ним возиться, пока они находились на этой унылой пустоши.
Так они продвигались много часов, которые, казалось, никогда не закончатся…
Вскоре после трех часов дня теплый южный ветерок смахнул туман с пустоши. Погода сделалась ясной и прекрасной, и засияло солнце. Никогда не сияет оно радостнее, чем после пасмурного сумрака. Радостные выражения появились на лицах путников, а лошади зашагали проворнее.
Когда Хадла смогла осмотреться, то увидела, что словно попала в новый мир. Она не узнавала ничего из того, что попадалось ей на глаза. Неподалеку от нее высились горы, которых она никогда не видела прежде. Когда они стряхнули с себя туман, было так, будто громадные спины китов показались из спокойного моря.
— Это Хагафедль? — спросила она, указывая на пологий купол из туфа за их спинами.
— Нет, Хагафедль уже наверняка скрылся из виду, — сказал человек из усадьбы, пристально глядя в том направлении. — Ан нет. Вон он, еще виднеется, — он указал на крошечный голубой пик у самого горизонта.
Тут Хадла еще яснее осознала, как далеко они заехали в тумане.
Они остановились на холме в форме волны. Когда они поднялись на него, перед ними предстала длинная, пятнистая громада, вздыбливавшаяся горбами там и сям. Это была горная цепь, у подножия которой стоял Хейдархваммюр.
Она была невысока, горы покрыты песком и занесены большими сугробами, а вершины кое-где увенчаны черными, заостренными скалами.
Прямо перед ними в горной цепи был перевал, столь красивой и правильной формы, как будто был прорублен человеческими руками.
— Вот уже и Хейдархваммюр видно, Хадла, — сказал Оулавюр, указывая на перевал.
Хадла стала присматриваться. Прямо за этим красивым перевалом она увидела зеленую полоску туна и темные пятнышки, похожие на хуторские постройки.
— Там наверняка красиво, — промолвила она. — Хутор стоит так высоко, что вид, должно быть, открывается прелестный.
— Это один из красивейших хуторов в стране, — сказал Финнюр. — Мне нигде так не нравилось, как там, и Сетта моя то же самое говорит. Мы всегда хотели заполучить эту хижину, да так и не вышло.
— А где ваш хутор?
— Вон там, под другим перевалом, — промолвил Финнюр, указывая. — Он стоит невысоко, и его не видно.
Хадла едва могла отвести глаза от Хейдархваммюра. Он был целью, к которой она давно стремилась. Теперь уже был виден конец долгой борьбы, и ее охватило своего рода победное упоение.
— Куда выходят комнаты? — спросила она.
— Сюда, на пустошь… и входная дверь, и торец бадстовы.
— И торец бадстовы..?
Хадла была непривычна к такой планировке, поскольку на тех хуторах, которые она знала, бадстовы находились позади остальных помещений.
— Да, торец бадстовы с большим окном на четыре стекла, — промолвил Финнюр. — Покойный Йоусеф знал, что делал, когда построил бадстову вот так. Свет из этого окна много жизней здесь на пустоши спас.
— Это он хорошо сделал.
— А вот его самого, беднягу, он спасти не смог.
Хадла принялась расспрашивать об этом человеке.
— Он насмерть замерз на полдороге через тун, — сказал Финнюр. — В пургу, разумеется. Он тогда в Хваммюре10 один жил. Там он с самого начала хозяйство вел, и жены своей лишился, и детей. Не хотел ни в какую оттуда уезжать, ссылаясь на то, что тогда пропадет его свет. Свечи он отливал сам, и скорее хлеб свой всухомятку бы ел, чем на них бы не хватило. Они светили на столе у окна каждую ночь. Знакомые думали, он из ума выжил от тягот, когда замерз… В ту ночь три человека в Хейдархваммюр на свет вышли. Хижины они нашли пустыми, а на следующий день обнаружили тело на туне.
—
Вот дорога под ногами пошла под гору. Между пустошью и горной цепью лежала низина. По ней вдоль гор текла река.
Хадла уделяла Финнюру из Бодлагардара все больше и больше внимания и остаток пути провела в беседе с ним. Это был их будущий сосед.
Финнюр был ростом повыше среднего и неплохо сложен. Держался он устало и двигался так, будто еле тащился. Лицо у него было моложавое и несколько хитроватое, а глаза несмелые и постоянно бегавшие по сторонам. Он выглядел безобидным и спокойным, уступчивым и бескорыстным, но только не удачливым.
Хадла расспрашивала его о тамошних местах. Он с готовностью давал ответы на все, кроме того, что касалось его собственных дел. Насчет них он постоянно пускался в какие-то увертки. Тем не менее, ей удалось узнать, что ему было лишь чуть за тридцать, что он переехал в Бодлагардар четыре года назад и был работником у Сессельи. Женаты они не были. Он называл ее «своей Сеттой», потому что она была его хозяйкой.
Ответы Финнюра вызвали у Хадлы еще больше любопытства касательно его положения. Однако она не хотела обижать его назойливыми вопросами. Она видела, как они ему неприятны. Какая-то мгла горя и безнадежности маячила за этими ответами. Жизнь словно истрепала и изнурила его, и он на все взирал с подозрением. Хадла в чем-то ему сочувствовала …
Через некоторое время они подъехали к Хейдарквистлю — реке, о которой упоминалось выше. Она была полноводна, быстра и камениста, а потому тяжела для пересечения.
— Не лучше ли будет, если женщина сядет между вьюков на пятнистого? — промолвил Финнюр. — Тогда она будет при ребенке. Как по мне, на этого коняшку можно положиться.
Хадлу подсадили на коня. Там она устроилась возле ребенка, держась за седельную луку.
Оулавюр и человек из усадьбы сели каждый на свою лошадь, между вьюков, а Финнюр погнал лошадей в реку.
— Ты вброд пойдешь, Финнюр? — окликнул его Оулавюр. — Брось-ка эту глупость, дружище.
— Лучше, чтобы кто-нибудь один шел с лошадьми вброд, — промолвил Финнюр. — Тогда он быстрее сможет помочь, если что-нибудь случится. На некоторых из них тяжелые вьюки… Я к ней привычный, к речонке-то этой; уже не в первый раз ее вброд перехожу. Сейчас она еще ничего... едва по пояс будет.
Хадла вопросительно взирала на него. Ей казалось, эти слова свидетельствовали о глубоко укоренившемся равнодушии к жизни и собственному здоровью.
Лошади вошли в реку, осторожно переступая по камням. Под ногами были скользкие базальтовые плиты, а поверх них — одиночные камни. Течение было сильное и местами пенилось, но вода была чистая, так что было видно дно. Финнюр шел вброд около лошадей, опираясь на посох.
Когда они еще недалеко отошли от суши, с берега за их спинами послышался жалобный вой. Оулавюр забыл свою пастушью собаку, когда сам садился верхом. Пес, завывая, носился взад-вперед вдоль реки, боясь холодной воды. Потом он запрыгнул далеко в реку, чуть выше по течению от лошадей, и тут же пустился вплавь.
У Хадлы закружилась голова, когда она взглянула в поток. Скьоуни11 брел уверенно, борясь с течением; вода ревела по обе стороны от него. Но выйдя на середину быстрины, он поскользнулся на гладкой плите и упал на оба передних колена.
Хадла вскрикнула. Она почувствовала, как ее окатывает струя ледяной воды. В смертельном страхе она схватила ребенка, но другой рукой продолжала сжимать луку седла.
Конь рванулся вверх, хватая ртом воздух. Но поток так тяжко навалился на вьюки, что едва не столкнул его с брода.
Оулавюр и человек из усадьбы заорали от страха, но Финнюр во мгновение ока пришел коню на помощь.
Уздечка порвалась, и одну из подпруг потащило течением. Финнюр взялся за обрывок уздечки и повел коня через быстрину.
Ребенок проснулся оттого, что ему в лицо брызнула холодная вода, и принялся плакать. От его крика Хадла пришла в себя, но не могла ему помочь. Она смотрела в спину Финнюру и дивилась, как мощно и ловко он рассекал поток.
В этот момент ее взгляд упал на черную голову, мохнатую и мокрую, которую несло на быстрине перед ними. Темно-карие глаза обреченно взирали на людей.
— Пес тонет! — закричала Хадла. Она видела, что силы этого преданного зверя уже на исходе.
Скьоуни уже твердо встал на ноги. Финнюр отпустил обрывок уздечки, схватил пса за загривок, вытащил его из воды и засунул себе под мышку. Хватка была безжалостна, и пес взвизгнул, но потом принялся пылко лизать руку Финнюра.
Сразу после этого они все выбрались на берег. Река текла за их спинами, могучая и величавая. Она не просила прощения за эти мелкие шалости.
— Падение — к удачной поездке, — промолвил человек из усадьбы. — Как раз тут, в Хваммюре, ты и споткнулась, Хадла12.
Хадла ничего ему не ответила, но попросила их снять ребенка с коня и отдать его ей. Его крик не прекращался. Она еще не оправилась от страха, а тут ее охватил еще больший. Древняя поговорка, упомянутая человеком из усадьбы, не к месту. Падение предвещало удачную поездку, когда уезжали из дома, а не когда приезжали. Теперь это должно было предвещать что-то плохое.
Она почувствовала сильную усталость, а с одежды ее струилась вода.
До хутора теперь оставалось совсем близко. Лощина выглядела светлой и дружелюбной в сиянии вечернего солнца.
— Может, мне ребенка понести? — спросил Финнюр.
Хадла с благодарностью отказалась. Никогда еще ребенок не плакал так горько. Она не хотела слышать, как он плачет на руках у незнакомого человека.
— Хотела бы я когда-нибудь отплатить тебе за ту услугу, которую ты оказал мне сегодня, — сказала она Финнюру.
…Мокрая и измотанная, с плачущим ребенком на руках, Хадла добралась, наконец, до Хейдархваммюра.
Хутор Хейдархваммюр стоял на уступе у горной подошвы. Двери хутора выходили на гору. Тун круто обрывался вниз, а под ним был небольшой родник. Он служил для хутора источником воды.
Могучие громады гор выдавались из горной цепи по обе стороны лощины — правда, невысокие, но широкоплечие и довольно скалистые. Между ними был перевал.
От хутора были видны обширные заливные луга у реки. На лугах чередовались заросшие осокой пруды и влажные топи. Вокруг них и между ними были каменистые участки, голые либо поросшие вереском и карликовым кустарником. Еще дальше по обе стороны от реки виднелись обширные пастбища с разбросанными здесь и там холмиками и синими горными пиками вдалеке.
С перевала над хутором тот же самый вид был еще необъятнее и красивее. Оттуда пустошь шла более полого, и горы были видны четче.
Горные склоны были сильно занесены песком, однако на них повсюду виднелись красивые травянистые лоскуты. Под ними простирались равнины с лежавшими кое-где одиночными валунами, скатившимися с гор. У подножия гор пробивался один источник за другим. Они были укрыты видным издалека ярко-желтым мхом. От них чистые ручейки стекали к болотам и в конце концов впадали в реку.
Земля отменно подходила для овец и коров. Для всего скота там имелись изобильные и хорошие пастбища, пока почва не скрывалась под снегом. Луга были неиссякаемы.
Тем не менее, хутор стоял заброшенный и пребывал в самом скверном состоянии. Тун был всего лишь ободком вокруг хуторских построек. Когда-то в давние времена он был больше; об этом свидетельствовали обломки ограды, ныне исчезавшие в земле далеко за пределами туна. На участках за его пределами еще сохранялась трава.
К перевалу вел пологий откос, и дорога вилась серпантином. Верхний отрезок, у самого гребня, был круче всего. По нему проходил путь в населенный округ. Он назывался «Далир»13, хотя люди жили не в одних только долинах.
За перевалом со стороны поселений уклон был еще меньше, всего лишь небольшой косогор. На той стороне от горной цепи простирались холмистые кряжи. У этого косогора дорога разветвлялась. Одна ветка вела мимо горы к церкви. Другая шла прямо через кряж, в долину Хваммсдалюр, мимо располагавшегося там озера, и к усадьбе Хваммюр. Между Хваммюром и Хейдархваммюром было чуть больше часа езды на груженой лошади.
В Хваммюре жил хреппский староста Эйидль, бонд состоятельный и зажиточный. Ему принадлежала половина Хваммсдалюра и большой участок за горной цепью. На нем стояли два уже упоминавшихся выселка, Хейдархваммюр и Бодлагардар…
Постройки в Хейдархваммюре были невысокие. Хотя хутор был едва заметен, когда на него смотрели с близкого расстояния, сверху, с перевала, он был похож на скопление огромных кочек.
Во двор выходили три помещения. Входная дверь была посередине. Дощатые передние стены были из пиленого плавника, повсюду источенного червями. Доски были без пазов, и щели между ними были заколочены узкими планками. Слева от входной двери находилась бадстова. Ее торцевая стена состояла из двух частей: нижняя, до окна, была толстая, с проходившим по верху травянистым карнизом, а верхняя — потоньше, с выемкой под окно. По другую сторону от двери была кладовая, которую называли чуланом. Позади этих помещений были другие, врытые в холм. На туне стояло несколько построек.
Фронтон у входной двери когда-то смолили, но теперь он был сильно потрепан ветрами. В его середине имелось отверстие, заменявшее собой окошко. Снизу, у земли, началось гниение, распространившееся вверх по доскам. Тем не менее, издали он казался самым главным украшением хутора, придававшим ему солидный вид…
Когда Хадла подошла к дому, дверь оказалась привязана веревкой, обкрученной вокруг вбитого в косяк гвоздя. Когда ее отвязали, дверь сама собой распахнулась, громко скрипя; проем так перекосился, что дверь не прижималась к косяку, если только что-то ее не удерживало. И даже если она была затворена, проку от нее было мало, так как над ней и под ней зияли щели.
Пол сеней за высоким порогом был несколько ниже уровня двора. Внутри у порога был положен камень, чтобы уполовинить разность высот. Хадла подумала про себя, какая лужа там, должно быть, собирается, когда во дворе тает снег.
Чердака над сенями не было, лишь лежали на балках неприбитые доски. В дверной косяк изнутри были вогнаны две сломанные подковы, использовавшиеся вместо крюков для засова.
— Как попасть в бадстову? — спросила Хадла.
Мужчины в это время стояли во дворе и разгружали лошадей. Оулавюр, как обычно, замешкался с ответом, но Финнюр подошел тотчас же.
— Я сейчас тебя провожу, — промолвил он и повел ее за собой по проходу.
Сразу за сенями в проходе имелся изгиб. Там было темно, хоть глаз выколи, и на них пахнуло холодом. Проход был узкий, а потолок в нем низкий.
Внезапно Финнюр остановился.
— Не нравится мне это, — произнес он. — Дальше не пробраться из-за снега.
— Из-за снега..? — переспросила Хадла.
— Да, ей-богу! Посмотри. Тут самый настоящий ледник до самых балок.
Вскоре глаза Хадлы привыкли к темноте, и она увидела голубовато-белую груду снега, грязную сверху, наполовину заполнявшую собой проход. Вершиной она тянулась к отверстию в крыше, похожему на след от ноги крупной скотины.
Им обоим пришлось вернуться в сени.
Хадла стояла, остолбеневшая, и не могла ничего вымолвить. К такой картине она готова не была. Теперь ей было не попасть со своим ребенком в помещение. Тот горько плакал во влажных пеленках. Быть может, он плакал от голода. Но не было никакой возможности заняться им, прежде чем она попадет в бадстову. Здесь она даже присесть не могла.
Всю зиму дом простоял, полный снега. Теперь в сенях подтаяло, потому что туда удавалось добраться весеннему ветру и солнце светило через щели какую-то часть дня.
Оулавюр не подумал позаботиться о доме изнутри, когда приезжал туда ранее по весне. Все его помыслы сводились к тому, чтобы обустроить овец и присмотреть за пастбищами. Он заглянул в сени и в окно бадстовы и этим ограничился. Потому он не ожидал трудностей с переездом в хижину в этом отношении.
Одной из вещей, которые Оулавюр привез с собой, была лопата. Теперь она должна была пригодиться.
Хадле пришлось ждать в сенях, пока долбили снег в проходе. Потом она вторично направилась в бадстову.
Когда Хадла толкнула дверь в бадстову, на нее пахнуло смешанным с гнилостной вонью промозглым воздухом, который словно исходил из могил мертвецов. Дверь уперлась в пол, и ее заклинило. Хадле пришлось протискиваться с ребенком в щель.
Бадстова была маленькая и без помоста. Она была разделена на четыре столбовых пролета; два внутренних пролета были обшиты досками до верхнего края стены и имели дощатый пол, а два других, внешних, обшиты вообще не были, и пол там был земляной, покрытый окаменевшим настом. Стропила были тонкие, из обтесанного и обструганного плавника. Между ними были затяжки из узких досок. Сверху на этот каркас была уложена подушка из кустарника; самые крупные ветки лежали у затяжек, за ними шли те, что поменьше, и наконец хворост, под самой дерновой крышей. Ветки были кривые, и некоторые из них свешивались из-под крыши больше, чем это было бы уместно.
В бадстове было два окна, одно во фронтоне, а другое в крыше, всего на два стекла. Оно было заключено в глубокую обсаду, выступавшую из крыши, словно мансарда. Из него можно было видеть перевал.
Все стекла были разбиты, осколки лежали крест-накрест, а между ними зияли дыры. Доски потемнели от сырости, а кое-где на них сверкал иней. Вдоль дощатых панелей по обе стороны стояли кровати. Они были приколочены к панелям, но в их доньях досок не было. На полу между кроватями еще лежали остатки застарелого сугроба.
С переднего конца бадстовы, у входа, была низкая скамья или стенка, сложенная из камней и дерна. В эту скамью упиралась дверь, когда она была открыта. Она напоминала земляной вал под овечьими яслями. Туда Хадла уселась и сунула ребенку грудь.
По прошествии небольшого времени в дверь протиснулся Финнюр с мешком постельного белья в охапке. Он поставил мешок на пол и отер рукавом пот со лба.
— Вот это и есть бадстова, про которую я тебе говорил, что ее построил покойный Йоусеф, — сообщил он Хадле. — Правда, чудо как хороша?
Хадла не стала отвечать. Ей было сложно понять, как кому-либо могло нравиться в такой лачуге.
— Хотел бы я, чтобы у нас в Бодлагардаре была такая бадстова, — продолжал Финнюр. — Ты бы видела что за бадстова там. Здешний хворост — просто праздник по сравнению с тамошней крышей. Повсюду вспучена, а кое-где и проломлена, так что дерн свисает внутрь. Да и окон в ней считай что нет, а тут светло. Они не особо задумываются, господа-то, которым эта хижина принадлежит, как живется в их домах беднякам. За аренду платят — и ладно.
Глаза Финнюра сверкали, когда он произносил эти последние слова. Сразу после этого он словно пожалел, что их сказал, или испугался, что они приведут к чему-то плохому.
— Покойный Йоусеф собирался зашить эти затяжки досками, — промолвил он потом. — Только не дожил. Нелегкое это дело для неимущего крестьянина-одиночки — выстроить себе бадстову. Те, кто позажиточнее, избегают этого, пока могут… Но вот что, на какую кровать постель-то стелить?
— На эту, — проговорила Хадла с некоторой рассеянностью, указывая на кровать справа от окна.
— Да, оно и правильно. Это была кровать покойного Йоусефа. Вот тут, на столе у изголовья, его свечка горела. Только у ней дна нет. Да, вот оно как; те, что проходили здесь зимой, наверняка украли из нее все доски. Дом простоял нараспашку последние две зимы и использовался как убежище для путников. Здесь многие приюта ищут, кто через пустошь идет.
— А это что за скамья, на которой я сижу? — спросила Хадла.
Финнюр рассмеялся:
— Иногда она служила кроватью, а иногда яслями. Помнится, покойный Йоусеф в последние годы тут скотину держал, чтобы в бадстове теплее было. Потому он пол и настелил только наполовину.
После заката сильно похолодало. Хадла дрожала от холода, пока дожидалась, когда сможет отнять ребенка от груди.
Оулавюр и человек из пасторской усадьбы уже расседлали лошадей и выпустили их на тун. Вьюки они внесли в сени и чулан, достав все самое необходимое.
Теперь нужно было готовиться к первой ночи. Финнюр сообщил, что доски, лежавшие неприбитыми на балках, прилагались к хижине. Эйидль присвоил их из имущества покойного Йоусефа. Теперь их сняли и распилили на донья кроватей.
Разжечь огонь не было никакой возможности. Закопченная сверху груда снега наполовину заполняла собой кухню, и очаг был погребен под нею. Спутники уселись за холодный ужин и запивали еду холодной водой из источника.
Вечером Финнюр отправился к себе домой. Они пожелали ему счастливого пути и поблагодарили за помощь. Он оказался чрезвычайно деятельным и проворным спутником.
Человек из усадьбы принес сена из стоявшего на туне стога и устроил себе постель на скамье у дверей. Там он улегся во всей одежде. Он собирался отправиться в дорогу домой с лошадьми рано на следующее утро.
Хадла не могла уснуть из-за ломоты от усталости и грустных мыслей. Ребенка она уложила на кровать рядом с собой и согревала его, как только могла. Оулавюр заснул, как только его голова коснулась подушки, а человек из усадьбы принялся храпеть.
Никогда ей не было столь горько оттого, как одинока и покинута всеми она была. Кто бы мог предположить два года назад, что ее жизнь обернется вот так?
Хорошо еще, что никто из ее былых товарок не имел возможности увидеть, в какое жилище она переехала. Они стали бы ее жалеть.
Ночь была светлой. Она смотрела на потолок бадстовы. Ее посещали все новые и новые мысли, вызывавшие в ней уныние.
Балки над кроватью посерели от инея. Там мороз с крыши встречался с теплом от кровати. Свисавшие между балок длинные плети дерна и обрывки старой паутины колыхались под ночным сквозняком. Вся крыша была, как ворох змей. Они свивались друг вокруг друга, как будто бы готовились дотянуться до нее и ужалить.
Так в старинных сагах и стихах описывались жилища самых худших людей, тех людей, которых боги и люди отправили в изгнание.
Теперь и ее отправили в изгнание.
Она расчувствовалась, и ее глаза наполнились слезами… Наконец она заснула.
После долгого и спокойного сна она проснулась от лепета ребенка. Они с ним были единственными, кто еще отдыхал. Оулавюр уже поднялся, а человек из усадьбы уехал.
Солнце стояло высоко над перевалом и заглядывало в оконце на крыше. В окне была дыра, и луч из нее падал на стенку за кроватью.
Малыш сбросил с себя одеяло и лежал голый. Он сучил ручками и ножками и пищал от радости. Он не сводил глаз с этого маленького пятнышка света и разговаривал с ним на своем детском языке.
Хадла укрыла его и посмотрела на него с улыбкой.
Вдруг маленькое, пухлое личико задергалось. Наконец раздалось громкое и могучее чихание.
Ребенок чихнул во второй раз, и в третий. А потом еще.
Малышу не было дела до чихания, и он продолжал лепетать между приступами, как будто держал речь и не мог дать слабины.
— Будь здоров, мой любимый! — сказала Хадла и просюсюкала: — Это ты моему хутору удачу чиханьем пророчишь?
Когда Хадла поднялась и выглянула из окна в стене, во дворе лежал вал из ледышек, как будто на нем вскрылась ото льда река.
Первой своей задачей с утра Оулавюр выбрал выгрести снег из дома.
Погода была превосходная. Тени гор собирались у их подножий; кое-где они заползли в ниши у гребней утесов, найдя там себе последнее прибежище.
Мир пустошей сверкал в солнечном свете, а горы вдалеке возвышались в многоцветных утренних нарядах. Над лугами перед хутором висела прозрачная вуаль голубовато-белого тумана.
За окном слышались голоса луговых птиц. Громче всего голосила кукушка. Ее кукование, казалось, доносилось со всех сторон одновременно, так что нельзя было понять, что она предсказывала.
Пес Оулавюра выбрал себе место на завалинке под окном фронтона. Там он спал, свернувшись колечком и засунув морду под лапы. Шум кукушки его не тревожил. Но когда он заслышал очень тихий, быстрый свист, его словно коснулась молния. Он соскочил со стены, подвывая от рвения, и помчался вслед за своим хозяином.
Из-за горы нисколько не спеша показалась овечья отара. Среди овец прыгали маленькие белые комочки; кое-где они по двое следовали за одной и той же овцой. За овцами шла женщина. Оулавюр отправился ей навстречу.
Хадле было получше, чем вечером. Сон и отдых освежили ее, утреннее солнце обрадовало ее. Мысли ее сделались легче и светлее.
Она еще чувствовала скованность и боли от усталости, но обращала на них мало внимания. Она часто ощущала их и прежде, после тяжелой работы, и по опыту знала, что они закаляют и укрепляют, пропадая при постоянных нагрузках.
Она причесалась перед зеркалом, которое привезла с собой. Волосы все еще были густые и красивые, все еще мягко завивались, когда им позволяли лежать свободно. Ее щеки порозовели. И лицо немного саднило от солнечных ожогов.
Лощина была так светла и радостна, вид так сиял красотой, погода стояла такая весенняя и мягкая, что она позабыла об удручающем прибытии накануне вечером и принялась думать о хуторе в совсем ином состоянии: о теплой и красивой бадстове, целиком обшитой досками изнутри, о новой дощатой двери в сенях, и в чулане тоже, о куда большем и полностью огороженном туне — о том, каким все это должно было стать.
И когда она была в доме одна со своим ребенком, как сейчас, ей казалось, что все будет хорошо. И тогда лощина осуществит ее желания и надежды.
Тогда она не будет жалеть о том, что уехала сюда — уехала от всего того, что мучило ее, пока она жила в прежней общине.
Она с прохладой думала о родных местах; там все было против нее. В сущности, она ни по чему там не скучала… Даже и по нему, ради которого отказалась от своего счастья.
А по старой пасторской вдове..? Нет, и по ней она не скучала. Она обходилась без материнского попечения столько, сколько себя помнила. О друзьях она никогда не заботилась; без них она пока еще могла обойтись.
Она сжала кулаки и взглянула на мышцы рук; они были сильные, почти как мужские руки. С их помощью она станет работать для своего ребенка, пускай даже подведет все, все остальное.
— Одинока, одна! — произнесла она вполголоса и вздохнула, поднимаясь на ноги.
Ребенок снова заснул. Румянец на его щечках был необычно силен. Он втягивал воздух частыми и неравномерными вдохами. Его лицо слегка подергивалось, как будто во сне его одолевало чихание.
Хадла восхищенно смотрела на малыша; никогда он не казался ей столь красивым.
Разве она все-таки не была счастлива, несмотря на все невзгоды, имея такое замечательное дитя? Ее мысли наполнились светлыми надеждами о его будущем.
Когда-нибудь, когда он станет большим человеком — пастором, а то и побольше, — она собиралась поведать ему свою тайну. Он еще горячее полюбит свою мать, когда сможет узнать правду и до конца понять, какую борьбу она прошла.
Она склонилась к малышу и заговорила с ним вполголоса:
— А теперь мама пойдет на кухню разжигать огонь. А ты веди себя хорошо, дружочек, если проснешься, и не начинай плакать. Мама будет то и дело заходить тебя проведать.
Эти ласковые слова она произнесла одними губами. Печальные материнские чувства так ее захватили, что она растрогалась. Она укрыла малыша одеялом потеплее, потом наклонилась к нему и очень осторожно поцеловала.
— Да пребудет с тобой Господь!
Потом она быстро вышла из бадстовы, чтобы приняться за домашние работы.
—
Едва войдя в бадстову, Хадла услышала за окном громкий голос Сетты из Бодлагардара. Они с Оулавюром входили во двор.
— Ну ничего себе, бог ты мой! — воскликнула Сетта, шлепнув себя по бедру, когда увидела гору льда во дворе. — Я так и думала. Хижины в Бодлагардаре такие же были, когда мы туда приехали. А ему, старосте-то хреппскому, и дела нет… хи-хи-хи!
Сразу после этого они вошли в бадстову.
Сетта звонко поцеловала Хадлу и поздравила с приездом. У нее под мышкой был связанный наполовину паголенок с клубком.
Кое-что из постельного белья вечером положили на кровать напротив супружеского ложа и внесли в бадстову несколько сундуков, так что теперь можно было пригласить гостей присесть.
Сетта расположилась на гостевой кровати и продолжила вязать.
Хадла уселась на кровать возле своего ребенка, а Оулавюр — на сундук у края этой кровати. Пес стал на страже за окном и внимательно осматривался по сторонам. Овцы добрели до края туна.
— Ужас, как я рада отделаться от твоих овец, Оулавюр, — сказала Сетта, подмигивая. — Вот уже где мерзостные создания! Не будь перед ними реки, они бы все разбежались. Однако в реку они с ягнятами побоялись заходить! Ей-богу, ты у меня в долгу за надзор … хи-хи-хи! Не так ли, Хадла?
— Да… пожалуй! — сказала Хадла и улыбнулась.
— Да еще Финнюр мой в постель слег… хи-хи.
— Финнюр заболел? — спросила Хадла, посерьезнев.
— Господь с тобой… это все эта старая болячка, что вечно к нему цепляется. Он полнейший доходяга. Явился вчера вечером домой с ознобом, а утром проснулся с колотьем под правой лопаткой. Да, если б он не у меня жил, бедняга..!
— А я говорил, когда он вчера в реку полез, — промолвил Оулавюр.
— О, это не поэтому, это не поэтому, — воскликнула Хадла, замахав рукой. — Что это за мужик, если уж и ног промоченных не выносит!
Сетта быстро привлекала к себе внимание, когда говорила. Голос у нее был тонкий и вкрадчивый, а смех напоминал ржание жеребенка.
Ей было чуть за сорок, но выглядела она несколько старше. Лицо ее было смуглое, обветренное и немного сморщенное. Щеки были худые, не лишенные румянца, подбородок выдавался далеко вперед, губы тонкие, а между зубов имелись промежутки. Глаза были темно-карие, быстрые и бегающие. Во всем лице было что-то неприятно слащавое. Серьезность не проглядывала ни в чем. Все черты лица находились в постоянном движении, все морщины наезжали одна на другую. Казалось, это лицо с детства приучилось плакать и смеяться по очереди. Наиболее примечательным был вид уголков рта. Каждая складочка в них была невероятно эластична и подвижна. Чаще всего уголки рта вытягивались вверх в улыбке, но не успевал глаз на них остановиться, как они плаксиво опускались вниз.
— Ужас, как я рада, что в лощине люди появились, — промолвила Сетта, сияя радостью и теплотой. — Только подумайте, как тут, на пустоши, уныло на одном-единственном хуторе! Можете себе представить. Да еще такие люди!
— Ты нас пока совсем не знаешь, — произнесла Хадла с улыбкой.
— А ты уверена, голубушка? хи-хи-хи, — рассмеялась Сетта. — Нет, я уж догадываюсь, каковы люди из себя, даже если знакома с ними всего ничего. И я знаю, вы оба — люди хорошие, — плаксивое выражение появилось на миг, а потом лицо снова прояснилось. — Так вот, голубушка, я тебя узнала еще до того, как увидела. Я была уверена, что Оулавюр выберет себе хорошую жену и красивую, хи-хи-хи! Да он именно такой жены и заслуживает.
Ребенок проснулся и подал голос. Хадла взяла его на руки.
— А вот и ваше дитятко, — промолвила Сетта, опускаясь на колени возле Хадлы и ласкаясь к малышу.
— Ну, здравствуй, приятель! Добро пожаловать в наши края!.. Эту старушенцию ты еще никогда не видал! Разве я не безобразная?.. А ну-ка, пойдешь ко мне?
Ребенок прижался щекой к груди матери и молча и серьезно смотрел на Сетту. Щеки у него были румяные, а глаза необычайно темные и ясные. Когда Сетта протянула руки и предложила идти к ней, он уткнулся в грудь и собрался зареветь.
— По-моему, он слегка приболел, — сказала Хадла, прижимая малыша к себе.
— Я им никогда не нравилась, молодым людям-то… хи-хи-хи! — промолвила Сетта. — Но какой же красивый ребенок… и на папку своего похож!
— Вот как? А разве не на меня? — спросила Хадла, улыбаясь.
— Да, но по-моему, на Оулавюра он будет похож больше, когда подрастет… О, мне Оулавюр твой таким красавцем кажется!.. Берегись, вот уведу его у тебя… хи-хи-хи-хи-хи!
Сетта крепко толкнула Хадлу и вся затряслась от смеха.
Оулавюр выглядел смущенным. Он разное о себе слышал, но никогда — чтобы он был красив.
Сетта еще некоторое время продолжала молоть языком. Она обстоятельно расписала, каким хорошим хутором был Хейдархваммюр, самым лучшим хутором на пустоши, и Эйидль из Хваммюра не самым лучшим образом с ней обошелся, предпочтя оставить его стоять заброшенным, нежели сдать ей. При этом Бодлагардар был хутором никудышным и пребывал в полной разрухе. Местоположение у него было скверное, в низине, где бывает очень снежно. Постройки все покосились и обрушились под тяжестью снега. Всю зиму пасти скот там было нельзя. Туда едва кто-либо заходил, а вот в Хейдархваммюр — многие. Однако она заявила, что уж лучше будет прозябать там, чем внизу, в поселениях.
Пока продолжалась эта беседа, соседки как следует друг друга рассмотрели. Сетта уже ранее имела возможность познакомиться с Оулавюром, когда он явился со своими овцами и остановился у нее на ночлег. Хадлу же она никогда доселе не видела. Ей не потребовалось много времени, чтобы установить, что между супругами существовала разница и что с Хадлой нельзя было обращаться так же, как с Оулавюром. Это словно немного застало ее врасплох и заставило вести себя слегка неуверенно.
Хадла, со своей стороны, пыталась разобраться в этих запутанных рунах мимики напротив. Это была нелегкая задача. Что бы ни таилось в глубине, а маска была создана тщательно. Она была многослойна. За маской лести скрывалась маска участия, потом шла маска невинности и благочестия. Что же было за ними? Что глубже всего? Все это внушало ей некое отвращение.
Когда Сетта засобиралась уходить, Хадла настояла, чтобы та выпила чашечку кофе. Она заявила, что котелок уже на огне и вода в нем скоро согреется.
— Тогда пойду с тобой на кухню, голубушка, и посижу с тобой у очага, — сказала Сетта. — А Оулавюр пока без жены обойдется, хи-хи-хи.
Ребенок уснул у груди, и Хадла положила его на кровать. Потом женщины вышли.
— Я сейчас трубку свою разожгу, голубушка, — промолвила Сетта. — Я это только тайком делаю... ну, ты понимаешь. Мужчинам никак нельзя нас, женщин, курящими видеть; тогда мы им не нравимся… хи-хи-хи! Послушай, а Оулавюр твой не курит? Нет, все верно, табаком он не пользуется. Это для мужчины редкость. Но он во всем такой милый человек, Оулавюр-то твой.
Хадла промолчала, оставив похвалу Оулавюру без внимания. Сетта ожидала, что та примется мягко возражать и на что-нибудь пожалуется, но этого не произошло.
Сетта вытащила из кармана короткую глиняную трубку, сунула в нее тлеющий уголек и крепко затягивалась, пока говорила.
Разговор вскоре обратился к землевладельцу и его жилищу. Сетта понизила голос, как будто боялась, что слова донесутся через горную цепь, через гряды холмов, до Хваммсватна и до самой усадьбы в Хваммюре.
— Много в судьбах людей таинственного и непостижимого, дорогая моя, — промолвила она, — и одна из этих вещей — то, что Боргхильдюр, дочка пробста, за Эйидля вышла. Наверняка из-за богатства… проклятого богатства…
— Разве хреппский староста не достойный человек? — спросила Хадла чуточку насмешливо.
— Достойный человек!.. Да уж, это он-то достойный, голубушка! Самый большой скряга, какой только есть в хреппе… Люди его Хваммюрским Брюзгой называют, а кое-кто — Хваммюрским Злыднем.
— Кличку кто угодно дать может. Но хозяин-то он толковый, разве нет?
— Вымогать скот у бедняков он умеет… Нет уж, дорогая Хадла, за достаток ему надо других благодарить. Жена у него хорошая и хороший управляющий.
— А кто управляющий? — спросила Хадла.
— Мой брат Торбьёрдн… Эйидль хозяйством считай что не занимается. Постоянно по округе разъезжает. Дома никогда не задерживается. Бедная Боргхильдюр… многое она в браке перенесла. Да простит меня Бог, что я про кого-то плохо говорю, но… — Сетта перешла на шепот, — поговаривают, будто он ей изменяет. Она, по крайней мере, за него опасается… А еще он иногда пьяный домой заявляется, и тогда… Да, бедная Боргхильдюр, достался же ей такой брюзга. Думаю, его все недолюбливают.
— Тогда я буду его поддерживать, — насмешливо произнесла Хадла. — Я всегда поддерживаю тех, кто другим не по нраву.
Сетта изумленно воззрилась на нее. Она была не уверена, стоит ли ей выразить поддержку подобному мнению.
— У них есть взрослые дети? — спросила Хадла.
— А как же, Торстейдн, охотник на лисиц14… и еще девочка как раз на конфирмацию, — ответила Сетта, ухмыляясь. — Но я думаю, Боргхильдюр, сердешной, детьми гордиться нечего.
Потом она прибавила шепотом:
— Торстейдн странный какой-то и нелюдимый. Люди его Торстейдном Молчаливым называют. Кое-кто считает, что у него не все дома.
Хотя Хадла не особо поверила в то, что Сетта рассказала о положении дел в Хваммюре, это пробудило в ней любопытство и послужило пищей для размышлений.
Когда они вернулись в бадстову и от кофейных чашек начал исходить аромат, язык у Сетты развязался всерьез.
— Я слыхала, голубушка, — промолвила она между прочим, — будто вчера конь вместе с тобой в речку свалился. Вымокла, наверное, ужасно, сердяга?
— Нет, — сказала Хадла. — Только слегка намокла.
— Ну, слава Богу!.. Но все-таки странно, как тут, вокруг Хейдархваммюра, вечно несчастья приключаются. Тут дело нечисто. Ты не слышала, что произошло, когда покойный Йоусеф эту бадстову строил?
— Нет.
— Он, бедняга, удивительный чудак был, ничьих советов слушать не хотел. Здесь тогда во дворе развалины хижины стояли, и по уговору трогать их было нельзя. А он все равно хотел построить бадстову здесь и нигде больше. Но когда он под нее землю рыл, то выкопал человеческие кости…
— Человеческие кости?!
— Да, голубушка. Многое тут на пустоши случается, о чем никто не знает… В прежние времена люди тут часто внезапно пропадали, а кое-кто и изгнанники были. Ходит молва, будто женщине с ребенком было отказано в приюте, она в эту хижину заползла и умерла там. Потом бонд хижину снес вместе с трупом, а на следующее утро из-под развалин донесся детский плач…
Хадла побледнела.
Сетта продолжала:
— Говорят, с тех пор она преследует бонда в Хейдархваммюре… И вот, пожалуйте: когда покойный Йоусеф бадстову возводил, он свалился со стены и ключицу сломал…
— Это правда?
— Да, и это еще не все. Годом позже двухлетний ребенок, который у него был, сорвался с края туна в источник и утонул.
Воцарилось непродолжительное молчание. Хадла неуверенно смотрела на Сетту.
— А под конец, когда он тут один остался, он каждую ночь свет зажигал. Люди говорили, он такой боязливый стал… Ну и кончина его. Никто не знает, что тогда произошло. Когда один, рассказать некому.
Хадла привыкла к подобным рассказам с младых ногтей и не сомневалась, что по крайней мере некоторые из них были правдивы. Многие рассудительные и осторожные люди, которым каждый доверял, к ним прислушивались. Никто не был полностью свободен от веры в привидения, духов-хранителей и предзнаменования.
Странная ухмылка появилась на лице Сетты, когда она увидела, какое влияние оказали ее рассказы. Страх перед темнотой могуществен. Он мог сыграть немалую роль в том, чтобы Хваммюр вскоре освободился снова. А значит, она приходила не зря.
— С тех пор здесь постоянно происходят какие-нибудь беды и мелкие несчастья… некоторые считают, что на хуторе призраки водились, пока он заброшенный стоял… Но на это внимание обращать нечего. Возможно, все это вздор и суеверия. Человек должен верить в Бога, тогда с ним ничего дурного не случится. Я по вечерам входную дверь всегда крещу… Я-то никакой нечисти никогда не замечала, и дурные сны мне никогда не снятся… но это, наверное, потому, что у меня совесть чиста…
Сетта едва могла совладать со своим весельем оттого, что наткнулась на эту слабость в своей соседке. После коротенькой паузы она завела совсем другую песню.
— Воровать, воровать, хи-хи-хи! — сквозь смех проговорила она. — Я над этим только смеяться и могу. Все, кто переезжают сюда, на пустошь, уж конечно это делают для того, чтобы воровать. Все обязательно ворами должны быть! Как тебе это нравится? Хи-хи-хи! Они думают, люди эти из поселка, будто мы тут, на хуторах, прожить не можем без того, чтобы овец воровать… «Всяк по себе судит», хочется мне сказать. Несколько раз так про покойного Йоусефа говорили, пока он был жив. (Шепотом): В те дни, бывало, овец недосчитывались. (Громко): Я уверена, что это была ложь... Несколько раз так и про нас с Финнюром говорили… Думаю, Хваммюрский Брюзга до сих пор так считает! Хи-хи-хи. А вы будто ни при чем! Ну уж нет. Не успели вы Хваммюр себе запросить, как уже заговорили, что вы туда воровать собрались… хи-хи-хи… Но погоди-ка. Вон мой брат Торбьёрдн идет.
Из-за производимого Сеттой шума не было слышно, что пес за стеной бадстовы возвещал о приходе гостя. Вот за окном показался Торбьёрдн, и Оулавюр с ним. Сразу после этого они вошли в бадстову.
Торбьёрдн был несколько моложе Сетты. Они не были похожи друг на друга, за исключением глаз: глаза у обоих были те же самые, бегающие и темно-карие. Он был среднего роста, с длинной шеей, покатыми плечами и несколько крупноватым и постоянно приоткрытым ртом. Хоть он и не был безобразен внешне, но выглядел несмелым и ходил, повесив голову. Редкая темная бороденка пучками торчала на челюсти и вокруг рта. Он был одет в коричневую суконную одежду с повязанным вокруг пояса шарфом, выкрашенным плиточной краской15. Ноги у него были все мокрые и вымазанные в грязи, а штанины заправлены в носки.
Хадла слышала упоминания от Торбьёрдне, и отзывались о нем без уважения. Ей было известно о нем лишь то, что он однажды был женат и проживал в Сидри-Кроукюре; впоследствии его прозвали Кроукюрским Лисом16, в честь героя древности, и иногда больше никаким другим именем не называли.
Торбьёрдн немного застенчиво поздоровался с Хадлой. Потом он сел на сундук, на котором прежде сидел Оулавюр, и вытянул скрещенные ноги.
— Какого беса ты тут шляешься? — спросила Сетта с деланным укором.
— Из Бодлагардара пришел, — кратко ответил Торбьёрдн, надув губы. — Хотел у тебя кофейку выпить… Думаю, кофе человеку не помешает, когда он весь день напролет таскался за греб… за хозяйскими овцами.
— И получил дулю, бедняга, хи-хи-хи.
— Нет, я Финнюра в кровати застал. Он мне сказал, где ты. Вот мне и пришло в голову зайти поприветствовать молодоженов в Хваммюре.
— Тебе? Поприветствовать? Хи-хи-хи! То-то люди поразятся, когда ты им удачи возьмешься желать!
— Неизвестно еще, чем мои пожелания хуже твоих… они хотя бы не такие лицемерные. А вообще, ты бы лучше со своим больным Финнюром побыла, чем сидеть и трещать на другом хуторе. Так-то вы друг с другом уживаетесь…
— Помалкивай-ка, мерзавец, а не то я тебе мой клубок в пасть запихну, так что навечно там застрянет, аминь! — сказала Сетта и вся затряслась от смеха. — Это из-за тебя нам Хваммюр не достался… Ты собирался нам его раздобыть. Уверял, что староста у тебя в кармане. Ты… тьфу! Но видит Бог, я рада, что его получила эта чудесная пара.
Хадла смотрела то на одного, то на другого. Она размышляла, что бы могла означать эта игра.
— Так у нас с братом всегда, когда мы видимся, — сказала Сетта со смехом. — Но чего это псина там так расшумелась? Неужто идет кто-то?
Собаки неистово лаяли на горе. Оулавюр выглянул в окошко в крыше и увидел, что с горы неспешно спускался человек.
Остальные тоже посмотрели в окно, чтобы «окрестить гостя».
— Эйидль из Хваммюра, — сказал Торбьёрдн. — Ох, какого же..!
— Да ты что, это он прется, брюзга проклятый? Тогда буду выметаться, — сказала Сетта, нанизывая вязание на спицу.
Торбьёрдн заволновался.
— Нельзя ему меня здесь видеть. А то подумает, что я его весь день дурачил, — промолвил он.
— Ничего страшного, если он разок тебя и увидит, хи-хи!
— Куда же мне деваться? С хутора мне не уйти, он меня заметит.
— Заползай под кровать… как собаки! — сказала Сетта.
— Кофе хоть выпьешь? — спросила Хадла.
— Нет, нет, не сейчас. Пойду на кухню, спрячусь там.
С этими словами он как угорь выскользнул за дверь бадстовы.
Сетта простилась с Хадлой множеством поцелуев:
— Я скоро снова приду, голубушка… Благослови ребенка Господь!
Оулавюр проводил ее до дверей, собираясь заодно встретить хреппского старосту. Сетта окликнула пса Торбьёрдна, который был на улице, и ушла с ним вместе, чтобы он не попался старосте и не выдал тайну.
Эйидль не пошел прямо в дом, а приблизился к стогу на туне, обошел его кругом, ощупал и потыкал в него костяшками пальцев. Потом он направился к дому.
Оулавюр ждал его во дворе.
— Мы вчера вечером взяли без спроса крохотный пучок сена, чтобы было на чем лежать человеку, который тут ночевал, — промолвил Оулавюр, после того как они поздоровались.
Эйидль отозвался сдержанно и столь тихо, что было едва слышно.
— Не будем поднимать из-за этого шум. У меня не один пучок взяли те, кто тут зимой проходил. Я к этому отношусь спокойно, лишь бы с тем, что осталось, пристойно обращались.
Эйидль медленно прохаживался, осматривая все вокруг внимательным взглядом. Он скрестил руки за спиной и время от времени сплевывал табачную жвачку.
— Не желаете ли зайти и выпить кофе? — спросил Оулавюр.
Эйидль сделал вид, что не слышал. Он обстоятельно изучил постройки, осмотрел гниль на стене сеней и прочее, что выглядело не так, как должно было, но ни о чем из этого не сказал ни слова. Потом он вышел на середину двора и постоял там молча, озирая участок.
Оулавюр провожал его глазами и ждал ответа.
— Здесь можно крупное хозяйство завести, — изрек Эйидль наконец.
— Очень может быть, — промолвил Оулавюр. — Земля хорошая.
— Если бы я начинал вести тут хозяйство, когда в Хваммюре поселился, то сейчас был бы еще зажиточнее.
— Трудностей много. Длинные зимы и… и…
Под взглядом, который устремил на него староста, Оулавюр сбился с мысли.
— Чтобы из хозяйства прок вышел, требуется энергия и практичность, — промолвил тот. — Те, кто обладает этими качествами, процветают повсюду, а остальные — нигде.
Снова настала тишина. Эйидль по-прежнему стоял и осматривался вокруг.
Двор был залит водой из кучи снега, которую выгребли из дома и которая теперь начала таять. Староста стоял в воде по щиколотку.
— В доме снег был, — сказал Эйидль.
— Хижины в скверном состоянии, — промолвил Оулавюр.
— Но и аренда невысокая, — отозвался староста несколько резковато.
Оулавюр промолчал, скребя в затылке. Он чувствовал, что от этого человека зависели они оба.
— Я пришел тебя насчет коровы спросить, — сказал Эйидль после небольшой паузы. — Ты корову хочешь или шесть овец17?
Оулавюр поразмыслил, а потом решил взять корову.
— Вот и хорошо… Что ж, ты мне тут кофейку предлагал. Он уже готов? Я овец на стрижку собираю и задерживаться не могу.
Оулавюр сказал, что кофе готов. Потом они прошли в дом.
Хадла воспользовалась возможностью рассмотреть Эйидля через окно бадстовы, пока он стоял во дворе. Ей казалось, что человек, которого «все недолюбливают», заслуживает особого внимания…
Эйидлю было под пятьдесят, но выглядел он несколько старше. Он был высок ростом и крепок на вид, но не слишком красиво сложен. На первый взгляд казалось, что прозвище «брюзги» он заслужил. Он был медлителен и неспешен во всех движениях, ходил ссутулившись и смотрел себе под ноги. Лицом он был груб, скуласт, с большими кустистыми бровями и длинным носом. Лицо было красное и обветренное, глаза серые и глубоко посаженные. Волосы были светло-каштановые и за ушами завивались, а борода — рыже-каштановая и сплошь курчавая. Руки были неуклюжие и испещренные большими шрамами, пальцы толстые и неловкие, с твердыми мозолями на костяшках и кончиках... Жизнь словно облила его лавовой коркой. Он был немногословен, а голос низок и резок. Говорил он медленно и, казалось, как следует обдумывал каждое слово.
Несмотря на образ «брюзги», было что-то в поведении Эйидля, свидетельствовавшее об усталости и затаенной печали. Быть может, он и не был восприимчив к внешним воздействиям, однако из лавы состоял не весь.
Эйидль сухо поздоровался с хозяйкой и принялся ее рассматривать. Хадле показалось, будто она вся съеживается и уменьшается, когда ее взвешивали и оценивали эти пристальные глаза.
Потом он сел на кровать, где ранее сидела Сетта, отложил свою шапку и тяжело перевел дух.
Когда Эйидль вошел в бадстову, Торбьёрдн на цыпочках подкрался к ее дверям и стал там подслушивать. Сквозь щели в двери он мог видеть всю бадстову и слышать каждое слово.
Когда Эйидль уселся, никакой спешки он не проявлял. Он все делал медленно, выговаривая отдельно слово за словом и замолкая в промежутках. Спокойствие, пришедшее в бадстову вместе с ним, сильно контрастировало с болтовней, царившей там недавно.
— Это не Сетта из Бодлагардара отсюда уходила, когда я пришел? — спросил Эйидль.
На это ему ответили утвердительно.
— Мне так и показалось, — промолвил Эйидль. — А еще кто-нибудь с утра сюда приходил?
Хадла быстро взглянула на Оулавюра, предоставляя отвечать ему. Оулавюру это труда не составило; ему так хорошо удавалось прятать глаза.
— Ни одной живой души, — заявил он.
— Интересно, где это Торбьёрдн болтается? — проговорил Эйидль, будто сам себе. — Я думал, он сюда через горы отправился.
— Торбьёрдн?.. Управляющий? — произнес Оулавюр, как будто пытался понять, кого имеет в виду староста.
— Управляющий, — промолвил Эйидль и усмехнулся. — Что ж, можно и так сказать. Он у меня с тех пор, как перестал сам хозяйство вести, и во всех работах сведущим сделался. Мне этот малый, пожалуй, нравится. Хуже всего то, что он постоянно одной ногой в Бодлагардаре, у своей сестры.
Эйидль немного помолчал, а потом спросил:
— Ну и как вам новые соседи?
Хадла промолчала. Отвечать взялся Оулавюр:
— Они были готовы оказать нам любую услугу, какую только смогут.
— Посмотрим..!
— Финнюр ехал с нами через пустошь и здорово нам помог, — прибавила Хадла.
— Финнюр — прекрасный человек, работящий и самоотверженный… Был бы рад услышать, что он в другое место устроился, — промолвил Эйидль.
Староста вылил кофе в блюдце и время от времени отпивал из него так, будто у него не было к этому охоты. Когда он подносил блюдце к губам, его рука дрожала.
Оулавюр внимательно за ним наблюдал и как будто понял, чего ему не хватало.
— Могу ли я предложить вам пару капель в кофе? — спросил он.
— Благодарю, — промолвил Эйидль, и его лицо прояснилось.
Скорость, с которой Оулавюр метнулся прочь из бадстовы, была для него не свойственна. Торбьёрдн едва успел убраться из прохода.
Оулавюр относился к бреннивину с бережливостью, но сам едва брал его в рот. Он знал, какой волшебной силой тот обладает, когда нужно заключить хорошую сделку.
После того, как Оулавюр вернулся, аромат горячего бреннивина распространился по всей бадстове и донесся в проход до Торбьёрдна.
Теперь Эйидль прихлебывал кофе большими глотками и быстро сделался разговорчивее. Хадла подливала ему в чашку раз за разом.
— Да, так мы про ваших соседей заговорили, — промолвил он. — Странное на том хуторе хозяйство. Бог знает, что они там, на пустоши, делают, сожители эти. Хутор летом иногда пустой стоит; это они оба на поденных работах. Коровы у них нет, а все их овцы с ягнятами ходят. Потом к осени они заезжают на хутор и начинают заготовлять сено для скотины. Зимой иногда бродяжничают по округе по очереди… Да, странное хозяйство. Мне иногда ставят на вид, что я на пустоши воровской притон содержу. Доказать это, правда, не удосуживаются. У меня нет никаких оснований выселить старуху, так как аренду она платит исправно. Но я ей, по-моему, никогда не нравился… как и она мне.
Эйидль замолчал и допил из чашки, однако не стал отказываться, когда ему долили в нее еще раз.
— Самую капельку, — произнес он, — вот так, не больше! Согревает она изнутри, бурда эта кофейная, только вот дорогая… Они непременно хотели заполучить Хейдархваммюр. Торбьёрдн на меня, конечно, злится за то, что он ей не достался. Они знают, что если получат Хваммюр, то Бодлагардар никто не возьмет, а они хотят быть на пустоши одни… во что бы то ни стало.
Торбьёрдн заскрежетал зубами от злости в своем укрытии.
— Но почему же они не женятся? — спросила Хадла.
— Хороший вопрос, — промолвил Эйидль. — Мы с пробстом делали все возможное, чтобы связать их законным браком. Финнюр этого хочет, Сетта отказывается наотрез. И разлучить их тоже невозможно.
— Откуда этот Финнюр? — спросила Хадла.
— Отсюда, из округи, — сказал Эйидль. — Думаешь, она его у жены не увела? Сетта перед такими пустяками не остановится. Жена умерла где-то годом позже. Двое детей на попечении общины. Финнюр за них не платит, так как жалованья не получает..!
Эйидль покачал головой.
— Прискорбно, когда отличные люди попадают в такую беду, — произнес он. — Но кто может спасти тех, которые не хотят спасать себя сами?
Они немного об этом поговорили. Потом староста поднялся на ноги.
— Спасибо за кофе, хозяюшка, — промолвил он, протягивая Хадле руку. Она была жесткая, как дубовая кора, но рукопожатие было дружеское. — Хороший у вас кофе… Спасибо большое, Оулавюр. Я неплохо провел то короткое время, что у вас побыл. Я примечаю свои ощущения там, куда прихожу в первый раз; обычно там и потом так же себя чувствуешь. Я сюда часто приходил, пока был жив покойный Йоусеф… не хватало еще позволить Сетте из Бодлагардара эти воспоминания испортить. Я к вам еще зайду.
Староста словно стал другим человеком, с тех пор как зашел. «Лавовая корка» как будто в значительной мере расплавилась — во всяком случае, на время. Теперь он был весел и улыбчив. Оулавюр едва сдерживал радость.
— Я вам тут многое наболтал, — сказал Эйидль. — Но если пожелаете последовать моим советам, то Сетты вы остерегайтесь… хоть она и гладко стелет и кажется доброй и богобоязненной. Мой опыт с людьми таков, что опаснее всего обычно те, кто губы Божьим именем мажет. Сетта — отъявленная язычница, как бы красиво она ни говорила. И Торбьёрдна моего вам тоже следовало бы остерегаться.
— Не желаете ли капельку, что в бутылке осталась? — спросил Оулавюр, поднося бутылку к свету.
Эйидль взглянул ему прямо в лицо. Его глаза начали самую малость затуманиваться.
— Обращайся на «ты», подлец! — воскликнул он, пожимая ему руку. — Мы, жалкие хреппские старосты, не какие-нибудь там аристократы, чтобы нам выкали… Что ж, Оулавюр, корову я тебе завтра пришлю.
Когда Эйидль уходил, Оулавюр завел его в чулан и наедине показал то, что осталось от запасов специй. Потом Оулавюр пошел с ним вместе к горам показывать ему своих овец.
Когда они ушли, Торбьёрдн зашел в бадстову выпить кофе. Он был очень беспокоен и весь трясся. Он заявил, что Эйидль столь подозрителен и злобен, что, если выяснится, где он был, то он выгонит его с работы.
Потом он пустился в путь и направился к перевалу. Он бежал со всех ног, пока не скрылся за гребнем.
Он собирался встретиться с Эйидлем внизу, на холмах, попозже в этот же день и описать ему, сколько он исходил в поисках «греб… его овец». А потом проклятая собака его бросила и убежала к Бодлагардару.
—
Тем же вечером в кладовой в Хваммюре состоялось тайное совещание. Там присутствовали управляющий Торбьёрдн и хозяйка Боргхильдюр. К двери изнутри приставили маслобойку, чтобы никто внезапно не зашел.
Хозяйка имела обыкновение так поступать, когда хотела тихо перемолвиться со своими работниками или не самыми знатными гостями.
Боргхильдюр была женщина средних лет, дородная и внушительная, довольно красивая собой и статная, с большой бородавкой на левой щеке.
Торбьёрдн сидел, ссутулившись, на ящике и уписывал «награду за рассказ». Голову он опустил и избегал поднимать глаза, однако на лице его играла ухмылка. В этот раз награда была необычайно вкусной, поскольку рассказ оказался необычайно хорош.
Да, да… днем он заходил в Хейдархваммюр. Отчего не зайти: хозяйка — молодая и красивая, бонд — покладистый… кофе и бреннивина в достатке. Кое-кто неплохо там время провел. Оулавюр вполне в состоянии солгать по мелочи, образчик этого он видел. Разница во внешности супругов очень бросается в глаза, весьма странно будет, если они так уж сильно друг друга любят… Также он мог порадовать хозяйку тем, что вскоре у нее в хлеву станет одной коровой меньше…
Хозяйка сжала губы, и ее лицо посинело. Бородавка на щеке разбухла, а волоски из нее встопорщились дыбом. Ей менее всего хотелось, чтобы на пути старосты оказались красивые женщины и бреннивин.
Торбьёрдн исподлобья стрельнул глазами в ее сторону. Если было что-либо, перед чем Эйидль испытывал страх, то это было вот это выражение лица его жены. И появлялось оно не столь уж редко.
— Через сколько эти люди на попечение общины угодят? — было единственным, что смогла выговорить Боргхильдюр.
— Или… в исправительный дом, дорогая моя.
— Да, я это и хотела добавить… Или в исправительный дом!
—
Весь остаток дня Хадла провела дома с ребенком одна. Тот проспал большую часть времени, пока в доме были гости. Но когда он проснулся, то был беспокоен и подавлен.
Этот ее первый день в Хейдархваммюре дал ей много пищи для размышлений. Теперь она свела небольшое знакомство с соседями, и отныне ему предстояло ежедневно развиваться. Радоваться тут было нечему, но и надеяться этого избежать было нельзя.
Странная тревога и нетерпение охватили ее. Недомогание ребенка беспокоило ее, хотя пока еще она не так уж за него боялась.
Оулавюр еще не приходил домой, с тех пор как ушел вместе с хреппским старостой. Должно быть, он зашел в Бодлагардар. Болтовня Сетты его никогда не утомляла.
Байки, которые рассказывала днем Сетта, запомнились ей больше всего. Ее пробирала дрожь при мысли о них. Под полом бадстовы, под ее собственной кроватью, лежали человеческие кости, которые так и не получили благословения. Это было тайное преступление, за которое никто не понес никакого наказания. Не могло ли оказаться, что люди, умершие в таком озлоблении, оставили после себя на земле призрак и искали мести — мести всему человечеству, которое потворствовало столь многим вопиющим несправедливостям?.. И всем бедам, случившимся вокруг этого уединенного хутора… всем тем ужасам смертной агонии в различных формах! В воздухе словно до сих пор отдавались отчаянные вопли, обессиленные призывы о помощи, не слышимые никем, кроме гор, которые передразнивали их и перебрасывались ими между собой.
Она никогда прежде об этом не задумывалась.
Ей было страшно засыпать. Она боялась, что это ей приснится.
Вечер был тихий и прелестный, но холодно было так же, как и вечером накануне.
Хадла весь вечер просидела, дожидаясь своего мужа. Ребенок спал беспокойно и тяжело дышал в постели возле нее. Все его тельце было необычно горячим, однако он не потел.
Впрочем, она не так уж сильно желала, чтобы Оулавюр пришел домой; ей по большому счету не было до него дела. Но она ощущала, что не может находиться на хуторе одна, когда его нет дома. Ей нужен был кто-то — пускай даже всего лишь подселенец.
Наконец она улеглась. Но как только она заснула, ей привиделось, что возле нее стоит женщина. Она была не уверена, старая ли это пасторская вдова или ее покойная нянька Гвюдрун. Та сказала ей:
«Теперь я займусь твоим ребенком, иначе у него будет слишком холодно на сердце».
Хадла отправилась в церковь на Троицын день, захватив с собой ребенка для крещения. Тогда она впервые воспользовалась седлом пасторской вдовы. Оно было глубокое, с высокими подлокотниками и высокой спинкой, рассчитанное на толстую подушку и красивое покрывало, которые теперь отсутствовали. Было похоже, будто она сидела в кресле с высокими ручками. Ребенка она везла на руках, но для удобства привязала его и себя поясом к спинке. Оулавюр вел ее коня.
Хадла испытывала сомнения насчет того, стоит ли ей пускаться в эту поездку с ребенком. Он всю неделю болел, иногда со значительным жаром, и пока еще не начал поправляться.
Но ей казалось, что это придется сделать. Крещение ребенка больше откладывать было нельзя. Ее мучили угрызения совести оттого, как долго она тянула, и она боялась, что оскорбила этим Бога. Теперь нужно было этим заняться, если это было возможно.
Сетта из Бодлагардара ее в этом даже поощряла. Она заявила, что с ребенком ничего особенного не происходит; это просто безобидная простуда гуляет, а у ребенка при этом еще, наверное, и зубки режутся. Оулавюр присоединился к этому мнению.
А поскольку погода на Троицын день была ясная и теплая, Хадла торопливо собралась и отправилась в дорогу.
В тот день у церкви было много народу. Хадла едва ли кого-либо там знала. Они были в праздничных нарядах и праздничном настроении. Дожидаясь службы, молодежь носилась и забавлялась, домохозяйки сидели группками и переговаривались вполголоса, а бонды постепенно исчезали за углом по двое или по трое, чтобы приложиться к карманной фляжке. Никто не спешил напускать на себя приличествующий для церкви вид — по крайней мере, пока не зазвонили в колокол.
Повсюду, где проходила Хадла, все беседы смолкали. Люди взирали на нее любопытными глазами, а за спиной она слышала жужжание обсуждений новой хозяйки в Хейдархваммюре. Хозяйки, как ей показалось, в особенности готовы были съесть ее глазами. Однако никто из них к ней не обратился.
Хадле было немного забавно оттого, сколько внимания привлекло ее появление. Она была убеждена, что самой главной новостью, которую люди в этот раз унесут домой из церкви, будет то, что они видели ее. Впрочем, плохо говорить о ней пока еще не станут. Это собрание люди используют для того, чтобы рассмотреть ее вдоль и поперек. Позднее, когда у них будет возможность сравнить свои наблюдения, появятся и суждения.
У нее было легче на душе, чем обычно. Здесь, среди незнакомых людей, она чувствовала себя в большей безопасности, чем в своей округе. От устремленных на нее глаз делалось чуточку щекотно, но они не жалили, как тамошние глаза. Они в основном цеплялись за самые приметные особенности.
Хадлу пригласили внутрь вместе с ребенком до того, как началась служба. Большинство осталось снаружи. Но когда она снова вышла на улицу, люди толпились вокруг ее седла, которое Оулавюр положил на кладбищенскую ограду.
Она подошла к толпе сзади и прислушалась к тому, о чем говорили люди. Громче всех был какой-то женский голос:
— Ничего себе, ну она и выскочка, эта девка с пустоши! Это они умеют, которые там селятся! Это седло, уж конечно, старинной фамильной драгоценностью было; когда-то в древние времена его наверняка для жены епископа сделали… Надеюсь, оно честным путем получено…
Остальные, кто стоял там, внимали болтовне без комментариев и посмеивались. Когда заметили Хадлу, все принялись пихать друг друга в бок и замолкли, а когда она направилась к кладбищенской калитке, толпа расступилась. Да уже и колокол зазвонил, так что с принятием подобающего облика для «похода в дом Божий» откладывать больше было нельзя. Из него нужно было удалить многое от «князя мира сего».
Хадлу услышанное немного рассердило. Значит, правдой было то, что Сетта из Бодлагардара рассказывала ей о взглядах жителей поселков на обитателей пустошей.
Богослужение оказалось повторением того, к чему она привыкла с детства, и было не хуже и не лучше, чем обычно. Самое скверное было то, как плохо ей удавалось заставлять помалкивать ребенка; он был такой больной и капризный, что однажды ей пришлось выйти с ним из церкви, чтобы он не слишком нарушал церковный покой.
После проповеди малыша окрестили на хорах. Крестными были Эйидль из Хваммюра и его сын Торстейдн; Боргхильдюр из Хваммюра в тот день в церкви не было. Имя выбирала Хадла и велела назвать мальчика Халлдоуром — «в честь его папы».
Имя Халлдоур было у нее в роду по материнской линии, так что она могла сослаться на это, если кто-нибудь спросит.
—
По пути домой из церкви Оулавюр с Хадлой заехали на хутор, который назывался Брекка18. Он стоял у подножия кряжа сразу перед горной цепью, если ехать этой дорогой.
Там жил бонд по имени Сигвальди и его жена Маргрьет. Сетта из Бодлагардара иногда упоминала о супругах и о тамошнем семейном укладе, и Хадле было любопытно туда заглянуть.
Когда они направились к хутору, там как раз проезжали из церкви Эйидль из Хваммюра и его сын Торстейдн. Они поехали к дому с ними вместе.
Когда они въехали во двор, хозяйка вышла их встречать, тепло с ними поздоровалась и пригласила в дом. При этом она попросила прощения за то, в каком там все состоянии. Гостей едва можно было в дом пускать, так как «у девчонки опять приступ дури приключился».
Маргрьет была женщина около сорока лет, высокая и стройная, с суровым и хитрым выражением лица. Волосы у нее были темно-каштановые и жесткие, а лицо — пепельно-серое. Одета она была прилично и вела себя весьма властно.
Из дома доносились отзвуки странных шумов. Маргрьет вошла первой и повела их по длинному, темному проходу. По мере продвижения по проходу шум сделался четче и стал похож на рев дикого зверя. Хадла нерешительно шагала вперед, а ребенок у нее на руках принялся плакать.
Когда они вошли в бадстову, гости увидели у дверей плохонькую постель. Белья на ней было всего ничего, лишь рваное покрывало поверх наваленного на доски гнилого сена. Все это было раскидано в кучи по углам кровати, откуда исходил гнилостный смрад.
На кровати лежал большой дерюжный мешок, чем-то набитый и с завязанным отверстием. Он все не унимался и беспокойно метался по кровати. Вопли доносились из него. Иногда в мешке можно было разобрать руки и ноги, колени и локти, но по прочим выступавшим из него выпуклостям можно было заключить, что находившийся в мешке был сложен как-то странно.
Большинства работников дома не было, некоторые еще не вернулись из церкви. Гостей проводили в дальний конец бадстовы. Там сидел на своей кровати хозяин и сверлил дырки под скобы в разбитой глиняной миске. Глиняная пыль кучками лежала у него на коленях, словно мука.
Сигвальди был мужчина с худощавым лицом, редкой и светлой окладистой бородой, тонкими губами и прямым носом. Он выглядел невзрачным и довольно доброжелательным.
— А я вот поработать немного взялся, хоть и праздник, — сказал он с довольно простодушной улыбкой, когда гости с ним поздоровались. — Думаю, на судный день мне это в грехи не зачтется. Время службы уже наверняка прошло.
— По-моему, это ничуть не хуже, чем сидеть сложа руки, — сказала хозяйка, вскинув голову. — Бездельем человек не служит никому, кроме дьявола. А раз слово Божье он читать не хочет, то…
Лейраургардарская книга псалмов — которую многие называли пачкотней19 — лежала на столе. Все выглядело так, будто Сигвальди незадолго перед этим пришлось выбирать между нею и осколками миски, и он выбрал миску, как меньшее из двух зол.
Им приходилось чуть ли не перекрикиваться, чтобы услышать друг друга за шумом из мешка. Маргрьет подошла к кровати, грубо схватилась за самую крупную торчавшую из мешка выпуклость, и промолвила:
— А ну, прекрати орать, Салка. Гости пришли. Нечего им твои вопли слушать.
Было слышно, что Салка поняла, что ей сказали, так как она заорала что было мочи, и в ее криках угадывались какие-то слова, которых было не разобрать.
— А вообще хорошо, что хреппский староста теперь хоть разок сам послушает, как она вопит, — сказала Маргрьет с горькой ухмылкой. — Он все не верит, как тяжело с ней справляться. Та плата, которую мы на нее получаем, для нас и впрямь нелишняя. Но отныне за эту плату пускай сам черт ее забирает. Теперь можешь сам за ней ухаживать, или пристроить ее куда-нибудь еще, раз не хочешь плату повысить.
Эйидль усмехнулся в бороду и промолчал.
…Тогда в общинных делах еще не вступил в силу порядок, который ввели чуть позднее. Хреппский староста был тогда единственным представителем светской власти в общине. В круг его обязанностей входили все дела бедноты, все административные и полицейские дела; это считалось основными отличительными чертами должности. Вообще обязанности были обширны и трудоемки, и нет ничего удивительного, если кое-что делалось неуклюже, а если так и получалось, то шум из-за этого поднимали редко.
Это занятие утомило и измотало Эйидля больше, чем что-либо другое. Было не самой популярной работой взыскивать с людей налоги и обязательные платы в скверные времена. Впрочем, опорой ему служили законы и верховные власти страны, так что перечить ему смысла не было. Куда хуже было иметь дело со злостными преступниками, и без риска никогда не обходилось. Но самым наихудшим из всего этого были дела бедноты. Сюда относились все нуждающиеся самой общины, все бродяги, все пересылки бедняков в другие хреппы и все споры между хреппами. Когда Эйидль мысленно смотрел на все это, ему казалось, что этого было более чем достаточно, чтобы свести обыкновенного человека с ума за одно полугодие.
Впрочем, из того, чтобы он сложил с себя обязанности хреппского старосты, так ничего и не вышло. Когда доходило до дела, ему постоянно казалось, что он будет чувствовать себя не в своей тарелке, когда старостой станет другой человек. Должность имела и различные преимущества. Благодаря ее беспокойности он не приходил в волнение из-за всего подряд. И хотя должность не принесла ему популярности, она восполнила это, сделав его могущественным. Из-за своей должности он мог во многое в округе совать нос и неизбежно узнавал больше, чем людям хотелось бы. Таким образом он наталкивался на оружие, для которого тот или иной человек был наиболее уязвим. Обращаться же с ним Эйидль умел. Многие от него зависели — и все его боялись.
К настоящему моменту Эйидль уже, в сущности, не занимался ничем другим, кроме хлопот хреппского старосты. Все остальное было ему мало знакомо. Он посвятил этим хлопотам всю свою жизнь; каждая деталь, каждая мысль и каждый шаг находились в прямой или косвенной связи с ними. И из-за них-то и появилась лавовая корка…
Хадла начала сожалеть о том, что заехала на этот хутор. Эти крики пронизывали ее насквозь, в особенности потому, что она не знала, что творилось с находившимся в мешке человеком. Ребенок перестал плакать, но грудь не брал. Он сидел на коленях у матери, прислушивался и озирался во все стороны.
— Наверное, лучше будет выпустить девчонку из мешка, — проворчала Маргрьет. — Кто знает, может, тогда она стихнет.
— Да, дорогая, я сейчас… — сказал Сигвальди, выдувая глиняную пыль из отверстия, которое сверлил.
Никогда Сигвальди не был услужливее со своей женой, чем в присутствии хреппского старосты, и никогда Маргрьет не бывала с ним ворчливее. Он знал, почему так происходило. У нее, конечно, имелся на старосту зуб. При этом она все никак не могла забыть того, что ее подруга, Боргхильдюр из Хваммюра, оказалась после замужества ступенькой выше нее, так как Эйидль был хреппским старостой. Теперь бонды сидели рядом на кровати супругов, а она устроилась напротив и их сравнивала.
— Ты линейку свою опять сломала, дорогая, — сказал Сигвальди, поднимаясь на ноги. Линейка лежала рядом с ним на кровати, разломанная надвое. Ранее ее уже дважды скрепляли скобами.
— Думаю, придется тебе еще раз ее скрепить, — промолвила Маргрьет. — Девчонка меня из себя вывела… а чего тут еще было ожидать? Я еще жалею, что ее доской от кровати не треснула.
— Кто эта бедняга? — спросила Хадла.
— Племянница моего Сигвальди, — саркастически отозвалась Маргрьет. — Потому ее постоянно нам и пихают. Никто ее брать не хочет. Она дурочка и горбунья… и только и делает, что бесится. Одного этого, наверное, было бы достаточно, чтобы за нее прилично выплачивали.
— Хреппское собрание уже скоро, — проворчал Эйидль. — Там уж наверняка придется ее кому-то предложить.
Маргрьет расхохоталась так громко, что в бадстове зазвенело:
— Предложить… ха-ха-ха! Как будто бы кто-то это отродье возьмет! Нет уж, ее наверняка «постановят» отправить сюда…
Эйидль молча ухмылялся.
— Она всю жизнь такая была? — спросила Хадла.
— Нет. Это у нее крыша поехала, когда ей третий год шел, — промолвила Маргрьет. — Это брань ее маменьки из нее прет. Бог ты мой!.. Я такой грязи никогда не слыхала.
— Да ну? — сказал Сигвальди, скребя в затылке и направляясь через комнату.
— А ты за нее, уродину, не заступайся, — сказала Маргрьет. Затем она прибавила торжественным тоном: —
За брань воздастся все равно,
примеров этому полно20.
Сигвальди развязал мешок, а потом поднял его за низ. Салка кубарем выкатилась из отверстия и принялась хохотать, как будто ее щекотали.
Сразу после этого Маргрьет вышла из бадстовы и позвала мужа с собой. Гости остались с горбуньей одни.
Салка оглушительно хохотала некоторое время. Потом она скорчилась в углу кровати, глядя на гостей круглыми глазами, и замолчала.
Несколько мгновений никто ничего не говорил. Гости молча взирали на это удивительное творение природы. Наконец сын Эйидля Торстейдн произнес вполголоса:
— Кошмар, как с этой беднягой скверно обращаются.
— Она, уж конечно, тоже ведет себя ужасно, — промолвил Оулавюр.
Они все посмотрели на Эйидля, так как отвечать надлежало ему. Тот сначала помолчал, а потом промолвил:
— Да и люди здешние, чтоб их, умеют как-то заставить ее вести себя хуже всего, когда ожидаются гости. А особенно когда подходит время хреппского собрания.
Затем он поднялся на ноги и подошел к кровати горбуньи. Салка обхватила руками голову, как будто ожидала удара, и завыла.
— Подойдите сюда, — негромко проговорил Эйидль.
Они тут же подошли к кровати. Салка успокоилась, когда увидела, что ей ничего плохого делать не собираются, и застенчиво смотрела то на одного, то на другого.
Ей было семнадцать лет, и она все еще выглядела ребенком. Кожа у нее была белая и нежная, щеки худые и лишенные румянца. Глаза были огромные, ясные и широко посаженные. Волосы представляли собой сплошной колтун, полный сена с кровати; было видно, что голова какой-то неправильной формы. Слева на спине был горб; грудина была вся перекошена, и голова словно лежала на ключицах. Руки были крупные и носили следы немалой работы. Она была одета в плохонькие одежки, сквозь которые повсюду проглядывала нагота.
То, что хотел показать им Эйидль, оказалось синими пятнами, покрывавшими тело горбуньи там и сям. Некоторые были уже старыми и начали желтеть, другие были новыми.
— Я предпочитаю, чтобы еще кто-то кроме меня увидел, как она выглядит, — промолвил Эйидль.
Супруги и Торстейдн с жалостью взирали на это печальное состояние человеческого существа. Эйидль тем временем занялся другим. Он ощупывал ногами пол, потом дотянулся до стропила и осторожно провел по нему пальцами.
— Здесь в прошлом году был ящик, — произнес он. — Видите борозду на полу и следы от гвоздей на стропиле? Потом меня и других убеждали, будто она так бесилась, что пришлось ее в ящик засунуть. Теперь его нет, а вместо него появился мешок.
Эйидль покачал головой и криво ухмыльнулся.
Когда они вернулись на свои места, Хадла спросила:
— Эта бедняга немая?
— Не совсем, — промолвил Эйидль. — Те, кто к ней привыкнет, могут разговаривать с ней без труда. У нее слабые органы речи, и слова она лишь мычит. А слух хороший.
Недолгое время спустя после того, как они отошли от Салки, они заметили, что она перестала на них смотреть и теперь оглядывала бадстову. Внезапно она прыгнула и забралась на перегородку между кроватями. Оттуда она дотянулась до висевшей над кроватями полки. Там стояла еда одного работника, которого не было дома. Салка схватила с тарелки половину сушеной рыбины и забилась с нею на свою постель.
— Боже милостивый! Так она еще и голодная, — воскликнула Хадла.
— А как же? — промолвил Эйидль. — Но на это она бы не осмелилась, если бы нас здесь не было.
Вскоре после этого вошла хозяйка с горячими оладьями для гостей. Она увидела, чем была занята Салка, и выхватила у нее рыбу. Салка закрыла руками голову и подняла вой. Маргрьет, впрочем, не стала ее бить и ограничилась тем, что выбранила ее за воровство. Потом она швырнула рыбу ей обратно…
Когда гости отправлялись в дорогу, Маргрьет проводила их до дверей и весьма тепло с ними простилась. Эйидля она просила передавать сердечный привет «дорогой Боргхильдюр».
До вершины кряжа отцу с сыном из Хваммюра и супругам из Хейдархваммюра было по пути. Когда они выехали, беседа быстро обратилась к Салке. Эйидль знал ее лучше всех и взялся рассказывать.
Он сказал, что девушку зовут Сальгердюр, хотя ее никогда не называли иначе как Салкой. Она была ребенком у бедных родителей, которые получали пособие от общины, а теперь уже оба умерли. Поначалу она была здоровым и красивым ребенком. Но когда ей шел третий год, с ней произошел несчастный случай. Он и был причиной ее жалкого состояния. Насчет того, что Маргрьет говорила про брань ее матери, он ничего не знал, помимо того, что она постоянно об этом твердила и использовала это, чтобы позорить родичей Сигвальди. Ребенок свалился в люк на сеновале. Падение было с высоты больше человеческого роста, а внизу был твердый пол. Она долго лежала в беспамятстве, и ее голова значительно деформировалась. Целые месяцы она пролежала между жизнью и смертью. А когда наконец начала поправляться, то превратилась в идиотку.
Она была далеко не безумна. Однако верно было и то, что она плохо умела держать себя в узде. Это сделало ее трудной в обращении. Ее веселье было неистовым, а если она злилась, то никто не мог с ней совладать, особенно по-плохому. Чем хуже с ней обходились, тем более бешеной она становилась.
Но если с ней удавалось сладить, то от нее могло быть много пользы. Она была сильна и крепка здоровьем, несмотря на телосложение. Правда, за ней всегда нужно было присматривать и никогда не отправлять ее далеко от дома.
Он сказал, что ни один общинный иждивенец не утомил его так, как Салка. Супруги из Брекки так ее ославили, что было трудно ее куда-либо пристроить. Обращались они с ней плохо, а платы на ее содержание им постоянно не хватало. Тем не менее, они ни за что на свете не захотели бы ее лишиться.
Пока Эйидль об этом рассказывал, Хадла то и дело вопросительно поглядывала на Оулавюра. Оулавюр догадался, о чем она думала, и принялся высчитывать в уме, сколько овец можно купить на полтора иждивенческих пособия.
После того, как Эйидль окончил свою речь, Хадла спросила, не хочет ли он отдать эту иждивенку им с Оулавюром. Она заявила, что ее подмывает попробовать, удастся ли ей поладить с Салкой.
Эйидля это застало врасплох. Он изумленно воззрился на Хадлу и тут же увидел, что она совершенно серьезна. Что до Оулавюра, то он был полностью согласен. Это Эйидля изрядно порадовало. Ему так редко протягивали в общинных делах руку помощи.
— А ты великодушная, — сказал он Хадле. — Вы окажете мне огромную услугу, взяв Салку к себе, и само собой, дело это благое. Я никогда не сомневался, что многое в ней можно исправить разумным обращением. Может, получится достаточно ее обучить, чтобы можно было конфирмовать. В Брекке же из нее никогда не выйдет ничего, кроме дикого зверя.
— А если супруги из Брекки не захотят отдать ее добром..? — нерешительно произнес Оулавюр.
— Предоставьте это мне, — заявил Эйидль с самоуверенной улыбкой. — Я сам заберу ее из Брекки и доставлю к вам…
Прежде, чем расстаться на кряже, они обо всем договорились.
—
На следующий день Эйидль явился с Салкой в Хейдархваммюр.
Она прошла всю дорогу пешком и теперь утомилась, так что немного отстала от Эйидля при спуске с горы. Выглядела она получше, чем накануне, хоть одета была и неважно. На плече она несла крошечный узелок, в который была завязана ее одежда. Это было и все ее имущество.
— Как восприняла эту затею хозяйка Брекки? — спросила Хадла, когда Эйидль уселся за кофе в бадстове.
Эйидль рассмеялся в ответ:
— Не знаю. Она не вымолвила ни единого слова. Думаю, изумлена была. По правде говоря, хлопот вышло немного. Я сказал, что забираю Салку и чтобы она собрала ее в дорогу тотчас же… Однако не думаю, чтобы она была в хорошем настроении, потому что передать привет моей Боргхильдюр она забыла.
— Но она знала, куда Салка должна была отправиться?
— Этого я ей не сказал… Но я думаю, она догадалась, потому что, когда я вышел с горбуньей на тун, она меня окликнула и велела передавать привет Хадле из Хейдархваммюра. Потом она еще что-то бубнила, чего я не расслышал.
Пока Эйидль был там, Салка сидела на сундуке возле кровати и вела себя тише воды, ниже травы. Когда он ушел, она начала проявлять некоторое непослушание. Однако она несколько смягчилась, насытившись хорошей едой.
Сложнее всего для Хадлы оказалось умыть ее и расчесать ей волосы. Салка брыкалась, закрывала голову руками и вопила, как будто ее бьют. Однако Хадле удалось посредством ловкости и ласковых слов справиться с этой необходимой работой. Когда с ней было покончено, она дала Салке посмотреться в зеркало. Салка едва сумела совладать с собой от радости при виде того, какая она стала красивая. Ее веселье было немногим лучше непослушания. Хадле пришлось несладко под ее поглаживаниями и поцелуями.
На каменной скамье у дверей Оулавюр сколотил для Салки кровать. Несколько досок прибили к стене за кроватью, чтобы защититься от исходивших оттуда холода и сырости. Туда постелили постель, и вскоре кровать Салки ни в чем не уступала кровати супругов.
Когда Салка укладывалась вечером спать, Хадла уселась подле нее и заставила повторять за собой «Отче наш». Та промычала все слова, и Хадла уверилась, что вскоре сможет понимать ее речь.
Сразу после этого она заснула. Улыбка играла во сне на ее детском лице. Хадла смотрела на нее с удовлетворением. Ей было приятно видеть, как хорошо оказалось этой бедной сироте в первый вечер в ее новой постели.
Ей уже казалось, что Салка целиком и полностью принадлежит ей. Обстоятельства, которые свели их вместе, были столь удивительны, что словно свидетельствовали о чьем-то тайном вмешательстве. Ей казалось, ей вверена эта работа, чтобы отвлечь ее в ее одиночестве — огромная и возвышенная работа, которая обогатит ее жизнь приятными плодами.
Она легонько вздохнула, отворачиваясь от постели Салки, чтобы заняться другой работой, еще более насущной. Выглядело так, что ночного отдыха ей было не видать. Ребенку стало намного хуже, чем перед тем, как она отправилась в церковь.
Пустошь темнела, а луга зеленели с каждым прошедшим днем. Весна уже заканчивалась, и приближалось лето.
Ива начала покрываться листочками. Увядшая трава на болотах поникла и исчезла, а из земли проклюнулись зеленые побеги. Лютики и одуванчики раскрыли на тунах свои бутоны, цветы смолевки звездочками засверкали на лугах, а травянистые лоскутья на горных склонах покраснели от тимьяна.
Луговые птицы высиживали свои яйца. Самец стоял на страже и предупреждал «наседку», если затевалось что-то подозрительное. Куропатка сделалась одного цвета с почвой, так что соколу стало трудно ее различить. По берегам прудов стояли и озирались быстрые селезни. Значит, где-то неподалеку находилась и утка… Некоторые утки пускались в плавание с пятью-шестью следовавшими за ними крохотными комочками, покрытыми не перьями, а скорее пухом. Они молотили крылышками по поверхности воды, пытаясь угнаться за матерью. А вот нырять они научились быстро, прижимая крылышки к телу, вытягивая шейки и скользя сквозь воду, словно угри. И взрослая мама не делала это лучше.
Пустошь начала оживать. Крестьяне стали отгонять туда яловых овец. Те ежедневно большими стадами спускались по склонам с перевала под собачий лай и окрики. Внизу, на пустоши, поблизости от хуторов, их оставляли: отныне они были предоставлены сами себе. Овцы выглядели длинношеими и тощими после стрижки, совсем не такими, какими они были несколькими днями ранее, когда шерсть доставала им до копыт. Легконогие, они играли и резвились вовсю, обретя долгожданную свободу. Среди бредущих по пустоши остриженных овец виднелось несколько неостриженных, или остриженных наполовину, а некоторые из них были с ягнятами. Они всем своим видом показывали, что явились туда без разрешения и, само собой, совершенно против желания.
То и дело на пустоши раздавались выстрелы. Их звуки отдавались от горы к горе многократными эхо, пока последний отзвук не уносило ветерком. Время от времени показывались два человека, а иногда они исчезали на несколько дней подряд. Это были охотники на лисиц. Было видно, как они бродят по пустоши, молчаливые и серьезные, с ружьями на плечах и мешками с провизией за спинами. Они шли медленно, прокладывая путь мимо возвышенностей и гребней, и внимательно осматривали ярко-зеленые лужайки, где были отверстия и кучки земли. Это были лисьи норы. У лисиц как бы имелись туны вокруг жилищ, как и у других, кто хорошо умеет вести хозяйство. И трава на их тунах была гуще, чем у других. Плутовка делала это не нарочно и вполне осознавала, насколько это вредно, так как зелень приводила к ее жилищу незваных гостей. Однако воздух, выходивший из входов в норы, был наделен большой питательной силой для травы. Поэтому умные и опытные плутовки никогда не забирались в старые норы, где все заросло, а выкапывали себе новые.
Главным охотником на лисиц в округе был Торстейдн, сын Эйидля из Хваммюра, хотя ему было лишь восемнадцать лет от роду. Считали большой глупостью, когда Эйидль доверил ему эту работу, но это мнение уже себя изжило. Никому ни до, ни после это не удавалось столь же хорошо. Эта работа была замкнутому, нелюдимому юноше особенно по душе. Безмолвный как призрак, скитался он по пустоши, внимательно глядя вокруг. Когда он обнаруживал нору, то осаждал ее как крепость, следил за ней, не сводил с нее глаз ни ночью, ни днем, пока не завоевывал ее. Потом он шел искать следующую. Холод его не брал; сидя у норы, он позволял снегу засыпать себя, если уж так случалось. Усталость никогда не одолевала его, а сон зачастую длился не дольше дремоты луговых птиц. Если ему нужно было прибегнуть к ружью, то целился он быстро и наверняка, и промахов его выстрелы не знали. Большинство ворчало при необходимости сопровождать его в этих походах, а иные и сдавались, однако все восхищались его смелостью и выносливостью. Он же не обращал на это внимания и молча проходил мимо каждого. Если кто-то высказывал ему похвалы, он заливался краской от застенчивости, опускал глаза и улыбался, как большой ребенок.
…Река с мягким и ленивым журчанием струилась мимо хуторов. Вдали, там, где она вспухала на быстринах или пробивалась сквозь скалистые теснины, слышался ее глухой гул. Старики говорили, что, если гул реки был слышен по эту сторону горной цепи, то это к береговому ветру, а если за нею — то к ветру с моря. Теперь река постоянно предвещала ветер с берега, и южный бриз, казалось, воцарился на пустошах единолично.
В речном потоке плескалась рыба: легкая и подвижная форель, недавно приплывшая из моря, стрелами бросалась на самые могучие стремнины. Спинки у них были темно-синие, почти того же цвета, что и вода, а животы — розово-красные. Меж этими двумя цветами пролегал серебряный панцирь, одна сверкающая пластинка к другой. Они выскакивали из воды и по дуге перелетали через быстрины, неспособные совладать со своей энергией. В остальное время они были ленивы. Тогда они стояли под темными берегами или большими камнями, шевелили плавниками, чтобы оставаться на месте, и отдыхали перед следующим прыжком.
Людям было известно об их присутствии в реке, но немногим казалось стоящим занятием за ними гоняться. Впрочем, Оулавюру из Хейдархваммюра было чрезвычайно занятно их высматривать, когда он проходил мимо реки. Рыболовной снасти у него не было, но… он обещал им заняться ими позднее.
Форель видела его на берегу, но нисколько его не боялась… Однако она не замечала другого врага, куда более опасного, который перемещался высоко в небе с медленными, размеренными взмахами крыльев, поглощенный мыслями об охоте. На фоне небесной синевы он был словно маленькая темная точка. Но точка была наделена зоркими глазами, и ей не потребовалось бы много времени, чтобы скользнуть вниз, если бы показалась добыча. И если уж он вонзал во что-либо когти, то держал крепко. Для толстой кумжи небезопасно было стоять у берега и греться на солнце, если поблизости находился орел…
Над пустынными равнинами изгибался весенний небосвод, голубой и светлый. Теперь на горах не лежала мантия снеговых туч; теперь свод был высоким, а до стен его было далеко. Нигде не бывает неба чище и прекраснее, чем там… День за днем стояла одна и та же погода, то же сияние и тепло. Тонкие белые облачные вуали медленно проплывали по небу, высоко над всеми горными вершинами. Между ними и сквозь них была видна небесная синева, а перед солнцем они вообще были незаметны.
На пустошах началась блаженная летняя пора. Пока она длилась, природа словно изо всех сил старалась, чтобы всем ее детям было хорошо. Она обязана была возместить этим землям беспощадные зимние морозы.
Внизу, в поселениях, было более туманно. То и дело с моря приплывали туманные гряды и заполняли собой долины. Но на пустоши туман в это время года взбирался редко; горная цепь стеной стояла у него на пути. За нею было слишком много солнца и ветра, чтобы он мог там удержаться.
Столбы тумана тянулись, разрастаясь, вверх, к горным гребням — а потом зевали, словно привидения при виде крестного знамения, растворялись и исчезали в океане тумана у себя за спиной… Белые клочья густого тумана, тягучие как смола, простирались в горные ущелья. Там они встречались с горным ветерком, чистым и освежающим, и отступали к своим источникам. Или же не выносили света за горами, рассеивались и превращались в редкие обрывки, которые было едва видно, пока они не исчезали совсем… Да нет, это же были людские мысли.
Одни с любопытством взирали за горный хребет, чтобы узнать, что происходило за ним.
Другие грозили горам кулаками и пророчили беды жителям пустоши.
А некоторые крались, пригибаясь к земле, словно звери, ползли на животах, чтобы подойти на выстрел, и замирали, если их кто-то замечал.
…Маргрьет из Брекки едва справлялась со злостью, с тех пор как Эйидль приехал к ней за горбуньей. На Эйидля сердиться было мало проку, а вот Хадле она это еще припомнит.
Торбьёрдн «Кроукюрский Лис» работал втихомолку, но с определенной целью перед глазами. Ему не удалось помешать тому, чтобы Хейдархваммюр достался Оулавюру с Хадлой. С этим отныне было ничего не поделать. Теперь нужно было снова их оттуда прогнать.
Вступать в открытую борьбу с хейдархваммюрскими супругами и выказывать им вражду не стоило. В настоящий момент попытка переубедить Эйидля вряд ли принесла бы плоды; казалось, он для этого слишком высоко ценил этих своих новых арендаторов.
Поэтому приходилось пробовать окольные пути.
Раз уж ревность хозяйки из Хваммюра пробудилась, она была мечом, который рубил сам по себе… Теперь он был заточен заново. Эйидль отправил к хейдархваммюрской паре самого драгоценного иждивенца хреппа — вырвал его с «лучшего места» у «лучших людей». Это было столь волнующе, что слезы наворачивались на глаза при виде бедной Маргрьет из Брекки, плачущей об утрате этой несчастной, которая была ей столь удивительно дорога — потому что она плакала, когда рассказывала об этом своей подруге… Полтора пособия — сумма-то неплохая!.. Этому новому божеству хреппского старосты в Хейдархваммюре только и надо было, что кланяться, каких бы жертвоприношений ему ни заблагорассудилось пожелать, так что… Ей аж слов не хватало..!
Хадле было известно о многом из того, что болтали про нее у подножия горной цепи. Сетта из Бодлагардара об этом позаботилась. Она один день проводила в Хейдархваммюре, а другой — в поселениях, и переносила известия между ними. Иногда она бывала в обоих местах в течение одного дня.
Хадла не была падка до сплетен, однако ей было занятно узнать, что о ней говорили. Сетта сообщала ей об этом, также как и о разных других вещах, касавшихся людей по соседству.
И из того, что Хадла видела сама, и из того, что говорила ей Сетта, она, как будто, составила себе более-менее ясное мнение о людях и их совместной жизни в этой новой округе.
Это было похоже на уже знакомое ей… Старая история в новом издании.
Люди на самом деле не были злыми, но и добрыми они не были тоже. Большинство находились где-то посередине; ни на то, ни на другое они были не годны. Это были мелкие людишки.
У них было много тревог и много забот. Но было одно, чем занимались все, причем занимались с удивительным единством, и это были поиски — поиски чужих недостатков, чужих оплошностей, не для того, чтобы пользоваться ими повседневно, а скорее чтобы припрятать их под плащом, словно острые как бритва кинжалы, и применить, когда будет необходимо.
Условием для власти и почтения было иметь как можно больше таких кинжалов, тщательно их оберегать и уметь ловко ими воспользоваться.
И когда в округе появлялся новый человек, против него требовалось оружие. Это оружие надо было найти во что бы то ни стало; оно было нужно многим, и многие его искали…
Большинство людей она видела у церкви. Разве все там было не таким же, как и по другую сторону пустоши? К примеру, главная цель посещения церкви? Люди собирались вместе, чтобы судачить и обсуждать друг друга, узнавать окрестные новости и выуживать передаваемые вполголоса скандальные истории. У стен церкви, на могилах усопших или вокруг редкостного седла люди собирались вместе пошептаться. Ради этого развлечения они готовы были просиживать в церкви несколько часов, слушая скучное пение, скучную мессу и скучную проповедь вдобавок.
Набожность встречалась редко, а ханжество — повсеместно. Было старинным обычаем выглядеть богобоязненным; пойти против него не смел никто. Все надевали благочестивую маску, когда усаживались в церкви или за домашние чтения. К тому же она отлично подходила и в разных других случаях — например, если нужно было тактично разузнать о какой-нибудь слабости ближнего.
Это всеобщее лицемерие и двуличие портило все совместное существование, делая его гнилым изнутри. Никто никому не доверял, и каждый подкреплял подозрительность другого. Все и каждый думали про себя о том, чтобы отыскать оружие против каждого.
Домашняя жизнь была пропитана враждебностью и себялюбием… Там шла тайная борьба за власть между самими хозяевами. Тот из супругов, кто добивался перевеса, применял его непрерывно, чтобы поставить другого на колени. Хозяйки оказывались победительницами чаще и бывали более неразборчивы в средствах и более жестоки, если им удавалось взять верх. Они ведь столько злобы унаследовали от своих матерей и бабушек. Пока еще они ограничивались домом, но уж там-то правили твердой рукой. Их мужья были миролюбивее нравом и не любили ссор в доме. Они также допускали больше оплошностей в своем поведении, что лишало их духа.
Таким было положение в Брекке, и таким же было оно и повсюду.
Эйидль из Хваммюра на самом деле убегал из дома и бродил по округе по своим хреппским делам. Дома он бывал так редко, как только мог, а вести хозяйство предоставлял хозяйке и управляющему, что выслуживался напоказ, а сам охотился за каждой мелочью, которая могла бы стать хозяйке дубинкой против ее супруга.
И в таких вот домах воспитывались дети..!
Такой представлялась ей жизнь в новой округе. О… как же она ее ненавидела.
Ей хотелось объявить всему этому войну, бичевать это, смотреть, как оно корчится и извивается, просит мира, кается и обещает исправиться.
Этого она не могла. Но она могла стать с этим лицом к лицу, раздражать это и дразнить. Для этого хутор на пустоши подходил замечательно.
Крохотным шажком в этом направлении было то, что она взяла к себе горбунью…
Сетта из Бодлагардара давно уже выведала, как Хадла склонна была смотреть на жизнь и на мир, и не щадила усилий на раздувание в ней пессимизма и человеконенавистничества. В этом отношении их взгляды были сходны. Однако отличием в их натуре было то, что Сетта могла изображать самую сердечную дружбу со всеми теми, кто был ей неприятен, тогда как Хадла не считала себя на это способной. Сетта гордилась этим качеством и, казалось, хотела обучить ему Хадлу.
— Я и лисица, — промолвила она как-то раз, — мы с ней не в почете у тех, внизу, в поселениях, хи-хи-хи! Они давно уже нас друг другу уподобляют, и сравнение это в определенном смысле удачное. Мы обе живем в норах на земле хреппского старосты — я, впрочем, думаю, что лисья нора получше моей будет, хи-хи-хи!.. Но мы кое-как справляемся. Нам нипочем, если они нас время от времени и ругают; их проклятия нас не трогают. А над нами обеими есть Бог, также как и над ними — иначе для чего он нас создал? (Шепотом): Я ей иногда помогаю, так, втихомолку… хотя Торстейдн из Хваммюра внимателен. Скажу тебе по секрету, голубушка: я уже не первую весну про одну нору знаю, где она может спокойно всех своих лисят выводить! Мне и в голову не приходит ее выдать. (Громко): Думаю, мне можно будет откусить кусочек от какой-нибудь старостиной овцы… Он же на небеса с собой стадо не загонит! (Тихо): Если вообще туда попадет!.. Пускай лисичка живет себе. Ворует она не больше других!
Улыбка Сетты во мгновение ока обернулась всхлипываниями:
— А все же имущество мое нехитрое благословлено Господом, хоть староста и говорит, будто я «отъявленная язычница». (Со смехом): Или он не это тут говорил?
В ответ на этот вопрос Хадла промолчала. Он показал ей, к чему привело укрывание на хуторе Торбьёрдна.
— Он ведь это сказал, и не только, — промолвила Сетта. — Не устает он про меня упоминать. Только вот не знаю, усерднее ли он в своей вере, чем я.
К ней опять вернулся благочестивый вид. Сетта множеством красивых и проникновенных слов расписала, как часто она ходит в церковь, и как они, она и Финнюр по очереди, постоянно читают каждый вечер на протяжении всей зимы назидательные проповеди и поют псалмы.
— … Но время от времени занятно бывает спускаться в поселения, — промолвила она чуть погодя и вкрадчиво ухмыльнулась, — и провести одну-две ночки на некоторых хуторах. Оно того стоит… Много странного узнаешь!.. Я-то у них вовсе не в почете, голубушка, хи-хи-хи! Иногда меня прямо с бранью ночевать пускают. О, видела бы ты недовольное выражение лиц этих бондов! Дорогая ты моя! Их гостеприимство — такое же, как и все остальное, видимость одна. Когда сислюмадюр21 едет, на тесноту они не жалуются! Богатых они устраивают со всей сердечностью. (Шепотом): А Христа они бы приютили, если бы он к ним нищий заявился?.. хи-хи-хи!.. Но меня пускают все-таки. Если никого не находится со мной поговорить, то я говорю с детьми и рассказываю им сказки. Тогда и взрослые мало-помалу подтягиваются. На следующий день от предложений переночевать отбоя нет. Когда я ухожу, хозяйки меня провожают… иногда невозможно от них отделаться! хи-хи!.. Им временами нужно груз с сердца снять, беднягам! Многое их огорчает… иногда мужья, иногда дети, иногда работники… Они знают, мне тайну доверить можно, я ее не выболтаю… (Хитро подмигивая): Но и они, голубушка, узнаю́т то, что знаю я…
Хадла удивленно смотрела на Сетту, пока та молола языком. Теперь эта странная женщина впервые стала ей понятнее.
— Боргхильдюр из Хваммюра, — продолжала Сетта. — Вот она мне многое доверяет, добрая душа… Но слушай… Я должна тебя с ней познакомить. Пойдем со мной как-нибудь в Хваммюр. Нам, соседкам, нужно держаться вместе.
Хадла улыбнулась, но ничего не ответила. Ее улыбка предвещала мало хорошего их будущей сплоченности.
—
Ребенку становилось хуже с каждым днем.
То, что начиналось с простуды и больного живота, теперь стало куда серьезнее.
Он не мог ничего есть и стремительно худел. Детское личико, прежде столь прелестное, ясное и улыбающееся, как будто лучилось светом, теперь было искажено болезнью и страданиями и выглядело поистине ужасно.
По ночам он не прекращал горько плакать. Хадле приходилось вставать с постели и расхаживать по комнате с ним на руках, чтобы попытаться его успокоить. Часто это, однако, не приносило плодов. Иногда он словно приходил в замешательство от плача. Тогда он лягал свою маму, колотил ее и царапал, так что она едва с ним справлялась. Она не знала, что еще предпринять, чтобы облегчить его мучения и успокоить его.
Обычно если ему и удавалось заснуть, то во второй половине ночи. Однако сон никогда не был чем-то бо́льшим, нежели беспокойной дремотой, и часто он поднимал во сне громкий крик.
Моменты, когда ребенок спал, были единственной передышкой для Хадлы. Все остальное время ей приходилось держать его на руках. Все домашние работы ей приходилось выполнять с ним на руках, в том числе и угощать гостей.
Оулавюр досадовал из-за этого и часто бывал с Хадлой ворчлив. Говорил он, конечно, немного, но чувствовалось, что, по его мнению, дома она сидит без дела. А все весенние работы были до сих пор не выполнены.
Однако больше всего он жаловался на беспокойство, которое ему причиняли по ночам. Лучшим временем сна для него была первая половина ночи. Он заявил, что, нянчась с ребенком, Хадла приучает его к нытью и непослушанию. Пускай даже тот и болен, это еще не повод расхаживать с ним ночью по комнате.
Хадла редко удостаивала его ответом. Но ее огорчало осознание того, что отведенная ей работа была не выполнена; такое было для нее внове.
…Оулавюр несколько изменился за то короткое время, что он прожил в Хейдархваммюре. Мужественность, посетившая его в период женитьбы, теперь понемногу его покидала. Чувства, которые на время возвысили его и сделали из него мужчину, начали блекнуть. В уединении и безлюдье этого хутора на пустоши было мало поводов для щегольства и немного такого, что сподвигало бы на великие свершения.
Хозяйственные заботы также начали давать о себе знать, а трудности все больше заставляли его задумываться. И самое худшее из всего: в Хваммюре ему было скучно.
Они с Хадлой мало-помалу отдалялись друг от друга в повседневных трудах и размышлениях. Дома он бывал редко, и Хадла обнаружила, что часто он уходил на другие хутора, не упомянув об этом ей — иногда в Бодлагардар, иногда в поселения. Хадла никогда не спрашивала о его визитах. Ей было лучше всего, когда его не было дома.
В остальном Хадла в эту пору обращала на Оулавюра мало внимания. Ребенок занимал все ее помыслы. Надежда и страх постоянно боролись за главенство в ее груди, и пока еще после долгой и жестокой борьбы обычно побеждала надежда. Она не могла поверить, чтобы ребенок, который был таким крепким и многообещающим, не сумел справиться с этим недугом. И когда у нее выдавалась минутка для раздумий, она описывала себе самой, как хорошо они оба заживут и как чудесно все станет, когда ребенок поправится.
Салка оказалась куда лучше, чем она ожидала. Она прониклась любовью к Хадле и готова была сделать для нее все. Она беспрестанно добивалась, чтобы ей позволили сидеть с ребенком и играть с ним, и Хадла пообещала, что ей это разрешат, когда ребенок поправится. Салка ждала его выздоровления ничуть не меньше, чем сама Хадла.
Но надежды на выздоровление все не спешили сбываться, а тревога набирала силу с каждым днем. Многие часы Хадла едва не плача боролась с этими своими мучениями. Однако она никогда не давала чувствам завладеть собой и делала все, что только могла придумать, чтобы помочь ребенку и унять его плач.
Материнская любовь сильна. Она придает духовной и телесной силы, когда это нужнее всего. За все века существования человечества матери привыкли сносить неимоверно многое ради своих детей.
Хадла не давала себе времени поразмыслить о том, сколько всего она на себя взвалила из-за болезни ребенка. Она лишь ощущала, что устала… так устала, что скоро не сможет больше этого выносить.
Словно милосердием в ее испытаниях было для нее то, что ребенок стал меньше плакать. Он становился все более охрипшим и вялым и уже не досаждал ей столь же сильно, как прежде. Она пыталась убедить себя в том, что это было признаком улучшений.
Сетта подбадривала ее и уверяла, что болезнь ребенка неопасна. Недуги подобного рода для детей были обычны. Правда, она всегда прибавляла, что пребывание в этих хижинах на пустошах вредно для здоровья, и сколько она себя помнит, в Хейдархваммюре всегда обреталась какая-нибудь хворь, а многие там и умерли.
Боргхильдюр из Хваммюра в молодости обучалась повивальному искусству и некоторое время им занималась. Сетта посоветовала Хадле обратиться к ней и очень старалась, чтобы та сделала это как можно раньше.
На самом деле Хадла немногому из сказанного Сеттой доверяла всерьез, помимо того, что ребенок был болен неопасно. В это она верила. Поэтому она день за днем все откладывала с тем, чтобы обратиться за советом к Боргхильдюр из Хваммюра. Ей это было неприятно. Из того немногого, что она слышала об этой женщине, у нее появилась к ней антипатия…
…Однажды ночью ребенок повел себя столь необычно, что Хадла не могла понять, что с ним.
Он бодрствовал, не засыпая ни на минуту. Он не кричал и не кашлял, только тихо дышал с едва слышным хрипом. Он лежал без движения с открытыми глазами, уставившись в пустоту. Единственными его движениями были странные подергивания и дрожь, временами охватывавшая все тело.
Хадла присмотрелась к ребенку внимательнее. Сначала ее охватила радостная мысль, что это — признак улучшения; теперь страдания подошли к концу, и болезнь пошла на спад.
Но почему ребенок не мог заснуть? А ведь она всегда слышала, что одним из самых надежных отличительных признаков выздоровления от тяжелой болезни был долгий и спокойный сон.
И когда судороги снова прошли по телу ребенка, еще более сильные, чем прежде, ее надежда сменилась ужасом.
Это ужасающее состояние неизвестности не могло продолжаться дальше. Ребенок должен был поспать, а она должна была узнать, что с ним на самом деле.
Она взяла ребенка на руки и выбралась с ним вместе из постели. Она собиралась походить с ним по комнате некоторое время, как часто делала прежде.
Солнце зашло за горную цепь, и в бадстове смерклось, хотя ночи были светлые.
Когда она вышла на середину комнаты, где было больше света, то увидела, сколь плачевным было положение. Это не были признаки улучшения.
Ребенок лежал, совершенно обессилев и почти оцепенев. Его синевато-белые губы были плотно стиснуты. Лицо странно подергивалось, а глаза были тусклые и вытаращенные, как будто жизнь в них угасала.
Хадле показалось, что кровь стынет в ее жилах. Тихий возглас смятения сорвался с ее губ, а она все всматривалась в ребенка, словно сомневалась, верно ли она видит. Ледяной холод от сырого пола пронизывал ее всю, но она не обращала на это внимания. Прежде она часто ходила по нему босиком посреди ночи и была к этому привычна.
— Халлдоур, сыночек… любимый мой Халлдоур, — промолвила она печально. — Ты больше не узнаешь свою мать?
Ребенок оставался прежним и не взглянул на нее.
— Смерть..? — тихо произнесла она. Нет, этого не могло быть… не могло этого случиться. Еще оставалась надежда. Ее разум тыкался во все стороны в поисках выхода. Неужто неоткуда ждать помощи?.. Да, Боргхильдюр из Хваммюра.
— Оулавюр, Оулавюр! — воскликнула она чуть не плача. Оулавюр зашевелился и поднял голову:
— Опять взялась с ребенком по комнате ходить! — проговорил он ворчливо и перевернулся на другой бок.
— Оулавюр!.. Можешь сходить в Хваммюр и попросить у Боргхильдюр совета или лекарство для ребенка? Слышишь?.. Ты должен это сделать.
— В Хваммюр… сейчас, посреди ночи? — проворчал Оулавюр, натягивая одеяло на голову.
— Ребенок умирает. Оулавюр, Оулавюр… ради Бога, помоги мне!
— Не будь такой несдержанной, женщина. Ребенок намного спокойнее, чем был. Ему уже лучше.
Потом он уткнулся в подушку. Сразу после этого он захрапел.
— Оулавюр, Оулавюр! — снова позвала она, и голос ее дрожал от слез. А потом она замолкла. Что бы ни случилось, больше она его просить не станет.
Теперь она впервые полностью осознала, какая бездна между ними пролегала. Да и как могло быть иначе?
Как она могла ожидать чего-то иного? Как могла она быть столь глупа, чтобы полагать, будто он полюбит этого ребенка… что он хоть что-то пожелает ради него сделать, он..? Нет, он наверняка его ненавидел.
Иногда она думала, что он полюбит ребенка ради нее. Теперь она видела, что это было не так. Тогда было домыслом и то, что он любил ее — домыслом, будто он ее простил.
Никогда они не были дальше друг от друга, чем сейчас… сейчас, когда он был ей нужен больше всего.
Словно что-то, чему она доверяла и на что полагалась, внезапно подвело ее.
Она должна была стоять и бороться одна… одна, без какого-либо участия другого человеческого существа. Никто не слышал ее стенаний, никого не брала за душу ее боль, не было никого, готового облегчить ей эти тяжелые мгновения…
Но теперь было не время для отчаяния и сетований. Ребенка у нее на руках схватила судорога, еще более резкая и сильная, чем прежде. Он выгнулся, лягаясь и отмахиваясь, и лицо его посинело.
У Хадлы потемнело в глазах. Холодный пот ужаса прошиб ее с ног до головы. Ей внезапно показалось, что судороги ребенка охватят и ее саму. Странное ощущение возникло в задней части головы и в миг распространилось по ней всей; она почувствовала, что слабеет и оседает. Впрочем, это быстро прошло; воля победила. Она должна была собрать все свое мужество, чтобы вынести это удручающее зрелище и большую часть своих сил, чтобы удержать ребенка… Сейчас она не могла поддаться.
Потом на них обоих словно навалился обморок. Хадла тряслась как осиновый лист, а ребенок лежал без сил и без сознания у нее на руках.
Теперь оставался лишь один последний выход: молиться, молиться Господу.
Он мог помочь, потому что был всемогущ. И он должен был этого хотеть, потому что был бесконечно добр.
Медленно и осторожно она положила ребенка на кровать, около Оулавюра. Затем она опустилась перед кроватью на колени, воздела руки и устремила влажные от слез глаза к небесам.
Ее душа была столь изнурена и обессилена этой борьбой, что она не могла собраться с мыслями и подыскать для них слова. Она сама чувствовала, что ее молитва была бессильной возней. Как борющийся со смертью человек она взывала к святому существу, моля его об избавлении для своего ребенка.
Но среди мук в ней пробудились сомнения. Правильная ли это была молитва? Под «избавлением» она понимала то, что ребенок поправится и снова станет здоровым и крепким.
А условием для исполнения молитвы, являлось то, чтобы она была угодна Богу. Если просить о чем-то ином, нежели то, что он готов был предоставить, то нечего и рассчитывать, что он к ней прислушается. Так было написано в религиозных книгах.
Молитва не принесла ей утешения.
Она почувствовала, что ей изменили сила и вера для того, чтобы она могла молиться, и потому бросила это занятие. Чувства захлестывали ее, и она готова была помешаться от отчаяния.
Казалось, все ее предало. Она словно утратила почву под ногами и зависла в воздухе над зияющей пропастью.
Безвольная и безразличная от горя, она уронила голову на руки, рядом с ребенком, и заплакала так, будто вот-вот разорвется. Хрип детского дыхания смешивался с ее стенаниями.
Но между рыданиями она то и дело выдыхала так тихо, что было едва слышно:
— Господи, Господи… свершится воля твоя, свершится воля твоя!..
Утром Оулавюр поднялся рано, окликнул своего пса и пошел к овцам. Однако домой он вернулся необычно быстро.
Потом он спросил Хадлу, хочет ли она, чтобы он сейчас спустился в Хваммюр. Она ничего на это не ответила.
Он все-таки решил сходить. Быть может, это не было безнадежно…
Когда он описал Боргхильдюр болезнь ребенка, единственным, что она сказала, было то, что с обращением к ней тянули слишком долго.
Она восприняла просьбу Оулавюра сдержанно, но все же дала ему лекарство в пузырьке, которое, как она сказала, «замечательно помогает от разных детских болезней».
Под конец она дала ему разных полезных советов и сказала, чтобы попробовали обратиться к ней снова, если потребуется.
Однако этого не потребовалось. Полезные советы и «замечательное» лекарство не пригодились, потому что, когда Оулавюр поднялся к Хейдархваммюру, ребенок был мертв.
Днями и ночами весна заливала своими лучами постройки в Хейдархваммюре, но внутри было темно и печально, тихо и холодно.
Самый яркий весенний лучик дома пропал.
Детское тельце ждало погребения в чулане. Там на старую бочку положили доску, а другой ее конец покоился на лежавшем на ящике седле пасторской вдовы. На эту доску и положили труп, завернув его в белое полотно.
Хадла сносила свое горе со спокойствием. Молчаливая и серьезная, она перемещалась по хутору столь легко, что ее едва было слышно. Говорила она мало, лишь то и дело вздыхала.
Она много плакала, но старалась этого не показывать. Слезы на время успокаивали ее. После каждого приступа плача ее душевное равновесие упрочивалось.
Скорбь смягчила ее характер. Ее чувства стали грустнее, а тоска по утрате сделала ее по-детски покорной, и от слез ей становилось легче.
Ей казалось, будто ребенок спит — а ему и не мешало поспать после долгой и жестокой борьбы. Сон был долог и спокоен и наполнял весь хутор священным покоем. Поэтому там должна была царить одна лишь тишина. Ничто так не раздражало ее, как шум любого рода.
Однако тишина была столь печальна, а пустота столь осязаема. Столь велики были перемены по сравнению с тем, как все было лишь недавно. Она словно слышала горький детский плач, мало-помалу удаляющийся в пространство.
Все воспоминания были еще свежи и ясны. Куда бы она ни смотрела в бадстове, ей постоянно попадалось на глаза что-нибудь, напоминавшее о ребенке. Его одежки еще были разбросаны повсюду; мало-помалу она собирала их, по мере того, как они ей попадались, целовала их, плакала над ними, а потом складывала и прятала, как настоящую святыню.
Маленькая кроватка, устроенная на постели, чтобы он отдыхал в ней в течение дня, была все еще там. Она застилала ее каждое утро, хотя теперь та стояла пустая. Она не могла примириться с тем, что его нет… пока еще не могла.
Подобным же образом она подтыкала для него одеяло на ночь, хотя его постелька теперь всегда была холодна. Крошечная думочка покоилась на подушке возле нее, напоминая светловолосую детскую головку, лежавшую там прежде.
Каждое утро луч из окошка в крыше полз по стене за кроватью. Теперь он опускался ниже, чем раньше, потому что солнце взбиралось выше на своем пути. Он словно что-то искал в кровати. Теперь некому было улыбаться ему, болтать с ним и размахивать ручонками, радуясь его появлению. Каждое утро он появлялся зря…
Единственным человеком, всецело разделявшим скорбь Хадлы, была Салка.
В день, когда ребенок умер, она удивлялась, как долго он спит. Наконец под вечер она поняла, что он был мертв.
Это оказало на нее такое воздействие, что Хадле едва удалось ее успокоить. Все было, как и говорил Эйидль. Она не умела держать в узде свои чувства. Ее горе было таким же, как и бешенство. Она не слушала ничего из того, что ей говорили, но, искренняя в своем пылу, голосила и сотрясалась от горя.
Для Хадлы было тяжелым испытанием быть с ней в такой момент. Однако она не отступала, пока ей не удалось ее утешить.
Она уверяла ее, что ребенок теперь блаженствует на небесах у Бога-отца. Там ему много, много лучше, чем здесь. Божьи ангелы играли с ним и летали с ним по небу. Теперь его ничто не тревожило, помимо вида своих друзей, плачущих внизу, на земле. Поэтому плакать им было нельзя.
Хадла говорила это дрожащим голосом, с трудом сдерживая слезы. Тем не менее, ее слова оказали на Салку какое-то чудодейственное влияние, когда ее удалось заставить их слушать. Салка смотрела на нее огромными, ясными глазами, и слезы сверкали на ее веках.
Наконец она удовольствовалась этим объяснением. Хотя она имела мало понятия о природе смерти и вере в другую жизнь, но все же поняла, что быть у Бога — исключительно хорошо.
После этого она уже не плакала, но часами просиживала молчаливая и подавленная. Хадла боялась, что с ней снова случится подобный приступ…
Хадла заметила, что Оулавюр раскаивается в том, что не пошел ночью в Хваммюр. Впрочем, он мало об этом говорил, да и Хадла сказала, что это не могло принести никакой пользы.
Его обращение с Хадлой несколько изменилось. Теперь он бывал дома больше, чем прежде, и старался оказывать ей любые услуги, какие мог. Но Хадла его сторонилась. Теперь она испытывала к нему куда большее отвращение, чем раньше.
Однажды Оулавюр спустился в Хваммюр и попросил Эйидля сколотить для тела гроб. Эйидль был искусен с деревом и железом во всем, что было нужно по дому, и для всех нуждающихся хреппа делал гробы сам…
Хадла пыталась развеяться, погрузившись в работу. Было еще не сделано столь многое, в чем имелась настоятельная нужда. Она могла работать весь день, и одно занятие сменяло другое. Работа умеряла ее горе, солнце высушивало слезы на ее щеках, а горный ветерок укреплял ее. По вечерам она чаще всего бывала усталой.
Однако заснуть ей удавалось плохо. Когда все вокруг нее замолкало, у нее не получалось не подпускать свое горе к себе. Тогда приходили воспоминания. Каждое мгновение короткой жизни ребенка, каждый радостный миг, который он ей дарил, каждая его улыбка и лепет, а также каждый горестный миг, каждый миг боли и тревоги — все это проплывало в ее мозгу, ясное и естественное, как будто бы она переживала все это заново.
Эти воспоминания были самым дорогим, что у нее было. Ее разум втягивал их в себя, как вино жизни и блаженства. Она все же плакала над ними, но плач этот был легок и свободен от горечи, так что временами приближался к плачу радости.
В такие тихие часы ей снова казалось, будто тьма смыкается над ее головой. Тогда ее охватывала какая-то странная мука, в которой она не отдавала себе отчета, какой-то страх, она сама не знала, чего. Он словно исходил от чего-то, что жило в ней самой, только скрывалось. Потом он стал принимать различные формы.
Иногда это были истории, которые Сетта рассказывала ей о привидениях на хуторе и несчастных случаях вокруг него, пугавших ее. Тогда детская боязнь темноты возвращалась снова, хотя ночи были уже светлые. Черные эльфы исландских суеверий селились в ее ослабевшей и изможденной душе, которая не могла уже оказать никакого сопротивления… Судороги ребенка перед его смертью стояли перед ее мысленным взором вместе со всеми мучительными ужасами, которые сила ее воображения с ними связывала.
Иногда этот страх проявлялся в сомнениях относительно того, исполнила ли она свой долг, сделала ли все, что могла, чтобы спасти ребенка. Она перебирала в уме всю ту борьбу, которую она вела, пока ребенок болел: все бессонные ночи, которым она себя подвергала, всю материнскую заботу, которую она к нему проявляла, и всю ту усталость, которую она вынесла ради него. Могла ли она сделать больше?
Она бы с радостью сделала больше, если бы потребовалось. Она устала, но не сдалась бы на этом. Она бы с радостью отдала свою жизнь, если бы это могло послужить для спасения ребенка.
И именно убежденность в том, что она сделала все, что могла, во время болезни ребенка, придавала ей спокойствия.
—
Однажды, пока ребенок ждал погребения, через пустошь пришел человек и принес Хадле письмо. Оно было от старой пасторской вдовы и звучало так:
«Дорогая Хадла!
От этого человека, приехавшего из твоей округи, я узнала о постигшей тебя великой печали, что ты лишилась своего ребенка. И хотя мне трудно писать из-за притупившегося зрения, как тебе известно, я не могу упустить эту возможность послать тебе несколько строк на случай, если вдруг они смогут принести тебе утешение или какую-либо пользу.
Сноси свое горе с христианским смирением, дорогая Хадла, и моли дать тебе для этого сил Того, кто могуществен в слабости. Он шлет нам несчастья в мудрости своей и доброте. Горе открывает перед людьми небесное царство истины и любви; оно делает наши души по-детски чистыми и восприимчивыми к благотворным воздействиям. Я знаю, твое горе наверняка тяжело и болезненно; твой ребенок был столь многообещающим и чудесным, что, разумеется, был тебе дорог. Однако подумай обо всех тех матерях, которым пришлось испытать то же самое. Они это вынесли, и некоторым это пошло на пользу. У меня на нашем старом кладбище четыре могилы, и там также лежит мой первый ребенок. Ты молода и здорова, Хадла, и, надеюсь, еще станешь матерью.
Я искренне сочувствую тебе в твоем горе, и ты знаешь, я не говорила бы этого, если бы это не было правдой. Чем ближе мы с тобой сходились, тем больше ты мне нравилась. Ты знаешь и то, что с моими дочерьми мы не в ладах; поэтому я не хотела в старости переезжать к ним и мало-помалу привыкла думать о тебе как о моей дочери. Я не знаю, встречу ли сходное отношение с твоей стороны, но хотела бы, чтобы так оно и было.
Однако, полагаю, я должна поговорить с тобой на серьезную тему, хоть и знаю, что ты сейчас не в настроении для этого. Тем не менее, я считаю, что ради твоего же блага обойтись без этого не получится.
Дорогая Хадла! Уверена ли ты, что на тебе не лежит никакой вины за происшедшее? Почему ты пустилась в дорогу с ребенком так рано, да еще в неблагоприятную погоду? Помнишь, что я сказала тебе здесь, у ограды? Я сожалею, что категорически не запретила тебе ехать дальше; я могла бы отдать тебе свою кровать на несколько ночей. Это известие на самом деле не застало меня врасплох. Эти хутора, то и дело стоящие заброшенными, скверны и нездоровы. Для младенца это большая перемена — попасть туда из теплой бадстовы. Для остальных, кто привык к этим хижинам с рождения, опасность не столь велика.
Я не хочу тебя судить, милая Хадла, но знаю, что виновата в этом ты; я навела справки и уверилась в этом. Почему ты это сделала? Так ли уж тебе срочно нужно было убраться от нас, твоих старых друзей и знакомых, которые готовы были все для тебя сделать? Если тебе было с нами плохо, то ты сама в этом виновата. Ты не была с нами честна и искренна, как подобает хорошему человеку. Ты что-то скрыла от нас, проявив к нам незаслуженное недоверие. Да простит тебя Бог, Хадла, если ты солгала мне и другим, кто желал тебе добра. Можно было ожидать, что что-нибудь у тебя сложится плохо. Одним из главных грехов человеческого рода является отступать от пути истины. Ложь — старейший грех, мать других грехов, мать смерти. Если ты что-то совершила, то должна была сознаться в этом, по крайней мере, перед своими близкими друзьями. Быть может, тогда несчастье удалось бы предотвратить. Я придерживаюсь того мнения, что наши человеческие сердца становятся восприимчивы к тяготам других, когда мы узнаем обо всех обстоятельствах. Тот, кто скрывает истину, отвергает любовь.
Широко распространенным и естественным по сути своей проступком является желание укрыть своего друга или возлюбленного от карающей длани закона. Однако это неправильно. Тот человек, кто полностью искупил свои прегрешения, счастливее другого, у которого они висят над головой неискупленные. Людям легко отвести глаза и различными способами обмануть их, но хуже всего оказывается тем, кто это делает. Сознание собственной вины сидит в груди виновного. Оно ослабляет его снаружи и развращает изнутри.
Мне ничего достоверно не известно о твоей ситуации, Хадла, но множество косвенных улик подкрепляют мои подозрения. Если они верны, то горе твое — это исполненное любви указание на то, что угодно твоему Богу. Пусть это научит тебя быть чистосердечной и искренней и почитать истину превыше всего. Тогда тебе не придется бежать от других людей, тогда ты обретешь силу и мужество, чтобы противостоять чему угодно, и то достоинство, которое ценят все.
Я заодно узнала, что вы взяли к себе подселенку, калеку, с которой тяжело справляться и которую никто не хочет брать. Мне было приятно это слышать, ибо я знаю, что ты будешь к ней добра, да и она принесет тебе радость. Я часто испытывала больше радости от попадавшихся на моем пути горемык, нежели от моих детей…»
В концовке письма старуха упомянула о различных людях, которых знала Хадла, и рассказала об основных новостях. Далее шли пожелания здоровья и прощальные приветствия, а в самом конце — ее имя. Письмо было написано дрожащей рукой, и многие буквы были кривые, однако почерк в целом выглядел аккуратным и красивым.
Дочитав письмо до конца, Хадла снова пробежалась по нему и несколько раз перечитала некоторые куски.
Поначалу она едва понимала, о чем речь, но мало-помалу словно вуаль спала с ее глаз и она увидела, что там было написано и как это следовало понимать. Она всматривалась в письмо до тех пор, пока оно не исчезло, и она стала видеть и его, и все остальное, лишь как в тумане. Ее чувства оцепенели; она не ощущала ни печали, ни радости. Ей казалось, будто старуха стоит перед ней; она не смела на нее взглянуть. Ее глаза были устремлены на нее, по-матерински строгие и укоризненные. Она корчилась под этим взглядом.
Наконец она пришла в полное сознание. Ужасное обвинение с ясностью предстало перед нею. Она спрятала лицо в руках, как будто ей явилось что-то чудовищное.
Она сама довела своего ребенка до смерти.
Вот что смутно следовало за нею и нависало над ней в различных образах.
Когда она размышляла о том, что взвалила на себя ради ребенка, ее мысли крутились исключительно вокруг его недуга. Теперь она также увидела его причину.
«…Да простит тебя Бог, Хадла, если ты солгала…», было написано в письме. «Можно было ожидать, что что-нибудь у тебя сложится плохо»… «Если тебе было с нами плохо, то ты сама в этом виновата. Ты не была с нами честна и искренна, как подобает хорошему человеку…»
Неправдой она умертвила своего ребенка…
С тех пор, как она принесла ту злополучную клятву у источника той блаженной памяти ночью, в которой она поклялась взять всю вину на себя и положила на алтарь свою жизнь… вся ее жизнь была борьбой за неправду, к которой ей пришлось прибегнуть, чтобы исполнить свою клятву.
Ложь не должна была раскрыться, потому что тогда тайна осталась бы беззащитной.
Потом каждая ложь вела к другой. Наконец она в слепой горячке сбежала от всех этих лжей.
Из-за этой лжи она вышла за Оулавюра, из-за нее она делала вид, что любит его… каждое ее слово и действие за последний год было из-за нее, ради ее поддержки и подкрепления.
Из-за нее она уехала из округи с некрещеным ребенком, и потому пришлось везти его в церковь больного.
О столь многом она на тот момент не задумывалась. Вся, вся ее жизнь была изъедена ложью и неискренностью.
А еще она была враждебна к другим людям, ненавидела их и считала, что они ее преследуют. Что люди ей сделали? Они искали сведений о том, о чем имели право знать. Нет, это неуправляемый голос в ней самой ее преследовал.
Теперь она поняла все это.
Сначала она горько разрыдалась; только теперь рыдания не могли принести утешения. Те раскаяние и мука, что ворвались в ее разум, были слишком велики, чтобы слезы могли с ними справиться. Что были печаль и тоска по ребенку рядом с этим обвинением? Ее горе граничило с безумием.
Через некоторое время она перестала плакать, однако ее душевная борьба от этого не прекратилась.
Все ее дорогие воспоминания о ребенке обернулись обвинениями и свидетельствовали против нее.
Все, что она помнила, кричало о разврате, лжи и двуличии… В первый же проведенный в Хваммюре день она посодействовала неправде. Самый лучший человек, с которым она до настоящего времени познакомилась в этой новой округе, поверил ей и произнес слова, которые предназначались только для них одних.
Вот как она с ним поступила… вот как она поступила со всеми, кто ей верил. Да и знала ли она еще, когда говорила правду, а когда нет?
Ее холодность к другим людям в этой новой местности имела те же корни. Вполне могло оказаться, что ее мысли о других были верны и справедливы. Но она сама..? Какое право имела она их осуждать?
Теперь она видела, как становилась во взглядах на жизнь все ближе и ближе к Сетте из Бодлагардара — к человеку, который, быть может, искал возможности причинить ей зло.
Вот как низко она пала. Вот как глубоко затянула ее собственная ложь.
Она презирала самое себя.
Беспокойная и подавленная горем и душевной борьбой, слонялась она по хутору и не могла найти себе ничего, чтобы отвлечься. Ей хотелось помолиться, но она не могла, так как разум ее был словно парализован. Ей хотелось заплакать, но и этого она не могла. Горло пересохло, глаза горели и опухли. Словно яд пылал в ее жилах; он давно уже был там и действовал втихомолку. Теперь она наконец это почувствовала. Этим ядом была ложь.
Наконец она тихо и осторожно вошла в чулан, где лежал труп.
— Малыш мой любимый, умерший за грехи твоей матери! — выдохнула она, будто просила у него прощения.
Она избегала касаться тела, как будто была этого недостойна, но прижалась горящим лбом к доске у его ног, содрогаясь от рыданий.
—
Чувства, которые пробудило в Хадле письмо пасторской вдовы, подействовали на нее больше, чем что-либо другое из происшедшего с ней. Днем и ночью она не могла думать ни о чем ином и не могла из-за них уснуть. Работа теперь также стала неспособна прогнать их из ее разума. Она чувствовала, как слабеет под своим бременем, и к остальному прибавилась еще и тревога из-за того, что она теряет здоровье.
В субботу посреди дня пришел Эйидль из Хваммюра с гробом для ребенка.
Он был крепкий и без украшений, как и большинство изделий Эйидля, черного цвета и с выкрашенным белой краской деревянным крестом, приколоченным к крышке.
Сетта из Бодлагардара тогда находилась в Хейдархваммюре, так как пока еще продолжала там появляться. В этот раз «выметаться» с приходом хреппского старосты она не стала, но присутствовала при положении в гроб.
Хадла стояла, опираясь на доску, когда труп подняли и положили в ящик. Она поцеловала холодный как лед лобик на прощание, но тут силы ей изменили. Она осела на ящик, рядом с седлом и спрятала лицо в ладонях.
Никогда ей так сильно не хотелось заплакать, однако глаза ее были сухи, как будто источники слез пересохли. Она задохнулась от рыданий, и сердце заколотилось в ее груди.
Она не поднимала головы и слышала все происходящее будто издалека.
Эйидль вполголоса прочел над телом «Отче наш», а затем осенил его крестом. То же самое сделали Оулавюр с Сеттой, однако Хадла не решалась подняться на ноги и исполнить этот общепринятый священный обычай. Сетта затянула псалом; Оулавюр принялся подпевать, однако зафальшивил и быстро замолк. Староста к псалму так и не присоединился, и Сетте пришлось допевать его до конца в одиночку.
После этого Эйидль начал приколачивать к гробу крышку. Тот глухо отзывался, когда в него вгоняли гвозди, и Хадла съеживалась при каждом ударе молотка, как будто они обрушивались на нее саму.
Когда начали заколачивать гроб, из дома донесся горький и жалобный вопль. Салка стояла в приоткрытых дверях чулана и удивленными глазами взирала на происходящее. Но когда она увидела, что к гробу начали прибивать крышку, это оказалось для нее чересчур.
Она могла смириться с тем, что ребенок спал в чулане, раз он был у Бога и ангелы играли с ним. Но видеть, как его опускают в черный ящик и заколачивают его — этого она вынести не могла. Тут ее охватило горе, а с горем явилось безумие. Теперь она сидела на кухне и выла так громко, что слышно было на весь хутор.
Хадле было больно слышать горбунью и не иметь возможности утешить ее. Остальные, конечно, сочли, что она нарушает покой, который следовало соблюдать над телом, поэтому Сетта подошла к двери и затворила ее.
— Горько это — лишаться детей, — промолвил Эйидль, зажав во рту последние гвозди, — однако некоторым родителям стоит быть благодарными за то, что Он забрал их к себе. Чаще всего именно многодетность усаживает бедняков на шею общине.
Он делал все как человек, привычный к этой работе, которого не трогают слезы и сетования. Однако он с участием смотрел на Хадлу, которая сотрясалась от горя, как былинка. Сетта была молчалива и серьезна, а Оулавюр избегал смотреть на жену, потому что сам готов был заплакать.
— Что ж, Оулавюр, — сказал Эйидль, потягиваясь и отирая пот. — Поздно вечером отправлю к тебе на церковную усадьбу человека. Сможете за ночь выкопать могилу, а пробст тогда сможет бросить завтра на гроб лопату земли после службы…
…Поздно вечером Хадла пошла провожать тело через перевал.
Оулавюр нес гроб на спине; тот был обернут посередине дерюгой, чтобы веревки не стерли черную краску с древесины.
Они оба поднимались по склону молча, а Хадла была мертвенно-бледна. Она не решилась проводить тело всю дорогу до церкви, да и дом нельзя было оставлять совсем без присмотра, так как нельзя было предугадать, что затеет горбунья.
Когда они достигли перевала, Оулавюр опустил гроб, а Хадла припала к нему и сотворила над ним молитву.
Когда она стояла на коленях, ей показалось, что горе сожмет ее такой же хваткой, как и при положении в гроб. Будто какая-то тяжелая скала навалилась ей на плечи, придавив грудь к гробу. Ей пришлось поспешно подняться, потому что еще немного, и она бы этого уже не сумела.
Она желала, чтобы ей было позволено умереть…
Чуть погодя Оулавюр снова взвалил на себя гроб и продолжил путь. Хадла осталась сидеть на перевале.
—
Вечер был светлым и прекрасным. Освежающий ветерок овевал перевал с суши. Солнце опускалось над пустошами и уже скоро должно было скрыться за горизонтом. Оно казалось больше и краснее, чем в середине дня, однако было еще слишком ярким, чтобы на него можно было смотреть прямо.
Пустоши подернулись красивыми тонами. Синева и розовое сияние сменялись и сливались там в бессчетном множестве оттенков. На горах цвета были очерчены яснее всего, четко выявляя их формы, так что даже мельчайшие детали, отличавшие их очертания и внешний вид, становились очевидны.
Там и сям на пустоши виднелись озера, казавшиеся на солнце золотыми. В низине между пустошью и горной цепью серебряным поясом извивалась река. Мягкое журчание доносилось от нее к перевалу, откуда ее ничто не заслоняло. По обе ее стороны расстилался зеленый плюш лугов, а пруды в ее ожерелье сверкали, как брошки.
По другую сторону от горной цепи вид был иным. Там дул с моря бриз, принесший в долину частого и настырного гостя, морской туман. Хваммсдалюр уже был им заполнен, а другие долины заполнялись сейчас. Гора над хваммюрским хутором выступала из тумана, словно остров, рассекая его острыми гребнями. Поодаль от нее россыпью рифов виднелись возвышенности пониже, а вдали, насколько хватало глаз, простиралось всклокоченное, белоснежное море тумана, сверкавшее и сиявшее в лучах вечернего солнца.
В тумане на склонах долин слышались оклики пастухов. Некоторые звучали глухо и мужественно, а другие, тонкие и слабые, граничили с плачем. Это были подростки, боявшиеся, что не смогут собрать своих овец, раз опустился туман. Вслед за окликами в горах звучал собачий лай…
В самом красивом месте, там, где перед глазами расстилался прекрасный и необъятный вид, Хадла сидела, вздыхая от тоски по своему ребенку, от горя из-за своего одиночества, от раскаяния из-за своих ошибок и усталости от продолжительной борьбы, духовной и телесной. Она не смотрела на прекрасные и светлые образы, представавшие вокруг нее. Она была бледна и болезненна и содрогалась, когда усиливался ветерок. Тем не менее, сияние и красота оказывали на нее воздействие. Не осознаваемые ею, лучи окружающего мира простерлись во мрак ее души. Поэтому она смутно ощущала облегчение оттого, что сидела там.
Когда она отправилась в путь, то стала спускаться с горы другой дорогой, нежели пришла туда. Она собиралась зайти вокруг стада и подогнать его к хутору.
У подножия горного склона она наткнулась на человека, который сидел там на камне, подперев руками щеки, спиной к ней. Человека она узнала: это был Финнюр из Бодлагардара. Его плечи странно сотрясались; он либо кашлял, либо… плакал.
Она подошла к нему и поздоровалась. Финнюр вздрогнул и поднял голову, и Хадла к своему удивлению увидела, что он и впрямь плакал.
— Спасибо за прошлый раз! — сказала Хадла, пытаясь изобразить радость.
— Прошлый..? — переспросил Финнюр, словно не понимая, о чем речь. Потом он вспомнил и улыбнулся: — … Что я собаку спас?
— Ты спас меня…
— Нет, это Скьоуни тебя спас, — промолвил Финнюр, грустно улыбнувшись. — Я ему был не нужен. А вот песика спас я. Да, потом всегда приятно об этом думать, когда удается принести кому-то пользу… пускай даже лишь тем, что спас собачонку.
— Ну а как ты? Я слыхала, ты был болен.
— О да, колотье чертово! Уже прошло, — произнес Финнюр, потянувшись рукой за спину.
Хадла вопросительно смотрела на него, но Финнюр опустил глаза, будто желая спрятаться.
— С тобой происходит что-то еще, Финнюр, — тихо промолвила она. — Может, поведаешь мне, что именно?
Финнюр не поднял глаз, и ответ словно донесся глубоко из-под земли: — Ничего… со мной ничего не происходит. Чувствую себя замечательно.
— Старый ответ… старая ложь, — произнесла Хадла и вздохнула. — Но за этот ответ жестоко воздастся. Тяжелее всего те печали, которые мы скрываем от всех. Тогда никто не может нам помочь, потому что люди не знают, что с нами.
Финнюр снова принялся плакать, но попытался это скрыть.
— Это что-то в вашей с Сеттой совместной жизни, из-за чего...
Хадла оставила фразу недоговоренной, потому что Финнюр поднял голову и посмотрел ей в лицо. Никогда не видела она такой безнадежной боли, такого душевного мрака, как в этом взгляде. Она отшатнулась от него.
— Тсс! — прошептал Финнюр. — Она шныряет где-то здесь, на лугу. Ей нельзя видеть нас вместе.
— Почему?
— Не знаю. Она запретила мне ходить в Хейдархваммюр… запретила обмениваться с тобой хоть словом, с тех пор как начала узнавать тебя получше. Думаю, она тебя боится.
— Боится меня..? — повторила Хадла, не понимая, как такое может быть. Она вспомнила то, что староста говорил о тамошнем хозяйстве, и на ум ей пришли всевозможные нехорошие подозрения. — Бедный Финнюр! — сказала она тихо.
Она почувствовала, что вызовет его раздражение, если останется с ним подольше. Да она сейчас была и не в состоянии доискиваться до его тайны. На этот раз для них обоих было лучше расстаться.
Она с жалостью посмотрела на Финнюра. Он был не единственным человеком, лившим слезы над потаенными печалями, не имея мужества оторваться от них и искать помощи у других людей. Вот все и думали, что у него все хорошо. Так люди лгали друг другу, и в первую очередь своим друзьям, но за ложь расплачивались сами.
Когда Хадла уже собиралась уходить, Финнюр заговорил, указывая вниз, на Хваммюр:
— Разве там не светло и красиво сейчас, когда на него светит солнце?
Хадла это признала. Она и раньше замечала, как красиво в Хваммюре по вечерам.
— Знаешь, о чем я думал, когда ты пришла? Нет, откуда тебе. Я думал, вот бы нам заполучить Хваммюр. Когда-нибудь, может, и дошло бы до того, что я остался бы там жить один. Тогда я мог бы по ночам зажигать у окна свет, чтобы показать дорогу путникам на пустоши. Каждая жизнь, которую я сумел бы спасти, успокаивала бы мою совесть и отчасти оправдывала бы мою жизнь… которую я растратил на грехи и злодеяния…
С последними словами Финнюр совсем раскис. Растрогавшись, Хадла не смела на него взглянуть. Потому она простилась с ним и пошла дальше.
Но когда она осталась одна, ее собственные печали набросились на нее с возобновленной силой. И теперь она могла плакать — плачем, которого давно жаждала и по которому давно тосковала. Теперь он оказался для нее слишком тяжек; ей казалось, она едва сможет дойти до дома.
Когда тяжелые испытания и заботы сжимают такой хваткой все наши осознанные мысли, пробуждается другая часть души, называемая подсознанием, и работает тем лучше, чем она независимее. Она подчиняет себе чувства, принимает их сигналы и отдает приказы, которых пока что достаточно. Воздействия окружающего мира она тщательно сохраняет до тех пор, пока разум не будет готов к ней прислушаться… Хадла обращала мало внимания на то, что оказывалось перед нею в этот прекрасный вечер. Оно проходило мимо нее, появлялось и исчезало как то, что люди видят во сне.
Среди этих видений было отведено в этот раз место Финнюру и всему связанному с ним. Эта встреча была сохранена, но не забыта.
Когда Хадла пришла домой, Салка уже перестала реветь и обрадовалась ее появлению. Правда она снова растрогалась при виде своей опухшей от плача хозяйки. Она изо всех сил старалась вести себя с ней хорошо, при этом не слишком ей докучая.
Не успела Хадла войти в бадстову, как увидела в окно направляющуюся к хутору Сетту из Бодлагардара с вязаньем в руках — как будто бы она ее преследовала.
— Ох, силы небесные, помогите мне!.. Это же невозможно… — вздохнула Хадла.
— Я за’ою, я за’ою..! — проквакала Салка, словно прочитав ее мысли. Потом она клубком метнулась из бадстовы, и Хадла услышала, как она задвигает оба засова на входной двери.
Когда Салка вернулась, она покатывалась со смеху от этой блестящей идеи.
Сетта раз за разом стучала и колотила в дверь, так что скрипел весь дом. Наконец она ушла, бросив недобрый взгляд на окно бадстовы.
«Завтра она не придет», — подумала Хадла.
…Горбунья разделась и быстро заснула.
Хадла улеглась в постель во всей одежде, только распустила ее вокруг шеи и на груди. Она была так измучена усталостью, бессонницей и плачем, так измождена, что не решалась раздеваться, пока не отдохнет. Ее всю охватил жар, и артерия за ухом билась тяжкими и частыми толчками. Она немного полежала, глядя застывшим взглядом на бадстову. Ночное сияние озаряло «ворох змей» над нею. Она не способна была мыслить связно. То, о чем ей больше всего хотелось думать, обрывками являлось в ее мозгу, как будто грезила сама память…
Внезапно ей почудилось, будто «змеи» на потолке принялись шевелиться и извиваться. Или… что это было? Неужто крыша стала прозрачной?
Привиделось ли это ей во сне? Нет, она вовсе не спала. Крыша над бадстовой исчезла, остались только боковые стены. Ей была видна гора. Ее освещала ночная заря, но она была какая-то странная. Вершина горы зашевелилась, заходила вверх и вниз буграми и впадинами, словно гребень волны… Нет, это был огромный вал огня, примчавшийся к хутору и разбивавшийся над ним.
А на стене над горбуньей стоял ее ребенок, прекрасный и улыбающийся. Он протягивал руки, собираясь броситься вниз.
Хадла вскочила на ноги, закрыв обеими руками глаза, и закричала так громко, что горбунья встрепенулась:
— Боже всемогущий!.. Я схожу с ума…
—
«… О многом придется позаботиться, если все это сбудется», — промолвила Гудрун, дочь Освивра, когда Гест, сын Оддлейва, истолковал ее сон22.
Так сказали бы многие, если бы могли предвидеть свою судьбу.
Только надежно завязаны наши глаза, желающие заглянуть в будущее. Однако сквозь повязку всегда виднеется что-то светлое, принадлежащее, как будто, к миру Скульд23.
Это надежды… разумеется, они суть обман и иллюзии, однако являются признаком жизни и источником радости.
…Хадла несколько дней пролежала больная. Иногда она бредила и ей мерещились видения. Однако она быстро окрепла, особенно когда смогла работать на улице.
Тогда ей самой стало казаться, будто она начинает новую жизнь — подобным же образом, как и преступник, отбывший свое наказание, радуется тому, что он снова в мире с Богом и людьми.
Она тоже совершила преступление, и ей казалось, что Бог подверг ее тяжелому наказанию.
Ее «блестящей идеей» была ложь. Она вызвала болезненный нарыв в ее душе и отравила ее всю. Теперь этот нарыв вскрылся; рана была открыта и чувствительна к холоду жизни. Но она должна была зарасти, и тогда она снова будет здорова.
Только она изменилась. Невзгоды выжгли легкомыслие и игривость молодости из ее характера. Она стала не по годам опытной и зрелой. Она повзрослела.
Даже печали стали счастливыми воспоминаниями, которых она не хотела бы лишиться. Посреди них улыбалось детское личико. Теперь оно не было укоризненным, теперь оно не свидетельствовало против нее. Теперь его никто кроме нее не видел.
Та энергия, которой мы обладаем сверх того, что требуют в лучшие годы жизни наши обязанности, ищет себе применение. Ею мы распоряжаемся сами, одни, независимо ни от кого, каким бы ни было наше положение. Зачастую она венчает нашу жизнь самыми прекрасными цветами.
Когда Хадла оправилась после своих испытаний, она ощутила в себе силы, волю и мужество, которые всегда сопутствуют внутренней гармонии. Ее обязанности были тяжелы и обширны, а хутор на пустоши нуждался во многом. Тем не менее, сил у нее было с избытком. Она готова была оказать помощь всякому, кто в ней нуждался.
Людей она сторонилась даже больше, чем прежде, и старалась ни во что не вмешиваться. Но если уж она бралась кому-то помочь, то хотела сделать это как можно лучше.
Занятий хватало, а пока это так, жизнь человеку не наскучит.
Салка держалась за нее мертвой хваткой и не отходила от нее. Она была трудным ребенком, однако имелась надежда, что она сделает успехи.
На соседнем с ней хуторе жил человек, которому, как она теперь знала, было плохо, хоть ей и не известно было толком, что с ним. Ему она хотела бы помочь.
И по ту сторону горной цепи, несомненно, были те, кто в ней нуждался.
Этому еще предстояло проявиться…
1 Оудаудахрёйн — обширное лавовое поле в северо-восточной Исландии, где скрывались объявленные вне закона преступники. Это место пользовалось дурной славой, и обычные люди его без необходимости не посещали.
2 Праздник середины зимы у язычников; с приходом христианства его заменило Рождество.
3 Злой дух, покровитель объявленных вне закона.
4 Отсылка к «Речам Вафтруднира» из «Старшей Эдды» (пер. А. И. Корсуна).
5 В Исландии так называется праздник Богоявления (6 января).
6 Пост в течение семи недель перед Пасхой.
7 Вознесение празднуется на сороковой день после Пасхи, Троица — на седьмое воскресенье после Пасхи.
8 Название хутора примерно означает «Низинный Двор».
9 Хайи означает «Пастбище», а Хагафедль — «Пастбищная гора».
10 Здесь и далее персонажи то и дело называют хутор сокращенно (Хваммюр вместо Хейдархваммюр), несмотря на то, что в окрестностях имеется другой хутор под названием Хваммюр. Читателю предоставляется догадываться из контекста, о каком хуторе идет речь.
11 Распространенная кличка пятнистых лошадей.
12 Согласно народному поверью, поскользнуться или споткнуться поблизости от какого-либо хутора предвещало будущее проживание там.
13 Название означает «Долины».
14 Для исландца слово «лисица» означает скорее полярную лисицу или песца, а не более привычную для русскоговорящего рыжую лисицу.
15 Имеется в виду темная краска для окрашивания шерсти, как правило, изготовлявшаяся из бразильского дерева и продававшаяся купцами в плитках на развес.
16 Прозвище можно также перевести как «Хитрый Рэв» (имя Рэв означает «лис», а название хутора Кроукюр — «крюк», «изгиб» или «хитрость»), о котором сложена одна из исландских саг («Сага о Хитром Рэве»).
17 Стоимость коровы в старинной исландской системе взаиморасчетов равнялась стоимости шести овец с шерстью и ягнятами.
18 Название хутора означает «Склон».
19 Речь идет о книге псалмов, изданной Магнусом Стефенсеном в 1801 г. и вызвавшей много полемики, так как некоторые псалмы в ней были сложены плохо, а также были удалены все упоминания о дьяволе и аде. В исландском языке название места, где находилась типография (Лейраургардар), созвучно словам, обозначающим плохие стихи, и имеет один и тот же корень («лейр» означает «глина», «грязь»).
20 Из «Страстны́х псалмов» Хадльгримюра Пьетюрссона (1666).
21 Высшее должностное лицо в административной единице Исландии, сисле, примерно соответствует шерифу или префекту.
22 Цитата из «Саги о людях из Лососьей долины».
23 Одна из норн, древнескандинавских богинь судьбы, отвечающая за будущее.
© Сергей Гвоздюкевич, перевод с исландского и примечания