Йоун Трёйсти

Хутор на пустоши

Часть IV
Дни торри

Глава 1

Ружейный выстрел, не причинивший особого вреда, только лишивший жизни яловую корову, едва ли может считаться событием.

Однако для Хейдархваммюра этот выстрел оказался большим событием. Он отразился от горных склонов и обрушился на хутор тяжким ударом, раздув угли последних надежд на то, что хозяйство удастся дотянуть до весны.

У угодившего под него животного вырвалось из ноздрей облачко кровавых брызг, подогнулись колени, и оно рухнуло головой вперед, уткнувшись мордой в мерзлую землю. Потом оно повалилось на бок и больше не шевельнуло ни единой конечностью.

Это случилось у южной стены хутора. Хадла стояла во дворе, позволив краю стены скрыть происходящее. Она не могла смотреть на свое любимое животное, сраженное пулей.

Но ей недолго оставалось беречь таким образом свои чувства. Сразу после этого она должна была подойти и выполнить ту часть работы по забою, которая обычно отводилась женщинам.

Это было в конце октября. Зима наступила необычайно рано, с холодами и дождями. Горы были белые до середины склонов, а крыши хижин в Хейдархваммюре — серые и промерзшие до самого низа, причем прежде, чем чьи-либо руки успели их подлатать.

Мужчин присутствовало трое. Двое из них были из Хваммюра, а третьим — Оулавюр, хозяин Хейдархваммюра.

Людьми из Хваммюра были Финнюр, некогда живший в Бодлагардаре, и Пьетюр Пьетюрссон, сын покойного Пьетюра из Кроппюра, а в последние годы — воспитанник четы из Хваммюра.

Пьетюр был юношей конфирмационного возраста, мужественным и подающим надежды, а теперь сделался отличным стрелком.

Он был внешне похож на своего отца, красив и созрел рано. Однако нравом он на него не походил, был весьма сдержан и весел.

Покончив в этот раз со своим делом, он закинул ружье за плечо, попрощался и ушел на пустошь с намерением поохотиться.

Финнюр остался с Оулавюром и помог ему освежевать корову и разделать ее.

Он отбыл свое наказание и сделался работником у Эйидля из Хваммюра. Теперь он стал совсем иным, чем был во время сожительства с Сеттой. Теперь вся боязливость и деланность из него исчезли. Теперь он светился весельем и добротой и стремился всем угодить. Эйидль из Хваммюра часто упоминал, что у него никогда не бывало такого работника. Такой верности, самоотверженности и бескорыстия он никогда не встречал.

И теперь Финнюру жилось хорошо. Он полагал, что останется в Хваммюре отныне до конца своих дней.

В исправительном доме их с Сеттой разлучили. Она оставалась там, когда его выпустили, и ее брат Торбьёрдн тоже.

Оулавюр был смертельно бледен и трясся от слабости. Он был болен почти весь год и почти не смог заготовить сена за лето. Теперь по нему было едва заметно, чтобы он стал загорелым или обветренным, каким был всю свою жизнь до этого. И он, кто лучше всех сносил холод, теперь был наряжен в зимнюю шапку с наушниками и многократно обмотанный вокруг шеи шерстяной шарф, а руки его посинели и онемели, хотя мороза почти не было.

В последнее время он был прикован к постели, но в этот день с трудом поднялся на ноги, чтобы попытаться оказать какую-либо помощь в той работе, которая сейчас выполнялась.

Оулавюр, конечно, никогда силой не отличался, а теперь и вовсе ослабел.

Позднее днем они все собрались в бадстове. Там же были дети и Салка. Днем ей было велено сторожить овец неподалеку от хутора. Хадла присматривала за ней и наконец позвала домой.

Оулавюр тут же улегся в свою постель. Его всего прошиб холодный пот.

Одним из основных отличительных признаков его болезни была усталость — усталость, никогда его не покидавшая, ни ночью, ни днем, слабость, головокружение и беспрестанная боль в спине.

Хотя он целыми днями лежал, но постоянно жаловался на утомление, ломоту от усталости во всех костях, отсутствие аппетита и одолевавший его сон. Ночью он не мог спать из-за ломоты… В остальном его мало что беспокоило, и зачастую он сам не мог поверить, что болен.

Или, вернее будет сказать, он считал, что это никакая не болезнь — просто слабость, усталость и отсутствие аппетита! «Лень чертова» и ничего больше. Такое со всеми бывает… Со спиной это у него был паскудный ревматизм. Куда бы он на себя ни взглянул, он был здоров; нигде у него ничего не было видно. Это не было ни одной из тех болезней, чьи названия были ему знакомы. Иногда он пытался стряхнуть с себя эту усталость, собраться с силами и поработать как вол. Это удавалось на время — на день или два. Потом он снова слабел. Тогда ему приходилось сдаться и снова улечься — «передохнуть», как он это называл.

Финнюр сидел на кровати напротив Оулавюра. Теперь это была кровать детей и Хадлы. Хадла готовила кофе на столе между кроватями.

— Ты должен рассказать нам что-нибудь новенькое, Финнюр, — промолвила она. — Ты так давно к нам не заходил. По-моему, уже целых три недели.

— Да, пожалуй, уже целых три недели, — весело сказал Финнюр. — Но я бы не назвал это «давно».

— Для нас, жителей пустоши, это давно, ведь мы в эти дни почти никого не видим. Сюда с овечьих сборов едва кто-нибудь заходил. Не знаю, как бы я и весточку в Хваммюр передала, если бы мне не удалось окликнуть младшего Пьетюра, когда он вчера здесь проходил. Иногда я подумывала спуститься на кряж — вдруг встречу кого у новых овчарен.

— Почему же не спустилась? — промолвил Финнюр. — Мы в последнее время там дни напролет проводим.

— Я слыхал, Эйидль велел овчарни на кряже построить, — проговорил Оулавюр, словно очнувшись. Его уши все еще были чувствительны ко всему, что касалось ухода за овцами.

— Да, просторные, куда весь взрослый яловый скот помещается, — несколько самодовольно произнес Финнюр. Он по большей части заведовал строительством овчарен.

— Это Эйидлю надо было сделать раньше, — сказал Оулавюр. Он снова закрыл глаза и разговаривал, словно во сне. — Я ему говорил, что, всякий раз гоняя скот так далеко от хутора на кряж, он всех овец повымотает. А на кряже сочный вереск, это уж я знаю. Туда я иногда своих овец гонял, пока у меня еще сколько-то было и я мог ими заниматься. На хваммюрских землях пастбища нескоро иссякнут.

— Это и я Эйидлю говорил… точь-в-точь то же самое, — промолвил Финнюр. — И он наконец поддался.

— Было бы занятно сходить посмотреть на это сооружение, если чертова усталость когда-нибудь пройдет.

— А кто же будет первым начальником над овчарнями? — вставила Хадла, хотя она прекрасно знала, кто это будет.

Финнюр опустил глаза как стеснительный мальчишка.

— Думаю, придется мне, — проговорил он.

— Стало быть, Эйидль тебе доверяет, — промолвил Оулавюр, — потому что своих овец он отдает в руки только тем, кому он доверяет… Да еще в овчарнях, где он не сможет присматривать за ними сам.

Финнюр промолчал. Но по его лицу было сразу видно, что эти слова были ему приятны.

— Ну так забегай к нам время от времени, когда погода сносная, и рассказывай нам новости из округи, — сказала Хадла.

— Может быть, — произнес Финнюр с улыбкой. — Особенно если почувствую с кряжа аромат кофе.

— Тебе придется мне кофе доставлять, как только он здесь кончится, потому что в торговое местечко мне не попасть. И придется тебе его без молока пить, потому что коров в Хейдархваммюре больше нет.

Финнюр не возражал.

— Тут ты меня обставил, Финнюр, — произнес Оулавюр. — Я часто подумывал о том, чтобы сделаться овчаром у Эйидля из Хваммюра, а Хадлу с детьми пристроить домочадцами. Теперь, думаю, не получится.

— Кто знает.

…Хотя беседа лилась свободно, было видно, что за ней скрывалось некое уныние, лишавшее слова какой-либо веселости. Оно было сродни тоске или тревоге — или и тому и другому сразу. Хадла так долго носила это уныние в своих мыслях, что научилась на удивление хорошо его скрывать. Тем не менее, не исключено, что Финнюр его заметил, и оно охватило и его тоже, хоть он и не хотел этого показывать. Он сочувствовал хейдархваммюрским супругам и опасался того, как сложится для них зима.

А вот Оулавюр не мог скрыть грустных чувств.

— Мне не нужна на зиму овчарня для моих нескольких овец, — промолвил он. — Их не так уж много, поместятся и у меня в хижинах.

— На хуторе..? — удивленно спросил Финнюр.

— Да, а некоторые из них — здесь, с нами, в бадстове.

Хадла сделала Оулавюру знак не говорить лишнего. Финнюр это заметил и перестал спрашивать. Однако он с любопытством оглядел всю бадстову.

— Ее кровать — ты понял, чья — будет убрана, и там будут устроены ясли для наших овец, — очень тихо проговорила Хадла. — Мы заявили о ней в хреппский комитет. Она не сможет прожить здесь зиму без молока.

Хадла вздохнула, и на глазах ее выступили слезы.

Салка сидела на своей кровати, полностью погруженная в собственные мысли, и дожидалась своей чашки кофе. Она не имела понятия, что говорили о ней. Дети также исполнились нетерпения, чтобы им налили в их чашки.

Финнюр прекрасно понимал, как обстояли дела, и ничего не сказал. Некоторое время никто ничего не говорил.

Хадла нарушила молчание первой.

— Как-то маловато новостей из людских поселений за все это долгое время, — сказала она Финнюру. — А ведь это долг гостей — рассказывать какие-нибудь новости.

— Как давно вы не получали новостей из-под горы? — спросил Финнюр.

— Три недели, как я уже говорила. Сюда никто через гору не поднимался с тех пор, как закончился сбор.

— Значит, вы не слыхали, что Торстейдн домой вернулся?

— Торстейдн вернулся..? — переспросила Хадла, расплескав из чашки, которую держала. Впрочем, она тут же взяла себя в руки и сумела скрыть, как она была изумлена.

— Когда он приехал? — спросила она после короткой паузы.

— По-моему, почти три недели назад, — сказал Финнюр.

— Та-ак давно!

Беседа снова расклеилась, они и сами толком не знали, почему.

— Радостная встреча была? — спросила Хадла, как будто бы просто так.

Финнюр покачал головой, но ничего не сказал. Хадла пристально на него посмотрела. Было видно, что он скрывает что-то, о чем не решается заговорить.

— Да, пожалуй что и радостная… какое-то время, — промолвил он наконец.

— Какое-то время..?

— Да. Боюсь, со временем радости сильно поубавилось.

— Вот как? И почему же?

Финнюр понизил голос и боязливо оглянулся, словно собирался сказать то, что ему говорить было нельзя. Потом он промолвил:

— Он пьет как не в себя!

— Торстейдн..? — удивленно проговорила Хадла.

— Да. К сожалению.

Снова ненадолго воцарилось молчание. Теперь Хадла припоминала, что слышала какие-то рассказы о разгульной жизни Торстейдна, пока тот был в Сейдисфьёрдюре. Она тогда сделала вид, что не слышала их и не стала принимать их на веру. В последние годы он пребывал за рубежом, и о нем ничего не было слышно.

— Бедный старик Эйидль, — промолвил Финнюр. — Жалко его. Я никогда не видел его таким огорченным и подавленным, как после приезда Торстейдна. Не совру, если скажу, что видел, как он плачет из-за своего Торстейдна — или по нему, — да притом не один раз.

— Он пил с тех пор, как приехал?

— Да, да, да, — покачал головой Финнюр. — И что самое худшее: пить он не умеет. Думаю, он едва соображает, что делает.

— Скверные дела, — промолвил Оулавюр, прислушивавшийся к беседе в полудреме. — Ведь Торстейдн хорошим парнем был.

— Да, — вздохнул Финнюр. — Торстейдн был хорошим парнем.

— Откуда он теперь приехал? Где он был? — спросила Хадла.

— Этого никто не знает. Он дома никому про это не рассказывает.

— Они с матерью не помирились? — спросила Хадла после небольшой паузы.

— Нет, куда там. Скорее наоборот.

— Он хоть с ней поздоровался?

— Нет. Мне говорили, что она послала за ним и попросила его зайти, а он и виду не подал, что слышал. Он тут же отправился в свою старую каморку на чердаке над мастерской, как только приехал. Насколько я знаю, его пока еще так и не удалось уговорить в дом и шагу ступить.

А вот на днях он был пьян, как обычно, и разозлился — не знаю, из-за чего. Что тут началось! Я думал, он все вокруг себя поломает и покрушит. И в этом настроении он вздумал ворваться к своей матери. Тут Эйидль его в сенях перехватил — бог ты мой, ну и шум стоял! Кончилось дракой. Я думал, Торстейдн отцу все кости переломает. Доктору как-то удалось их разнять и Торстейдна усмирить… После этой бучи Торстейдн много дней совсем разбитый был, еле на ноги вставал.

— Ну а доктор..? — спросила Хадла. — Разве Торстейдн хоть иногда к доктору и своей сестре не заходит?

— Не думаю. Он в мастерской сидит и больше никуда не ходит — совсем как в прежние дни. Туда ему носят все, что ему нужно. Там он работает днем и там же спит по ночам. Когда он не пьян, никто даже не знает, дома ли он.

…От Торстейдна беседа мало-помалу перешла к покойному Пьетюру из Кроппюра, его дяде. В жизни и характерах их обоих было немало общего. Эта вспыльчивость и необузданность во всем были словно проклятием на роду Боргхильдюр.

…Когда Финнюр ушел, Хадла не могла думать ни о чем, кроме Торстейдна.

В предшествующие годы она часто думала о нем, но тогда он все время был далеко — в некоем мире, который создал для него ее собственный разум. Там он сделался чрезвычайно милой игрушкой для ее мыслей.

Теперь он внезапно оказался слишком близко от нее. Он был рядом с ней, не замечаемый ею вплоть до самого момента, когда он там оказался. Одно это пробудило в ней страх и тревогу.

И какой образ его сложился теперь в ее мозгу из слов Финнюра! Какая перемена! Он всегда был для нее светловолосым, добродушным юношей, замкнутым и необщительным, чувствительным и чистосердечным. Теперь он предстал перед ней чудовищным пропойцей, который всех пугал, и ее саму тоже.

А если он как-нибудь явится за своими книгами, которые все еще были у нее!

Хорошо, что ей покуда удавалось не попадаться у него на пути.

До сих пор ее главным прибежищем, когда возникала срочная нужда, был Хваммюр. Теперь этот путь был закрыт.

Она решила, что и ноги ее не будет в Хваммюре, пока там находится Торстейдн. Никто не сможет сказать, что она пытается добиться с ним встречи.

Она страшилась увидеть его, страшилась оказаться у него на пути и… он преградил ей дорогу в Хваммюр.

Глава 2

Время вершит свою работу прилежными руками, хоть они и невидимы, и оно работяще, хоть никуда и не спешит.

За эти последние годы оно сотворило в округе чудеса. Оно покончило со многими древними предрассудками — и создало новые.

С тех пор, как доктор Адальстейдн выстроил себе во дворе Хваммюра деревянный дом, Маргрьет из Брекки не могла взять в толк, как она могла до сего дня жить в своих земляных хижинах.

Только представить себе эту берлогу, в которую люди забирались чуть ли не ползком! Только представить себе, чтобы в такое приглашать гостей! И только представить себе деревянный дом доктора для сравнения!

А теперь и пастор распорядился построить у себя деревянный дом. Старый хутор по большей части предстояло разрушить.

Чтобы милая Боргхильдюр удовольствовалась пребыванием в земляной хижине рядом с деревянным домом! Теперь было видно, какой страдалицей Боргхильдюр стала.

Впрочем, то, что было построено в Брекке, деревянным домом являлось лишь отчасти. Это был «длинный дом»1, выходивший деревянной стеной во двор. Он заменил собой сени и гостиную. Те постройки были снесены, чтобы он там уместился, также как и бадстова.

У другого его конца еще стояли старые сооружения, выходившие фронтонами во двор с незапамятных времен. Это были две кладовые и мастерская. Дощатые стены обветрели и побелели, сплошь покосились и осели, однако имели почтенный старинный вид. Рядом с этим новым строением они стали выглядеть еще более старомодными и одновременно пристыженными, потому что теперь им было выказано пренебрежение, которого они совершенно не заслужили.

Бреккский хутор никогда красотой не отличался, а теперь он смотрелся почти комично. Это новое здание придало хутору какой-то странно высокомерный вид, при этом лишив его той простоты и надежности, которые царили там прежде. Хутор выглядел несколько напыщенно.

Дверь в этом новом здании находилась в том конце, что бы обращен к старым постройкам. Там был отгорожен дощатой перегородкой проход через весь дом в старый хутор. Из него лестница вела в бадстову, которая располагалась на чердаке здания. Внизу была гостиная, а за ней — две гостевых комнаты, обе снабженные кроватями. Для одной из них проделали в стене из дерна окно. Часть стены была вырезана под оконную обсаду, и теперь она разверзалась и зияла, будто намереваясь проглотить входивших с потрохами.

В этой комнате заседало почетное собрание предусмотрительных мудрецов, называемое хреппским комитетом Даласвейта.

Оно забилось туда, потому что в гостиной было буквально невозможно находиться из-за холода. А любой хреппский комитет способен понять, что ему проще согреть собой и лампой маленькую комнатку, нежели большую гостиную.

На середину комнаты был вытащен стол, а перед ним впихнули стул для председателя. Сбоку от него сидел на стуле человек и пытался записывать карандашом протокол собрания на листе бумаги, потому что чернильница промерзла до дна — единственная, имевшаяся в Брекке. Двое оставшихся членов хреппского комитета уселись на кровати, закутались в одеяла, прислонились друг к другу и подсунули руки под себя.

Разумеется, членов хреппского комитета было пятеро. Пятым был пастор, но в этот раз он отсутствовал.

Присутствовали же следующие члены хреппского комитета.

Во-первых, двое Йоунов, которые оба были Йоунссоны. Вообще-то один из них подписывался с большой буквой «А» между именем и отчеством, однако его никогда не называли иначе, нежели Йоуном Йоунссоном. Это сулило проблемы, когда нужно было различить этих двух Йоунов, особенно после того, как они оба вошли в хреппский комитет. Однако общественность нашла выход. Один из них проживал в Скеггьястадире и потому его называли Йоуном Скегги — хотя сам он был совершенно безбородым2. Другого также прозвали в честь его хутора. Он жил в Торфхольте. Название хутора, однако, сочли слишком длинным, чтобы прицеплять его к его имени. Нравилось ему это или нет, но его никогда не звали иначе, нежели Йоуном Торви3.

Почетная задача записывать протокол собрания досталась Йоуну Скегги. Вообще-то он пока не записал ничего иного, кроме «В 18.. г., в воскресенье 3 ноября проведено собрание»… и т. д. Комитет пока еще ничего не предпринял, и Йоун Скегги то грыз карандаш, то дул себе на руки.

Третьим был Сигвальди, хозяин Брекки, а четвертым — Аусмюндюр из Кроппюра, его зять. Он был председателем комитета.

С предыдущего упоминания в нем произошла та перемена, что он обзавелся светлой окладистой бородой, длинной и густой. Она придавала лицу мужественности и делала его не таким глупым.

Маргрьет практически не унималась, пока ее муж и зять оба не попали в хреппский комитет. Ей достаточно долго приходилось мириться с тем, что Эйидль из Хваммюра являлся наиболее уважаемым человеком округи, почти наравне с пастором. И теперь, когда решать в том, что касалось почета, выпало избирателям округи, она не берегла сил, чтобы он достался ее Сигвальди. Потому что у него самого, разумеется, ни за что не хватило бы для этого энергии.

Поэтому Маргрьет устроила как-то весной большие приготовления к выборам в окружное управление. Она разъезжала тогда по округе и шепталась с хозяйками. Потом им надлежало оказать влияние на своих супругов.

Большинство тогда уже поняли ответственность, которая прилагалась к этому почету — входить в хреппский комитет — и не стремились к нему. Поэтому Маргрьет удалось добиться своего.

Впрочем, не во всем. Она хотела сделать своего Сигвальди председателем комитета. Однако было сочтено неприемлемым, хоть вслух об этом и не говорили, чтобы председатель был не в состоянии и письма написать. Потому был избран Аусмюндюр.

Бедняге Сигвальди был оказан неважный прием, когда он явился домой к Маргрьет с этими новостями. Утешением послужило то, что выбор пал на Аусмюндюра.

А поскольку жилище в Кроппюре было довольно скверное, Маргрьет изо всех сил торопила со строительством в Брекке этого нового дома, чтобы хреппский комитет мог проводить там свои собрания. Тогда не играло бы роли, кто являлся председателем. Тогда бреккская чета могла бы заправлять окружными делами, особенно если пастор отсутствовал.

Маргрьет в некотором смысле пополнила ряды членов хреппского комитета. Сначала она сновала туда-сюда, то к ним в комнату, в гостиную, то из нее, в коридор или в бадстову. Но всякий раз она возвращалась потом к комитету. Под конец она прикрыла дверь и уселась в комнате с комитетом.

Там у нее, конечно, не было права голоса. Но она восполняла это тем, что говорила столько же, сколько все члены комитета вместе взятые, да еще и получше них.

Маргрьет всегда была «длинной, костлявой, худой»4, и этих качеств за последние годы ничуть не убыло. Она стала еще более длиннолицей и костлявой. Она, конечно, все еще держалась прямо, но несколько поседела. Тем не менее, казалось, она скорее помолодела, чем постарела.

И она сделалась еще болтливее прежнего. Эти впалые, худые щеки находились в постоянном движении, потому что рот все время работал, как швейная машинка.

Если она не говорила в голос, то что-нибудь тихо зудела. Молчать она не могла, пока бодрствовала.

Этим вечером Маргрьет пребывала в необычайно хорошем настроении. Она так и сияла.

Поводом для радости ей послужило письмо, полученное хреппским комитетом от хейдархваммюрской четы.

В нем комитету в нескольких словах сообщалось о том, что по причине продолжительной болезни Оулавюра в доме сложилась такая ситуация, что супруги не считали себя в состоянии содержать жившую у них иждивенку настолько хорошо, насколько это было нужно, и, хотя они очень из-за этого переживают, но вынуждены попросить глубокоуважаемый хреппский комитет подыскать для Сальгердюр более надежное место жительства, причем тотчас же.

Было столь непривычно, чтобы хреппскому комитету заявляли об иждивенцах под конец лета, что тот пребывал в огромном затруднении. Большинство позволяло тем с горем пополам перебиваться у них на протяжении зимы, а сбывали их с рук по весне, обессилевших от худобы, если положение не улучшалось.

— Я вам всегда говорила, — вещала Маргрьет, — что Салка в Хейдархваммюре корней не пустит. Еще удивительно, как долго она там проторчала. Было бы лучше, если бы она, бедолага, оставалась тут. Здесь ей было превосходно. А теперь можете рассчитывать на то, что ни одна живая душа ее не возьмет. Хадла так ее испортила своим проклятым потворством и ласками, что она теперь — одни сплошные требования да лодырничество. Салке не потворство нужно было, а розга — хочется сказать, швабра. Единственным выходом было никогда ей не уступать, заставить ее крепко себя бояться и никогда не позволять ей никаких капризов. Салка сейчас уже человеком бы стала, если бы мне дали ее воспитать. Все вышло, как и всегда было у Эйидля из Хваммюра, пока он распоряжался единолично, когда выдрал ее отсюда… Ну да ладно. И что же вы теперь намерены с ней делать, со зверюгой этой? Я ее не возьму, можете про это даже не думать. Мне все равно, что с ней станется, но на этом хуторе она больше не появится. Думаю, лучше всего было бы отправить ее к Эйидлю; пускай его своим ревом и воплями развлекает в благодарность за то, что он влез в то, как с ней здесь обращались годами… Может, и Хадлу удастся уговорить оставить ее, если прибавить, скажем, еще одно пособие на иждивенца к сумме возмещения..!

Так Маргрьет распространялась, сияя злобным торжеством. Хреппский комитет был не в состоянии пристроить Салку.

— Что-то мы должны с ней сделать, — как-то сказал Йоун Скегги, когда Маргрьет взяла паузу, чтобы отдышаться.

— Да, что-то мы должны с ней сделать, — повторил за ним Йоун Торви. Он сказал что-то еще, но этого никто не услышал, так как Маргрьет уже начала снова.

— Мы должны постараться девушку куда-нибудь устроить, — промолвил Сигвальди в следующий раз, когда Маргрьет взяла паузу.

Председатель уперся локтями в стол и закрыл руками лицо. На первый взгляд было непонятно, спал он или бодрствовал.

— Последуйте моему совету, — сказала Маргрьет, — и оставьте девчонку в Хейдархваммюре. Она хочет жить там и нигде больше. Скажите просто, а так оно и есть, что заявлять об иждивенцах в начале зимы незаконно. Раз они не заявили о ней раньше, придется им сидеть с ней до весны. Кто, по-вашему, готов будет взять к себе на зиму еще одного человека? Да еще такую обжору?

— Думаю, так было бы лучше всего, — сказал Сигвальди. Он никогда не перечил своей жене.

— Оставьте ее там, — сказала Маргрьет еще настойчивее, почуяв в комитете слабину. — Не такие уж они там, в Хейдархваммюре, нуждающиеся, чтобы не смогли дотянуть ее до весны. Да что с того, если она и окочурится..! Это какая-то уловка Оулавюра с Хадлой.

— Нет, я так не думаю, — серьезно и спокойно произнес Йоун Скегги. — Боюсь, положение в доме не блестящее. Оулавюр летом почти не мог работать. И от большей части своего скота он избавился осенью в счет долгов.

— Обленился он, мужлан чертов, — сказала Маргрьет. — Не больнее он меня.

В те годы в округе, да даже и в самом хреппском комитете, на благодатную почву падали слова о том, что какой-то бедняк обленился.

Но в этот раз наживку не заглотили. Вполне могло оказаться, что Оулавюр из Хейдархваммюра был ленив теперь или когда-либо прежде. Однако все, даже Маргрьет, вынуждены были признать, что в последние годы он надрывался на работе и себя не жалел. Тем не менее, его положение все ухудшалось. А на осеннем сборе овец его видел весь хреппский комитет. Тогда кто угодно мог заметить, что с ним наверняка что-то происходит.

После этого беседа приняла иное направление. Теперь она пошла о том, как быть с Оулавюром из Хейдархваммюра, если он станет на иждивение общины.

Эта мысль повергла хреппский комитет в изрядную нерешительность. Утративший здоровье человек с женой и двумя несовершеннолетними детьми на шее у общины — вдобавок к тому, что уже случилось. Это были скверные новости.

Правда, до этого пока не дошло. Но должно было дойти. И что тогда делать?

— А Оулавюр к этой общине приписан? — спросил Йоун Торви, метнув косой взгляд на остальных. До сих пор он по большей части помалкивал. Теперь он решил, что сказанное им играет роль.

Лица всех членов хреппского комитета озарились новой надеждой. Это была не такая уж бесполезная идея, если можно было без церемоний сбыть Оулавюра и его семью в какую-нибудь общину по соседству.

Было очевидно, что он еще не настолько долго прожил в Хейдархваммюре, чтобы заработать себе право на пособие в общине. Для этого требовалось десять лет. С другой стороны, никак нельзя было отрицать, что в этой общине он родился.

Принялись припоминать всю жизнь Оулавюра. Он побывал во многих соседних общинах, а кое-где задерживался надолго. Но, увы. Ни в одной общине он не пробыл десять лет подряд.

По мере того, как продолжалось расследование, носы у членов комитета понемногу удлинялись5.

Хреппский комитет потратил немало времени на эти размышления, после чего отложил их, утешаясь тем, что это время еще не настало. Утро вечера мудренее.

Тут в комитете на время воцарился благословенный покой.

Окно за спиной председателя было белоснежным от инея, а сквозь иней поблескивал свет луны. Обсада также вся изнутри заиндевела. Впрочем, в подтверждение наличия в комнате некоторого тепла иней начал таять. Вода постоянно капала из обсады на пол.

Все члены комитета по опыту знали, что Маргрьет никогда не бывает в большей ярости, чем если кто-нибудь осмелится сказать, что в ее доме холодно… Поэтому они предпочитали сносить холод терпеливо и молча, нежели жаловаться на него.

Однако в таких жилищах и в таких условиях даже хреппский комитет может забыть о собственной чести.

Йоун Скегги бросил полусгрызенный карандаш на черновик для протокольной книги, потянулся на стуле и принялся охлопывать себя. Маргрьет смотрела на него недобрым взглядом.

Похлопав по себе некоторое время и разогревшись, он пронзительно и насмешливо взглянул через стол на своего тезку и произнес экспромтом:

Синьор Торви съежился,
сидит на ладонях.

Сигвальди и Аусмюндюр засмеялись. Маргрьет смотрела на них всех по очереди и ничего не могла понять.

Йоун Торви покраснел от обращения до корней волос. Он понял, что ему полагалось досочинить стишок. В этом, а также в самом стишке, он обнаружил кровное оскорбление. Его назвали «синьором», хотя и Господь, и люди знали, что он им не являлся и никогда не был; это, разумеется, было сделано в насмешку. Его назвали «Торви», это было прозвище. Также про него сказали, что он «съежился» и «сидел на ладонях» 6. Разумеется, с целью поношения.

От этих мыслей он весь побагровел. Он поднес руки к свету лампы и посмотрел на них. Они были все исчерчены полосами и бороздами от сидения. Он подумывал влепить своему тезке через стол добрую оплеуху, но не стал этого делать.

И не успел он опомниться, как его ум уже принялся сражаться со всеми словами языка, которые могли рифмоваться со «съежился» и «ладонях». Ему пришли в голову «встревожился», «умножился», «скукожился» и другие в том же духе, а также «конях», «погонях», «тихонях», «гармонях» и т. д. Где не хватало языка, приходили на помощь языковые ошибки. Главной сложностью было подыскать что-нибудь ядреное, что можно было сложить из этих слов. Что-нибудь, что отучило бы Йоуна Скегги от этих проклятых шуток.

После этого весь вечер Йоун Торви был небоеспособен, или, вернее будет сказать, хреппскому комитету не было от него никакого прока. Половинка стишка его тезки висела у него перед носом, как сжатый кулак, а вторая половинка кашей булькала в голове у него самого. Никакие другие мысли доступа туда не получали.

Все члены комитета, кроме Йоуна Торви, давно уже забыли об этом маленьком происшествии, и их помыслы обратились к проблемам хреппа.

Председатель до сих пор был странно молчалив, так что остальные и не догадывались, о чем он думает. Он почти не вступал в беседу, когда говорили о Салке и хейдархваммюрской чете. Но решив, что время настало, он взял письмо, лежавшее между его локтей, и зачитал его перед комитетом.

Оно было от окружного врача, Адальстейдна из Хваммюра.

Это нежданное письмо заставило хреппский комитет остолбенеть от удивления. Даже у Маргрьет не нашлось в распоряжении слов.

Это был своего рода отчет, или как еще его было назвать: описание ситуации со здоровьем среди бедняков общины и настоятельное побуждение хреппскому комитету проявить инициативу.

Он начал с того, что описал, какими скверными и нездоровыми были дома, которые люди использовали в качестве жилья. Повсюду они были еще хуже помещений, предназначенных для животных. В этих лачугах коренилась зараза, ведь там едва ли имелся хоть один здоровый человек.

Далее он перечислил различные болезни, проникшие в округу, в особенности на бедняцкие хутора. Первым на листе значился тиф. Он был повсюду и неизвестно где; он то и дело вспыхивал, когда его меньше всего ждали, укладывая всех на хуторах по постелям, а многих — и в могилы. Иногда он протекал медленно и спокойно, без сильных ухудшений, но никогда не проходил, берясь за каждого мягко, но делая свое дело втихомолку… Другой напастью была золотуха. Она была столь же обыденна, как и простуда; люди почти уверились, что деваться от нее некуда. Дети повсюду ходили с воспаленными лимфоузлами, с усыпанными зелеными струпьями лицами, руками и шеями, а кое-кто — и с лишаем на голове… Такие недуги как чесотка, рахит, нарывы, панариций и гематомы были куда более распространенными, чем кто-либо полагал. Ревматизм и неврастению, говорил он, нечего и упоминать, также как и сердечные и душевные болезни различных видов. Их едва ли стоило перечислять, столь обыденны они были. В этих темных, холодных и сырых земляных хижинах чахоточные ходили рядом со здоровыми, как взрослыми, так и детьми, кашляя и сплевывая чуть ли не на все подряд. Страдающим эхинококкозом, водянкой и открытыми язвами дозволялось спать рядом со здоровыми домашними и даже гостями. Собаки и люди ели из одних и тех же сосудов и даже спали в одних и тех же постелях. Нечистоплотность была такая, что он едва способен был описать ее словами.

Он заявил, что не рассчитывает, чтобы хреппскому комитету удалось уладить все это сразу. Это было бы не по плечу ни одному обычному человеку. Однако он хотел бы заручиться его поддержкой, чтобы начать борьбу за улучшения… В этот раз он намерен был лишь привлечь его внимание к некоторым людям и некоторым хуторам, где имелась наиболее настоятельная необходимость вмешаться. Кое-кто из этих людей уже состоял на иждивении общины, другие вскоре на него станут, если ничего не будет предпринято. И они окажутся тем большей обузой, чем дольше будут откладывать с тем, чтобы им помочь. Многие из какого-то дурацкого упрямства не обращались к общине до тех пор, пока им не оставалось ничего, кроме верной смерти. Он выразил надежду, что это проистекает из глупости и ограниченности людей, а не оттого, что общинные власти пользуются дурной славой.

Если бы эти люди попадали в дома, где им жилось бы лучше, в жилища более светлые и с более здоровым воздухом, где было больше чистоплотности и лучше еда, где можно было оградить их от работы и помочь им, они могли поправиться. Таким образом и они, и вся их семья были бы спасены от постановки на иждивение.

Кое-где, разумеется, потребуется расселить всю семью, очистить хутора от всего живого, а лучше всего — забросить их. А кое-где, напротив, нужно лишь забрать детей у родителей, и, возможно, лишь на короткое время.

Часть письма звучала так:

«Один из этих людей — Оулавюр из Хейдархваммюра. Говорят, в прежние годы он был знаменитым овчаром и мог выбирать себе места работы. Так начинается для него старая история. Он женился на женщине моложе себя, перестал быть овчаром у зажиточных бондов и принялся вести хозяйство в лачуге на пустоши. Там ему приходится взваливать на себя больший объем более тяжелой работы, чем та, к которой он привык ранее, с утра до вечера проводить в сырости на болотах, таскать насквозь промокшее сено либо в охапке, либо на спине, весь день коченея от холода и изнемогая от усталости. А под конец получать недостаточный отдых в скверном и нездоровом жилище и питаться плохой пищей. Теперь он заболел. Я не знаю наверняка, что с ним происходит: не смог достаточно его обследовать. Я заходил к нему несколько раз, но то, что я пытался предпринять, плодов не принесло. Теперь им занялись знахари… Моим советом, разумеется, было увезти его из этой лачуги, разместить в хорошем доме, дать ему достаточно покоя и хорошее питание. Тогда, убежден, он поправится в течение одного полугодия.

Здесь есть двоякий повод вмешаться. Бедная женщина работает дома одна. Она делает много, много больше, чем в состоянии делать. Летом я обратил внимание, что происходит на хуторе. Я видел ее работающей или надрывающейся то на улице, то в доме, с раннего утра до позднего вечера. Она пыталась собрать сено для тех немногих овец, что у них есть, вдобавок к заботам о больном и двух детях. Вскоре она тоже лишится здоровья, сколь бы крепко она ни была сложена. Будет ли тогда проще их разместить?.. Они оба сходятся в том, что не хотят становиться на иждивение общины; почему это так, я не знаю, но об этом с ними и заговаривать нечего. Другое дело, воспримут ли они с благодарностью, если хреппский комитет предложит им свою помощь».

Письмо было длинное. В нем описывались и другие дома, где дела обстояли сходным образом, и повсюду повторялась одна и та же задача для хреппского комитета: протянуть руку помощи первым, до того, как о ней попросят, ознакомиться с ситуацией, предвидеть несчастья и предотвращать их, или, по крайней мере, спасти то, что получится спасти, пока еще есть время… Члены комитета качали головами над этим неслыханным письмом.

Не то чтобы их так уж шокировали описания положения на бедняцких хуторах и проистекавших из него недугов. Они отлично понимали, что самое худшее было отражено в нем правдиво. Однако их шокировала неслыханная дерзость — ожидать, что хреппский комитет станет в такое вмешиваться, да еще непрошеным!.. предлагать людям — что?.. поддержку общины?.. ссуду?.. или что?

Хреппский-то комитет! Каким боком его касаются нечистоплотность и зараза в бедняцких хижинах? В самом-то деле, он и так достаточно занят жалобами тех, кто к нему обращается. Остальные его не касаются. Не хватало еще, чтобы он принялся вмешиваться в жизнь всех бедняков общины… совать нос в каждую кадку! Нет уж, лучше пусть этим займется доктор, или его тесть, старый Эйидль из Хваммюра. У него всегда было чуткое обоняние.

А то, что он сказал о болезнях — какое к черту значение это имеет для них? Это его дело лечить эти болезни. Зачем нужны высокооплачиваемые врачи, если людям приходится самим бороться с чесоткой и лишаем, как и прежде?

Хреппский комитет пришел из-за этого в чрезвычайное волнение. Говорившие, конечно, были согласны между собой, но они колотили по столу друг перед другом и говорили все разом, так как все желали быть услышанными.

Доктора отчихвостили за письмо со всех сторон. Он вышел за пределы своих полномочий. Он должен был отправлять свои отчеты верховным властям, а не в хреппский комитет. Это письмо было попыткой влезть в чужие дела и ничем больше. Им нужно навсегда отучить его писать им такие письма. Им нужно показать ему, что хреппский комитет не нуждается в его советах. И это им нужно было высказать ему в открытую, в следующий раз, когда они его увидят.

Маргрьет бушевала больше всех. Она колоколом звенела сквозь всю комитетскую болтовню:

— Не хватало еще, чтобы хреппский комитет взял весь хейдархваммюрский сброд — Оулавюра, Хадлу, детей и Салку — на себя, когда его и не просили… а может, и принудили..! — Маргрьет раз за разом хлопала себя по бедру от подобной наглости. У нее «не нашлось в распоряжении слов».

Когда хреппский комитет совсем расшумелся, в проходе принялись лаять собаки. Вслед за этим они услышали, как в дом входят в замерзших башмаках или сапогах. В проходе был дощатый пол, и он гулко грохотал, когда по нему ступали такой твердой поступью.

Комитет затаил дыхание и прислушался.

Пришедший постучал костяшками пальцев в дверь гостиной, потом открыл ее и вошел. Пол скрипел и трещал под его ногами.

Это наверняка был кто-то знакомый, вероятно, пастор, только-только явившийся на собрание комитета.

Маргрьет распахнула дверь в комнату, позволив свету лампы проникнуть в гостиную. Ее обдуло холодным сквозняком из открытой входной двери. Свет упал на облепленного снегом человека, который произнес, стоя посреди помещения:

— Добрый вечер!

— Доктор, — сказал весь хреппский комитет в один голос.

Приход доктора унял буйство комитета, как когда льют керосин на бурное море. Теперь никто из членов комитета не помнил, что он собирался высказать доктору, когда увидит его в следующий раз. По крайней мере, начинать никто не хотел.

Все члены комитета сидели, надув губы, как застигнутые за шалостями мальчишки.

— Извините за беспокойство. Я знал, что вы здесь на собрании, — сказал доктор.

— Не за что извиняться, — был ответ.

Маргрьет поднялась и принялась шарить в поисках стула для доктора в темноте гостиной. Когда она принесла стул, выяснилось, что больше стульев в комнате не поместится. Доктор взял стул, поставил его в дверях и уселся на него. Он не обратил внимания, что тем самым преградил самой хозяйке путь в комнату, и не имел понятия, что Маргрьет стояла у него за спиной и мерила глазами промежутки по обе стороны от него на предмет того, не получится ли там протиснуться. Он не подумал о том, что она может заседать в хреппском комитете.

Доктор Адальстейдн очень сильно поменялся с тех пор, как стал должностным лицом. Его вид стал целеустремленнее и решительнее, лицо сделалось обветренным и несколько усталым. Глаза были колючие и суровые, а во взгляде присутствовал даже оттенок насмешки или презрения. Тем не менее, выражение его лица было добродушным, а характер — склонным к состраданию. Он словно был слеплен из разных противоположностей. Фанатичность и чрезмерный пыл боролись с твердостью и осмотрительностью, шутливость и бесцеремонность — с приветливостью и добросердечием. Вследствие этого одни его любили и уважали, другие испытывали перед ним страх, а третьи едва способны были воспринимать его всерьез. Однако его способности и напористость признавали все.

— Не желаете ли снять верхнюю одежду? — спросила Маргрьет, пытаясь изобразить дружелюбие.

— Нет, — несколько резковато отозвался доктор. — Я не так уж надолго задержусь, да и замерзнуть могу. Здесь холодно, как в сарае. Как вы можете заседать в таком проклятом холоде?

Члены комитета промолчали, а у Маргрьет сделался такой вид, будто она собиралась покусать доктора.

— А у вас дома теплее? — спросил Сигвальди. Он чувствовал, что Маргрьет необходимо поддержать.

— Да, конечно, — ответил доктор. — Иначе я бы не мог там жить. Деревянные дома без печи непригодны для человеческого жилья.

Члены комитета слышали по тону и голосу, что доктор был сейчас готов на все. Им стало боязно становиться у него на пути.

— Собираетесь вечером домой? — спросила Маргрьет с чрезвычайным дружелюбием.

— Да, — ответил доктор. — Сопровождающий ждет меня на улице.

— Нужно позвать человека в тепло, — промолвил Сигвальди.

Йоун Скегги усмехнулся себе под нос.

Маргрьет пошла к дверям, чтобы позвать сопровождающего доктора «в тепло».

Сопровождающий отказался оставить лошадей и заявил, что ему ничуть не холодно. Тогда Маргрьет закрыла дверь и вернулась в гостиную.

— Вы наверняка получили мое письмо? — спросил доктор членов комитета.

— Да. Как раз заканчивали его читать, когда вы пришли, — был ответ.

— И что вы намереваетесь делать с этими беднягами, о которых я упомянул в письме?

Никто не ответил.

Доктор немного подождал, по очереди глядя на членов комитета. Но никто не отвечал.

— Меня не удивляет, — промолвил доктор, — что вы предоставляете их самим себе, пока они сами не приползут к вам в поисках защиты.

— А может, мы и не обязаны, — вырвалось у председателя. — У нас не так много средств. Хрепп беден, а расходы общины велики.

— А если община будет брать на себя всех тех людей, которых вы назвали, то в этих так называемых зажиточных домах станет не протолкнуться, — промолвил Сигвальди, глядя мимо доктора на свою Маргрьет. Он показывал ей, что вполне в состоянии высказать хреппскому комитету все, что думает, даже и в присутствии доктора.

— Например, Оулавюр из Хейдархваммюра, — продолжал он. — Если община возьмет его на себя, то появится масса других, кто выставит такое же требование. Тогда все мы, члены комитета, наверное, сможем сами стать на иждивение общины.

— Да, пожалуй, — присовокупила Магрьет.

Доктор смотрел на членов комитета, как будто взвешивал их и оценивал, каждого по отдельности и всех вместе. Потом он промолвил:

— Мы — бедняки, все мы в этой благословенной стране, бедняки духом, с бедняцким образом мыслей и бедняцким клеймом, впечатавшимся в плоть и кровь. Мы изображаем готовность помогать, когда есть нужда, потому что не можем от этого уклониться. Мы не смеем восстать против правовых обязанностей, христианских обязанностей и общественного мнения. Но мы никогда не хотим и пальцем пошевелить, чтобы предотвратить то, чтобы эта нужда возникла.

Члены комитета сжались в комки, когда доктор начал говорить. Он был необычайно язвителен, а его взгляд — необычайно остер.

Доктор продолжал:

— С тех пор, как я достиг совершеннолетия, а в особенности с тех пор, как стал врачом, я многие часы тайно уделял размышлениям о бедствии народа и его причинах. И знаете, что чаще всего приходило мне на ум?.. Бедняцкое хозяйство.

Я догадываюсь, как это для вас звучит, но, тем не менее, это так. Бедняцкое хозяйство — одна из главных бед исландского народа — и многих других народов, быть может, половины человечества… Одно то, что людям дозволяется и разрешается возиться с хозяйством в убогих лачугах при отсутствии средств, без всякого присмотра, мучить самих себя и всех своих родных, даже морить их голодом и плохими условиями. То, что землевладельцам позволено иметь такие лачуги, чтобы наживаться на них, сдавая их неимущим кормильцам семей, высасывая из них в уплату последние средства к существованию и не неся по отношению к ним никаких обязательств.

Доктор говорил тихо и без горячности, однако слова обладали силой убеждения. Члены хреппского комитета серьезно слушали. Они никогда не рассматривали вопрос с этой стороны.

— С тех пор, как я стал врачом, я много повидал такого, чего, как я полагал в дни оптимистичной юности, не существует. Я затронул кое-что вон в том письме, однако и близко не все. Я упомянул там о различных болезнях, но не о болезни из болезней, царящей в этих жалких хижинах — голоде. Я знаю, вы его наблюдали, также как и я; закрывать на него глаза вы не могли. Каждую весну все гибнет от голода и недоедания, и люди, и животные. Когда приближаешься к бедняцкому хутору, обессиленные годовалые овцы валяются по обе стороны дороги. Лошадиные скелеты, едва способные стоять прямо, гложут замерзшие корешки. Корова стоит в стойле, совершенно ояловев, и жалобно мычит, когда слышит, как ходят по хутору; она получает жвачку только через раз. Голодные собаки набрасываются из хижин на человека, словно волки. За собаками бегут дети — тощие, бледные, обескровленные и обессиленные, с лицами, усыпанными золотушными струпьями. Ну и зрелище! Наконец выходит женщина, с синим лицом, худая, хромая от судорог под коленями и с младшим ребенком у груди. Хозяин отправился к зажиточным крестьянам и пытается выпросить клок сена, чтобы продлить жизнь своей несчастной скотине. Он тащится с мешком сена за спиной, плохо обутый, плохо одетый, почти обессилевший, посиневший от холода, сплевывая черной, порченой кровью из распухших от цинги десен. Если его спросить, почему он не обратится к общине, он покачает головой. Это без толку. Неизвестно еще, выслушают ли его. А если выслушают, то кончится тем, что он лишится всяческой самостоятельности, всего, что до сих пор делало его человеком. Семья разделится на части — людей оторвут одного от другого с беспощадной жестокостью. Все будет выдаваться со злобой и мелочностью, и все будет записываться на его счет по полной цене. Отныне он не будет ничем распоряжаться и не сможет рассчитывать на восстановление в правах… да и дети его вряд ли…

Доктор остановился в самом разгаре речи, и ненадолго воцарилась мертвая тишина. Маргрьет бубнила себе под нос что-то, что ей смертельно хотелось высказать вслух.

— По-моему, это вы уже заливать взялись, доктор, — с улыбкой промолвил Йоун Скегги, однако вздохнул при этом.

Доктор не подал виду, что это услышал.

— Другая главная беда в бедняцком хозяйстве, — промолвил он, — это темнота… Да, именно темнота. Я знал, что вы переспросите. Это темнота… Вы не замечали, до какой степени жилье формирует человека? Там, где высокие потолки и просторные стены, там, где солнечный свет достигает каждого уголка и закоулка — там люди чувствуют себя совсем иначе, нежели в темных и затхлых землянках, как в телесном, так и в духовном смысле. У того человека светлее на душе, кто обитает в светлых и чистых комнатах, чем у того, кому приходится жить в темноте и грязи. Он больше ценит собственное достоинство, его лицо яснее, поведение — мужественнее. А что становится с бедняками? С людьми происходит то же, что и с травами, которым не достается солнца. Они заболевают. Они превращаются духовно и телесно в ночных сов, детей тьмы, если так вам понятнее. В рост идет все то, что расцветает лишь в темноте. Остальное, нуждающееся в дневном свете, увядает и чахнет. Нехватка топлива для освещения — один из спутников бедняцкого хозяйства, отсутствие окон и воздуха — аналогично. Днем хижины освещаются лишь наполовину. Ночи бесконечны, куда длиннее, чем кто-либо может проспать. Люди заболевают от пересыпания, заболевают от отсутствия воздуха, заболевают от темноты… Плоды налицо. Подумайте обо всех религиозных бреднях, которыми охвачены люди — обо всех этих суевериях и страхах, всех этих бессчетных историях о привидениях, колдунах, вещих снах, духах, предрассудках, опасностях всех видов, которые, как людям кажется, вокруг них витают, а также о страхе перед всем новым, о боязни, опасениях и подозрительности, с которыми не справиться никакому благоразумию. Это не продукт здорового разума. Нет, это порождение тьмы. Не все странные истории лживы. Люди видят и слышат галлюцинации. Они едва способны отличить сон от яви. Органы чувств «вырождаются», если так можно выразиться. Я разговаривал с людьми, которые видели Торгейрова Быка7 — видели его так, как они видели меня. Я также разговаривал с человеком, который видел, как привидение просочилось с крыши, как раскаленная смола, а потом сползлось на полу, сначала в огненный шар, а потом в подобие человека… Тут уж не до смеха!.. Эта вызванная темнотой болезнь играет бо́льшую роль в нашем убожестве и глупости, чем мы полагаем. Она придает нам дурацкий вид и несамостоятельность, она является матерью пессимизма и безнадежности, небрежности и безразличия к тому, чтобы собраться с духом и помочь себе самому. Она приносит тьму и холод в души. Она — наша главная народная беда.

Члены хреппского комитета сидели как приговоренные под всей этой проповедью.

Маргрьет была в некотором смысле рада этим рассуждениям доктора о темноте. Одним из того, чем она пользовалась, когда упрашивала своего Сигвальди выстроить этот новый дом, было то, как темно было на хуторе. Тут она взглянула на окна на шесть стекол в стене гостиной. Другие такие же окна были в обеих стенах бадстовы. Такой светлой в округе не была ни одна бадстова. В Брекке никому не придется заболеть от темноты.

Доктор поднялся на ноги и приготовился уходить. Ему казалось, что он держал эту речь перед овцами, а не людьми. Он не видел никаких признаков того, что хоть какое-то слово достигло цели.

— Что, как вы полагаете, нам надлежит предпринять, чтобы это исправить? — спросил председатель, и в его голосе послышалась ирония.

— Сжечь лачуги! — сказал доктор, и в его глазах словно сверкнули молнии. — Сжечь их дотла со всей той заразой, духовной и телесной, которую они содержат. Сжечь бедняцкое убожество и бедняцкий образ мыслей в его логове. Сжечь тот глупый, вредный предрассудок, будто лучше быть бедным хуторянином, чем работником. А когда хижины надо будет отстроить заново, я дам вам советы и указания относительно того, какими должны быть человеческие жилища.

— Сжечь лачуги! — проговорил председатель, и робкая сардоническая усмешка расплылась по его лицу. — Что ж, пожалуй, можно начать с Хейдархваммюра.

— Не возражаю.

— Он принадлежит вашему тестю!

— Жаль, что он не принадлежит мне. Тогда бы там все выглядело иначе.

Завидев, что доктор собирается уходить, Маргрьет поспешила предложить ему кофе, заявив, что сейчас его принесет.

— Благодарю, — промолвил доктор. — Я никогда не пью кофе по вечерам.

Маргрьет хлопнула себя по бедру от удивления. Потом она придвинулась к доктору и тихонько шепнула:

— Могу ли я предложить вам рюмочку..?

Маргрьет знала, как трудно уберечь даже каплю бреннивина от хреппского комитета, когда он имелся на хуторе, особенно когда его била дрожь, точь-в-точь как в этот раз.

— Благодарю, — проговорил доктор так громко, что услышали все. — Я никогда не пью бреннивин, перед тем как выйти на холод.

Маргрьет едва не заскрипела зубами от злости. Теперь вот доктор выдал, что у нее был бреннивин. Она заметила, какими влажными глазами взглянул на них в гостиную Йоун Торви.

— Извините, что вас задержал, — крикнул доктор членам комитета. — И бывайте здоровы!

После этого он стремительно вышел из дома.

Холодный смех членов хреппского комитета звенел ему вслед.

— Сжечь лачуги..! — сказали они в один голос. — Вот это он хватил!

— Эта несчастная округа вся осветилась бы, если бы подожгли все лачуги сразу, — промолвил Сигвальди. — Так их много.

— Может быть, — довольно серьезно произнес Йоун Скегги. — И все же в том, что он сказал, было много правды… слишком много.

— Это отняло у нас немало времени, — сказал председатель, глядя на свои часы. — Мы вот собирались Салку пристроить. Что будем с ней делать?

— Оставим ее как есть, — донеслось от Маргрьет.

Председатель сделал вид, что не слышал, и стал ждать ответа членов комитета. Когда ожидание затянулось, он промолвил:

— Хотите, чтобы я попробовал ее взять?

— Да, да, да, — послышалось со всех сторон сразу. Маргрьет также была с этим согласна. Она не была так уверена ни в чьей способности отучить Салку от капризов, которым та научилась в Хейдархваммюре, как своей дочери Стейнки.

Через некоторое время было решено, что Салка отправится в Кроппюр.

Больше на собрании ничего не было сделано, так как Маргрьет принесла кофе.

Все члены хреппского комитета решили остаться в Брекке на ночлег.

Йоун Торви пребывал в дурном настроении. Он уже отчаялся когда-нибудь сочинить подходящее окончание висы. Слова, которые были ему нужнее всего, скакали в его голове как блохи. Теперь он размышлял о том, не влепить ли своему тезке хорошую оплеуху или не вызвать ли его в суд.

Остальные члены комитета были серьезны, даже несколько смущены, немного походя на мальчишек, которых застигли за отлыниванием.

Глава 3

Благословенная эпоха, наступившая на хуторе на пустоши с примирением Хадлы и Боргхильдюр, продолжалась недолго.

Любовь, которой Боргхильдюр окружила Хадлу, была того свойства, что ни Хадла, ни остальные не рассчитывали на ее длительность. Подарки и благодеяния, которыми она ее осыпала, уж слишком выходили за всякие рамки. Теперь все это давно минуло. Это принадлежало к приятным воспоминаниям из былых времен.

Единственной существенной пользой, которую хозяйство на пустоши извлекло из этого благодетельного приступа Боргхильдюр, было то, что оно обзавелось молодой телкой. Это избавило Оулавюра от трудов по вскармливанию коровы. Он, конечно, той же осенью обменял старую корову на овец, так как две доящиеся коровы в доме, где живет всего четыре человека, было смехотворной несуразицей. Однако Боргхильдюр хотела, чтобы именно так все и было.

Когда подарочный пыл Боргхильдюр начал спадать, главная усадьба и арендный хутор словно снова отдалились друг от друга и продолжили жить своей прежней жизнью, каждый по-своему.

Хадла этого больше всего и хотела. Ее немного раздражала эта великая любовь Боргхильдюр, и она была рада, когда она пошла на убыль.

Тем не менее, благодаря ей между этими двумя хуторами сложилось отличное взаимопонимание и сотрудничество, когда оно было уместно, приносившие хейдархваммюрской чете как радость, так и пользу. И Хадла знала: когда бы ей ни потребовалось обратиться за поддержкой в Хваммюр, та будет ей охотно оказана.

Только пользование этим благом она старалась оттянуть как можно больше.

…Оулавюр радовался больше, чем возможно описать, когда между Хадлой и Боргхильдюр произошло примирение. Он очень переживал из-за вражды, хотя ничего об этом не говорил. И ему всегда казалось, что Боргхильдюр нависает у него над головой, словно какая-нибудь хищная птица — фурия, выжидающая случая сорвать на нем свою злобу. После примирения Боргхильдюр принялась оказывать Хадле благодеяния, причем столь щедро, что домашние в Хваммюре начали над этим потешаться. Тогда Оулавюру, когда он приходил в Хваммюр, не дозволялось сидеть нигде, иначе как у постели Боргхильдюр, а то и на краю кровати рядом с нею. Боргхильдюр по мере сил пыталась поддерживать с ним беседу; та часто прерывалась, так как ее органы речи были пока еще слабы. Оулавюр был непривычен к подобной милости от знатных женщин и часто имел исключительно смущенный вид, когда Боргхильдюр вот так усаживала его подле себя. Он всегда был робок рядом с женщинами, постоянно боясь, что каким-либо образом выставит себя на посмешище. Там это было еще опаснее, поскольку он должен был обращаться к Боргхильдюр на «вы», а он часто об этом забывал, и тогда у Оулавюра отнимался язык. Под конец он стал избегать заходить в Хваммюр. А с этой любовью вышло так же, как и с другими особенностями характера Боргхильдюр: поначалу она была горячее всего, но потом лишь постепенно убывала.

Эйидль продолжал относиться к хейдархваммюрской чете так же, как и всегда. Казалось, на его поведение по отношению к ним не оказывало никакого влияния то, пребывали ли они в мире или во вражде с его Боргхильдюр. Он все еще часто поднимался в Хейдархваммюр, получая там радушный прием. Волосы у него теперь стали белоснежные, и он стал еще чуть дряхлее прежнего. Тем не менее, он был еще бодр и здоров и продолжал ездить по всем своим делам, ведь теперь он перестал заниматься более тяжелой работой и переживал лучшие дни, чем прежде… А дни, когда он приходил в Хейдархваммюр, были по-настоящему солнечными. Никогда не бывало там более дорогого гостя. Белые волосы словно озаряли тесную бадстову, делая все там более праздничным и нарядным. Дух этого почтенного человека, горький и печальный, но при этом добродушный, был защитником хутора на пустоши. Казалось, будто дух все время пребывает там, даже если Эйидля нигде поблизости не было. Теперь накопилось столь много того, о чем можно было вспомнить, и когда Эйидль был там, и когда его не было. Воспоминаний из минувших лет, связывавших его незримыми узами с хутором на пустоши, стало так много. Там все всегда выглядело так же, как и в первый день. Эйидль всегда сидел на том же месте, Оулавюр — на своей кровати, напротив него, а Хадла стояла у стола между ними, где пар поднимался от обжигающего кофе — а иногда и кое-чего покрепче. Тогда часы часто пролетали незаметно. Чаще всего визиты Эйидля заканчивались одним и тем же образом. Оулавюр отводил его в чулан и старательно прикрывал дверь. Хадла никогда не пыталась выведать, что у них там происходило; она считала это таким невинным. А они зачастую задерживались там надолго, и, бывало, день уже подходил к концу, когда Эйидль отправлялся в путь. В этих беседах они обсуждали многое, и даже не только то, что было необходимо. У Оулавюра, который был в остальное время замкнутым и молчаливым как могила, не было такого секрета, который бы он не доверил Эйидлю. Более того, Эйидлю удалось узнать о положении Оулавюра больше, чем когда-либо удавалось Хадле. А когда доверие становилось глубже всего, Оулавюр вытаскивал из угла одного из отделений сундука наполненную специями рукавицу и показывал ее Эйидлю. Специй в ней было шестьдесят. По лицу Оулавюра расплывалась широчайшая улыбка, когда он их пересчитывал. Их ему до сих пор удавалось от Хадлы скрывать. Он так толком и не удосужился рассказать ей об этом пустяке, потому что тогда ему пришлось бы также рассказать ей о том, откуда они взялись. Разве недостаточно было того, что она их найдет, когда он умрет? Вот замерзнет в какой-нибудь буран. А они, лежа на дне сундука, кушать не просят… и их тоже никто не скушает. Ключ от сундука он всегда носил с собой и Хадле в руки его никогда не давал. Никто кроме него никогда не открывал этот сундук, не считая случая, когда Боргхильдюр велела его взломать; но она искала овечьи головы, а не деньги, и потому рукавицу специй проглядела.

Потом, Оулавюр, конечно, всегда сожалел о том, как болтлив он был с Эйидлем. Впрочем, это ни к каким затруднениям не привело. Эйидлю было не два года от роду, и он прекрасно умел обращаться с секретами. К тому же он был настолько выше всяких предрассудков, что его мнение о хейдархваммюрской чете нисколько не изменило узнанное им подобным образом.

Те, кто прочел предыдущие части этой истории, вспомнят, что брак Оулавюра и Хадлы был заложен на иных основаниях, нежели любовь с ее стороны. Обстоятельства привели к тому, что она предпочла для себя такую долю, чем нечто еще худшее — как ей казалось.

Теперь она могла думать обо всех событиях того времени со спокойствием и невозмутимостью. Теперь они не причиняли ей такого ужаса, как прежде. Теперь ей казалось, что она могла говорить обо всем этом с кем бы то ни было. Так затянулась самая тяжкая и болезненная рана в ее жизни.

Но раз уж она так или иначе сделалась женой Оулавюра, она решила стать ему хорошей женой, не заставляя его расплачиваться за то, что приняла его сватовство вынужденно.

Поначалу она, конечно, очень из-за этого переживала, но с ходом лет привыкла и стала переносить это легче.

Да и Оулавюр в браке предстал перед нею совсем другим, чем был прежде. Выйдя из общества людей, которые потешались над ним и издевались, он сделался совершенно иным человеком. Она вынуждена была признать, что всеобщее мнение о нем сбило с пути и ее собственные взгляды.

Разумеется, он не был ни красивым, ни мужественным. Однако к его внешности привыкнуть оказалось проще, чем можно было ожидать. В ней заключалось нечто, находившееся в полной гармонии с другими его особенностями и свойственное ему — нечто такое, что люди упускали из виду при мимолетном взгляде. Те, кто в старые времена говорил, что Оулавюр не лишен хороших качеств, были правы. А ведь они почти ничего не знали о подлинной натуре Оулавюра, так как он был замкнут и подозрителен. Немногие тогда обращали внимание на что-либо, кроме его пастушьих способностей и особой преданности этой работе.

Когда он начал распоряжаться собой сам, быстро проявились и другие его хорошие качества. Он был бережлив и аккуратен со своим имуществом, все время думал о семье и трудился ради нее, был немногословен и добродушен, и прежде всего — гостеприимен. Визиты гостей были его величайшей — а, быть может, и единственной — радостью. Он всегда был готов услужить всем, чем только мог, тем, кто приходил в его дом.

Хадла отлично видела эти качества Оулавюра и по мере сил их поддерживала. Она также видела по всему, как искренне он ее любит, как уважает ее, готов все сделать, чтобы ее порадовать, и избегает упоминать о ее печалях. Она отлично видела, как самоотвержен он был в стремлении ей угодить. Он знал, например, что ей неприятно, когда он напивается пьяным; с ним такое случилось один раз, и больше он никогда этого не делал, хотя спиртное у него зачастую под рукой имелось. Он знал также, что ей становится скучно дома, если он надолго уходит. Поэтому он предпринимал как можно меньше необязательных поездок по округе. И он подчинился ее пожеланию как можно больше сторониться бодлагардарского сброда. Теперь он понимал, от какой большой беды уберегся, сделав это вовремя.

Когда кто-либо вот так всячески старается угодить другому, у него должна быть масса недостатков, как в теле, так и в душе, если ему не удается заслужить никакого расположения.

И, хотя Хадла так и не смогла полюбить Оулавюра, она стала относиться к нему благосклонно. В браке, который с самого начала обречен обходиться без любви, совместная жизнь не могла бы стать более терпимой, а единство в ведении хозяйства более крепким.

Вообще-то Хадла все время продолжала втихомолку поклоняться своим богам — но они находились у себя на небесах, далеко-далеко от земли. Она сотворила себе в мечтах рай подлинного любовного счастья. Эти мечты были ей особо дороги оттого, что никакой, совершенно никакой надежды не было на то, что они когда-нибудь сбудутся. Они были игрушками, которые ее разум себе создал и которыми владел в одиночку. Они радовали ее во время работы по дому и собирались в ее мыслях, словно пронизанный солнечным светом туман, когда она уставала. Такая поросль мечтаний есть где-то глубоко в тайниках разума у большинства людей. И Хадла ощущала себя свободной от какой-либо неверности Оулавюру.

И все же в ее душе всегда жило некое сожаление о ее браке — некая неясная тоска по чему-то, она сама не знала, чему. И быть может, это был конец совместной жизни с Оулавюром.

Только у нее, для которой долг был более священен, чем что-либо другое, такая мысль никогда не могла родиться.

Тем не менее, супруги словно постоянно отдалялись друг от друга. Хадла, конечно, оставалась все той же, а вот Оулавюр менялся.

Он менялся по мере того, как его здоровье начало сдавать. Первые признаки его болезни проявились в душе́.

Когда он понял, что не сможет справиться с трудностями на этом уединенном хуторе на пустоши и что год от года сдает, несмотря на энергию и старательность, его охватило отчаяние и уныние.

Тогда ему стало казаться, что все ему трудно и тяжело, все его попытки оканчиваются неудачно, и все наверняка сложится для него плохо. И ему казалось, что этого и следовало ожидать. Кем он был, как не лентяем, который ничего не умел и ничего не мог, кроме как слоняться вокруг овец на пастбищах? Ему никогда не следовало жениться и заводить хозяйство. Он был некрасив, неудачлив, глупец и болван, который всем на самом деле был противен. Те, кто больше всех над ним издевались в прежние дни, были с ним наиболее правдивы. Как он мог ожидать, что какая-нибудь девушка его полюбит? Жене должно быть от него одно горе. Другие оберегали его от огорчений по чистой доброте или просто позволили ему жить с Хадлой — и так далее. Находясь в таком настроении, он сожалел обо всем, что предпринимал, считал всю свою жизнь одной сплошной цепью глупостей и ошибок, утрачивал любую надежду на всякое свое будущее благополучие — и более всего желал стать на иждивение общины.

В тех редких случаях, когда он упоминал об этом Хадле, та пыталась его подбодрить. Она видела, что этот пессимизм у него непроизволен.

Тогда он перестал упоминать о том, что было у него на душе. Не потому, что увещевания Хадлы его убедили, но потому, что было ни к чему говорить об этих огорчениях с нею; она их не понимала.

Во время этих приступов меланхолии Оулавюр был ближе, чем кто-либо подозревал, к тому, чтобы наложить на себя руки.

Он, однако, так этого и не сделал. Но из-за них он иногда принимался работать и экономить так, что и одно, и другое граничило с безумием.

Тогда он работал как лошадь, чуть ли не днями и ночами подряд, и пощады себе не давал. При этом он сделался таким скаредным, что едва позволял себе поесть. Он алчными глазами провожал каждый кусок, съеденный людьми и животными, и даже гостями, постоянно жаловался самому себе, какое все дорогое и как многое расходуется, а в особенности, какую прорву сжирают дети. Хадла готова уже была есть сама и кормить детей тайком, чтобы его не сердить.

Вообще же его капризы редко отражались на Хадле, разве что косвенно. Она видела, как ему плохо, и переживала из-за этого. Она пыталась обращаться с ним со всей мягкостью и избегать всего, что могло вывести его из равновесия. Однако это ее утомляло. Когда к бедности и всем прочим невзгодам прибавилось еще и это, ее жизнь стала почти невыносимой.

Но когда физические признаки болезни Оулавюра стали проявляться ярче, духовные начали ослабевать. И по мере того, как физическое недомогание усиливалось, духовное состояние стало налаживаться.

Когда он лежал с лихорадкой, и по всему его телу выступал холодный пот, он чувствовал себя хорошо. Он говорил, что ничего особенного с ним не происходит. Это был просто небольшой озноб.

Когда с ним случился обморок от одного того, что он ступил на холодный пол перед кроватью, он списал это на то, что его сморил странный сон. Скоро должен был прийти кто-то, у кого была дурная фюльгья8.

Потом начались боли в спине — эти беспрестанные боли, никогда не оставлявшие его в покое, ни ночью, ни днем. Он терпеливо сносил их и даже посмеивался над ними, говоря, что надо бы изгнать их посредством порки. Они, разумеется, заблудились: они должны были насесть на кого-то другого. Он болей в спине не заслужил, так как хребта ему ни разу не ломали9.

А когда он был так болен, что не мог встать с постели — тогда-то увещевания Хадлы, которые он слышал в периоды уныния, не придавая им значения, всплывали в его мозгу заново и превращались в его собственные. Вместо того чтобы тут же сменить его настрой, они задерживались в нем и одолевали его не спеша.

Летом, которое предшествовало описываемым здесь событиям, когда Оулавюр почти не смог заготовить сена и раздобыть для дома каких-либо запасов на зиму, а Хадла заметила, что их дела выглядят неважно, постоянной присказкой у Оулавюра было то, что бояться им нечего. Господь что-нибудь им пошлет.

Этот образ мыслей сделался у него столь господствующим, что Хадла поняла: не будет никакого проку заговаривать о том, чтобы съехать осенью с хутора или попросить о помощи, чтобы пережить зиму.

Он не видел особых причин заявлять в общину о Салке.

В последний год Хадла в сущности стала сиделкой, и ей это хорошо удавалось, как и все остальное, за что она бралась. Только она обнаружила, что есть большая разница между уходом за Оулавюром, больным физически и духовно.

И теперь уже она сама страдала от меланхолии, хотя никого в это не посвящала. Никогда она не страшилась ни одной зимы так, как той, что наступала сейчас. Никогда ее разум не был так согнут предшествующей долгой борьбой и переживаниями о будущем.

Она боялась, что на Оулавюра положила свою холодную руку смерть. И, хотя она видела приближающийся конец супружества и жизни на пустоши, она испытывала невыразимый страх перед тем временем, в течение которого будет продолжаться эта борьба между жизнью и смертью.

Она намекнула Оулавюру, не могло ли оказаться так, что он болен куда серьезнее и опаснее, чем полагал он сам. Он не желал об этом и слышать.

И все же она сумела устроить, чтобы к ним попросили зайти доктора.

Он приходил — приходил несколько раз, внимательно осматривал Оулавюра… и жилище тоже. Однако он был немногословен.

Тем не менее, он сообщил Хадле, что Оулавюру нужно немедленно убраться из Хейдархваммюра и получать пищу получше.

Он также дал Оулавюру кое-какие лекарства и что-то для втирания в спину.

Хадла наблюдала за доктором, когда тот осматривал Оулавюра и хижины, и пыталась прочесть по нему, о чем он думал. А поскольку он ничего больше не сказал и не принял более серьезных мер, она начала надеяться, что никакой опасности нет.

Это стало еще одной причиной того, что она не стала предпринимать более тщательных приготовлений к тому, чтобы они все съехали из Хейдархваммюра этой же осенью.

Однажды, незадолго до начала рождественского поста, председатель хреппского комитета Аусмюндюр из Кроппюра «собственной высокопоставленной персоной» явился в Хейдархваммюр забрать Салку.

В тот день была ясная и неморозная погода, все было покрыто гладким настом, так что Аусмюндюр взял с собой подкованную шипами лошадь с женским седлом. Теперь Салке предстояло нечто такое, с чем ей никогда не приходилось сталкиваться: сесть верхом на лошадь.

Хадла еще не сообщила Салке, что той придется уехать от нее. Она все страшилась необходимости сказать ей об этом и боялась, что Салка воспримет это с унынием и буйством, в особенности если узнает об этом заранее и получит больше времени, чтобы об этом подумать.

Но тайком она собирала ее в дорогу. Вечерами, когда остальные уже ложились, она не раз оставалась сидеть одна с плошкой возле себя и шила Салке одежду, частично из своих порванных нарядов, а частично из новой материи. Салка попала к ней нагая. У нее уже было полно одежды по сравнению с тем, как обычно бывало у подселенцев, а теперь должно было стать еще больше.

И вот, настал тот час, когда уже нельзя было больше откладывать с тем, чтобы сказать ей о задуманном.

Аусмюндюр разместился в бадстове. Оулавюр находился на ногах, но был очень слаб. Оба ребенка были на улице. Маленький Халлдоур редко задерживался в доме, когда была сносная погода, а теперь и Богге разрешили пойти с ним. Они катались с края туна на санках.

Салка была на кухне, но тут ее позвали в бадстову. Она тотчас явилась и уселась на свою кровать, как делала это обычно. Хадла села на ящик для сена у ее ног, взяла ее за руку и ласково промолвила:

— Салка… теперь нам придется расстаться.

Больше она пока не могла сказать из-за кома в горле. Она не хотела показывать Салке, как близко к сердцу она это принимала.

Салка смотрела на нее круглыми глазами и явно не понимала, что она имеет в виду.

Хадла начала сначала, и теперь ее голос был тверже:

— Теперь нам придется расстаться, Салка. Аусмюндюр из Кроппюра приехал с лошадью, чтобы тебя забрать. Он собирается отвезти тебя к себе домой и быть к тебе очень хорошим… намного лучше, чем можем быть мы.

Салка пристально смотрела на Аусмюндюра и Хадлу по очереди. Теперь она начала понимать.

— Ты же видишь, какой Оулавюр все время больной и слабый? — продолжала Хадла нежным голосом. — Он больше не может нас прокормить. У нас больше не получится сделать так, чтобы тебе было у нас хорошо; поэтому мы попросили хреппский комитет пристроить тебя в хорошее место. И тебя собирается взять к себе сам председатель… Мы останемся здесь только до весны, если Господь позволит нам столько прожить. Мы стали такими бедными, что не сможем больше здесь жить, а Оулавюр нездоров.

Словно туча омрачила лицо горбуньи. Она опустила голову, но ничего не сказала.

— Веди себя хорошо, Салка. Подумай об этом и попытайся понять. Мы желаем тебе только хорошего. Подумай о том, как тяжело нам было прошлой весной. У нас было нечего на хлеб намазать, и молока не было, потому что наша Скьяльда стояла яловая. Помнишь, какая ты была тощая и жалкая? Помнишь, что у тебя во рту вскочило, и боли, которые у тебя были под левой коленкой? Такого в Кроппюре никогда не бывает, потому что там молока вдоволь.

Салка, слышишь, что я говорю? Нет… плакать не нужно. Помнишь Стейнку из Брекки? Она была маленькой девочкой, когда ты в Брекке жила, моложе тебя. Помнишь ее? Она всегда была к тебе добра. Она замужем за этим человеком, которой вон там сидит. У них двое маленьких детей — еще меньше малышки Богги. Тебе наверняка позволят присматривать за детьми. Бедняжке Стейнке нужна хорошая девушка, чтобы присматривать за ее детьми. Сделаешь это ради Стейнки?

Красные пятна проступили на мертвенно-бледных щеках Салки. Ее губы дрожали, а по щекам катились слезы. Но она не издала ни звука, даже ни единого вздоха. Вот как она научилась справляться со своим характером.

А когда она услышала о детях в Кроппюре — услышала о том, что сможет быть полезной и что есть потребность в хорошей девушке, чтобы делать то, что ей было отведено делать, — словно радость сверкнула сквозь слезы — радость, которая, впрочем, тут же снова угасла.

Хадла взяла одежду, которую шила, и расправила ее у себя на коленях.

— Посмотри-ка, — промолвила она. — Это я шила для тебя по вечерам. Это мы с Оулавюром собираемся подарить тебе на прощание. Посмотри на жакет. Он скроен из моего старого жакета. А эта юбка — из шерсти, которую я спряла прошлой зимой, а Боргхильдюр из Хваммюра велела соткать для меня. Помнишь Оулавюра Валялу, когда он валял здесь шерсть — а заодно рассказывал римы? А вот совершенно новое белье и две пары чулок. Что ты на это скажешь? Посмотри! Вот две пары башмаков, одни шнурованные, другие кантованные. Разве кантованные башмаки не красивые?.. черные, с кантом из белой кожи! Эти ты надевай только по воскресеньям.

Прежде Салка прыгала от радости, когда ей дарили какую-нибудь новую вещь. Тогда она бросалась Хадле на шею, обнимала ее и целовала. Теперь перед ней высилась груда в которой лежало больше и более красивой одежды, чем у нее когда-либо было за раз. А сверху лежали эти милые кантованные башмаки. Но теперь она на все это даже не взглянула. Она не поднимала глаз и сидела неподвижно, борясь со слезами.

Хадла очень ласково погладила ее по щеке и попросила перестать плакать ради нее — хотя ей впору было расплакаться самой.

Аусмюндюр и Оулавюр помалкивали и в разговор не вступали. В бадстове стояла мертвая тишина — однако мира в ней не было. В душе горбуньи шла жестокая борьба. И ее гул доносился до других, хоть все и молчали. Не только Хадла сочувствовала Салке в этот час. Оулавюру смертельно хотелось отменить ее отъезд, а Аусмюндюру стало так ее жалко, что он готов был пойти на что угодно, чтобы она осталась там. Одна лишь Хадла была полна решимости в этом деле, хоть и переживала из-за этого. Она знала: колебаться было нельзя.

Внезапно видимость мира также была нарушена. Маленький Халлдоур распахнул дверь и вошел. Он весь раскраснелся, запыхался и пыхтел, как кузнечные мехи, завопив из дверей бадстовы:

— Богга прокатилась через весь тун как ком!

Это казалось ему немаловажной новостью. Он сиял от радости, что может поведать о таком происшествии.

Сразу вслед за этим в дверях показалась хнычущая Богга. Она была так закутана в платки и шали, что стояла как набитая мхом рукавица и не могла шевельнуть ничем, кроме ног. Нужно было как следует укутать золотушные язвы, чтобы до них не добрался холод. Теперь она была вся до макушки облеплена снегом, который попал и на язвы, так что теперь они разболелись.

Все посмотрели на детей, и Салка тоже. И тут она больше не смогла. Это было то, с чем ей было в Хейдархваммюре расставаться тяжелее всего.

Она вскочила на ноги и во мгновение ока выскользнула за дверь.

— Пожалуй, добром ехать ее ни за что не заставить, — вздохнул Аусмюндюр.

— Это еще неизвестно, — промолвила Хадла и вышла вслед за ней.

Она обнаружила Салку на кухне. Та привалилась там к ящику от мельницы и плакала.

Хадла дала ей выплакаться, а сама тем временем разжигала огонь и ставила кофейник. Потом она принялась говорить с ней и убеждать, и это оказалось на удивление легко.

Она сказала ей, что люди в Кроппюре куда лучше тех, что были в Брекке. Да, собственно, и в Брекке никто не обращался с ней плохо, кроме Маргрьет. Она показала ей, насколько веселее жить в многолюдном доме, чем в малолюдном. А она еще и поедет на новое место верхом — в седле, как дама.

Каждое произносимое ею слово жалило в сердце ее саму, как будто она смешивала этой простушке смертоносные капли. И все же она продолжала, так как считала еще большей ответственностью сдаться. Насильно она оторвать Салку от себя не могла; если ту не удастся уговорить поехать по-хорошему, то их постигнет одна и та же участь.

Но в этом не возникло нужды. Салка была по характеру таким же ребенком, каким была и всегда. От уговоров она улыбнулась с глазами, полными слез, как будто очень хотела поехать.

…Вскоре после этого Салка отправилась в путь вместе с Аусмюндюром.

Оулавюр, Хадла и дети вышли с ней во двор, чтобы проститься. Аусмюндюр подсадил ее в седло и подал ей мешок с одеждой, который она должна была везти в руках. Дети беспрестанно спрашивали, куда она едет и когда вернется, но ответа не получали. Хадла не могла говорить, чтобы не выдать плача, а Оулавюр от холода прижимал ко рту кончик шарфа.

Когда Салка уехала, Хадла уселась на кухне и расплакалась. Теперь она отчетливее, чем когда либо, ощущала, какой смертный приговор навис над хутором на пустоши.

Оулавюр воспринял это легче. Он тут же, хоть и был слаб, принялся отгораживать конец бадстовы, где располагалась постель Салки, и сколачивать там ясли для овец.

Глава 4

«Все пройдет — как-нибудь!» — говорят иногда люди несколько устало, но при этом и радостно, когда времена, которых они втайне опасались, проходят прежде, чем они успевают опомниться. Им кажется тогда, что они преодолели этот отрезок жизни каким-то чудом. Он оказался не тяжелее, чем они предполагали, но им все же приятно дожить до этого дня. То, что настанет теперь, пройдет «как-нибудь» — также как и предыдущее.

Самая темная пора зимы в Хейдархваммюре «как-нибудь» прошла, никто толком не знал, как.

Хижины чаще всего выглядели как закопанные могилы, почти утонувшие в снегу. Иногда в них едва можно было отличить день от ночи. И все же не проходило ни дня, когда могилы не бывали бы разрыты. Хадла раскапывала сугробы, какой бы ни была погода. Иногда лишь для того, чтобы принести воды людям и животным. Иногда чтобы дать размещенным в доме животным проветриться, пусть даже всего на минутку за раз. Маленький Халлдоур почти всякий раз бодро ее сопровождал. Его весьма забавляло, когда он едва высовывался из-под снега и ничего не видел перед собой из-за метели. Он выскакивал бы в буран намного чаще, если бы Хадла ему это не запретила.

Больные, Оулавюр и Богга, выходили куда реже. Оулавюр, конечно, поднимался на ноги, но холода не переносил. А у маленькой Богги все время была золотушная сыпь. Если заживала одна язва, ее сменяла другая.

В дом снесли все необходимое для людей и животных, так что можно было схорониться там и позволить хижинам укрыть себя, когда погода была хуже всего.

Тогда все в доме погружалось в какое-то мертвое отупение. Овцы лежали бок о бок, жуя жвачку, с полуприкрытыми глазами. Пастуший пес свернулся в каком-то уголке и спал чуть ли не днями и ночами напролет. Дети иногда вообще не вставали и весь день пролеживали в теплой постели вместе с кошкой. А Оулавюр — Оулавюр спал или дремал в своей постели. Ему требовалось такое колоссальное количество сна, с тех пор как он заболел, что Хадле становилось страшно. Прежде он нуждался во сне меньше всех, как это часто бывает у хороших пастухов; ему достаточно было лишь ненадолго прикорнуть. Теперь он мог спать днями и ночами подряд, вовсе не пробуждаясь настолько, чтобы это можно было назвать пробуждением.

Хутор был наполнен каким-то странным сонным воздухом — кислым, затхлым и спертым. Люди и животные вдыхали его и снова выдыхали, даже толком не чувствуя, каким тяжелым и скверным он был, даже не ощущая яда, который его пропитывал и отравлял все с необычайной неторопливостью. Болезнью, которую он приносил, была вялость, безразличие ко всему и странная склонность погружаться в какую-то сладостную дремоту — «плыть во сне навстречу смерти»10.

Лишь у Хадлы имелись силы и энергия, чтобы оказывать сопротивление. Многие часы она была, по сути, единственной, кто бодрствовал на хуторе, присматривая за всеми остальными, что спали или дремали. Она чувствовала, что должна, и если все заснут, это будет предвестьем того, что все умрут.

Она была рядом повсюду, где в ней имелась необходимость. И ей всегда сопутствовали крохотные признаки жизни, крохотные моменты бодрствования. Куда бы она ни приходила, на нее взирали глаза тех, кто ожидал от нее чего-то хорошего. Пес поднимал голову и помахивал хвостом, когда она проходила мимо; овцы тянули к ней морды и принюхивались, потому что она обычно приносила им сено. В старом хлеву был привязан баран, исключительно злобное создание, развлекавшийся тем, что отходил назад, насколько хватало веревки, а потом изо всех сил врезался в свой столб. Однако с приходом хозяйки он прекращал бодать столб и дружелюбно поглядывал на нее. Хадла разговаривала с ним, как с ребенком, гладила его по морде и чесала между рогов. Неподалеку от него в отдельном загоне находились несколько ягнят. Они ставили передние ноги на решетку, вытягивали шеи и блеяли ей. Это были «баловни»; из всех животных на хуторе они радовали Хадлу больше всего… Овцы, размещенные в одном конце бадстовы, были более сдержанны и серьезны. Они уже выросли из того, чтобы резвиться и вести себя как… ягнята. Сюртла11-Вожачка была у них главной — крепкое, коренастое животное, шести зим от роду, с темными, сверкающими глазами. Остальные овцы взирали на нее с неким почтением. На улице они всегда следовали за ней; в доме она служила им образцом для подражания.

Вот и все, что осталось от славного стада Оулавюра. Овец было немногим больше, чем на стоимость одной коровы12, которую он должен был Эйидлю, когда будет съезжать с хутора.

Хадла заботилась о животных с тем же усердием, что и о людях. Все время с утра до вечера уходило на разную работу. Ей было приятно вот так ходить меж людей и животных, повсюду являясь с дарами, и видеть, как ее встречают ласками и взглядами, даже если слов и не было; знать, что она повсюду нужна, что все глаза устремлены на нее с мольбой и благодарностью. Это помогало ей вынести сумрачные зимние часы.

Работа..! Никто до конца не осознает, какое это благословение. Она есть средство от темноты, холода, пустоты, тревог и страха. Она есть оружие против самой смерти — единственное оружие, перед которым та отступает.

Хадла была воспитана в бедности и приучилась работать. Она усердно трудилась на хуторах, пока была работницей, и завоевывала этим расположение хозяев. И она трудилась, не щадя себя, после того как сделалась сама себе хозяйкой. Но в эти последние полгода она трудилась больше, чем когда-либо прежде.

И она носила почетные знаки работы. Теперь цветы ее молодости по большей части уже отцвели, лицо стало бледным и изможденным, и на нем начали появляться морщины. Она состарилась до срока, потому что ей еще было всего лишь под тридцать. Она уже перестала задумываться о том, нравится людям ее внешность или нет. Всякие запросы на жизненные удовольствия, по сути дела, исчезли из ее мыслей. Все сладостные мечты превратились в сказочные события, которых никогда не было и никогда не будет.

Глядя на свои руки, загрубевшие и потемневшие от длительной работы, и видя себя в зеркале, худую, бледную и усталую, она улыбалась самой себе и мысленно говорила: я скоро стану старухой.

Но какое это имело значение? Вечной молодости ей никогда не обещали. Важнее всего было стать хорошей старухой, делать добро, работать для других и приносить пользу… сберечь остаток жизни, чтобы людская благодарность устлала цветами ее путь — и ее могилу.

Так, шаг за шагом, продвигались дни ранней зимы.

Путников в горах зимой становилось совсем мало, и немногие появлялись в Хейдархваммюре, после того как зима начиналась взаправду.

Было настоящим праздником, когда Финнюр, овчар Эйидля из Хваммюра, заскакивал туда с бутылкой молока за пазухой.

Это Финнюр делал всегда, если при взгляде на погоду поутру полагал, что ему будет безопасно отлучиться от овец. Тогда он говорил кухарке наполнить парным молоком бутылку — а иногда и две — и засовывал их себе за пазуху. Спрашиваться об этом у Боргхильдюр было незачем; она распорядилась об этом раз и навсегда.

И не только это делал он для жителей Хейдархваммюра. Если им нужно было что-то в торговом местечке, он все раздобывал, поручая людям Эйидля приобрести это, когда они туда поедут, и отвезти в Хваммюр. Там Финнюр принимал это и относил в Хейдархваммюр.

Он, по сути, был единственной связью, которая имелась у хутора на пустоши с поселениями. Казалось, все, кроме него, забыли о Хейдархваммюре и тех, кто там жил. А у него было немного возможностей напомнить о хуторе на пустоши в Хваммюре, так как дома он не появлялся до поздней ночи.

Он приносил в Хейдархваммюр известия об основных событиях, произошедших в округе. Он присаживался ненадолго побеседовать и подождать угощения.

От него словно исходил освежающий ветерок во всей этой отупляющей духоте, наполнявшей хутор. И с его приходом Оулавюр всегда просыпался. Хваммюрские овечьи стада были для них более чем достаточной темой для беседы.

Но Финнюр приходил, только если была хорошая погода. В противном случае оставить овец он не мог. И, к сожалению, на протяжении остатка зимы дней с хорошей погодой было куда меньше, чем иных.

Тем не менее, во всем этом зимнем сумраке был один солнечный луч — тот же самый солнечный луч, который приходит в зимний сумрак каждый год, как на хутора на пустоши, так и в другие места.

Это было Рождество.

Пока оно приближалось, до него отсчитывали дни. Предвкушение нарастало с каждым днем. Дети не могли думать ни о чем другом, да Хадла и сама разделяла их предвкушение. Она всегда с нетерпением ждала Рождества, с тех пор как была ребенком, и с ним было связано много теплых воспоминаний. Теперь она знала, что Рождество не сможет принести ей ничего, кроме того, что она сумеет на один вечер увидеть других радостными.

Оулавюр ждал Рождества подобным же образом. Ему нечего было от него ожидать, кроме воспоминаний о Рождествах минувших лет. Из-за этого Рождество ему нравилось. Часто, говоря о нем, он вспоминал, как для него сложилось то или иное Рождество в прошлом. Как правило, он сторожил в сочельник овец и, когда приходил домой, уже были зажжены все огни и все переодевались в нарядную одежду. Тогда его тарелка с едой стояла на полке над его кроватью, доверху наполненная рождественскими лакомствами, а сверху лежала горка лепешек. Вдобавок к еде на тарелке лежали две свечки. Их он временами зажигал, когда ему нужно было посветить себе — например, когда ему хотелось заглянуть в свой сундук. Но он всегда берег их до следующего Рождества… Когда наступал вечер и было покончено с домашним чтением, люди начинали развлекаться. Иногда они принимались играть в карты, но чаще устраивали рождественские игры. Часто в это веселье затягивало и его; так или иначе, возможности поспать не было. Там происходило много странного, чему он теперь мог только улыбаться. Но рождественские игры всегда имели для него один и тот же конец. Они не прекращались, пока не наступало утро. Тогда ему нужно было идти к своим овцам, хотя за ночь он совсем не поспал. Весь первый день Рождества ему приходилось смотреть за овцами, также как и в остальные дни. На рождественской мессе он никогда в жизни не бывал. Если погода была хорошая, он мог прилечь ненадолго в проходе овчарни. А в плохую погоду Рождество нагоняло на него тоску. И все же теперь ему ничего так не хотелось, как снова пережить такое Рождество… Это Рождество было первым из тех, какие он помнил, когда он не собирался выходить на свежий воздух, если ему не полегчает.

Более чем за неделю до Рождества начали являться Йольские Парни13. Их было девять, и они приходили по одному каждый день перед Рождеством. Они спускались с гор или откуда-нибудь издалека. Дети их не видели, но знали, что они таятся в темных углах. Они их, в сущности, не боялись, так как те были безобидны, если их не пугать. Им нельзя было говорить гадости и быть непослушными детьми, потому что тогда те наверняка этим воспользовались бы. Хадла научила их всем тулам, которые знала о Йольских Парнях; Оулавюр тоже их знал.

Когда приходили все Йольские Парни, приходило и само Рождество. Оно приносило мало перемен, лишь развлечение.

Хадла сшила для каждого из детей по одежке, о которой они ничего не знали, пока ее не получили. Если бы у них не оказалось ничего нового, чтобы надеть, им пришлось бы «одевать Йольского Кота», а это было стыдно14! Теперь это было предотвращено. Оулавюр получил новенькую рубашку и радовался ей как ребенок. А вот сама Хадла «одевала Йольского Кота».

Наконец, Хадла отлила для каждого в доме по свечке. Больше не получилось, потому что жир был единственной закуской, и было его в обрез. Также она сделала несколько лепешек из просеянной ржаной муки, нарезав их сама15.

Это были и все праздничные приготовления.

Однако они были приняты с благодарностью. Дети едва могли совладать с собой от радости. Маленькая золотушная горемыка, которая к Рождеству едва умела одеваться, лежала в постели и разглядывала свою свечку. Ее лицо светилось от праздничного веселья, а глаза наполнились радостными слезами.

На некоторое время зажгли все свечи, и веселый свет распространился по всей бадстове, в каждый уголок, куда в иное время свет никогда не попадал. Бадстова сделалась теплее и праздничнее, чем когда-либо прежде. От всего в ней исходило какое-то необычайное священное сияние, окутывавшее людей радостью и благоговением. Хадла прочла вслух домашнее чтение и спела рождественский псалом. Маленький Халлдоур ей подпевал, так как псалом он знал.

…Рождество миновало — как солнечный луч. Сияющее и улыбающееся, оно уходило все дальше и дальше, но каждый день оборачивалось и передавало привет. Воспоминания о нем блекли, и тени, которые оно разогнало, сгустились вновь.

Новый год следовал за ним чуть поодаль со слабым отблеском рождественского великолепия. Он также все удалялся… и вот уже настал торри.

Долги эти торри дни,
коль задует север.

Торри — старый викинг, родом с севера, из Вершины Океана, полутролль и получеловек.

Примерно такой облик придало ему народное творчество.

Он «высок, как утес, и силен, как бык», весь заиндевел снаружи, со стягивающим пояс замерзшим ремнем. Борода его вся в сосульках, словно замерзший водопад. На его кустистых бровях нависают снежные карнизы, а глаза находятся в тени. Холодными огнями пылают они из темноты.

Могучий и жестокий, тяжело ступает он по земле, покоряя ее себе. Там, где он идет, нечего ждать жалости; никто не способен смягчить его мольбами, и взяток он не берет. Со всеми он одинаково суров и не делает между людьми различий. Его не заботит, готовы люди к его приходу или нет. Ему без разницы, шумит ли у него под ногами трава или люди возносят ему хулу.

Однако он чистосердечен, хоть и не добросердечен, и никого не предает. Лик его чист, как ледники. Когда он сидит на своем троне, молчаливый и нахмуренный, все живое содрогается до глубины души. Тогда его чело озаряется солнечными улыбками. Это не ласковые улыбки, но улыбки радости от собственного единовластия. А когда он лютует и свирепствует, сама смерть слушается его как покорный раб.

Восходящая тогда в небе луна — это его луна, его смиренная служанка, вечно испуганная замухрышка, по-собачьи валящаяся на спину и заглядывающая в глаза своему хозяину. Совесть ее нечиста. Она строит ему козни, и служба ее — сплошное подхалимство, как и у подлиз при земных властителях. Она имеет сильную склонность разбалтывать то, что Торри намеревается учинить.

Вот люди и приучились общаться с луной торри на своего рода языке жестов.

Первым делом нужно было приметить, в какой стороне она зажжется. Чем севернее, тем было хуже. Спектр был от оттепели на юге до морозов на севере… Если она стояла низко, это указывало на снег, если высоко — на мороз и ясную погоду. Если вокруг нее было кольцо, это сулило затяжную непогоду и дурные вести. Если она была красной и большой и висела низко над горизонтом, это указывало на сильный снегопад. Если людям казалось, будто с нее сыплются искры, это предвещало смерть.

Этой зимой луна торри взошла более чем за неделю до самого Торри. И это не предвещало ничего хорошего, напротив. В те редкие моменты, когда ее становилось видно из-за туч, она несла земле дурные предзнаменования. Она намекала на все самое худшее: снегопады, морозы и даже гибель людей.

Но не только у луны торри искали люди известий. Та могла солгать или ошибиться. Тем, кто неверен собственному хозяину, не доверяет никто. А луна торри не выглядела настолько смышленой, чтобы нельзя было усомниться в ее непогрешимости.

Старые церковные праздники, Обращение апостола Павла (25 января) и Сретение Господне (2 февраля) были куда надежнее, да и это были священные дни. Если их предсказания расходились с предсказаниями месяца, то само собой разумелось, что верить нужно было им.

Вера в пророчества этих знаменательных дней так укоренилась, что никто не знал ее источника. Она являлась в старинных висах, которые знали все. Одно поколение перенимало их у другого, но никому не было известно, кто их сложил.

О дне обращения апостола Павла говорилось:

Коли ясен небосвод
в Павла обращенье,
значит, нам хороший год
послан в награжденье.

А вот что говорилось про Сретение:

Коль на Сретенье случится
солнце в небе ясном,
значит, скоро разразится
снегопад ужасный.

Некоторые говорили «садится» вместо «случится» в первой строчке, но в любом случае это считалось дурным знаком. Впрочем, разночтения пропадали, если солнце садилось в ясном небе.

Также считалось полезным обращать внимание на Пепельную среду16. У нее должно было быть восемнадцать равных ей сестер во второй половине зимы.

Вечером накануне Обращения апостола Павла Хадла сидела одна и пряла, после того как остальные легли. Она сидела на кровати рядом с детьми и рассказывала им сказки, но говорила очень тихо, чтобы не нарушать сон Оулавюра.

Супруги давно уже не спали вместе, и Хадла перебралась на кровать к детям, чтобы легче было ухаживать за Оулавюром, пока он болел.

Оба ребенка получили обморожения на руках и ногах. Эта напасть случалась с ними каждую зиму, так что они уже начали к ней привыкать. Хадла по опыту знала, что единственным способом уберечься от этой напасти было усердно прясть все то время, когда она была в доме.

Маленькая Богга была хилая и часто плакала от чесотки и обморожений. Халлдоур был покрепче. Ему казалось постыдным жаловаться на такие пустяки. Он гордился своими распухшими от обморожений пальцами; они были намного больше, чем у Богги. А когда он слишком их расчесывал, то брал ледышку и прикладывал к ним, пока они не отнимались. Это лечение он изобрел сам.

В этот раз его весьма забавляло лягать сестру под периной, чтобы она разревелась, а потом это отрицать.

— Ничего я ее не лягал, — сказал Халлдоур с самым невинным видом. — Я себе большой палец на ноге растирал. Чешется. А до Богги уже и дотронуться нельзя, сразу реветь начинает.

Хадла удовольствовалась этим и продолжила рассказывать сказку, но внезапно Богга подняла крик снова. Халлдоур укусил ее за ногу.

Хадла резко вскочила, сорвала с них одеяла и шлепнула Халлдоура по ногам.

— Я не лягался, — сказал Халлдоур, едва не хныча от боли — и тут же разразился вызывающим хохотом.

— Хочешь папу своим шумом разбудить? — сурово спросила Хадла.

Халлдоур замолчал, но маленькая Богга принялась плакать. Она всегда огорчалась, если Халлдоуру влетало за то, что он ее изводил.

Хадла улыбнулась про себя. Она любила их обоих, несмотря на всю задиристость. Они оба были по натуре хорошими детьми.

— Вот не буду вам за непослушание сказку рассказывать, — промолвила она.

— Ой, нет, милая мамочка, — искренне взмолился Халлдоур.

— Да, как я сказала, так и будет.

Халлдоур знал, что бесполезно пытаться уговорить маму отступиться от того, что она сказала. Он лежал неподвижно, немного рассерженный из-за того, что не услышит продолжения сказки, и немного смущенный, и размышлял о том, не попытаться ли отомстить, лягнув Боггу.

— Теперь начинайте читать свои молитвы, а потом — спать, — промолвила Хадла. Она поняла по виду Халлдоура, о чем он думал.

— Еще рано, — сказал Халлдоур. — Я еще спать не хочу.

Больше всего ему не нравилось, когда он должен был начинать читать свои молитвы. Ему казалось странным постоянно просить Бога об одном и том же. Разве недостаточно делать это один раз в году, например, на Рождество?

А вот Богга всегда делала это с тем же послушанием, как и все остальное.

Хадла была непреклонна. Она начала молитву, и детям пришлось повторять за нею.

Большинство молитв были в стихах или в виде псалмов. Дети знали их столь хорошо, что Хадле почти не было нужды им напоминать.

Когда с чтением молитв было покончено, Хадла укрыла детей и велела им засыпать.

Не послушаться они не посмели и вскоре уснули…

И вот, Хадла осталась одна, трудясь над своей шерстью, как много раз делала это прежде.

Глубокая и печальная тишина царила повсюду вокруг нее, но и к ней она привыкла. Она разобрала свою прялку и смазала ее, чтобы ее еще меньше было слышно. Это она сделала не из опасения, что может разбудить тех, кто спал вокруг нее. Она сама не выносила нарушения этой священной и торжественной могильной тишины зимней ночи.

Над нею искрились от инея балки крыши. Обсада окошка в крыше вся побелела изнутри. Фронтонное окно днем немного оттаяло, и вода капала с подоконника на пол. Теперь все это снова замерзло. Снаружи окно до середины закрывал сугроб; под ним инея было чуть меньше, а вот над ним он был многообразен, один узор на другом. В одном из верхних стекол в инее была дырочка, которую дети оттаяли своими распухшими пальцами и дыханием. Теперь ее снова затянуло толстым слоем инея.

Зима словно заглядывала в бадстову отовсюду, шарила холодными как лед, заиндевевшими руками по окнам, по крыше или по полу, чтобы схватить что-нибудь, что было еще живо там, и согреться последними крупицами тепла его сердца.

Лампа горела тускло и испускала чад, который распространялся по бадстове и превращался в тяжелую, мглистую дымку. Светло не было нигде, только рядом с ней. Все, что было дальше, понемногу терялось во мраке.

Хадла к этому привыкла. Такими были все до одного зимние вечера, проведенные ею в Хейдархваммюре.

Она крутила прялку тихо и равномерно, так что ее едва было слышно. Ее жужжание было мягким и глухим, как шелест крыльев летучей мыши. Оно наполняло воздух какими-то тяжкими усыпляющими чарами, какой-то мечтательной дремотой, граничившей с кошмаром.

Хадла не поднимала глаз от пряжи, но слушала — слушала с каким-то странным печальным вниманием, и съеживалась, если ей слышалось что-нибудь, чего она не ожидала.

Нервы ее были столь чувствительны, что она слышала чуть ли не каждое движение каждого находившегося в доме живого создания.

Овцы в другом конце бадстовы лежали и пережевывали жвачку в полусне. С кухни время от времени доносились тяжелые удары. У самой двери бадстовы слышалось сонное поскуливание пастушьего пса.

Весь хутор словно замер между сном и явью и стонал под какой-то свинцовой тяжестью, каким-то адским грузом, который лежал на всем, как вне дома, так и внутри него.

Оулавюр в последнее время удивительно много спал: всю ночь и, можно сказать, весь день. Он все еще спал, причем довольно беспокойно. Хадла прислушивалась к тому, что он говорил во сне. Это была бессвязная чепуха, но всегда — что-то об овцах.

Не успела она опомниться, как Оулавюр проснулся. Некоторое время он лежал неподвижно и всматривался во мрак бадстовы. Потом он промолвил:

— Уже поздно?

— Да, — отозвалась Хадла. — Уже время ложиться.

— Долго же я спал.

— Да… так долго, что я уж испугалась. Думала, ты уже не проснешься. Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо. Замечательно.

— Как спина?

— Она никогда особо не болит, когда я лежу совсем неподвижно. Но теперь мне уже лучше. Я это чувствую.

— Неплохо бы, чтобы так оно и было.

— У меня все время так странно мерзнут ноги. И они такие тяжелые и одеревенелые, что я ими едва пошевельнуть могу.

Хадла дотронулась до его ног и обнаружила, что они ледяные.

— Я укрою тебе ноги получше. Будет слишком тяжело, если я тебе на ноги мой мешок с шерстью положу, по крайней мере, на ночь?

— Отлично. Превосходно. Теперь ногам уже теплее, так что я скоро поправлюсь, — промолвил Оулавюр. После небольшой паузы он прибавил: — Я уверен, что еще стану пастухом на каком-нибудь большом хуторе.

— Почему ты так думаешь?

— Мне так часто снятся овцы. Собственно, мне никогда ничего кроме овец и не снится, и баранов.

— Овцы во сне — к снегу и суровой зиме.

— Может быть… Но мне снится так много овец, целые стада. И я все время их пасу, иногда на цветущих пастбищах, иногда на снегу. И я всегда вижу во сне одних и тех же овец, или некоторых из них. И когда мне такое снится, мне всегда становится хорошо во сне.

Хадла не обратила на это особого внимания. Оулавюр немного помолчал, а потом проговорил:

— Долго ли Финнюр овчаром пробудет у Эйидля из Хваммюра? Это стадо, которым неплохо было бы заняться, большое и красивое.

Глаза у Оулавюра снова закрылись, и Хадла подумала, что на него снова наваливается дремота.

Вдруг он приподнялся, уставился в конец бадстовы и произнес:

— Что это, Хадла?

Хадла немного испугалась. Насколько она видела, он совершенно проснулся. Она смотрела то на него, то в конец бадстовы. Там она не видела ничего странного.

— Это, вон там, — промолвил Оулавюр, указывая. — Вон то, белое.

— Что там? Я ничего не вижу.

— О-о… это же бедняжка Салка.

По словам Оулавюра было понятно, что он не помнил о том, что Салка уехала из дома. Он повалился на подушку и больше об этом не заговаривал.

Хадла была уверена, что он не спал, но когда она попыталась расспросить его получше, что он увидел, он ничего не ответил.

Хадла ощутила, как ее прошиб ледяной озноб. Она никогда прежде не испытывала страха перед темнотой. Она взмолилась Господу про себя при мысли о том, что теперь ко всем прочим напастям прибавится еще и эта.

Она не решалась сидеть и дальше. Странная дрожь охватила ее, а сердце бешено стучало. Она легла и погасила лампу.

Молитвы, которые она привыкла каждый вечер бормотать себе под нос, не уняли беспокойства, охватившего ее душу. Она вскакивала, как только сон наваливался на нее, а когда она вглядывалась во тьму, ей мерещились пылающие кольца всех цветов и форм, кружившие и витавшие в воздухе.

Страх и тревога пробирались в ее мысли во всевозможных образах. Иногда ей казалось, что Салка наверняка умерла, раз Оулавюр увидел ее там. Корила ли она ее за жестокость, с которой она прогнала ее от себя? Или, может, она все еще была жива, но ей почему-либо было плохо?.. И действительно ли Салку видел Оулавюр, а не одно из тех привидений, которые, как утверждала молва, обитали в Хейдархваммюре? Или это был дух какого-нибудь человека, который замерзал сейчас поблизости от хутора? Или дух самого Оулавюра, явившийся ему перед смертным часом?

Так ее разум барахтался среди всевозможных воображаемых ужасов, которые так на нее насели, что ее прошиб пот. Чем больше времени проходило, тем более фантастическими и бессвязными становились ее мысли, пока они наконец не вышли в океан того забвения, которое считают братом смерти.

Глава 5

Обращение апостола Павла не предвещало ничего хорошего. Не было в тот день никакого «ясного небосвода». Погода никогда не была более мрачной и хмурой.

Небо было все затянуто тяжелым, толстым покровом туч, доходившим до подножия гор. С начала дня было тихо и пасмурно, с легким морозцем. Хадла выгнала овец пастись на кочках, торчавших из снега вокруг хутора.

К полудню начал тихо падать снег.

Овцы «предвещали дурное». Они не желали оставаться на пастбище, хотя погода была хорошая, но шли к хутору и хотели попасть внутрь. Сюртла-Вожачка была столь настойчива, что вытолкнула маленького Халлдоура из дверей и вломилась внутрь. Халлдоур шлепнулся в сенях на спину, и заснеженная шерсть коснулась его лица. Пастуший пес, помогавший ему в обороне, поджал хвост и убежал в бадстову, смертельно напуганный рогами Сюртлы; там он забился под кровать. Остальные овцы неотступно следовали за Сюртлой. В проходе они разделились, как им было привычно: матки направились в бадстову, а ягнята — в хлев. Однако в этот раз вышло крохотное отступление от обычая. Один ягненок забрел в бадстову вместе с овцами. Там он получил чувствительное внушение за глупость. Овцы принялись его бодать и толкать между собой. Малыш отскакивал от одних рогов на другие и не знал, куда деваться. Тут снова явился рассерженный Халлдоур. Он намеревался отомстить Сюртле, но теперь его замысел обернулся спасением ягненка. Он взял ягненка за рога и хотел оттащить его к другим ягнятам. Однако ягненок оказался сильнее него. Халлдоур собрал все свои силы, чуть не плача от злости. Так обстояли дела, когда вошла Хадла. Она некоторое время наблюдала за борьбой и веселилась. Потом она взяла этого маленького, всеми гонимого беднягу, легкого как клочок шерсти, на руки и отнесла его к остальным ягнятам.

…Немного погодя она собиралась идти запирать хутор и готовиться к ночи, как у нее было заведено.

Тут она увидела какую-то черную кляксу, перемещавшуюся вдоль горы и направлявшуюся к хутору. Она остановилась, глядя на нее, пока ее не стало видно получше. Было ясно, что едут гости.

Гости подъезжали все ближе и ближе, хотя они никуда не спешили, и Хадле было плохо их видно из-за метели. Это были двое мужчин, тянувших сани. На санях громоздилась какая-то куча, форму которой было не разобрать.

Запирать хутор, когда едут гости — это невежливость, которую исландское гостеприимство изгнало из страны много сотен лет назад. Сделать это Хадле и в голову не пришло; она была только рада, что гости едут к ней на хутор. Теперь визиты гостей были нечасты.

Она ждала в дверях, пока люди не втащили сани во двор.

Ни одного из них она пока не узнавала. Из-за одежд их лица были едва видны. С ног до головы они были словно снеговики, все облеплены снегом. Они поздоровались, и Хадла ответила на их приветствие.

— Хотим попроситься переночевать, — сказал один человек.

— Добро пожаловать, — промолвила Хадла. — Но, к сожалению, кроме крова мы мало что можем вам предложить.

— Этого нам достаточно, — отозвался человек. — Провизии у нас полно, мы хорошо снаряжены. Всего нас трое, как ты, наверное, видишь.

Куча на санях начала немного шевелиться, и стало видно, что это был человек.

— Кто вы такие? — спросила Хадла.

— Меня звать Йоуном Йоунссоном, я из Скеггьястадира, — промолвил один из мужчин. — Другой — мой работник Гистли, а старуха в санях — моя теща. Ее зовут Мария Рагуэльсдоуттир, и живет она в местечке, в Вогабудире. На Рождество она была у нас, а теперь мы везем ее домой.

Хадла узнала Йоуна Скегги, члена хреппского комитета. Она также слышала хорошие отзывы о старой Марии Рагуэльсдоуттир. Это у нее Эйидль из Хваммюра и его люди чаще всего останавливались, когда ездили в торговое местечко. Оулавюр часто там ночевал, когда ездил с ними.

Тут стали высвобождать Марию с саней. Сначала сняли лежавшие сверху шкуры и отряхнули их от снега. Под ними были покрывало и перина, и всем этим старуха была обмотана до подмышек. Когда их размотали, она смогла встать на ноги и поздороваться с Хадлой.

— Ты, наверное, ужасно замерзла? — спросила Хадла, беря старуху за руку и помогая ей слезть с саней.

— Нет-нет, — сказала Мария, отводя в сторону платок с лица. Показался крошечный багровый кончик носа и заиндевевшие брови. — Меня так закутали, что никакому холоду до меня не добраться. Я бы вся растаяла, если бы горячей юной девицей в этих одежках сидела, — и старая Мария весело захихикала, как ребенок; смеяться она не могла из-за сведенного холодом рта.

Хадла не выпустила ее руки, но отвела с собой в бадстову.

— Добрый вечер, Оулавюр. Здравствуй! Да благословит Бог детишек! — промолвила Мария, входя в бадстову. — Есть тут еще люди… кто-нибудь, с кем осталось поздороваться? У меня так темно перед глазами, что я едва хоть что-то различаю. Ты болен, Оулавюр? Неужто я тебя в таком плохом виде застала, приехав в Хейдархваммюр впервые?.. Ого, что я вижу! Овцы в бадстове! Такого я еще никогда не видала. Как у вас, должно быть, весело, что овцы с вами живут. Милые животинки! Хотела бы я, чтоб у меня хлебушек был, вас угостить.

Хадла помогла Марии снять верхнюю одежду. Потом она вышла в сени, чтобы проводить в дом остальных гостей.

— Затаскивайте ваши сани в сени, — крикнула она во двор Йоуну Скегги. — Иначе их за ночь занесет.

— Это ничего, если даже и занесет, — отозвался Йоун Скегги.

Тем не менее, они последовали совету Хадлы и затащили сани в сени.

Пока они этим занимались, над хутором словно грохнул гром. Затрещал каждый столб, и сени наполнились белой круговертью. Тут же стремительно потемнело, как будто свет дня совсем угас.

Разразилась такая непогода, что никто не помнил ничего подобного. Буря навалилась на хутор с такой адской силой, как будто желала обрушить промерзшие крыши. Постройки, хоть и были погружены в мерзлый снег, так и тряслись. Казалось, содрогалась даже промерзшая земля. Тяжкий, свирепый вой заполнил воздух, как будто сама буря задохнулась от усердия, и ужасный гул донесся с гор над хутором.

— Вовремя мы до убежища добрались, — промолвил Йоун Скегги своему спутнику. — Что было бы, если бы мы попытались пойти дальше?.. Да поможет Бог тем, кто оказался под открытым небом в такую погоду.

За вечер произошло немногое.

Гости утомились с дороги и были обеспокоены этой налетевшей непогодой. В бадстове слышался вой ветра, а буйство бури ощущалось в доме так, будто он вот-вот развалится на части. От такого неистовства природы людей охватили страх и ужас. Они не могли удержаться от того, чтобы подумать о тех, кто был сейчас под открытым небом. О тех, кого гонит вслепую по голому, заснеженному бездорожью, кто едва стоит на ногах под шквалами, кто не может продохнуть из-за метели… кто прорывается вперед, обезумев от смертельного страха, пока не валится наземь и жизнь не угасает в них. Тогда старый Торри погребает их под снегом и отпевает их самолично.

Таковой была бы судьба ныне находившихся в Хейдархваммюре гостей, если бы они задержались в пути на пятнадцать минут или решили пройти мимо Хейдархваммюра.

Произносились одиночные слова, однако живости в беседе не было. Люди прислушивались к буйству бури, прислушивались так, будто почти ожидали услышать сквозь гул непогоды крик о помощи — или шаги кого-то, кто пройдет по хуторским постройкам, не заметив их, повалится, быть может, без сил в наметенный сугроб и замерзнет там, даже не зная, где он. Такое часто случалось.

Недобрые духи-спутники смерти и ужаса завладели людскими умами на хуторе на пустоши в этот вечер.

Хадла хлопотала, прислуживая гостям… Оулавюр весь ожил от их прихода. Он приподнялся в своей постели и пытался показать им, что не особо-то и болен. Он хотел во что бы то ни стало предоставить гостям свою кровать, а сам лечь спать на сене у входа в дом, и так бы и сделал, если бы гости сами от этого не отказались.

Вечером гости поели из своих припасов, а потом легли спать: Йоун Скегги с работником — на куче сена у входа, а старая Мария — в кровати Хадлы и детей. Детей устроили на полу за кроватью.

Укрывая вечером детей, Хадла наклонилась к ним и прошептала:

— Я вас обоих выпорю, если будете у гостей еду выпрашивать, когда они едят. Я заметила, как вы сегодня каждый кусок глазами провожали. Мы должны довольствоваться тем, что имеем, и молиться Богу, чтобы он это благословил, и гостей мы должны уважить, но никогда не брать у них ничего взамен. Помните об этом.

Хадла, разумеется, утаила от детей то, как тяжело ей было делать им это замечание. Она не могла не сравнивать то, что было на ее хуторе, с тем, чем подкреплялись гости. Еда у нее, конечно, имелась, но разнообразным то, что было у нее под рукой, не являлось. И ей неприятно было думать, что ее детям могут приписать попрошайничество.

Хадла долго еще оставалась на ногах после того, как остальные заснули. Одежда гостей и их вещи были влажными от растаявшего снега. За ночь она просушила их у огня. Здоровье гостей и даже их жизнь могли зависеть от того, суха ли их одежда. Если люди выходили во влажной одежде в сильный мороз, та замерзала и мешала им двигаться дальше. Из-за этого люди иногда получали серьезные обморожения или даже лишались жизни. А одна бессонная ночь — это меньшее из того, что исландские хозяйки делают для своих гостей.

…На следующий день был непроглядный буран, так что гостям нечего было и думать пуститься в путь. В последующий день погода была та же самая, и так продолжалось всю неделю.

Ни в один из этих дней поездку продолжить было невозможно. Все живые создания были крайне рады иметь крышу над головой.

Хадле в эти дни было легче, чем обычно, поскольку теперь больше рук готовы были оказать ей помощь в повседневной работе. Йоун Скегги и его работник выходили для нее в метель, носили воду и сметали снег с окон. Что бы ни происходило, они не могли подолгу усидеть и не выйти взглянуть на погоду. А старая Мария постоянно упрашивала Хадлу дать ей какую-нибудь работу развлечения ради.

…Исландское гостеприимство не знает границ. В нем живут слова Гудмунда Могучего из Подмаренничных Полей17: «Лучше выпустить из хлева быков», чем лошади гостей останутся без крова.

Лучше поделить последний кусок, чем гости не получат пищи. Лучше домашние улягутся на полу, чем гостям не достанется кровати. Лучше тайком голодать, чем ворчать и жаловаться в присутствии гостей, чтобы принять еду не оказалось для них затруднительным.

Число дней, проведенных Марией Рагуэльсдоуттир и ее спутниками в ожидании перемены погоды в Хейдархваммюре росло, и их припасы стали быстро истощаться. Тогда им, разумеется, пришлось принять пищу у Хадлы и Оулавюра.

Это Оулавюра чрезвычайно обрадовало. Ничто было ему более чуждо, чем жаловаться на нехватку еды при гостях или каким-либо образом давать понять, что им не были искренне рады, даже если бы пришлось зарезать каждое животное на хуторе.

Однако хейдархваммюрский хутор был плохо подготовлен к тому, чтобы содержать вдобавок еще троих взрослых целую неделю, а то и дольше. Это было известно Хадле лучше всех.

Она знала также, как огорчит Оулавюра необходимость взять одного из тех немногих ягнят, которых он оставил на зиму, и зарезать его для гостей. Эти ягнята были отборным скотом, который Оулавюр очень ценил. Однако теперь уже нельзя было обойтись без того, чтобы положить одного из них на алтарь гостеприимства. Это было сделано однажды вечером, после того, как гости улеглись отдыхать — иначе существовала опасность, что те откажутся. Оулавюр заставил себя подняться на ноги, чтобы выполнить и это, и все остальное, что помогло бы гостям чувствовать себя хорошо.

Поспать ночью как следует Хадле не удавалось. Ей выпало одной готовить для семерых пищу и постели, вдобавок к прочим заботам, которые у нее были. Разумеется, все были готовы облегчить ей работу, если бы она захотела принять их помощь. Но ей было слишком приятно быть занятой, чтобы она согласилась этого лишиться.

А для всех остальных, и в особенности для детей, было похоже, будто Рождество вернулось.

В бадстове было вдвое светлее, чем обычно, так как ради гостей прибавили ламп, и вдвое теплее, так что иней стекал по стеклам. С утра до вечера там царили шум и веселье. В первые дни гости, конечно, огорчались про себя, что не могут продолжить поездку. Они догадывались, что подумают о них дома, когда буран налетел так внезапно, а от них никаких вестей. И на третий день Йоун Скегги велел своему работнику пробиться на кряж, чтобы поговорить с овчаром из Хваммюра и рассказать ему, где они оказались. Потом тот должен был передать весть в Скеггьястадир, когда дороги станут проезжими.

По мере хода дней гости привыкли к своему положению и смирились с ним, раз уж другого выхода не было. Тогда веселье сделалось еще жарче, а стремление разжечь его — еще сильнее.

Принадлежавшие детям потрепанные настольные игры были пущены в ход на полную катушку. На крышке от хлебницы нацарапали доску для «лисы и гусей», кусочки стекла использовались вместо «гусей», а черная пуговица — вместо «лисы». Головоломка, которая была у Эйидля и которую умел решать он один, ходила по рукам гостей и считалась трудной. Громко декламировали римы, и один сменял другого, когда тот уставал. Иногда читали вслух из книг Торстейдна из Хваммюра, оставленных на хранение Хадле. Тем временем никто не сидел сложа руки. Рога, служившие детям игрушками, взяли и согнули в пряжки. Торчавшие из-под крыши березовые палки обломали и вырезали из них детям новые игрушки: птичек, рыбок и всевозможных четвероногих. Дети не могли нарадоваться; они никогда еще не видели, чтобы обычные палки превращались в птиц, собак и лошадей… И наконец прибегли к тому развлечению, которое больше других процветало на хуторах на пустошах в непогоду, и в рыбачьих хижинах, когда прибой препятствовал высадке и отплытию: к народной исландской забаве рассказывать истории.

Зимняя непогода ярилась над крышами днем и ночью. Она подначивала людей выйти и схватиться с нею, но поскольку им хватало ума не поддаться, добраться до них она не могла. Хутор погрузился в мерзлый снег, а торчавшие из него обледенелые коньки крыш были слишком скользкими даже для лапищ старого Торри. Сидевшие в укрытии были в безопасности, шумели и веселились.

Оулавюр был очень рад гостям. В эти дни он спал меньше, чем в последнее время; у него не получалось заснуть из-за окружавших его шума и веселья. Свое недомогание он пытался по мере сил скрывать, чтобы не портить веселье остальным. Чаще всего он лежал одетый в своей постели с прикрытыми глазами и улыбкой во все лицо. Он прислушивался к болтовне остальных, а время от времени вставлял слово и сам.

Хадла, как правило, была все равно что изгнана из бадстовы из-за занятости. Но когда ей удавалось задержаться, веселье возрастало вдвое. Никто так не умел заставлять людей смеяться, как она, никто не знал больше анекдотов, историй и шуточных стишков. Она принимала участие в веселье в бадстове скромно и без шума, но вместе с нею туда всегда являлись солнечный свет и тепло.

Она сама ощущала, хоть и смутно, что стала в эти дни совсем другим человеком. В ней словно ожило что-то, долгое время бывшее мертвым. Это было то, что в прежние времена притягивало к ней всеобщее расположение. Теперь с него, как с чистого металла, осыпалась пыль, стоило только до него дотронуться… Нет, не стала она никакой «старухой». Она все еще могла сбросить с себя весь тот груз, который испытания минувших лет на нее взвалили. Она все еще испытывала радость от веселья и людского общества.

Но радостнее всего эти дни были для детей. Они никогда не знали ничего, кроме грусти и одиночества. Теперь каждый день с утра до вечера был для них игрой. Гости относились к ним так, будто они были их собственными детьми.

И когда Хадла по вечерам была на кухне, а все остальные уже ложились, старая Мария Рагуэльсдоуттир сидела с детьми и рассказывала им сказки. По их мнению, рассказывать сказки ей удавалось еще лучше, чем их маме. Она знала сказки, которые мама никогда им не рассказывала. Она могла рассказать им про королевичей и заколдованных принцесс, про детей бедняков, попадавших во множество приключений, преодолевавших все испытания и становившихся в конце концов королями и королевами, про злых и добрых колдуний, которые либо помогали людям, либо чинили им всевозможные испытания и помехи, и наконец про троллей, гномов, скрытый народ и изгнанных разбойников. Дети сидели как куклы и помалкивали. Эта старая, добрая женщина раскрывала для них целые миры, полные самых разных новинок. Ее лицо сияло радостью и интересом, как будто бы она сама была ребенком, только чуть побольше и постарше, чем остальные дети. Все сказки заканчивались большим свадебным пиром, продолжавшимся три недели, а то и дольше. И старая Мария на пиру была, «мед-пиво пила» и так далее. И дети засыпали под гам пиршества и благоухание яств в прекрасных королевских палатах.

Однажды они сидели вместе на кухне, Хадла и Мария. Они уже узнали друг друга столь хорошо, что полюбили удалиться от остальных и побеседовать наедине часок-другой.

Они сидели перед очагом, по обе стороны от него, и лампу не зажигали. Алые отсветы пламени падали на них обеих.

Из бадстовы доносилась глухая декламация рим. А на крыше слышались речи кое-кого более громогласного. Мария озабоченно прислушивалась к свисту ветра, и беседа то и дело замирала.

— Как ты только выживаешь в этой лачуге на пустоши, голубушка моя, — промолвила Мария.

Хадла немного помолчала, а потом ответила:

— Я не хочу особо распространяться, Мария, о том, как я выживаю. Много есть вещей проще, чем переехать.

— Как же так вышло, что вы сюда приехали… так далеко от всех людских поселений?

Хадла грустно улыбнулась. Ей пришло на ум рассказать Марии все как было. Ей казалось, это снимет с ее души многолетнее бремя. И все же она не стала этого делать и ответила рассеянно:

— Здесь была хорошая земля для овец, и… я предпочла одиночество.

Мария пристально на нее посмотрела и прочла по ее лицу, что та ходит вокруг да около, но всю правду ей не сказала. Хадла предоставила ей размышлять. Ее мало заботило то, что она могла заподозрить какие-то иные причины.

— Одна на этом уединенном хуторе… одна, зимой и летом! Бог ты мой! Я бы за год свихнулась.

— Я никогда не бываю одна, — промолвила Хадла.

— Ты имеешь в виду, что Господь всегда с тобой.

— Надеюсь, — улыбнулась Хадла. — Тем не менее, я имела в виду не это. Я никогда не была одна в этом доме — а зимой и подавно.

— Да, разумеется, с тобой дети и Оулавюр…

— …и не только, — перебила ее Хадла. — Никто не одинок, если с ним рядом животные. Уединение меня здесь никогда не тяготило, я никогда не чувствовала себя одинокой или покинутой, пусть даже весь день молчала, если мои животные были рядом.

— Животные! — удивленно воскликнула Мария.

— Я тебе показывала мой хлев? Я все еще называю его «хлевом», хотя теперь это овчарня. Там вплоть до осени стояла моя корова. Тебе нужно было ее видеть, когда она была в расцвете сил… рыжая, пятнистая, круторогая! Тебе нужно было видеть глаза, которыми она на меня смотрела, когда я приходила к ней в хлев, и слышать, как дружелюбно она мычала через нос. Тебе нужно было ее видеть, когда я ее чесала и гладила. Ей нравилось быть красивой. И тебе нужно было ее видеть, когда я ее доила. Дружелюбия было через край. Она понимала меня, когда я с ней разговаривала, она приходила летом с пастбища, когда я ее звала… Пока она доилась, нам всем жилось хорошо.

Мария удивленно воззрилась на Хадлу. Все сказанное ею было подернуто неким столь мягким, столь искренним налетом тоски, что она не могла поверить, что речь шла о животном. Она не могла поверить, что между людьми и животными могли существовать столь близкие и сердечные дружеские отношения, способные радовать людей.

— В день ее смерти я ее предала, — прибавила Хадла. — Ее никак не удавалось вывести из стойла в последний раз, пока не пришла я. Разве не удивительно? Она знала, что ей собираются сделать что-то плохое, но поверила, что я этого не сделаю.

Я боялась, что зимой мне будет скучно, но этого не произошло. До этой зимы я никогда за овцами не ухаживала. Теперь я знаю, что и этому можно радоваться. Я думаю, все животные способны приносить людям радость, более долговременную радость, чем многое другое, к чему люди предпочитают стремиться.

— А темнота тебя никогда не пугает? — спросила Мария.

Хадла покачала головой.

— Я едва понимаю, что такое боязнь темноты, — промолвила она. — Мне навсегда запомнилось то, что сказала мне старая жена пастора, у которой я когда-то жила: «Если рядом с тобой животные, тебе нечего бояться. Чувства у них намного тоньше, чем у тебя, и если рядом бродит что-то нечистое, они это заметят раньше, чем ты». Она была немножко суеверная, но темноты она не боялась.

Беседа затихла, и обе немного посидели молча. Мария наклонилась и протянула руки к огню, чтобы согреться. Она словно погрузилась в сон.

— А мне чертова боязнь темноты больше всего неприятностей в жизни доставляет, — произнесла она. — Чертова боязнь темноты! Счастливы те, кому она незнакома. Только подумай, голубушка моя: быть не в состоянии нигде оставаться одной после того, как начнет смеркаться — не слишком-то это весело. Мне все равно, кто меня в этом упрекает; я ничего не могу с этим поделать. Она сгибала людей и покрепче моего. Сказать тебе кое-что, Хадла? Ты, наверное, смеяться будешь. Я не могу заснуть до тех пор, пока вечером ты ко мне не приходишь. Вместо этого я сижу и детям сказки рассказываю, хотя они давно уже уснули. А можешь себе представить, чего я боюсь? Нет, куда тебе, это так глупо. Мне все время в кровати напротив покойник мерещится.

Хадла вздрогнула и вытаращила на нее глаза. Мария этого не заметила и продолжала:

— Оулавюр чаще всего лежит на спине, скрестив руки на груди — совсем как покойник, которого в гроб уложили.

Мария замолчала и вздохнула, как будто в ней проснулись тяжкие воспоминания. Потом она промолвила:

— Покойник, да. Я как-то раз сидела с покойниками три ночи подряд. Тогда я страха перед темнотой не ощущала. А до и после этого он всегда меня донимал.

— Ты потеряла какого-то близкого родственника? — осторожно спросила Хадла.

— Мужа и единственного сына, — проговорила Мария, не поднимая глаз. — Оба в море утонули.

— Бедная Мария, да поможет тебе Бог! — сказала Хадла.

— Он мне и помогает, благодетель. Все обернулось для меня к лучшему.

— Давно это случилось?

— О да. Уже порядком. Более двадцати лет назад.

— Так давно!

Тут Хадле вспомнилось, что она слышала об этом несчастье, когда была молодой.

— Я стояла на берегу с обеими девочками, одна на руках, другую за руку держала, и смотрела на это.

— Это при высадке было?

— Да, при высадке в прибой на Фрамнесе. Там и другие гибли. Он в ялике был с мальчиком, восьми лет от роду… нашим старшеньким.

Мария замолчала, и Хадла увидела слезы, катившиеся по ее щекам. Та вытерла их, а когда снова заговорила, по ее голосу совершенно не было слышно, что она плакала.

— Он все просил отпустить его в море с папой, сыночек мой… Это смерть его позвала.

У меня это еще так же свежо в памяти, как будто это случилось вчера. Я пыталась знаками показать ему подождать, пока не придет помощь. Не знаю, увидел ли он и понял ли. Он некоторое время выжидал момента, но недостаточно долго. Он сам на веслах сидел, а мальчик сзади. Он так радовался, сыночек-то мой. Я по нему видела, как его прибой забавлял. Утром была хорошая погода, но к полудню разыгрался сильный прибой. И они в него угодили. О, Боже милостивый! Что за зрелище! Волна подняла лодку, обрушилась под ней, опрокинула ее… кубарем выкатила на пляж. А потом засосала все за собой обратно. В следующий раз, когда лодка показалась в волнах, она плавала затопленная и пустая.

— Бедная Мария! И тебе пришлось на это смотреть!

Мария улыбнулась с глазами, полными слез.

— К этому или подобному нужно готовиться всем женщинам, у которых дети и мужья в море ходят, — промолвила она. — Я, в сущности, горя не чувствовала, пока это происходило. Я кричала и носилась по берегу в каком-то смятении. Я поставила ребенка на камни и позволила нареветься вволю. Думаю, я бы в прибой бросилась, если бы не подбежали люди и меня не вразумили.

— Тела нашлись? — спросила Хадла.

— Да, их прибило тем же вечером. И первые ночи я сидела с ними одна. Я совсем не переживала и чувствовала себя в это время неплохо. Я поверить не могла, что потеряла их навсегда; мне казалось, они спят и должны в любой момент проснуться… Но как удивительно похожи смерть и сон!

Хадла смотрела на старую Марию, как будто на миг потеряла из виду ту Марию, которую начала узнавать и которая начала ей нравиться, и увидела теперь перед собой другую, новую. На самом деле до сих пор она всегда видела ее такой, какой та предстала перед нею впервые: смеющейся и болтающей, с высовывающимся из платков красным носом. Теперь она уже не была озябшей старушонкой, полной веселья и детских стишков. Теперь она была героиней, одержавшей великую и выдающуюся победу над жизненными горестями и невзгодами, героиней, заслуживавшей того, чтобы на нее взирали с почтением. Ее собственные беды были мелочами по сравнению с тем, что обрушилось на Марию.

— Когда их похоронили, — продолжала Мария, — Фрамнес перестал меня радовать. Тяжкие это были дни, Хадла. Тогда горе впервые пришло по-настоящему, потом бедность и наконец — боязнь темноты. Ты в это, конечно, не поверишь, но она была для меня не легче самого горя, да они и явились рука об руку. Я едва через комнату смела пройти, после того, как наступала темнота. Я лежала неподвижно всю ночь, купаясь в поту, не могла заснуть, но и бодрствовать тоже не могла, да и, по сути, вообще пошевельнуться. Я слышала все что угодно, но ничего не видела; мне всякое мерещилось, всякие глупости. Мне слышалось, будто мой покойный супруг ходит по всему хутору. Я узнала его шаги, узнала, как он закрывал за собой двери. Я слышала, где на хуторе он находился и с чем возился. Но я никогда не слышала его в том же помещении, где была я сама. Разве не странно?.. Я, само собой, лишилась бы рассудка, если бы вздумала прожить на хуторе зиму.

— Мне показалось, что выживать из ума было еще рановато, — несколько самодовольно прибавила Мария. — Говорят, ни с кем такого не случится, если он сильно этому противится. Я собралась с духом и решила попытаться выкарабкаться. Я недолго обдумывала, что мне делать, да и мне было сказано, что это полная чепуха. От младшей девочки избавилась, пристроила ее на время. А со старшей отправилась в Вогабудир.

Я попросила старого Сигюрдюра из Вогабудира продать мне участок под хижину, чтобы крышу над головой иметь. Он, бедняга, так и вылупился на меня от удивления. Но участок он мне дал, дал без условий, и так дарственную составил, чтобы я когда угодно могла это подтвердить… И тут я взялась за работу.

— Сама..?

— Да, командовать мне было некем. Я сама выкорчевала все руины и перекопала ту часть, которую собиралась отвести под огород. Женщины из торгового местечка на меня из окон смотрели, пока я вкалывала, мокрая и вымазанная, с растрепанными волосами. Думаю, им я «утонченной» не показалась.

Как-то раз, когда я копала, ко мне пришел человек с лопатой на плече и предложил мне помочь. Это был Эйнар, который теперь в Байли живет. Он тогда был парнем около двадцати, работником в местечке, и ему часто бывало нечем заняться. Он был первым, кто мне помог, все стены для меня сложил. Я так никогда и не смогла ему за это отплатить… Потом приходил то один, то другой, и предлагал помощь. Лавочник Торгейр тогда скупым не был, не то что потом. Он дал мне всю древесину, которая была мне нужна… сказал мне найти плотника и позволить ему выбрать то, что тот захочет. Так что хижина получилась и дешевая, и ладная.

Лицо Марии озарилось солнечным светом, и она словно помолодела, рассказывая о своей хижине.

— Можешь себе представить, какая я была гордая, когда она была полностью готова, — промолвила она. — Я никогда не представляла ее себе такой красивой, какой она в итоге получилась. И она до сих пор еще ветшать не начала.

Милый мой хуторок! Он все еще мне дорог. Мне всегда было там хорошо. Всегда его сопровождали удача и счастье, с тех пор, как он был построен. Мне самой никогда не было нужно ничего, кроме бадстовы наверху в хижине покрупнее да кухни в хижине поменьше. Там я вырастила моих дочерей, и они стали хорошими и удачливыми девушками. В гостиной я могла давать приют моим друзьям на ночь-другую или около того. Там всегда искал прибежища Эйидль из Хваммюра со своими людьми… хоть там и было бедно… Я могла также помочь больным и нуждающимся, когда им нужно было попасть к врачу. Они все поправились, никто не умер. Благословение сопровождало все, за что я бралась.

Мария подробнее поведала Хадле о своей ситуации. Обе ее дочери были замужем. Одна вышла за бондаря, который долгое время жил в Вогабудире, но теперь переехал в другой торговый городок. Другая вышла за Йоуна Скегги. Обе они приглашали ее переехать к ним, и теперь оставалось, собственно, лишь продать ее хутор. Если ей это удастся, она собиралась переехать в Скеггьястадир. Только ей было не все равно, в чьи руки попадет хижина. Она хотела продать ее только тем, кто был ей по нраву. Она предпочла бы жить в ней до смерти, нежели знать, что та превратилась в какой-то пользующийся дурной славой притон — так она была ей дорога.

Хутор назывался Мариюгерди18.

…Хадла долго сидела одна, размышляя над рассказом Марии и ее видом, когда та давно уже ушла. Она освежала в памяти все, что та говорила, и то, как она при этом выглядела.

Ей никогда не доводилось встречать такого оптимизма, такой жизнерадостности и такой веры в хорошее в жизни. История жизни Марии отдавалась в ее ушах звучной победной песнью, а радость ее была радостью победы над жизненными невзгодами.

И кого следовало за это благодарить?

Людей?.. Она повторила это про себя, как какую-то странную нелепость, выбросила это из головы, но все же раз за разом к этому возвращалась.

Начало удаче Марии положило то, что люди заметили ее старания справиться самой, заметили многие из них сразу, посовещались об этом между собой, и тут же к ней протянулось множество рук, готовых помочь.

Впоследствии постоянное участие других облегчало ей каждый шаг. Благодарность и доброжелательность устлали ее дорогу удачей.

Эта женщина, подумалось ей, не превосходит ее ни благородством, ни славой.

Она сравнила саму себя с нею. Разница в удаче была огромна.

Она бежала от людских поселений со своим горем, забилась в эту хижину на пустоши, вопреки советам всех своих друзей. Здесь вокруг нее не было окон, из которых лицо за лицом наблюдали за ее трудом и борьбой. Здесь люди думали о ней только плохое. Подозрительность подкрадывалась к ней отовсюду во всевозможных обличьях. Она не доверяла людям, и они отплатили ей тем, что не доверяли ей.

Впервые она по-настоящему усомнилась, было ли с ее стороны правильным переехать в Хейдархваммюр. Впервые она ощутила страстное желание оттуда уехать.

Мария освободила ее от чар.

В Хейдархваммюре никто не помнил про Сретение, когда оно настало. А вот метель, задержавшая их на целую неделю, начала казаться им слишком долгой.

Как-то ранним утром Йоун Скегги вошел и разбудил Марию. Настала отличная погода, так что нужно было не терять времени и двигаться дальше.

Хадла также поспешила встать и накормить гостей, прежде чем они выедут.

Все было готово, так что никаких задержек не случилось. Более того, Йоун записал себе в записную книжку, что хейдархваммюрской чете больше всего нужно было из торгового местечка. Он собирался им это привезти, если поедет домой этой же дорогой, а в противном случае — оставить это в Хваммюре.

Старая Мария на прощание осыпала Хадлу множеством поцелуев и попросила непременно заходить к ней, если будет в Вогабудире.

Хадла была последней, кто обустраивал ее на санях. Потом они тронулись с места.

Оулавюр спал, когда гости уезжали, и проснулся, лишь когда они уже уехали.

В тот день хутор открыли для всех живых созданий. Погода была тихая и ясная, с сильным морозом. Снега навалило неслыханное количество.

Никто так не радовался открытию дверей тюрьмы, как маленький Халлдоур. Ему достаточно было только выйти из сеней, чтобы выкопать себе дом в снегу. Сугробы были такие высокие, что он едва доставал лопатой до их верха.

Около полудня с перевала спустился пешком человек и направился к хутору. Это был Финнюр, овчар из Хваммюра.

— Сдается мне, ты что-то за пазухой несешь, — промолвила Хадла. Там явственно виднелись две бутылки.

— Да уж, — сказал Финнюр. — У кухарки утром приступ щедрости приключился. В одну бутылку она сливки налила. У тебя уже так давно молока к кофе не было, что и не упомнить, но хорошо, что оно наконец появится. Надеюсь, бутылки у меня за пазухой не замерзли.

— Но что у тебя за вид, дружище? — спросила Хадла. — С Эйидлевыми баранами повздорил?

— Да нет, — промолвил Финнюр. — С бураном повздорил, на апостола Павла. Если бы это было и все, что он натворил, то было бы еще ничего.

— Это обморожения? — спросила Хадла, посерьезнев.

— Это ерунда, — засмеялся Финнюр. — Вот если бы у меня нос отмерз..! Впрочем, я бы предпочел лишиться его, чем рук или ног. До свадьбы заживет — до очередной. Только осточертело мне три дня без еды в овчарне сидеть и не мочь попасть домой. Эйидль с кучей людей меня искать вышел. Он, конечно, думал, что я погиб, и все овцы тоже. Мне показалось, старик обрадовался, когда увидел меня и узнал, что все овцы в безопасности.

Финнюр пребывал в хорошем настроении. Он был неимоверно горд тем подвигом, который совершил в метель на Обращение апостола Павла — одним из бесчисленных подвигов, которые исландские овчары совершают в зимнюю пургу. Когда он загонял всех овец в овчарню, не обошлось без трудностей, и пурга кусалась больно; это было видно по лицу Финнюра. Но теперь вспоминать об этом было приятно.

Хадла проводила Финнюра в бадстову. Оулавюр уже проснулся и обрадовался приходу Финнюра. Пока Хадла подогревала кофе, у пастухов нашлось, о чем поговорить. Оулавюр обстоятельно расспросил Финнюра о том, как вела себя в непогоду каждая овца, кто стоял против пурги тверже всех, а кто предпочитал улечься и позволить себя замести. Финнюр многих овец описывал по окрасу и форме рогов, и Оулавюр признал их всех.

Когда Хадла принесла кофе, беседа сменила тему.

— Теперь погода начнет налаживаться, — сказала Хадла в пространство.

— Может быть, — промолвил Финнюр, — только Сретение ничего хорошего на этот счет не сулит.

— Сретение? — проговорила Хадла, будто очнувшись. — Так сегодня Сретение?

— Да, и небо такое ясное, какого за всю зиму не было. Как тебе это нравится? Дурной это знак, если на Сретение солнце в ясном небе случится. Не говоря уж об остальном.

— Нет, оно должно в ясном небе садиться, чтобы это что-нибудь значило.

Из-за этого между Финнюром и Хадлой вышел оживленный спор, и в итоге они заключили пари. Финнюр поставил бутылку сливок, а Хадла — что-нибудь со сходной ценностью. Спор предстояло разрешить самой зиме.

Только теперь Финнюру пришлось остаться там до заката.

Пока они об этом говорили, сияние зимнего солнца озарило иней на фронтонном окне. Иней немного подтаял от исходившего от горячего кофе пара и теперь превратился в прозрачный, влажный лед, преломлявший лучи как множество зажигательных стекол и усыпавший ими всю бадстову.

— Боюсь, Великий пост будет тяжелым, — промолвил Оулавюр, и в его голосе послышалось легкое опасение. — Рождественский был тяжелым, а они часто похожи друг на друга.

— Это суеверие и чепуха, которые ничего не значат, — сказала Хадла.

Часто подобные слова говорили о погодных предсказаниях, но возражали им редко. Тем не менее, вере в них они ничуть не мешали. Те, кто их произносил, сами в них не верили.

Когда подошел закат, все вышли во двор. Оулавюр оделся и тоже вышел.

Они встали в ложбине у сеней, меж высоких сугробов. Оттуда им был виден закат.

Солнце склонилось к пустошам на юго-западе и было словно большой красный диск. Вокруг него не видно было никаких признаков облаков.

— Мама, мама, смотри, где я, — позвал слабенький детский голосок из-под ног у Хадлы. Там сидела в крохотном снежном домике Богга с кошкой в руках.

— Я построил этот дом для Богги, — выкрикнул Халлдоур из другого снежного дома, по другую сторону от ложбины. Он боялся, что все почести припишут Богге. — Мы с ней тролли, каждый в своей пещере.

Тут он улегся и «захрапел так, что земля затряслась», как должен был делать тролль, а Богга раскачивалась и напевала, баюкая кошку.

Взрослые не обращали на детей внимания. Теперь перед их взорами предстало нечто более важное.

Солнце садилось.

Полоса метели на западе над пустошами превратилась в огонь.

Озаренные солнцем холмы на пустоши обрамлял бушующий, бурный океан огня. Все впадины между ними и хутором утонули в темно-синей вечерней тени. Рыхлый снег на холмах пылал в умирающем свете солнца. Там, где небосвод на западе касался земли, все было охвачено пожаром. Столбы пламени тянулись высоко в небеса, кружились туда и сюда, легко танцевали, наклонялись, выстраивались красивыми шеренгами, кидались прочь и наконец исчезали в вечерней тени. Позади них виднелись гребни новых волн пламени, как будто чудовищный кратер извергался за холмами — исполинский источник бездымного, искрящегося, ледяного огня.

Солнце зашло, и огни в вышине померкли. Они еще ползли по горным пикам, которые высились дальше. Они пустились наперегонки по обращенным к солнцу крутым горным склонам, заливая сплошным потоком пламени вершины и спускаясь с них с другой стороны. Там потоки пламени сворачивались вокруг синих скальных гребней и колыхались в воздухе огромными страусиными перьями. В этом огненном обрамлении горы стояли в своих темно-красных и серебристо-голубых мантиях.

Это закатное великолепие продолжалось недолго. Метель над пустошами на западе сделалась черной и злобной, как только солнечный свет ее оставил. Плюмажи на шлемах гор пылали дольше всего. Потом и они почернели, печально и угрожающе вырисовываясь на фоне багрового вечернего неба. Было видно, что на западе над пустошами бушует суровая, холодная буря, хотя в Хейдархваммюре было безветренно.

Торри явил людям на время свое великолепие и блеснул вооружением. Таков обычай королей.

И таким был вечер Сретения Господня. Предсказания бедствий и нужды сверкали в этих холодных огненных рунах.

Они стояли молча и смотрели на закат. А потом Хадла отошла чуть дальше во двор, чтобы стал виден перевал.

— Взгляни на это, Финнюр! — промолвила она с улыбкой.

Медленно-медленно через перевал надвигалась белоснежная мгла, густая и вязкая, как шерстяное покрывало.

— Господи, помилуй! — выдохнул Финнюр. — Овцы все на кряже пасутся.

Потом он торопливо попрощался, кликнул своего пса и умчался. Хадла смотрела, как он взбирается на перевал, пока мгла не настигла его и не поглотила целиком.

Когда она повернулась к дверям, ее охватил испуг. Оулавюр привалился к косяку и уставился потухшими глазами на то место, где село солнце.

Он дрожал как осиновый лист и не мог стоять прямо. Хадле пришлось вести его в бадстову.

Глава 6

Снег тихо валил днями и ночами. А потом ветер взметал свежевыпавшие снежинки, так что за дверь нельзя было выглянуть из-за пурги.

Хейдархваммюрский хутор стоял запертый, иногда весь день. Не было смысла пытаться сметать снег с окон; их заносило быстрее, чем их можно было очистить. Во всем доме было темно, даже в середине дня.

Тем не менее, в нем не было покоя от погоды на улице. Снежинки проникали повсюду, так что хутор грозил наполниться снегом. Сугробы никогда не заваливали его настолько плотно, чтобы буря постоянно не отыскивала какие-то щелки, чтобы задуть через них внутрь тончайшей пороши. Хутор был весь полон холодной как лед пыли, оседавшей на людей во мраке.

В каждую щель в стене сеней просовывались белые мечи, с которых постоянно сыпался снег. В других хижинах росли огромные снеговики, ухмылявшиеся как привидения, когда на них падал какой-нибудь отблеск. Даже и бадстова не была избавлена от этой напасти. Зимняя непогода проникала повсюду.

В такие дни нечего было ждать гостей. Люди и животные были заживо похоронены в хижинах, вынужденные выживать там или умирать, как получится…

Никогда Хадле не доводилось переживать подобных дней.

С тех пор, как гости ушли, в доме стало еще меньше еды, чем было. Все зерно было уже на исходе, топливо для лампы и дрова тоже. Масло совсем закончилось, также как и кофе — единственная радость бедняков. Кое-что из этого должен был привезти из торгового местечка Йоун Скегги, но в такую непогоду ни он, ни кто-либо еще не мог никуда поехать.

Все, что имелось на хуторе съедобного, было засолено, заквашено, завялено или затвердело — и засохло. От голодной смерти оно, конечно, спасти могло, но не от голода. Дети постоянно просили того, чего у них не было, и Хадле приходилось пускать в ход либо суровость, либо бесполезные обещания, чтобы их утихомирить.

К этому прибавилось то, что Оулавюр лежал при смерти с воспалением легких.

Во всяком случае, так это Хадла мысленно называла, поскольку не знала точно, что с ним. Он никогда не был в сознании до такой степени, чтобы суметь сказать это сам.

Приступ озноба, случившийся с ним на Сретение, превратился в свирепую лихорадку. Он метался и ворочался в постели, неся самый разный вздор. Тем не менее, нельзя было понять, спал он или бодрствовал.

Вместе с этим прежние признаки его болезни значительно усилились.

Хадла ухаживала за ним как умела, хотя это получалось плохо и было ей не по силам. Обиднее всего было не иметь возможности добраться в людские поселения за врачом или какой-нибудь другой помощью. Никогда она так явственно не ощущала проклятие одинокой жизни, как сейчас.

Смерть… Вот и опять она явилась к ней на хутор. Наверное, она заберет Оулавюра первым, потом детей и наконец ее саму.

Куда бы она ни шла по дому, ей чудилось, будто ей в лицо дует ледяным могильным воздухом. Какой-то пронизывающий страх охватил ее, столь тяжкий и изматывающий, что она едва могла ходить.

Единственным, к чему еще по-настоящему не угас ее интерес, была забота о детях. Если она свалится, могло оказаться, что они проживут достаточно, чтобы к ним явилась какая-нибудь помощь.

Все остальное, чем она занималось, казалось ей лишь безнадежной, бессильной борьбой со смертью в ней самой и вокруг нее.

Согнутая тревогой, страхом и постоянным размышлениями о своей беде, она бродила по этой своей заваленной снегом могиле и выполняла свои обязанности — по привычке.

Радость, которую она испытывала от своих животных, также иссякла. Старая Мария Рагуэльсдоуттир увезла ее с собой.

Теперь ей уже недостаточно было симпатии неразумных созданий и их полных надежды и дружелюбия взглядов, которые они на нее устремляли. Теперь она жаждала симпатии людей и их помощи.

О, если бы только люди могли видеть сквозь холмы! Сможет ли хоть одно человеческое существо поверить в то, что произошло с ней в этой хижине на пустоши? Сможет ли кто-нибудь когда-нибудь это понять?

…Однажды вечером она, как обычно, сидела с лежавшими в кровати детьми и Оулавюром на его ложе.

Оулавюр бо́льшую часть дня пролежал неподвижно и был в тяжелом состоянии. Теперь он принялся ворочаться и бредить.

— …рогами к буре, вот так… Вперед, пошли, пошли!.. Не разбредайтесь. Тропинку занести не должно… Протаптывай, Моури… Моури, Моури, Моури!.. Моури-Вожак, черт бы тебя побрал!.. Вперед, не укладывайтесь в снег!.. Лай, Тирус, лай, лай громче... А-р-р-р-р! Не кусать!.. Вперед, вперед…

Слова доносились обрывками, а некоторые тонули в кашле. Однако было настолько похоже, что Оулавюр не спал, что Хадла посветила на него, чтобы посмотреть, так это было или нет. Оулавюр не шелохнулся, хотя свет падал ему на лицо. Оно побагровело и распухло, а глаза были прикрыты. Во всем его виде читалось большое напряжение.

Хадла тряслась от страха и тревоги. Тут ей пришло на ум сказанное Марией о покойнике в кровати; теперь уже недолго оставалось ждать, чтобы это стало печальной действительностью. Оулавюр лежал так, как будто бы улегся в гроб сам, и втягивал воздух с большим трудом. Однако боролся он со смертью не на смертном одре, а среди завывающей, бушующей пурги под открытым небом. Он вел к овчарням сквозь непогоду большое стадо. Оно было медлительно и упрямо, каким часто бывало прежде. Однако на его лице не видно было уныния — лишь стойкость, терпение и верность до самой смерти. Одна из крупных и выдающихся его побед в жизни, побед, свидетелем которых не был никто, посетила его сейчас, когда чья-то добрая рука закрыла его сознание от ужасов яви.

Хадла не отрываясь смотрела на него. Она затаила дыхание и вслушивалась в его бред на случай, если какое-нибудь слово будет произнесено в полном сознании.

Но Оулавюр на хутор на пустоши больше не вернулся. Он сражался в снежных заносах и вьюге, пинал животных, которые намеревались улечься под снежным панцирем, разгребал перед ними сугробы, подталкивал, науськивал, звал, спускал собаку и гнал все стало вперед с энергией и упорством. Охватившая его одышка была оттого, что пурга перехватила ему дыхание. Конечности одеревенели и теснило в груди оттого, что одежда замерзла. Тирус все время бегал вокруг него, с лаем бросался от одной овцы к другой, проваливаясь в бездонную порошу, но никогда не уставая. Моури-Вожак так разбушевался, что с ним было не сладить — того и гляди, уйдет вперед с самыми сильными овцами, а остальное стадо оставит без вожака. Этого ему позволять было нельзя. Все стадо должно было вытянуться в длинную нить, которая нигде не разрывалась, которая тянулась след в след по бездорожью и продвигалась вперед, все ближе и ближе к овчарням…

…Болтовня постепенно утонула в бессильном хрипе, а вскоре после полуночи Оулавюр уже был мертв.

Хадла закрыла ему глаза, нос и рот, а потом накрыла голову покойника.

После этого ее охватила странная слабость, как обычно бывает, когда чрезмерно натянутые нервы расслабляются вновь. Связанный с присутствием смерти ужас охватил ее вместе с мыслью о том, как долго ей придется сидеть одной над трупом, запертой в доме свирепствующей непогодой… Но при этом какая-то адская тяжесть была словно снята с нее. Хоть эта часть борьбы закончилась.

Горький плач охватил ее.

Дети спали и ничего не заметили. Хадла разделась и улеглась рядом с ними. Она собиралась оставить свет гореть всю ночь, но лампа высохла, и свет умер. Вскоре она уснула и проснулась, лишь когда свет дня пробился в окна сквозь сугробы.

В тот день погода была более сносная, чем в предыдущие дни. Конечно, стоял сильный мороз, но было тихо и ясно. Впрочем, безветрия не было, и у земли мело снегом.

Хадла твердо надеялась, что Финнюр в этот день придет.

Но когда подошел закат, а Финнюр так и не явился, она перестала на него надеяться и поняла, что так продолжаться не может. Тогда она решила попытаться поговорить с ним у овчарен на кряже и попросить его рассказать в Хваммюре, в каком положении она очутилась.

Если это не удастся, она, конечно, могла сама спуститься в Хваммюр или на другие хутора за помощью.

Она оделась так хорошо, насколько это было возможно, а когда была готова, подошла к кровати детей и простилась с ними.

Днем она вовсе не заставляла их одеваться. Им было теплее в постели, чем на ногах. Маленький Халлдоур перебрался в изголовье к своей сестре и лежал там, где ранее лежала его мама. Это казалось ему лучше, чем ничего, раз уж встать ему не довелось.

— Будь очень хорошим со своей сестричкой, пока меня нет, — промолвила Хадла, наклонившись к нему. — Очень хорошим, запомни. Вы не должны поднимать шума. Бедный папа спит так чутко. Ему в последнее время было трудно засыпать. Вы ни в коем случае не должны его будить.

Она не решалась сказать детям, что их папа умер. Ей казалось безнадежным пытаться заставить детей в этом возрасте остаться одних с покойником. С другой стороны, они привыкли, что Оулавюр спал днями напролет, так что сказать им это было не столь рискованно.

— Я иду к овчарням, к Финнюру, — продолжала Хадла. — Это недалеко, а идти сейчас легко. Я скорее всего не задержусь. А ты пока помни, будь хорошим.

Маленький Халлдоур вытянул распухшие от обморожений руки, чтобы обнять маму за шею.

— Я буду хорошим, мама, очень хорошим, — сказал он. — Только… дай мне тогда кусочек сахару.

— У меня нет сахара, сынок, — промолвила Хадла.

— Можно мне поискать?

В тот же миг маленькая ручонка погрузилась в карман юбки Хадлы. Но кусочка сахара там не было.

— Я попрошу Финнюра принести мне сахара, и хлеба, и кофе из Хваммюра, — сказала Хадла. — А скоро приедет из местечка Йоун из Скеггьястадира и привезет кучу сахара и всяких вкусностей... Скоро все наши трудности разрешатся. А ты помни, будь хорошим. Помни, Бог тебя видит, даже если не вижу я... А если меня долго не будет, то вы оба должны прочесть ваши молитвы, а потом засыпать, как обычно, и тогда Бог пошлет к вам своих ангелов.

Потом она простилась с детьми поцелуем. Как подумалось ей самой, вполне могло оказаться, что она прощалась с ними в последний раз.

Уходя, она привязала дверь сеней веревкой снаружи. Псу она позволила пойти за собой.

Когда Хадла отправлялась в путь, уже давно стало темнеть, и одновременно с этим погода начала становиться суровее. У земли стало мести намного сильнее, хотя небо было ясное.

Идти было чрезвычайно тяжело. Хадла шла без лыж, опираясь на палку с набалдашником.

На перевал она взобралась поздно, намного позже, чем рассчитывала. Раз за разом ей приходилось останавливаться, чтобы отдышаться. Прежде она часто взбегала на перевал одним махом. Теперь ей казалось, она никогда дотуда не доберется. Это было явно неспроста.

На самом перевале лежал твердый наст, но было ветрено, так что она едва удерживалась на ногах. Оттуда ей ненадолго стали видны овчарни внизу, на кряже. Они высились там, среди метущей пороши, будто черные скалы скрытого народа.

Снова спустившись с перевала, она будто вошла в синевато-белую стену. Снег с гор намело в ложбины, и пороша была такая рыхлая, что нога едва нащупывала твердую поверхность. Она пробивалась вперед сквозь сугробы, не видя перед собой ни на пядь. Пороша была такая густая, что ей еле удавалось вдохнуть. Эта крупчатая, тонко смолотая снежная пудра повсюду добиралась до голого тела, даже сквозь одежду. Она чувствовала, как выбивавшиеся из-под платка волосы смерзаются от снега и колотятся о ее лоб. На горячих щеках снег превращался в корку и отваливался крупными хлопьями. Но все вперед, все вперед пробивалась она, держа направление, которое она выбрала, когда видела, куда идет, в последний раз. Пес то и дело подбегал к ней, словно чтобы напомнить, что он еще ее не бросил. Потом он снова исчезал в метели.

Хадла не знала, как долго она перебиралась через эту впадину между перевалом и кряжем; ей казалось, она никогда не закончится. Она также не заметила, что пурга вокруг нее становилась все синее и синее, и наконец сделалась иссиня-черной — как цвет кожи Хель19. Дневной свет убывал, и звезды мерцали над мятущейся порошей.

Когда она приблизилась к овчарням, идти стало легче. Там, на кряже, сугробы были лучше утрамбованы и более проходимы. Пороша также немного улеглась. Но зато теперь ей больше противостояла буря, бушевавшая за Хваммсдалюром. Вскоре после захода солнца она добралась до овчарен.

Там все выглядело так, что Финнюр, очевидно, ушел домой. Дверь была тщательно закрыта, а засовы задвинуты. Снаружи дверь была вся облеплена умятым снегом, чтобы не заметало внутрь. У овчарен не было видно ни следа. Их давно уже замело.

Хадла остановилась под прикрытием построек и обдумала свое положение. Ей пришло на ум проникнуть в овчарни к овцам и продержаться там до следующего утра, когда туда придет Финнюр. Но дверь показалась ей столь хорошо законопаченной, что жалко было ее тревожить. К тому же она вовсе не собиралась отлучаться из дома до следующего утра. Потому она решила пробиваться к Хваммюру.

Пока она стояла у овчарен, ей послышался откуда-то неподалеку странный звук. Пес, как будто, тоже его услышал, потому что он помчался в темноту и залаял. Однако он тут же вернулся, уселся возле нее и стал прислушиваться. Он дрожал как веточка, то ли от холода, то ли от страха. Некоторое время она вслушивалась сама, но перестала, когда ничего больше не услышала. Вероятно, это был птичий крик или свист ветра в соломе. И все же это пробудило в ней странный страх.

Вновь пустившись в путь от овчарен, она услышала тот же звук опять. Она остановилась и прислушалась. Только теперь она стояла на открытом месте. Буря задувала под каждую надетую на ней одежку, а мороз пронизывал ее до костей. Стоять на месте и прислушиваться было невыносимо, она должна была идти вперед, иначе за короткое время замерзнет насмерть.

И все вперед, вперед шагала она по сугробам, навстречу буре и пороше — куда-то в направлении Хваммюра. Путь пошел под уклон, в долину, но как только холмы закончились, пороша стала гуще, а сугробы — глубже. От овчарен она могла различить гребни Хваммснупюра над пургой в долине. Теперь они пропали, и она не представляла, куда идет. Долгое, долгое время она продолжала идти так с исключительным упорством. Не успела она опомниться, как вышла на какую-то равнину, где снег был повсюду ровный, а пороша — почти непроходима.

Как бы она ни рвалась вперед, ей все время казалось, что она стоит неподвижно и топчется по снегу на одном и том же месте. Ей словно завязали глаза. Она не видела ничего перед собой, ничего, что могло проплывать мимо, приближаться или удаляться у нее за спиной, ничего, что указывало бы на продвижение. Она ощущала, как усталость охватывает ее все сильнее и сильнее; скоро должно было дойти до того, что она повалится и уже не сможет встать. Она не могла и десяти шагов сделать, без того чтобы остановиться и передохнуть. До сих пор ей удавалось сохранять в себе тепло; теперь холод одолевал ее.

И тут ей начали видеться и слышаться галлюцинации. Чувства слишком утомились от длительного напряжения. Стоило ей остановиться, как ей слышалась где-то поблизости человеческая речь; иногда это были всевозможные вопли, крики и болтовня. Когда она шла вперед и непогода больно хлестала ее по лицу, она видела перед собой радужные кольца. Но наиболее странным казалось ей то, что она будто постоянно видела через эти кольца затылок и плечи человека — высокого, широкоплечего мужчины, который все время шел впереди нее, пригнув голову от ветра. Если она приглядывалась получше, то не видела ничего, кроме синевато-серого снежного мрака.

Теперь она не испытывала страха или испуга; теперь ей, в сущности, ни до чего не было дела. Но когда она остановилась передохнуть, на нее навалился тяжкий сон, куда сильнее, чем ей когда-либо доводилось испытывать прежде. Ничто не было ей более желанно, чем улечься в сугробы и вздремнуть. Но она слышала рассказы попадавших в пургу людей о том, что сон был опаснейшим и назойливейшим недругом; если заснуть в такую погоду, то можно уже не проснуться. Теперь это маячило в ее сознании и было для нее мечом, который сам собой прорубался сквозь сон.

Но однажды, когда она остановилась, опираясь на свою палку, она не смогла до конца защититься от этого хитрого «брата смерти». Вокруг нее внезапно возникла толпа старых знакомых. Там показались старый Эйидль из Хваммюра и Боргхильдюр, старая пасторша, которая давно уже умерла, покойная Йоуханна из Хваммюра и многие другие. Все явились ей в одно мгновение и все желали ей только добра. Вот будто по воздуху явилась и Салка, обняв ее за шею и благодаря ее за кантованные башмаки. Она никогда не бывала в таком хорошем настроении.

Она проснулась от воя пса, который сидел рядом с ней и попеременно поднимал лапы. Тут она поняла, в какой опасности оказалась.

Но она уже так замерзла и закоченела, что едва могла пошевелиться. И все же она продолжила путь.

Едва пустившись в путь, она увидела, как что-то блеснуло, словно искры сверкнули среди метели. Эти искры как будто увеличивались и мчались ей навстречу и над нею. Она очутилась в огненной пурге.

Колдовская погода!.. Неясные рассказы о колдовской погоде из саг и рим проглянули в ее сознании, словно в попытке развлечь ее посреди этого ужасного танца. Колдовской погодой называлась пурга с огнем. Когда в буране появлялся огненный вихрь, это всегда значило, что кто-то насылает на кого-то колдовство, чтобы убить его под открытым небом… Кто мог растрачивать колдовскую погоду на такую жалкую жизнь, как у нее!

Ее мысли текли вяло, а чувства потихоньку притуплялись с каждым мигом. Медленно-медленно плелась она вперед, уже не задумываясь, что произойдет дальше или где будет ее пристанище.

Вот пламя показалось снова — больше, чем раньше, и теперь она видела, откуда оно. Два луча света тянули к ней свои руки. Перед нею виднелись два освещенных окна на шесть стекол, походившие на широкое лицо. Сбоку виднелся тусклый свет в четырехстекольном окне.

Неописуемая радость охватила ее. Это был хутор Хваммюр.

Свет в больших окнах был из комнаты доктора, а другой — из старого здания. Равниной, на которой стояла она сама, был лед на озере.

«Тому земля красна, кого морем носило», гласит пословица. При этом о носимых морем ходит молва, что они лишаются всех сил, как только доберутся до земли.

Что-то подобное произошло и с Хадлой. Войдя в хваммюрский двор, она была столь утомлена и вымотана, что не решилась нырять в сугробы вокруг хутора, чтобы добраться до окон бадстовы. А у добрых людей был обычай после захода солнца давать знать о себе, помянув у окна Господа20.

Из последних сил она сделала три удара по стене дома, где был свет. Это была мастерская хозяина и его сына.

Дверь отворилась, и вышел человек. Хадла была слегка удивлена. Эти широкие плечи, загораживавшие теперь свет из дома, были теми же самыми, что мерещились ей сквозь осколки радуги по дороге. Или эти мужественные плечи так укоренились в ее мыслях и воспоминаниях, что вставали перед глазами непроизвольно, когда она этого совсем не ожидала?

— Кто там? — спросили хриплым, грубым голосом.

У Хадлы на миг отнялся язык. Вот какой вышла их новая встреча!

— Кто там? — спросил Торстейдн снова.

— Добрый вечер! — выговорила Хадла.

— Добрый вечер! — отозвался Торстейдн, пристальнее всматриваясь в метель. — Кто это?

— Меня зовут Хадла.

— Хадла?.. Хадла из Хейдархваммюра? Не может этого быть… В такую погоду… В шестнадцатиградусный мороз…

— Мне нужно поговорить с твоим отцом, — промолвила Хадла. — У меня беда. Оулавюр умер, а дети одни с покойником.

— Боже всемогущий! — выдохнул Торстейдн себе под нос. Потом он помчался по снегу к сеням, распахнул дверь и заорал в коридор: — Гюнна… или Сигга… Несите лампу, быстро! И скажите папе, что пришла женщина, которая хочет с ним встретиться.

Хадла последовала за ним в сени. Торстейдн дожидался там с ней, пока не вышел Эйидль. Потом он снова исчез в мастерской.

Во мгновение ока весь хутор облетела весть о том, что пришла Хадла, и о том, что у нее стряслось. Все, кто мог, столпились в сенях. Хадла стояла там посреди толпы, облепленная снегом с ног до головы как снежная баба, и не успевала отвечать на вопросы собравшихся.

Дверь снова закрыли, чтобы лампа не потухла. Буря обрушивалась на дверь, завывая и ревя, как злая собака, оттого, что ее вот так заперли снаружи. Изнутри по всей двери белыми лучами стояла пороша.

Хадла хотела во что бы то ни стало отправиться обратно в Хейдархваммюр, если найдется кто-нибудь ее проводить. Она боялась, что дети сойдут с ума от страха, если им придется провести на хуторе всю ночь одним.

Эйидль решительно воспротивился тому, чтобы этим вечером Хадла ступила хоть шаг, как бы там ни обстояли дела. Раз уж она добралась до его дома, никуда она не пойдет. Погода сейчас была неженская. К тому же ей не помешало бы отдохнуть.

Хадле пришлось признать, что это было правдой. И все же ей было больно думать о детях, оставшихся дома одних. Что с ними станется, если они обнаружат, что их отец мертв, а мама, возможно, замерзла насмерть?

— Конечно, неприятно, что детки в доме одни, — промолвил Эйидль, открывая дверь и пристально вглядываясь в снежные вихри и ночной мрак. — Я никому не велю идти, потому что считаю погоду неблагоприятной. Но если кто-нибудь хочет пойти, я ему этого запрещать не стану.

Работники Эйидля все стояли в сенях, но идти ни один не вызвался. Люди принялись вслух обсуждать, возможно ли отыскать Хейдархваммюр в такую метель, и пришли к выводу, что это будет слишком сомнительно, пока не начнет светать.

Хадла переводила вопросительные и умоляющие глаза с одного на другого. Была ли это трусость или нехватка отзывчивости? Или погода, в которую она недавно шла, и впрямь была неблагоприятна? Среди тех, кого она видела вокруг себя, был и Финнюр. Он был того же мнения, что и остальные.

— Я уже так стар стал и так быстро выдыхаюсь, что не в состоянии выходить в плохую погоду по плохой дороге, — промолвил Эйидль, закрывая дверь. — Но Хейдархваммюр я бы отыскал, как бы темно ни было, даже если бы мне пришлось ползком ползти.

Мужчины постепенно разошлись из сеней, как будто хотели привлечь к себе как можно меньше внимания. Эйидль сказал Хадле, что на следующее же утро отправит людей с санями забрать детей и труп. Если она не захочет их дожидаться, он скажет Финнюру проводить ее, когда тот пойдет в овчарни. Он выйдет на заре.

Этим Хадле пришлось удовольствоваться. Она позволила работницам стащить с себя заснеженную одежду и приготовилась заночевать. Снова выйти в такую погоду она не смела. Решать, что станет с детьми, предстояло Господу.

Но не успела она зайти в бадстову, как Торстейдн снова вошел в сени и потребовал у работниц свои рукавицы. На этот раз он был готов сразиться с непогодой. Никто не спросил его, куда он собрался, и сам он никому этого не сказал. В этом не было нужды. Все поняли, что он собрался в Хейдархваммюр, чтобы побыть ночь с детьми.

Глава 7

Слабый свет, еще озарявший бадстову в Хейдархваммюре, когда Хадла уходила, постепенно угасал. Но дети пользовались им, пока от него еще что-то оставалось.

Они оба сидели у изголовья и играли со своими игрушками. Их у них сильно прибавилось, пока гости пережидали там непогоду.

Круглые камушки, которые у них имелись, были овцами: крупные — взрослыми овцами, а мелкие — ягнятами. Их было, конечно, немного, но все же несколько больше, чем овец, которые теперь имелись в Хейдархваммюре. Кость от овечьей ноги, выкрашенная в голубой цвет, была пастухом. Пес и лиса были вырезаны из березовых палок, также как и несколько птичек. Одну из них звали Крюмми21. Он, правда, был пока еще белый, но обойтись без него было никак нельзя. Сустав от крупной скотины был коровой. Неровности на покрывале были горами и долинами. А еще маленький Халлдоур сумел изобразить высоченную гору, подняв под одеялом колени.

В этой нехитрой игре заключалось целое хозяйство. Перед их мысленным взором расстилались зеленые и плодородные пастбища на красивых горных склонах. Там было красиво и приятно жить как людям, так и животным. Там овцы были смирными, и пастух мог отдыхать. В мыслях у Халлдоура были сейчас самые красивые места, какие он видел у горной цепи прошлым летом, а гора, которую он соорудил из постельного белья, была крошечным подобием горы над хутором.

Халлдоур был «очень хорошим» со своей сестрой, как и обещал маме. Тем не менее, ему казалось само собой разумеющимся отчитывать ее, если она делала по хозяйству какую-нибудь глупость.

— Ты, что, дурочка, «корову» на гору погнала?

— А где она должна быть? — невинно спросила Богга.

— Конечно же, внизу, на болоте, или дома, у ограды, — проворчал Халлдоур и отшвырнул «корову» от остального стада.

— Бедная моя коровка! — сказала Богга, прижимая коровий сустав к щеке.

Но теперь все было устроено так, как хотел Халлдоур. У подошвы горы паслись овцы. Куда бы они ни направлялись, Сюртла-Вожачка всегда была впереди. Ею был черный камушек. На вершине горы сидел Крюмми, словно белый ночной колпак, а лиса затаилась в одной из складок покрывала. Выкрашенный в голубое пастух беззаботно слонялся вокруг овец вместе с псом. А поскольку ни один из них не был по-настоящему самостоятелен, у Халлдоура было достаточно работы для обеих рук. Да еще и овцы должны были потихоньку двигаться вверх по горным склонам; это удавалось плохо, они скатывались с крутизны. Внезапно лиса выскочила из своего укрытия и хотела наброситься на одну овцу. Пастух тем временем прикорнул на горе и отправил туда пса. Лиса обратилась в бегство, а пес погнался за ней вокруг горы. Наконец она заползла в нору…

Тут Халлдоур устал держать колени. Гора мгновенно обрушилась, и образовалась впадина. Все овцы скатились в кучу, а пастух оказался под ней. Сверху на куче белело брюхо Крюмми. Богга сбросила на все это с высоты корову и засмеялась — так ей было весело. А Халлдоур отодвинул всю кучу игрушек к ногам, где свернулась калачиком кошка.

Дневной свет погас. Но в мыслях маленького Халлдоура продолжалась та же самая игра. Было лето, и над горами и пустошами сияло солнце, хотя вокруг него было темно и холодно.

— А я в Бодлагардар ходил, — гордо заявил он. Подобной славы на долю Богги не выпало.

— Мама когда-нибудь и мне разрешит пойти в Бодлагардар, — сказала Богга.

— Ты такая маленькая, что дотуда не дойдешь. Ты свалишься в трещину и потом из нее не выберешься. Там так много трещин. Мама показала мне трещину, которая ведет в пещеру, где воры хранили то, что они украли.

Халлдоур так много рассказал про Бодлагардар и про то, как он выглядел, что Богга сгорала от нетерпения сделаться большой, чтобы суметь увидеть столь историческое место.

Халлдоур замолчал. Его немного грызла совесть. Конечно, по сравнению с Боггой он был большим, но половину из рассказанного им про Бодлагардар он не видел. Кое-что из этого рассказала ему мама, а остальное создало его собственное воображение. И воровскую пещеру он никогда не видел.

— А еще я забирался… почти на самый перевал, — сказал Халлдоур. На этот раз он не намерен был говорить слишком много.

— А я слишком маленькая, чтобы и на перевал забраться? — спросила Богга.

— Мама говорит, если я переживу следующий год, то она сможет посылать меня в Хваммюр, — сказал Халлдоур, словно чтобы еще разок напомнить Богге о своем превосходстве над нею.

Богга сдалась. Она не могла себе представить, чтобы в ближайшем будущем ей разрешили пойти в Хваммюр.

Халлдоур уже тоже исчерпал свои познания о мире. Дальше от дома он не заходил.

Там, где заканчивается известный мир, начинается воображаемый. И, взявшись за руки, как и подобает брату с сестрой, дети отправились в страну сказок, которые рассказывали им их мама и Мария Рагуэльсдоуттир. Халлдоур помнил сказки лучше и рассказывал их. Богга слушала и узнавала сюжет. Хотя повествование было обрывочным, они наслаждались им сообща и проживали приключения вместе.

Они были детьми короля, которые лишились матери и которым досталась злая мачеха. Она хотела их убить и заманила их за собой к морю. Там стоял на берегу большой камень. Она подошла к камню и сказала: «Откройся». Тут камень открылся, как огромный сундук. Она предложила детям заглянуть в камень. Там блестело золото и драгоценности. Но застав их врасплох, она столкнула их обоих в камень и заперла его. Потом они почувствовали, что камень поплыл. Долго носило его по волнам, они не знали, куда. Наконец он остановился. Тогда маленький Халлдоур сказал: «Откройся», и камень тут же открылся, так что они выбрались наружу. Они оказались в неведомой стране. Халлдоур отправился вглубь страны, чтобы посмотреть, что ему удастся разведать, а Богга осталась у камня. Халлдоур набрел на хижину, большую и безобразную. Он поднялся по кухонной трубе и заглянул внутрь. Там сидела перед очагом скесса22. Ну и безобразная это была старуха. Она шуровала угли носом и напевала:

Вши меня кусают,
люди в меня плюют,
а королевские дети
все никак не идут.

Вернувшись к своей сестре, Халлдоур рассказал ей, что он увидел. Тут ей стало любопытно, и она во что бы то ни стало захотела пойти с ним и увидеть старуху. Он ей это разрешил с тем условием, что она не должна была производить никакого шума. Старуха была слепая, но если она их заметит, то схватит их. Вот они оба заглянули в кухонную трубу. А старуха оказалась такая нелепая, что Богга не сумела сдержать смеха. Она расхохоталась от одной мысли о ней. «Ну, вот дети короля и пришли, — сказала старуха. — Не могла моя дочка про меня забыть». Потом она вскочила на ноги и бросилась вон из хижины. Дети побежали каждый в свою сторону; Богга плакала, а Халлдоур стиснул зубы. Старуха все равно их поймала и заперла их вместе со своими козлами. Она хорошенько их кормила, потому что они должны были разжиреть и сделаться еще бо́льшим лакомством. Ежедневно приказывала она им просунуть мизинец в щель в двери, чтобы она могла куснуть его и проверить, насколько они разжирели. Но Халлдоур не растерялся и давал ей кусать палочку; она ничего не заподозрила и стала кормить детей еще лучше, так как ей казалось, что жиреют они медленно. Наконец Халлдоур зарезал двух козлов, и брат с сестрой забрались в их шкуры. Таким образом они выбрались наружу вместе с другими козлами. Но когда они убежали, Богга принялась смеяться. «Ах вы, негодники, провели меня!» — сказала старуха и погналась за ними. Богга была такая маленькая, что та все время промахивалась, когда пыталась ее схватить, а Халлдоур все время выскальзывал из ее лап. Они завели ее за собой на прибрежные утесы, а поскольку старуха была слепая, она свалилась с утесов и переломала себе все кости. Тут брат с сестрой обследовали хижину старухи и нашли там много золота и драгоценностей. Потом Халлдоур раздобыл корабль и людей. Он поплыл от одной страны к другой, одерживал победу в каждом испытании и сделался величайшим героем. Богга все время следовала за ним. Наконец они прибыли домой к своему отцу и рассказали о происхождении королевы и о том, какая негодяйка она была. К тому времени она уже сожрала половину придворных. Завидев детей короля, она так перепугалась, что забыла скрыть свою тролльскую сущность. Тут ее схватили, натянули на голову мешок и сожгли на костре. Халлдоур стал королем после своего отца и женился на прекраснейшей королевской дочери, которую он освободил из лап троллей. Тогда же приехал богатый королевич, самый лучший из мужчин, и попросил руки Богги. Они устроили свадебный пир вместе, и продолжался он восемнадцать дней. Потом они жили долго и счастливо и завели детей и потомков…

Тем, кого Господь обделяет мирским богатством, он часто дает богатство духа — дар воображения, — и дает сполна. Утешением является иметь сильные, широкие крылья, уметь вознестись над своей нищетой и бедностью, полететь в те страны, которых не видел ни один глаз, и наслаждаться там жизнью в мечтах днями напролет. Таких удивительных крыльев не достать, даже имея деньги. Все искусники мира не смогли бы их сработать, даже если бы трудились заодно. Это дары от того, кто не смотрит на чины.

— Теперь ты должна прочесть свои молитвы, а потом спать, — сказал Халлдоур, когда устал рассказывать сестре сказки.

Богга тут же подчинилась, как привыкла это делать, когда мама садилась рядом и говорила ей помолиться. Она принялась читать вслух, детским, слабым голоском и немного шепелявя:

Бди же, Иисус, бди же во мне,
мне же позволь ты бдеть и в тебе23.

Она начинала один стих за другим и читала их с почтением и выдержанностью, как приучила ее мама.

Через несколько мгновений все сказочные образы пропали из ее мыслей. Она знала, что они были всего лишь невинной и никчемной мишурой, которая не должна была отвлекать ум от возвышенного и серьезного. На их место явились ангелы, которых послал сам Бог, чтобы простереть свою защиту над ее постелью. А иногда она воображала, будто Иисус явился сам, ясноликий, добрый и милостивый, чтобы послушать ее молитвы. Она знала, что он любит всех хороших детей. Она попросила его уберечь себя и своего брата, их папу, который спал в своей постели, и маму, которая шагала одна сквозь непогоду.

Халлдоур куда охотнее воспользовался тем, что мама не слушала его молитв. Он, правда, счел опасным обойтись совсем без них, но проскочил их быстро. Пока он бубнил их вполголоса себе под нос, его ум подобно соколу скользил от одной сказки к другой. Во всех сказках, какие он помнил, он был королевским сыном. Иногда он был заколдован в пса Хрингюра или в Чудовище, которое все презирали. А когда он избавлялся от чар, то снова становился королевским сыном. Иногда он был всего лишь сыном бедняка, но названным братом королевского сына, превосходившим того во всем и выполнявшим для него все испытания. И подвиги он совершал вовсе не мелкие. Он сражался с неграми и берсерками, изрыгавшими огонь и яд летучими драконами, троллями и ведьмами всех видов… В другой раз он был исландским пастухом на хуторе, где пастух пропадал каждую рождественскую ночь. Всю праздничную ночь сражался он с чудовищем, которое кинулось на него из метели и ночного мрака. Наутро в первый день Рождества он пришел домой, усталый и измученный, а великанши больше нигде не было… Он заблудился в землях разбойников, которых укрывал Скюггавальдюр, сражался с разбойниками, одолел их, а потом завязал с ними нерушимую дружбу… Он последовал за эльфийкой Уной в подземный мир, побывал там на роскошном рождественском пиру и захватил с собой в доказательство жирное баранье ребро …

Стихи, которые он знал, давно уже закончились, а вот сказки — нет. Они были неиссякаемым источником славы и подвигов, потому что могли менять форму, как облака в небе.

Дети не могли уснуть. Они лежали молча, прижавшись друг к другу. Они то таращились в темноту, то закрывали глаза и пытались заснуть, но неважно было, что они делали, ведь в бадстове царил чернильный мрак.

Когда такое происходит со зрением, слуху приходится трудиться пуще прежнего. И брат с сестрой прислушивались к малейшему шуму, нарушавшему эту могильную тишину.

— Что это? — испуганно спросила Богга. Она услышала где-то в доме тяжкий удар.

— Это барашек столб свой бодает, — ответил Халлдоур, слегка раздраженный страхом своей сестры. — Ты должна помалкивать, после того как свои молитвы прочла.

Богга признала, что это было истинной правдой. Молитвы становились бесполезны, если после них разговаривали. Она как раз сейчас про это забыла. Чтобы все исправить, она принялась тихонько читать себе под нос:

Подушка и постель моя —
как мягкая рука твоя,
другой меня во сне накрой24

Она имела в виду Иисуса. Это он должен был подложить другую руку ей под голову и маленькое золотушное тельце, а другой накрыть ее. Тогда ей ничего не угрожало.

Но удары раздавались один за другим, одни вдалеке, другие поблизости. Это был треск льда. Замерзшая земля лопалась вокруг хутора и под ним… Халлдоур пытался убеждать себя, что этот шум исходил от овец. Но это также мог быть Торгейров Бык, который бродил сейчас где-то поблизости. Он слышал о нем так много странных историй. Только подумать, а вдруг он сейчас замычит из-под кровати!

Лед тяжко трещал на морозе, разрывая замерзшие крыши с такой силой, что хутор содрогался.

Халлдоур лежал молча и прислушивался, обливаясь тревожным потом. Теперь ему было совсем не до смелых полетов над препонами из сказок. Его разум трепетал перед опасностями, словно смертельно раненая пташка. Теперь его душу наполнял страх и ужас. Он стал еще недостаточно большим, чтобы совершать подвиги, которые ему хотелось совершить. Как он будет защищать себя и свою сестренку, если что-нибудь случится?.. Быть может, вокруг было полно чего-то плохого и непонятного, чего он не видел из-за темноты. Быть может, сейчас протянутся холодные, косматые, невидимые руки и вытащат его из теплой постели…

Что это было?

Тяжкий грохот доносился через равные промежутки, как будто бы по хутору кто-то ходил. Потом принялись чем-то долбить по крыше бадстовы. Каждый удар пронизывал детей до мозга костей. Богга накрылась с головой и тихонько читала молитвы. Она не смела ничего спросить или издать хоть звук. А маленький Халлдоур начал плакать:

— Мама, мама!

Сверху снова послышались шаги. На крыше скрипел снег. Это не могла быть их мама. Это не человеческие ноги ступали так тяжело. Это наверняка было чудовище с гор, которое намеревалось их схватить. Может быть, оно уже поймало их маму… Или это были люди, которые замерзли насмерть в непогоду, и теперь…

От фронтонного окна отгребали снег. Кто-то прильнул к нему и прокричал в бадстову:

— Да пребудет здесь Господь!

Маленький Халлдоур сдерживал слезы и трясся от испуга. Конечно, было уже неплохо, что то, что подобралось к окну, помянуло Господа. Тем не менее, отозваться он не смел.

— Да пребудет здесь Господь! — снова прокричали в окно.

Тут уж Халлдоур не мог больше подавлять в себе плач.

— Мама, мама! — завопил он во весь голос и задохнулся от рыданий. — Папа, папа, папа! — закричал он потом. Когда это не принесло плодов, он выскочил из постели, чтобы разбудить папу.

Пол был очень холодный, а его ноги распухли и болели от обморожений. Он не обратил на это внимания и ощупью двинулся к папиной кровати.

— Папа, папа, — все кричал он, но никто не ответил. Он пошарил перед собой по кровати. У него под рукой оказалось что-то ледяное. Это были ноги покойника.

Ужас, какие холодные были у папы ноги!

Тем не менее, он пока что не сдавался.

— Папа, папа, — со слезами кричал он все громче и громче, тормоша труп изо всех сил. Когда это не принесло плодов, он замер в растерянности и отчаянии. Страшные подозрения закрались в его разум. Так крепко не мог спать никто.

— Мама, мама! — заголосил он и примолк. Холод пола пронизывал его насквозь. Он трясся как осиновый лист, и вот-вот готов был повалиться.

Тут он услышал, как то, что было у окна, ломится в сени. В каком-то смятении он подскочил к овечьему загону, словно рассчитывал, что Сюртла-Вожачка его защитит. Там он забился в угол.

Маленькая Богга была не так напугана, как ее брат. Она была убеждена, что Иисус рядом с ней, потому что она его об этом попросила и прочла свои молитвы. И она продолжала их повторять, потому что закончила уже все, что знала.

Дверь бадстовы распахнулась, и в помещение вошли люди. Они повторили то же приветствие, которое кричали из-за окна, но никто не ответил.

— Может, никого нет дома?.. У тебя спички есть, Торлаукюр?

Спички у Торлаукюра были. Через некоторое время он их достал, и свет от пылающей спички озарил бадстову.

При свете спички Халлдоур увидел двух облепленных снегом людей, стоявших посреди помещения и осматривавшихся. Один из них был бородат и усат, и борода была вся в сосульках. У другого бороды не было, а лицо было очень красное, и по нему струйками сбегал полурастаявший снег.

Этими людьми были Аусмюндюр из Кроппюра и Торлаукюр, сын Оулавюра Валялы. Он был этой зимой работником у Аусмюндюра.

Торлаукюр зажег еще одну спичку, а Аусмюндюр занялся маленьким Халлдоуром, который в слезах выбрался из овечьего загона. Торлаукюр заметил лампу и попытался ее зажечь. Это ему не удалось. Тогда Богга поднялась в постели и подала ему крохотный огарок. Это было то, что осталось от ее рождественской свечки. Она хранила ее на балке возле своей кровати и собиралась зажечь на свой день рождения. Теперь мрак в бадстове был на время побежден.

— Салка сюда приходила? — спросил Аусмюндюр, выбирая лед из бороды. — Она сегодня от нас сбежала.

— Нет, — пролепетал Халлдоур сквозь рыдания.

— Значит, замерзла, — тихо произнес Аусмюндюр и поглядел на Торлаукюра.

Халлдоур снова забрался в свою постель. Он смотрел круглыми, заплаканными глазами на пришельцев и слушал, что они говорили. Теперь он понял, почему они явились. Салка замерзла… погибла.

— Где ваша мама? — спросил Аусмюндюр.

Халлдоур снова принялся плакать.

— Мама ушла ужасно давно, — прохныкал он. Ему казалось само собой разумеющимся, что она замерзла, как и Салка.

Потом он объяснил пришельцам, куда собиралась его мама.

Аусмюндюр подошел к покойнику и осторожно приподнял то, чем он был накрыт.

— Мертв..? — тихонько спросил Торлаукюр.

Аусмюндюр молча кивнул, накрывая тело.

Халлдоур изо всех сил пытался перестать плакать. Он уже понял, что лишился своего отца — и матери, вероятно, тоже.

Богга плакала меньше. Она пока еще не поняла, что произошло или происходило.

— Что теперь будем делать? — спросил Торлаукюр.

— Переждем ночь и поблагодарим удачу за то, что хутор нашли, — промолвил Аусмюндюр. — Ночью так или иначе искать без толку.

Потом они принялись счищать с себя снег и готовиться к ночлегу.

…Вскоре после этого пришел Торстейдн из Хваммюра. Он смог принести детям радостную весть, что их мать добралась до Хваммюра. Она придет утром, и другие люди с нею, и перевезут все живое с хутора на пустоши в Хваммюр. А пока с ними собирался побыть он.

Теперь эти беды должны были скоро закончиться.

Глава 8

Хадле было мало радости тем вечером, что она провела в Хваммюре, из-за переутомления и тревоги.

Все домашние старались ей угодить, чем только могли. Все хотели чем-то ей услужить, чем-то ее порадовать и как-нибудь проявить свое участие. Но от этого было мало проку.

После того, как ее вытащили из заснеженной одежды и накормили, ее отвели в комнату к Боргхильдюр. Боргхильдюр так распорядилась.

Боргхильдюр далеко не полностью оправилась после апоплексического удара, хотя ей стало значительно лучше. По ее речи до сих пор было хорошо слышно, что органы речи ослабели. Левая рука все еще по большей части оставалась бессильной, и левая нога была отнюдь не здорова. Ходить она могла, только если ее вели, и чаще всего она сидела одетая на краю своей постели или в ней.

А вот характер ее после этого несчастья весьма улучшился. Теперь она была само веселье и добродушие, никому не говорила ни единого обидного слова, никогда не ворчала на свою судьбу и всем желала добра.

Ее внешность несколько изменилась. Теперь она стала еще тучнее, чем когда-либо прежде, но не такой неуклюжей, как в былые годы. Жир был более рыхлым и дряблым, а цвет кожи совершенно переменился, став даже моложе. Лицо было не таким темным и обветренным, а скорее светлым с легким розоватым оттенком. Вся ее суровость и высокомерие исчезли, морщин стало меньше, черты лица глаже, и она вся словно сияла добродушием и весельем.

Боргхильдюр приняла Хадлу как лучшую подругу. Она усадила ее на край кровати подле себя, принялась расспрашивать ее о жизни и выразила искреннее участие. Хадла словно во сне слышала то, что она ей говорила, и не могла привнести в беседу никакой живости. Ее мысли в основном были с детьми. И вместе с тем ее иногда охватывал страх, что Торстейдн не доберется до Хейдархваммюра и из его похода не выйдет ничего, кроме беды.

Гомон из бадстовы оказывал на нее неприятное воздействие. Она так привыкла к молчанию и тишине, что едва могла выносить людскую болтовню с ее смехом и гамом, особенно в сложившихся обстоятельствах.

Все это привело к тому, что ей едва удавалось сдерживать слезы, и под конец она попросила позволить ей лечь, хотя была еще только середина вечера.

Ее отвели к кровати в комнате, наполовину отгороженной от бадстовы и предназначенной для гостей. Там она, конечно, была одна, но все равно слышала каждое слово, сказанное в передней части бадстовы.

Лишь улегшись, она впервые по-настоящему ощутила, как смертельно устала и душой, и телом. Но она не смела на это жаловаться, потому что, если бы люди об этом узнали, то не позволили бы ей уйти на следующее утро. Она тут же заснула, но ломота от усталости раз за разом ее будила. Сквозь обрывки сна она слышала декламируемые римы. Звучание рим и их тема слились с ее сновидениями. Вот она оказалась одна среди сугробов и пурги… Нет, не одна, ведь она все время видела широкие плечи прямо перед собой. Проснувшись в следующий раз, она услышала, что люди ужинали и громко разговаривали о ней при этом: о том, каким образом ей вообще удалось добраться до хуторов в такую погоду, и что теперь с ней будет. Вскоре после этого она услышала звуки распеваемого псалма. Недавно начался пост, и люди принялись петь «Страстны́е псалмы». А когда она проснулась в очередной раз, стояла уже непроглядная темнота и мертвая тишина — как и дома, в Хейдархваммюре.

А на рассвете ее разбудили. Это сделала поднявшаяся на ноги работница. Она передала ей от Финнюра, что он будет рад взять ее с собой, если она хочет. Сейчас была превосходная погода.

Хадла быстро вскочила и оделась. Она не показала, как ей это было трудно. Работница вручила ей всю ее верхнюю одежду, сухую и только что нагретую у огня, и предложила одолжить ей что-нибудь получше, если она захочет. Хадла все делала тихо, потому что в бадстове еще были те, кто крепко спал. Когда она вышла в сени, Финнюр ждал ее там в полном сборе.

Было намного спокойнее, чем накануне вечером, а метель почти улеглась. Погода была самая замечательная, а небо ясное и все усыпанное звездами. Луна стояла высоко, и уже начало немного светать.

Они зашагали по льду озера. Там виднелись новые следы, порошу вокруг которых со всех сторон сдуло, и теперь они выступали из снега вокруг них. Расстояния между следами были удивительно малы, и Хадле показалось, что она узнает собственный след с прошлого вечера. Неподалеку от нее виднелся другой след. Его оставил человек, шагавший более широкими шагами. Поверх обоих следов теперь лежал твердый наст, который был столь плотен, что на него можно было встать.

По дороге вверх по склону Финнюр и Хадла разговаривали мало. Поначалу ей трудно было за ним угнаться из-за усталости и скованности, и ей приходилось напрягаться, чтобы продолжать путь. Но чем дольше она шла, тем ходьба становилась для нее легче.

Финнюр проводил ее до самого гребня перевала над хутором. Там он с ней расстался и пошел к овчарням. Хадла направилась к хутору.

Входная дверь была открыта, а по всему коридору лежал снег. По имевшимся там следам было видно, что в дом ночью заходил не только один Торстейдн.

Когда она вошла в бадстову, Торстейдн сидел там со спящими детьми. Огарок свечи маленькой Богги давно уже догорел, но теперь в бадстове начало становиться немного светлее.

Снова настал тот час, когда Хадла и Торстейдн оказались вместе в бадстове хутора на пустоши, как после кончины Йоуханны. Они сидели друг напротив друга, Торстейдн — на краю кровати возле детей, а Хадла — на сундуке у кровати Оулавюра. По одну сторону от них лежали спящие дети, по другую — покойник.

Торстейдн рассказал Хадле о том, кто приходил туда ночью кроме него и по какому делу. Рано утром кроппюрцы отправились продолжать поиски, первым делом намереваясь пойти к горной цепи.

Потом их беседа на время затихла.

Это известие принесло Хадле новую печаль. Салка была ей дорога ничуть не меньше, чем ее дети. Она не могла не думать о том миге, когда она уговаривала эту беднягу уехать от нее, суля ей всевозможные разности. Она понимала, с каким благим намерением она это делала, и все же теперь это привело к ее смерти. И странным казалось ей, что это случилось в тот же самый вечер, когда и она сама подвергалась такой опасности. Странным было то, что ранее зимой Оулавюр видел Салку в бреду и говорил, что она была вся белая, а ей самой она привиделась в полусне среди метели, возможно, в тот самый момент, когда Салка умирала. Во всем этом ей чудился тяжкий упрек. А быть может, Господь показывал ей, каково было Салке перед смертью, выведя ее под открытое небо в такую же погоду… С другой стороны, она была убеждена, что теперь Салке было хорошо и так было лучше для нее; она не могла ожидать от жизни никаких радостей. Теперь она была довольна и весела — такая, какой она привиделась ей во сне.

Она так погрузилась в эти печальные размышления, что не заметила, как утро миновало и в бадстове стало чуть светлее. Она очнулась от своих мыслей из-за того, что, насколько ей послышалось, Торстейдн… плакал.

Она взглянула ему в лицо. Он сидел, сгорбившись, опираясь локтями о колени, и молчал. Слезы то и дело выкатывались из его глаз, а губы дрожали.

Это так изумило Хадлу, что она едва поверила собственным глазам.

Но было и кое-что еще более странное. Ей показалось, что она совершенно его не знает — таким непохожим стал Торстейдн на того, каким он был.

Его лицо было красное и опухшее, почти раздутое, и выглядело таким старым и озабоченным, что, если бы волосы еще не носили оттенка молодости, можно было бы подумать, будто он уже достиг преклонного возраста. На правом виске был большой шрам, исчезавший среди волос. Над левой бровью был другой шрам, который, правда, меньше бросался в глаза, но был словно вдавлен в лоб… Какая-то печальная усталость была во всех его чертах, и эти слезы свидетельствовали о неестественной размяклости.

— Хадла, — произнес он, пытаясь скрыть слезы. — У тебя еще осталось то письмо, которое я тебе написал? Я имею в виду второе письмо.

— Да, оно еще у меня.

— Его кто-нибудь у тебя видел?

— Никто, совсем никто.

— Это хорошо. Можешь выполнить просьбу? Можешь отдать мне это письмо, чтобы я его уничтожил?

Хадла посмотрела на него вопросительно и удивленно.

— Пожалуйста, — промолвила она после некоторой паузы. Потом она достала книгу из сундука, на котором сидела, вынула из нее письмо и отдала ему.

— Спасибо, — сказал он. После долгого молчания он прибавил: — Хадла… ты можешь простить мне это письмо?

— Да, от всего сердца, — сказала Хадла.

Торстейдну словно немного полегчало оттого, что он произнес эти последние слова и услышал ответ. Он выпрямился и подал Хадле руку.

— Благодарю тебя, — промолвил он. — Это письмо долго меня жгло. Теперь я намерен его сжечь.

— Почему? — рассеянно спросила Хадла. — Это безобидное и забавное письмо.

— Письмо — это первый — и, наверное, худший — плод моего разложения. Когда я его писал, я как раз пускался в проклятый разгул.

Торстейдн был подавлен, и ему приходилось бороться с собой, чтобы не поддаться плачу. Хадле было его до боли жалко.

— Ни к чему рассказывать тебе о том, что я пережил, — грустно промолвил он. — Ты этого не поймешь, не поверишь… даже подумаешь, что я небылицы сочиняю. Это письмо — единственное добравшееся до родных краев… да и то это какая-то бестолковая чепуха. Когда я принялся выпивать с норвежцами, все было кончено. Ты знаешь, каким я становлюсь, когда теряю голову; ты знаешь и меня, и моих родичей… Но хорошо, что никто здесь, дома, об этом не знает. Вас бы в ужас бросило от моего присутствия рядом… Вот одна из памяток.

Торстейдн взял Хадлу за руку и поднес ее к своим волосам. Шрам на виске уходил к темени.

— Боже милостивый! — выдохнула она, отдергивая руку. — Тебя покушались убить?

— Да, не раз, — сказал Торстейдн и печально улыбнулся. — Вот другая, — произнес он, указывая на бровь. — Это от кастета. А это от наручников, — сказал он и показал ей круги у себя на запястьях.

— Дорогая Хадла, не спрашивай меня ни о чем, — снова заговорил он. — Я рассказал тебе и показал больше, чем кому-либо другому, но это лишь малая часть отметин, которые я ношу, как в душе, так и на теле. Жгучее беспокойство гнало меня из одной авантюры в другую, жгучая жажда наслаждений и удовольствий — особенно тех, которые запретны и незаконны… Когда я нахожусь здесь, мне словно все напоминает о чистой любви и горькой тоске, и тут я понимаю, какая я падаль… Больнее всего хватать здесь все своими грязными пальцами…

Торстейдн замолчал. Теперь Хадла начала понимать, зачем он приехал в родные края. Он жаждал примириться там со всеми и вся, добиться возможности попросить прощения и сознаться в своих проступках. Потом началась бы новая жизнь, которая была бы продолжением его юности. Только, когда дошло до дела, у него не хватило мужества. Над этим он сейчас и плакал.

— Ты разговаривал со своей матерью? — спросила она, как будто бы Торстейдн уже признал, что ее мнение было верным.

Торстейдн покачал головой.

— Это было бы без толку, — проговорил он. — Мне пришлось бы рассказать ей то же, что и тебе… и многое, многое другое. Это ее только опечалило бы.

— Материнское сердце прощает все.

— Всему есть пределы. Я просидел в исправительном доме дольше, чем Финнюр. Никто здесь об этом не знает. Мама этого не перенесет.

— Твоя мама очень изменилась.

— Может быть. Но нам никогда больше не будет по пути.

В этих словах Хадле послышалось глубокое и горькое отчаяние.

— Можно мне поговорить с ней за тебя? — промолвила она.

— Нет, нет, нет, — горячо воскликнул Торстейдн. — Это мои секреты, которые я поведал тебе и лишь тебе одной. Ты не должна предавать мое доверие. Но мне будет легче, если ты меня простишь.

Этот день был одним из праздничных дней исландского торри.

Теперь солнце смогло показать людям, чего оно достигло с тех пор, как его видели в последний раз, где оно встает, как высоко оно взбирается и где оно заходит.

Погода была безветренная и «мягкая» — мягкая для торри. Людям казалось, что двенадцатиградусный мороз в тихую погоду — это «мягкая» погода, когда такой же и значительно более сильный мороз на протяжении многих дней сопутствовал неистовым бурям и метели.

В такую погоду людям кажется, что благословенное солнце согревает их, хотя это больше самовнушение, нежели реальность. Однако, когда оно светит, у людей становится светлее на душе, и они чувствуют себя увереннее, пускай даже его лучи мало влияют на зимний мороз.

К полудню из Хваммюра явились шестеро человек с двумя санями.

Они принесли известие, что тело Салки обнаружили на кряже, неподалеку от перевала. Там с ним остался Торлаукюр, а Аусмюндюр отправился домой за санями.

Конечно, не все эти люди были из Хваммюра, но все снаряжение для поездки было оттуда. Одними санями были принадлежавшие Эйидлю большие сани для сена, которые должны были тащить четверо. Другие сани были полегче и предназначались только для двоих. Впрягать лошадей сочли невозможным из-за сугробов.

На санях поменьше разместили детей, укутав их одеялами. Кошку зашили в паголенок, так что наружу не торчало ничего, кроме головы и хвоста, и засунули ее между детьми. Кошка была недовольна подобным обращением и протыкала носок когтями повсюду, а глаза ее сделались ярко-желтыми, когда она оказалась на солнце.

На эти сани должна была усаживаться к детям и Хадла, если хотела передохнуть.

На других санях разместили тело Оулавюра, и на них же положили то из домашней утвари, что никак нельзя было оставить в Хейдархваммюре.

Торстейдн взялся отогнать овец на кряж, к Финнюру. Сочли, что дальше за один перегон они не пройдут. Финнюр должен был присмотреть за ними несколько ночей, а потом пригнать их в Хваммюр.

Сюртла-Вожачка глубокомысленно вздернула голову и побежала впереди остальных овец к перевалу. Вообще-то она понятия не имела, за каким бесом она должна была взбираться на перевал сейчас, когда нигде не было видно ни пучка травы. Ей куда лучше было у своих яслей. Но раз она этого не понимала, то вынуждена была сделать вид, что понимает, и вести себя по-королевски… Остальные овцы потащились за ней, полуослепшие от чересчур яркого света.

Во время подъема к перевалу Хадла не соглашалась садиться на сани, ведь это был самый тяжелый отрезок для тех, кто их тащил. А вот тем, кто тащил меньшие сани, удалось добраться до гребня на удивление быстро. Другие сани были еще на середине склона, и люди спустились к ним, чтобы помочь.

Тем временем Хадла осталась одна на гребне перевала у меньших саней. Больше всего ее заботило, не замерзли ли дети. Нет, им было вполне тепло. Они были так закутаны, что никакому холоду было до них не добраться. Оставалось лишь крошечное отверстие для носа и глаз. Все остальное было завернуто в одеяла.

За них она могла не беспокоиться.

Она воспользовалась моментом, чтобы оглядеться. Никогда она не видела такой зимней красоты.

Небо на юге было все в пламени, обрамленное сверкающими огненными облаками.

Солнце было «в волчьих тисках», но «волки» были такие красивые, что светили, словно солнца, мягким радужным светом25. Над ними на небосводе огненные облака расходились тонкими золочеными перьями, простиравшимися подобно плюмажам на зеленовато-голубой небесной ткани.

В старину говорили, что ложные солнца редко предвещают хорошее. Считалось, что они всегда указывают на морозы и непогоду. Но они были красивы.

Солнечный свет был приглушен, и солнце словно закрывал золотой туман из мельчайших частичек льда, которые заполнили воздух сверху донизу. На земле все, насколько хватало глаз, было одним сплошным морем белизны, голубовато-белым там, куда падали тени, и сверкающим и ослепительно белым там, где от него отражались солнечные лучи.

Снег собрался в плотные сугробы всевозможных форм, как будто бури торри развлекались тем, что лепили их забавы ради, после того как выбились из сил. Одни закручивались крюком, как фальдюр, другие вздымались крутыми гребнями, как валы прибоя. Все снежное покрывало было словно мраморный океан с недавними следами от резца мастера на каждой волне.

Иногда большие области этой мертвой белизны словно обретали жизнь и приходили в движение. Медленная поземка беспокойным потоком ползла, накрывая все неровности. Пронизывающий ветерок следовал за нею.

В этом белом океане Хейдархваммюр лежал подобно оставленному кораблю, который теперь наполнялся и тонул. Никто больше не потревожит снег, заваливающий окна и двери и пытающийся проникнуть внутрь. После очередной метели никому уже будет не пробраться в дом из-за снега.

Чувство утраты охватило Хадлу, когда она смотрела на лощину в последний раз и размышляла обо всем том, что она там пережила. Этот хутор на пустоши имел свои достоинства, а недостатки так срослись с нею, что оторваться от него без боли было невозможно. В нем она вела самую тяжелую борьбу, какую только могла себе представить, какую только могла себе представить исландская женщина — с насилием и несправедливостью, подозрительностью, бедностью и нуждой. Там она пролила немало слез сама, и там она видела, как другие проливали их еще больше. И там же она свела близкое знакомство с самой смертью.

По другую сторону перед глазами представал совсем иной вид. Оттуда в двух местах было видно море, по обе стороны от Хваммснупюра. Море было темно-синее, но все обнесено сверкающей белой оградой. Это был дрейфующий лед. В последние зимы он подходил к самой суше. Одинокие льдины плавали возле берега, но основная масса льда виднелась лишь как вздымающиеся вдали ледниковые утесы.

Когда они снова пустились в путь вниз от перевала, Хадла согласилась посидеть на санях с детьми.

Под самым перевалом они встретили кроппюрцев с телом Салки на санях.

Люди остановились и немного побеседовали.

Хадла сидела неподвижно на своих санях. Она предпочитала не видеть тело Салки.

Она подумала о себе самой, когда она шла через эту впадину накануне вечером. Вероятно, Салка находилась тогда неподалеку от нее. Вероятно, это ее крик она слышала у овчарен.

— Она, бедняжка, у нас послушная была, — сказал Аусмюндюр спутникам Хадлы. — Она только без конца просила позволить ей ненадолго сходить в Хейдархваммюр. Мы и собирались это сделать, если бы только погода хоть немного наладилась. Разумеется, ее пришлось бы сопровождать. Но ей надоело ждать хорошей погоды, и она решила, будто мы хотим ее обмануть.

Когда они распрощались и пошли каждый своей дорогой, Хадла взглянула на сани кроппюрцев. Там лежал какой-то замерзший и обледеневший ком, в котором не видно было никакой формы. Ей только попалась на глаза нога, чуть побольше, чем у десятилетнего ребенка. На ней был черный кантованный башмак, который она узнала.

…Когда они прибыли в Хваммюр, все люди вышли во двор встречать Хадлу и детей.

В ложбине меж двух сугробов, стоявших вровень со стенами хутора, сани остановились, и Хадла поднялась со своего сиденья. Пока она здоровалась с домашними, с саней снимали детей.

Не успела она опомниться, как маленькая Богга пропала с саней. Сразу после этого она увидела ее головку над плечом женщины, которая несла ее на руках в дом к доктору.

Хадла узнала фигуру женщины, узнала косы, большие и красивые, свободно ниспадавшие с плеч до пояса. Это была Вильборг Эйильсдоуттир, жена доктора. Можно было не беспокоиться, что Богге у нее будет плохо.

А маленький Халлдоур сопровождал маму в дом и нес на руках кошку.

Глава 9

На следующее утро Эйидль с Торстейдном встретились в мастерской.

Уже почти рассвело, и погода была замечательная. Мастерская стояла открытая, и свет из нее падал на сугробы во дворе.

Эйидль был готов отправляться, с толстым шерстяным шарфом на шее и в двух парах рукавиц. Он зашел в мастерскую, чтобы подыскать себе лыжи.

Отец с сыном не привыкли обмениваться многими словами, даже когда встречались в мастерской. Обычно они проходили друг мимо друга молча.

В этот раз, однако, все вышло иначе. Торстейдн обратился к отцу:

— Ты куда, папа?

Эйидль воззрился на него округлившимися глазами, но с ответом замешкался:

— Хочу повидать председателя хреппского комитета.

— Что тебе от него нужно? — несколько грубовато спросил Торстейдн.

— Как-то нужно этих людей содержать, — тяжело вздохнул Эйидль. — Не снегом же им питаться.

— Это председатель должен улаживать?

— А кто же еще? Хреппский староста больше не имеет к этим делам отношения.

Для Эйидля было величайшим удовольствием, когда он мог напомнить этому новомодному учреждению, хреппскому комитету, о его обязанностях и создать ему какие-нибудь трудности.

Торстейдн иронически засмеялся.

— У тебя есть какие-то соображения? — спросил Эйидль.

— Хадла обращалась за пособием от общины?

Эйидль заколебался. Он бросил рукавицы на верстак, но ничего не ответил.

— Если она этого не сделала, то, по-моему, ты лезешь вперед нее.

— А что еще она может сделать?

— Возможно, ты собираешься ее к этому принудить? — повысил голос Торстейдн.

Старый Эйидль начал сердиться. Однако ответил он спокойно:

— Я скорее помогал бы людям не угодить на иждивение общины, чем стал бы их к этому принуждать.

— Тогда ты, вероятно, не станешь изменять привычке на старости лет, — промолвил Торстейдн чуть мягче, чем прежде. — Доктор вот младшего ребенка взял.

— Доктор его взял?

— А ты не видел, как Борга вчера унесла ребенка с саней? Думаешь, она собирается его отдавать?.. Нет, папа, значит, ты плохо знаешь свою дочь. Да и Борга мне вчера вечером сразу сказала, что не собирается ребенка от себя отпускать.

— Это другое дело.

— А Хадла способна позаботиться о себе и о мальчике, за это я ручаюсь. Если к весне она будет тебе обузой, я это оплачу.

— А похороны Оулавюра..? — проворчал Эйидль.

— У покойного Оулавюра были деньги на свои похороны, в иное я не поверю. И, я надеюсь, ты не собираешься закапывать своих арендаторов в землю за счет общины, если их выжившие наследники способны обойтись без помощи других.

Эйидль угрюмо промолчал. Вообще-то все сказанное Торстейдном казалось ему правдой. Он только злился про себя, что ему пришлось выслушивать, как ему все это высказывают.

Он слонялся по бадстове в некоторой растерянности. Он уже передумал искать лыжи, так как решил к председателю комитета не ездить. Но он еще не придумал, что ему сделать вместо этого. Поэтому он и не заметил, что делал Торстейдн.

— Можешь мне санки одолжить, папа? — спросил Торстейдн.

— А? Санки? Сани? — промолвил Эйидль, словно очнувшись. — Зачем тебе сани?

— Хочу поставить на них мой ящик с инструментами.

— Что? Ты все свои инструменты раскладываешь? Куда собрался?

— В Вогабудир. Торгейр давно уже меня к себе нанял склад строить.

— Это я знаю. Но… я не думал, что ты уедешь так быстро.

— Сегодня же, — отозвался Торстейдн, не поднимая головы. — Мне здесь нечего делать, и я совершенно готов. Отправлюсь часов в девять.

Эйидль некоторое время молча и удивленно смотрел на сына, а потом промолвил:

— Странный ты человек, Торстейдн.

— Очень может быть, — спокойно ответил Торстейдн, пристально взглянув на отца. — Помнишь, что меня из дома выгнало? Это была болтовня про нас с Хадлой, которую ты был так добр донести до моих ушей. Я был тогда ребенком, что принял это так близко к сердцу… Если мы с Хадлой будем теперь жить в одном доме, призрак скоро снова пробудится. И ей нужно быть здесь, а мне нет.

Беседа отца с сыном на этом прервалась. Эйидль знал: споры о том, за что Торстейдн уже взялся, были бесплодны.

Теперь он также придумал, что ему делать. Он принялся осматривать свои запасы древесины на предмет того, найдется ли у него что-нибудь на гроб для Оулавюра.

Дом доктора стоял чуть на отшибе от старого хутора. Он был редкой диковиной по сравнению с имевшимися в округе зданиями, весь выстроенный из дерева, со сложенной из обтесанного камня и зацементированной дымовой трубой, шедшей от погреба до конька крыши. Одно время ни о чем столько не говорили в округе, как об этой невиданной дымовой трубе!

Из-за строительства этого дома отношения между Эйидлем и доктором были прохладные. Эйидлю казалось, что доктору ни к чему было строить такой большой и солидный дом. Ему это казалось признаком расточительности и заносчивости, и он считал, что старые земляные дома и теплее, и лучше, и столь же подходят людям ученым, как и остальным. Доктор, однако, стоял на своем, что бы ни говорил Эйидль, и следствием стало то, что Эйидль и шагу не ступил через порог дома доктора.

В этом доме было три комнаты на нижнем этаже, в придачу к сеням и кухне. Это были жилые комнаты самого доктора, его жены и детей. Половина чердачных комнат была отведена его работникам, а другая половина — его пациентам.

Доктор Адальстейдн и впрямь завел обычай, редкий среди окружных врачей, насколько это было известно, брать к себе домой пациентов, которые не могли обходиться без ежедневной врачебной помощи. Таким образом ему удалось вылечить много недугов, с которыми было бы тяжело справиться дома у пациентов. Доктор велел своим работникам ухаживать за пациентами и сидеть с ними, если в этом была необходимость, и те начали привыкать к этой работе. Его жена помогала ему в хирургических операциях и многом другом и была во всем с ним солидарна. Конечно, пациентов, которых доктор вот так взял к себе домой, было немного, однако это принесло радостные плоды, так как все до единого поправились.

Доктор Адальстейдн был во многих отношениях не по нраву простым людям; считалось, что он эксцентричен, груб в разговоре и никому, в сущности, было с ним не сладить. Тем не менее, его стремление помочь больным сделало его исключительно популярным. Ему было мало брать людей к себе домой и лечить их; он также прощал половину, а то и все расходы, тем, кому было тяжело расплатиться.

Это было одним из того, что Эйидлю в образе действий доктора не нравилось, хотя он считал бесполезным об этом спорить. На протяжении всей своей долгой карьеры хреппского старосты он выполнял свой долг со всей обстоятельностью, но считал ненужным делать больше, чем требовала инструкция. И он тяжко вздыхал, говоря своим знакомым, что доктор Адальстейдн не умеет обращаться с деньгами.

В тот день, когда Хадлу и ее детей перевезли в Хваммюр, доктор Адальстейдн отправился в поездку по округе и домой вернулся лишь поздно вечером. Поэтому утром он поднялся попозже. А когда он вошел в гостиную к жене, то увидел, что его маленькая дочурка Боргхильдюр обзавелась подругой, на которую он пристально уставился.

Дети сидели на полу друг напротив дружки, а игрушки лежали между ними. Они не обращали на них внимания и удивленно взирали друг на друга.

Богга была на полных два года старше дочери доктора, но намного меньше и худее. Боргхильдюр круглыми глазами воззрилась на эту новую игрушку, которую ей привели, и закричала своей маме что-то, что ей хотелось об этом сказать, но чего никто не понимал. Она была толстенькой и светлокожей, с пухлыми щечками и двойным подбородком — почти как ее тезка с хутора.

Маленькая Богга словно почувствовала, какой жалкой она была по сравнению с этим крупным, крепким ребенком, которому, однако, шел всего второй год. Играть она не могла, только все спрашивала, всхлипывая, где ее мама.

Борга опустилась на пол возле детей, держа на руках младшего ребенка, мальчика, который был еще в пеленках. Когда вошел доктор, она с улыбкой поднялась ему навстречу и положила ребенка в колыбель.

— Тебе, конечно, кажется, что народу прибавилось на удивление быстро, — произнесла она, улыбаясь.

Доктор выглядел несколько удрученным и усталым. Но выражение его лица тут же поменялось и стало ласковым и добродушным. Тень озабоченности пропадала так с его лица всякий раз, когда он заходил к жене и детям.

А дом все же был беден. Эта комната, главное прибежище домашнего счастья, была скудна на хорошие вещи, а ведь это было единственное место, где дети могли играть.

Борга положила руку доктору на шею и ласково промолвила:

— Когда мы только помолвились, я дала Хадле из Хейдархваммюра обещание нам на удачу.

— Ты мне уже про это рассказывала, сердце мое.

— Теперь Хадла в трудном положении, и… я забрала вчера с саней эту золотушную бедняжку.

— Тебе не нужно ничего говорить, дорогая моя. Милое дитя нас вряд ли объест.

На этом тема была исчерпана. Разговор завершился долгим поцелуем.

Доктор охотно признавал, что крестьянина из него не выйдет и что он мало знаком с материальным положением семьи. Борга вела хозяйство за них обоих, как вне дома, так и внутри него. Он часто взваливал на семью тяжелое бремя, беря к себе пациентов, но она никогда на это не жаловалась. А это была первая обуза, которую возложила на хозяйство она. И он был уверен: раз она это сделала, то хозяйство это выдержит.

— Дай-ка я на тебя взгляну, дитя мое, — сказал он Богге и уселся у окна.

Богга поднялась на ноги и подошла к нему. Она дрожала от страха, что он сейчас примется трогать золотушные язвы, но не плакала.

Однако доктор на язвы почти не смотрел. Глаза ребенка привлекли гораздо больше его внимания. Они были голубые и ясные, смышленые и невинные.

— Думаешь, ее можно вылечить? — озабоченно спросила Борга.

— Да, надеюсь, со временем получится, — сказал доктор, как будто это было нечто неважное. — Сначала надо, чтобы она окрепла. В таком виде, как сейчас, она не вынесет никаких лечебных мероприятий.

Маленькая Богга вернулась к своей подруге.

— Только подумать, — промолвил доктор. — Целые семьи забываются… забываются в хижинах на пустошах в разгар зимних морозов. Никто о них не спрашивает, никто не имеет понятия, как они. В сущности, все только рады от них отделаться. Как может быть иначе там, где нет никакого сообщения? Отсутствие сообщения и изоляция — проклятие всего нашего хозяйства… Я видел детей, которым досталось и похуже. Я говорил об этом, но мне не поверили. Я пытался привлечь внимание людей к положению бедняков. Меня, конечно, выслушивали, потому что они не решаются приказать мне замолчать. Но они качают головами, и этим все ограничивается. А потом, когда они случайно видят то, что я вижу ежедневно, они приходят в изумление. Тогда им иногда бывает и стыдно.

— Что было у покойного Оулавюра? — спросила Борга.

Доктор посмотрел на нее и ответил полувопросительно:

— Цинга?.. Она здесь, в округе, более распространена, чем кто-либо подозревает. И те, кто ее подхватит, поправляются долго. Хреппские комитеты называют ее и ее последствия ленью; это удобное описание всякой вялости и слабости бедняков. В первый год в Хейдархваммюре сидели без молока вторую половину зимы. Хозяйство там, разумеется, было таким же, как и везде: свежие продукты только осенью. Тогда Оулавюр и заработал цингу, и подселенка тоже… а может, и все в доме. Разумеется, летом ему так и не полегчало, а к зиме стало хуже. Так происходит повсюду… Спазмы в спине и под коленями, гематомы у почек, синие гниющие пятна там и сям по телу, постоянные жалобы на усталость, слабость, головокружение, сонливость и бред. Это в хижинах на пустошах — вступительный псалом. Потом являются знахари с банками и травники со своими варевами и облегчают болезни работу. Под конец приходит воспаление легких, желтуха, тиф или что-нибудь подобное и вносит заключительный штрих…

Я по тебе вижу, любимая моя, что тебя бросает в ужас от того, что я говорю. Я уже вырос из того, чтобы этому изумляться. Я вынужден наблюдать, как постепенно движутся к муке и смерти многие люди, которых я мог бы спасти, если бы это было сделано вовремя. Если бы все видели то, что видим мы, врачи!.. Нет, ни к чему об этом спорить. Но блаженны те, кому посчастливится открыть глаза этим глупцам, пускай даже лишь на какую-то часть того бедствия, которое крадется по земле. Я пытался… но теперь я уже не знаю, что еще попытаться предпринять.

А это милое дитя никогда не попадет в руки хреппскому комитету, пока я жив. Я хоть раз покажу им, что за люди могут выйти из детей бедняков, если применять в их воспитании ту же заботу, что и к другим детям.

Доктор Адальстейдн посадил жену к себе на колени и приласкал ее. В объятиях и ласках они наслаждались вместе той радостью, которая сопутствует совершенному благодеянию.

В хваммюрской бадстове стало уже довольно светло. Все спавшие в ее средней части работники поднялись на ноги и ушли на кухню или отправились на улицу на различные работы. Дверь в комнату Боргхильдюр была заперта, и долгое время туда никто не заходил.

Хадла все еще лежала на своей кровати в гостевой комнате, и маленький Халлдоур рядом с нею. Они оба, конечно, давно уже проснулись и выпили утренний кофе. Но Хадлу после событий последних дней одолела такая усталость, что она была рада отсутствию необходимости рано вставать.

Дверь в бадстову была распахнута, и через нее она видела большую часть помещения, в том числе дверь, которая вела в бадстову из коридора.

Она не могла больше спать, потому что давно уже прошло то время, когда она обычно вставала, однако и бодрствовать толком она не могла. Вся ее воля была парализована, а все помыслы носили признаки усталости. Лишь одна мысль была совершенно ясной: она осталась без дома, и скоро вся ее жизнь будет зависеть от других.

Но эта мысль тут же сменилась в ее мозгу другой. Это был Торстейдн.

Она не могла забыть того, каким она его увидела в Хейдархваммюре и что он ей там рассказал. Ей самой было трудно, но еще труднее было ему.

Однако теперь она знала, что, несмотря на все разложение, в котором погряз этот несчастный человек, его глубинная суть все еще была искренна и неиспорченна. Он ощущал собственное убожество и плакал из-за него, но не чувствовал себя в состоянии исправиться собственными силами.

Как же можно было ему помочь?

Пока она над этим размышляла, в коридоре раздались тихие шаги. Дверь отворилась, и человеком, который показался в проеме, был Торстейдн. Он осторожно заглянул в бадстову, чтобы посмотреть, был ли там кто-нибудь. Потом он прошел в дверь сам.

Хадла поняла по его виду, что он не хотел, чтобы его видели, и притворилась спящей.

Торстейдн немного постоял, осматриваясь, а потом тихо подошел к двери своей матери. Там он замер и прислушался.

Пока он стоял там, Хадла не могла его видеть от своего изголовья. Но подниматься она не хотела, чтобы он не заметил, что она не спит.

Маленький Халлдоур был не столь осторожен. Он потянулся к маме и стал удивленно наблюдать за происходящим. Хадла ему в этом не препятствовала. Она решила, что так будет еще больше похоже на то, что она спит.

Торстейдн недвижно стоял у двери, и в бадстове была мертвая тишина. Хадла слышала по его дыханию, что он ведет тяжелую борьбу с самим собой.

Теперь у нее не осталось никаких сомнений, что было у него на уме.

Много лет прошло с тех пор, как он заходил в эту бадстову. Теперь жажда примирения и прощения, жажда распростертых материнских объятий гнала его туда.

Но в последний момент это стремление встретило отпор, с которым справиться не могло. Это были вспыльчивость и гордыня. Теперь велась борьба столь жестокая, что нельзя было понять, кто победит.

В коридоре послышался шум, как будто кто-то приближался.

Торстейдн вздрогнул. Он пришел в замешательство, как человек, застигнутый за злодеянием. Некоторое время он словно размышлял, что ему предпринять. Потом он стремительно вошел в комнату к Хадле, сунул что-то в ладонь мальчику и в тот же миг поспешно вышел из бадстовы. Когда Хадла подняла глаза, его не было.

— Что это, мама? — спросил маленький Халлдоур. Он никогда такого прежде не видел.

В его ладошке лежали пять десятикроновых золотых монет. Гладкие и красивые, как жидкий огонь, они перекатывались друг через друга, когда он шевелил рукой.

Когда Хадла поднялась на ноги, она хотела отыскать Торстейдна и поблагодарить его от лица своего ребенка. Но ей сказали, что он уехал из дома и долгое время не вернется. Возможно, никогда.

Эпилог

1. Ледяное лето

Древняя мудрость сбылась. Лед торри оказался упрям. Он оставался у берега все лето.

Впрочем, он так и не превратился в твердый, смерзшийся покров, которому не видно было края, но постоянно дрейфовал по воле ветров и течений.

Иногда он вскрывался настолько, что удавалось пройти кораблям, а потом сдвигался с такой силой, что в нем застревали не только корабли, но также и киты с дельфинами. Эти создания оказывались заперты в узких полыньях. Там люди нападали на них и приканчивали.

Так что лед принес людям неожиданное пополнение запасов, и многие благословляли его появление… если бы только он теперь был так добр убраться обратно. А вот этого-то лед делать и не желал.

Погода была холодная и переменчивая. Иногда принимался дуть теплый ветер с суши, выталкивавший ледяные поля чуть дальше в море, однако он был не настолько теплым, чтобы в сколько-нибудь существенной степени растопить снег на земле. А потом откуда ни возьмись с моря налетали вихри со снегопадами и крепкими морозами, подгонявшие лед обратно к суше, так что все бухты заполнялись до краев за один день.

Чаще всего случались густые туманы с легким ветерком, столь холодным, что он словно обжигал голую кожу. Потом на несколько дней подряд наступало солнечное затишье. Солнце грело, пока ему удавалось светить, и сугробы таяли под его лучами, но как только надвигалась тень, все сковывало льдом.

На протяжении всего лета все низменности были покрыты твердым настом, а в горах и на пустошах не было видно никаких признаков того, что туда добралось лето. Лишь на небольшой полосе у моря земля потемнела, как куропатка, меняющая цвет по прошествии пяти недель лета.

Эти темные пятна и были пастбищами, на которых должен был пастись весь скот, так как сено у большинства хозяев уже закончилось. Те, у кого еще оставался клок сена, который не обязательно было отдавать коровам, берегли его для овец, как раз когда те начали ягниться.

Тем не менее, борьба солнца с этими ужасными холодами не была бесплодна. Свободные от снега участки ежедневно расширялись, и пасущимся животным ежедневно становилось просторнее. Зеленые побеги прорастали из полузамерзших корней. Как только они показывались, их тут же объедали. Потом объеденное место отмирало от мороза, но они все равно подрастали. Все выше и выше колыхали они пожелтевшими листочками, и их становилось все больше с каждым днем.

Пятидесятница была самой белой26 из всех, какие помнили старики. Вся земля сияла белизной, и нигде в море не видно было даже темного пятнышка. Ледовый покров на море и на суше отражал солнечные лучи в небеса. Белые, дрожащие лучи летели над землями и над водами и разили людей в глаза острыми стрелами.

Все ожидали улучшения к Иванову дню27. Тогда было летнее солнцестояние, и все должно было поменяться. Южное течение должно было одержать победу в море, а южный ветер — на суше. Тогда было бы занятно понаблюдать, как белизна уплывет восвояси.

Иванов день наступил, солнце достигло наивысшей точки, однако улучшения не произошло. Южный ветер победил, но не до конца. Лед дрейфовал по морю, а почва вся промерзла.

«До собачьих дней28 не потеплеет, — говорили люди. — А если не потеплеет и тогда, то уж не потеплеет и до Усекновения29».

2. Хадла отправляется в торговое местечко

Хадла по большей части была в Хваммюре, с тех пор как переехала туда зимой. Эйидль и Боргхильдюр каждый в свою очередь много раз предлагали оставаться с мальчиком там, пока у нее все не уладится. Боргхильдюр сделала на этом такой упор, что Хадла поняла: той не понравится, если она откажется.

Другие хозяйки в округе также время от времени приглашали Хадлу к себе, либо с мальчиком, либо без него. Теперь словно все хотели ей помочь.

Хадла до определенной степени принимала некоторые из этих приглашений. Она ходила туда, где, как она знала, имелась потребность в ее работе, но никогда не отлучалась из Хваммюра подолгу за один раз. Там для нее было достаточно работы, особенно когда пришла весна.

О маленькой Богге ей не было нужды беспокоиться. Она могла навещать ее так часто, как ей хотелось. Она видела, что та быстро поправляется и быстро развивается, становясь живым и красивым ребенком быстрее, чем она успевала опомниться.

…В летний сезон ярмарок Хадла задумала съездить в торговое местечко. Маленький Халлдоур должен был отправиться с ней.

Хадла не бывала в торговом местечке все те годы, что жила в Хейдархваммюре. Халлдоур местечко никогда в своей жизни не видел.

Ожидание было радостным. Халлдоур никогда так не ждал Рождества, как ждал теперь поездки в торговое местечко. Он знал, что мама шьет ему новую одежду из сукна, которое ей подарили. Ему предстояло ее обновить в поездке в местечко. Он все время спрашивал про местечко, не только свою маму, но и всех в доме. Многие часы провел он со старым Эйидлем в мастерской, засыпая его вопросами о местечке. Эйидль с ответами не спешил. Впрочем, некоторые вопросы его забавляли, и он разъяснял их в меру разумения мальчика. После Эйидля расспросам подвергся Финнюр. Тот давал ответы стойко. О том, что Халлдоуру удавалось разузнать о местечке за день, он думал по вечерам, пока не засыпал, и оно часто снилось ему ночью. А еще он перебирал в уме всю кучу вещей, которые он собирался приобрести за шерсть одной принадлежавшей ему годовалой овцы.

Хадла тоже много думала о поездке, однако дни с таким нетерпением, как маленький Халлдоур, не считала. Дел в местечке у нее было более одного.

Дело, которое она считала главным, проистекало из той странной и неожиданной находки, обнаруженной в имуществе покойного Оулавюра.

Оулавюр часто открывал перед ней большой сундук, пока пытался уговорить ее обручиться с ним, но ни разу после этого. Тогда она узнала, что в сундуке хранилась значительная сумма специй, хоть она и не обратила внимания, сколько их было. Но в то, что там осталась набитая специями рукавица, она не поверила бы, даже если бы ей кто-то об этом сказал.

Она никогда не пыталась рыться в этом единственном тайнике, который был у Оулавюра, пока они жили вместе. Она решила, что там не хранилось ничего существенного, кроме его выходной одежды, которую он редко надевал, кое-какие книжонки, в которые он никогда не заглядывал, а также его бочонок бреннивина. Теперь же обнаружилось, что в ящичке там имелось немного денег, вдобавок к тем, что лежали под ним.

Хуже всего было то, что специи и ригсдалеры давно уже вышли из обращения, а взамен появились кроны и эйриры. Вероятно, покойный Оулавюр совершенно не заметил этой перемены, иначе непонятно было, зачем он хранил их так долго.

Хадла была ошеломлена этим сокровищем. Откуда оно могло взяться? Многое приходило ей на ум, но ничего такого, что показалось бы ей правдоподобным. Не было никаких причин полагать, что оно было получено нечестным путем. Она никогда не замечала за Оулавюром ничего кроме порядочности. А если он хранил его для кого-то, то владелец уже объявился бы. Но почему Оулавюр держал это отдельно? И почему он никогда об этом не упоминал?

Эйидль молчал. Он теперь был единственным человеком, который знал, как обстояли дела и как тут следовало поступить. Нельзя было рассчитывать, что Хадла воспользуется этими деньгами, если узнает, откуда они. Лучше было, чтобы она так ничего об этом и не проведала. Они были получены честно — хоть их могло бы быть и больше, — и теперь должны были ей пригодиться.

Он посоветовал Хадле отправиться самой со специями к лавочнику Торгейру и попробовать узнать, сколько она сможет получить за них в имеющей хождение монете.

Хадла согласилась.

О другом важном деле, которое было у Хадлы в торговом местечке, она не сказала никому.

Оно заключалось в том, чтобы достоверно узнать, как там Торстейдн, и попытаться залучить его обратно в Хваммюр.

Доносившиеся до Хваммюра известия о нем были отнюдь не радостны. На хуторе о них вслух не говорили, все больше шептались. И она видела печаль на лицах Эйидля и Боргхильдюр, когда что-либо становилось известно.

Она знала, что Эйидль постоянно расспрашивает о сыне, и почти еженедельно в местечко посылали человека. Эйидль хотел во что бы то ни стало вернуть его домой, но ничего не получалось.

Хадле Торстейдн был не менее дорог, чем его родителям, и если она могла оказать на него какое-либо благотворное влияние, то ей не хотелось отказываться от такой попытки.

Третьим делом Хадлы было навестить старую Марию Рагуэльсдоуттир. А четвертым — узнать, покажется ли ей приемлемым попытаться прокормить себя и маленького Халлдоура в местечке, так как она пока еще ничего не решила насчет своего будущего.

Наконец долгожданный день настал. Караван с шерстью из Хваммюра отправился в местечко. Поехал сам Эйидль и еще трое человек. Хадла и Халлдоур поехали вместе с караваном.

3. Вот оно какое, торговое местечко!

Маленький Халлдоур сидел на попоне меж двух мешков с шерстью, привязанный к седельной луке. Для еще большей надежности ему сказали держаться за штырь посередине.

Лошадь, которой его доверили, была вовсе не норовистая; это была старая и бывалая кляча, много раз участвовавшая в поездках в торговое местечко и многое перевезшая, как туда, так и оттуда. Она шагала уверенно и осторожно.

С этого изысканного трона маленький Халлдоур наблюдал, как мир мало-помалу растет и ширится. Он видел, как горы, прежде бывшие синими, утрачивали синеву и становились каменно-серыми, как горы вокруг Хейдархваммюра. Появлялись другие горы, еще сине́е прежних. Он видел реки и ручьи куда больше виденных им прежде; лошади решительно переходили их вброд, и это было так весело, что ему хотелось, чтобы ручьи и реки были вдвое шире. Он видел темные и зловещие ущелья в горах, от которых ему становилось жутко. Там, глубоко в тени, вероятно, обитали тролли. Кто знает, а вдруг огромная косматая рука высунется из каньона и ухватит караван. Он дрожал от страха, когда проезжали вдоль скальных поясов; там шаги лошадей звучали так странно, как будто бы стук копыт исходил из скал, где жил скрытый народ. Так было, когда «Оулавюр мимо скал проезжал»30.

Наконец пустошь пошла под уклон, и показалось торговое местечко.

— Что это, мама?

— Где?

— Вон то, большое, синее, что до неба доходит?

— Это море, дурачок. Оно не доходит до неба; оно гладкое, а небо ему фоном служит.

Халлдоур замолк и перестал спрашивать, хотя понял сказанное только наполовину. Море?.. Все это? Ничего себе, какое оно огромное! Теперь он видел также, что кое-какие из синих гор, которые он видел уже давно, выступали из моря или были по другую сторону от него. Все его детские представления о море сгинули в один миг, и их место заняла эта необъятная картина... А вон то, белое? Это корабли?

На этот раз отвечать взялся Эйидль.

— Э нет, мальчик мой, это морские льдины.

— А зачем морские льдины?

Никто не ответил.

Было приятно спускаться с пустоши в такую погоду, только от вида моря становилось холодно. Далеко в заливе дрейфовали огромные груды льда. Поближе к берегу попадались одиночные льдины, а горы по другую сторону залива были скорее белые, чем синие.

Из-за холма показались на фоне моря корабельные мачты. Их было больше, чем когда-либо было видно с пустоши, и на вид они были словно густой, лишенный листвы кустарник. Они исчезли из виду и долго оставались невидимыми, пока проезжали широкую ложбину. Когда они показались в следующий раз, то были намного ближе. Стали видны реи и гафели, бушприты и гики, и целые паутины канатов и вант вокруг всего этого.

Наконец показались собственно корпуса судов в объятиях гавани и само торговое местечко, примыкавшее к ней одним углом.

Вот оно какое, торговое местечко!

Маленький Халлдоур молча таращился на все эти представавшие перед его взором чудеса: дома, корабли, гавань, утесы вокруг нее, флаги на домах и кораблях, всю путаницу оснастки и синие, желтые, зеленые и белые поручни. Среди всего этого блуждали дрейфующие морские льдины.

Вот оно какое, торговое местечко!

— Мама, мама! — завопил он, как будто его укусила змея. Он смотрел с высоты на глубокое ущелье и ревущий белопенный водопад. И, насколько он видел, лошадь висела в воздухе прямо над потоком и вот-вот должна была в него свалиться. Он не видел моста под ногами у лошади.

Но кляча и ухом не повела, как Халлдоур ни кричал. Она вытянула шею, принюхалась, а потом осторожно пошла по мосту.

Миновав его, Халлдоур разглядел это новое диво, мост. Его мама и остальные как раз его переходили. Реки он часто видел раньше, но мост — никогда.

Возле самого моста река выбиралась на берег. Там она растекалась по гальке, разворачивая широкий веер притоков и впадая в море. Течение отгоняло там волны назад, пуская рябь далеко по бухте, до места, где стояли корабли. Река Бударау вздулась и была необычайно могуча.

Там и сям по всему побережью валялись севшие на мель льдины. Некоторые лежали совсем уж на суше, другие — в нескольких саженях от нее. Там можно было увидеть удивительнейшие выдумки природной архитектуры. Большинство льдин были как большие дома или несколько походили на дома формой. Крыши были белоснежные, одни — заостренные, другие — плоские, а третьи — скошенные. Стрехи далеко выступали за стены и были все увешаны бахромой из сосулек. Под ними виднелись голубовато-зеленые стены, гладкие и прозрачные, сложенные из слоев разных цветов и толщины, изрытые пещерами, трещинами, окнами со сводами, колоннами и арками между ними. Стояли все эти здания на постаменте, темно-синем и твердом как кремень, с острыми краями, похожими на кромки топоров. Над этими исполинами природа трудилась днями и ночами. Солнце растапливало их, а море дробило их на куски. Раздавался громкий как ружейные выстрелы треск, когда опоры подламывались и крыша обрушивалась в море или на берег. Дальше всего от воды лежал вал прозрачной голубой гальки — раздробленного морского льда.

Льдины, находившиеся на плаву, привлекали к себе мало внимания. Их фундамент находился под водой, и они были погружены по самые крыши. Они пробирались вперед украдкой и совсем безобидно, однако в самой глубине виднелись их голубовато-белые края, и если они терлись о корабли, то сдирали краску и разрывали доски как шерсть. Если им на пути попадались якорные цепи, они обязательно разрезали их надвое.

Гавань была набита кораблями теснее, чем когда-либо, сколько помнили люди. Рыболовецкие суда различных народов бежали сюда ото льдов. Три из кораблей были торговыми: один — лавочника Торгейра, один — свободных торговцев, и один из соседней гавани.

Льды держали гавань в осаде. Большие, плоские ледяные плоты несли вокруг нее дозор, а сбоку у устья бухты потерпел крушение айсберг с высокой заостренной верхушкой. Там он застрял на глубине шестнадцати саженей.

Караван остановился у лавки Торгейра. Там вьюки с шерстью были сгружены, а маленького Халлдоура сняли с лошади. Вот он и прибыл в торговое местечко. Теперь он мог бродить по нему сколько угодно и глазеть на все новинки.

Это было в годы расцвета лавочника Торгейра, за несколько лет до событий, описанных в «Таянии». Самое красивое судно в гавани в повседневном разговоре назвали в честь него. Это была элегантная шхуна с глянцево-черным корпусом, белыми поручнями и белыми полосами вдоль бортов.

— Теперь пойдем в Мариюгерди, — сказала мама Халлдоура, беря его за руку.

Маленький Халлдоур был не особо этому рад. Он еще и близко не насмотрелся вдоволь.

— А что это белое за окнами изнутри? — промолвил он. — Что это за птицы с красными гребешками на голове? Почему большие корабли не вытаскивают на берег, как маленькие?.. — и так далее.

— Ты узнаешь все это и многое другое, когда мы приедем снова. А сейчас пойдем, — сказала Хадла и потащила его за собой.

4. Печальное зрелище

Мария Рагуэльсдоуттир приняла Хадлу с распростертыми объятиями, показала ей свое жилище и пригласила приютиться у нее, пока она находилась в торговом местечке.

Она была занята по горло, так как в местечке сейчас было много ее друзей. Они являлись к ней с богатыми подарками, передавали приветы от хозяек, которые либо недавно заезжали, либо намеревались скоро заехать, и принимали от нее угощение. А теперь в местечко приехал и Эйидль. Он редко заходил к ней домой с пустыми руками.

Мария была вся на подъеме, веселая и оживленная, и заботилась о гостях с особым усердием. Тем не менее, у нее нашлось время шепнуть Хадле на ушко, как дела у Торстейдна и где его можно найти.

Многословна она не была. Но то, что она сказала, было замечательной новостью.

Побыв немного у Марии, Хадла отправилась обратно в местечко, ведя Халлдоура с собой. Они оба сняли дорожные костюмы, смыли с себя дорожную пыль и причесались. Маленький Халлдоур был вполне доволен новой одеждой, в которой был, и считал себя достойным появления в местечке.

Направлялись они к лавочнику Торгейру.

По пути к его лавке они проходили мимо каркаса здания, которое как раз возводили. Бревна укладывали на четырехугольник такого размера и формы, каким должен был стать дом. Под все углы и стыки были подложены камни, чтобы каркас стоял горизонтально. На этот каркас были небрежно уложены балки.

На одной балке сидел человек и вырубал в ней проем под столб. Хадла признала в нем Торстейдна и увидела, что он сильно пьян.

Она хотела было пройти мимо, не привлекая его внимания. Но Торстейдн поднял голову, и его взгляд упал на нее. После этого пути к отходу у нее уже не было.

Торстейдн пялился на нее отупевшими от пьянства глазами. Потом он отложил долото и киянку и произнес вялым, протяжным голосом:

— Хадла, а со мной поздороваться не собираешься… хоть я и пьян?

Хадла так разволновалась, что не могла вымолвить ни слова. Она молча подошла к нему и подала ему руку.

Торстейдн взял ее за руку, крепко сжал и не выпустил.

— Теперь я пьян, Хадла, — проговорил он, бессильно качаясь на балке. — Теперь я всегда пьян.

— Да поможет тебе Бог, бедный Торстейдн, — тихо промолвила Хадла со слезами в голосе.

Теперь она впервые смогла рассмотреть Торстейдна и толком увидеть, в каком ужасном он был состоянии. Уголки глаз подергивались в пьяных судорогах. Лицо было все красное и опухшее, а один глаз почти утонул в синяке. Он поранил и ушиб себе руки за работой — или за чем-то другим, — и ободранные ссадины зияли открытые и неперевязанные; было сразу видно, что за последние ночи он одежды не снимал и, вероятно, валялся под открытым небом.

— Да поможет тебе Бог, бедный Торстейдн! — было единственным, что Хадла могла выговорить, и она повторяла это снова и снова.

Торстейдн, казалось, этого не слышал. Он все еще держался за ее руку и проговорил, словно самому себе:

— Вот ты, наконец, и пришла… с ребенком, только не на руках. Нет, теперь он уже стал такой большой, что может и сам идти. Что ж, в конце концов ты все-таки пришла… Слушай. Ты понимаешь, что я говорю? Я мертвецки пьян. Теперь я собираюсь пить, пока не свалюсь, Хадла. Понимаешь ты это? Пока не свалюсь… мертвым.

Хадла видела, что без толку его благодарить за сделанное им добро, пока он был в таком состоянии. Она хотела поскорей уйти от него, но Торстейдн держал ее за руку.

Он немного помолчал, и лицо его было мрачно и серьезно. Словно какие-то старые воспоминания пытались пробиться сквозь туман мыслей. Наконец по его щекам заструились слезы.

Он, однако, взял себя в руки, выпустил руку Хадлы и утер слезы рукавом куртки. Потом он потянулся под балку, на которой сидел, нашарил там почти полную бутылку бреннивина и чуть не свалился вверх тормашками между балок от этого усилия.

С большим трудом он выровнялся и отпил из бутылки. От глотка жизнь словно вспыхнула в нем.

— Хочешь бреннивина, Хадла? — промямлил он себе под нос. Однако бутылку ей не протянул.

Хадла промолчала и покачала головой.

— Нет, бреннивина ты не хочешь, и милое дитя тоже. Но… куда вы идете?

— Хочу встретиться с лавочником Торгейром, — промолвила Хадла.

— А, Торгейр, Торгейр. Это человек, с которым стоит поговорить.

В это время мимо проходила ватага полупьяных норвежцев с одного судна. Они остановились у каркаса здания и вызывающе засмеялись.

— Смотрите, вон он, вчерашний исландский бандит, тот, у которого пасть от бренди дергается! — выкрикнул один из них по-норвежски.

Торстейдн поднял голову, но ничего не ответил.

— Теперь и его лучшая половинка и ребенок с ним, — сказал другой.

— Фонарем он, во всяком случае, может похвалиться, — снова заговорил первый.

— Слазь и дерись, скотина, — сказал еще один, закатывая рукава до локтей.

— Оставь его в покое, — сказали в один голос остальные и, шатаясь, двинулись прочь.

Торстейдн смотрел вслед компании с горькой ухмылкой. Хадла по его виду поняла, что он старательно запоминает, кто это были.

После этого Хадла с ним попрощалась. Она не могла больше смотреть на это печальное зрелище.

Но ей стало страшно при мысли о том, что будет, если они с норвежцами снова встретятся.

5. «Человек, с которым стоит поговорить»

Хадла некоторое время слонялась перед лавкой, держа мальчика за руку. Ей нужно было прийти в себя после их с Торстейдном встречи — так сильно она ее потрясла. Она не хотела, чтобы были видны ее слезы, когда она войдет в лавку, где было много людей.

Потом она вошла в лавку и попросила позволить ей поговорить с Торгейром.

Ее пригласили за прилавок и попросили немного подождать. Торгейру на данный момент было некогда, с ним беседовал хреппский староста из Хваммюра.

Хадла воспользовалась ожиданием, чтобы рассмотреть различные товары, выложенные на полках лавки.

Халлдоур воспользовался им еще обстоятельнее. Он никогда прежде не бывал в лавке и никогда не представлял себе подобной роскоши. Вся эта масса игрушек, лежавших на полках или свисавших связками из-под потолка! Кому они все достанутся? Там были целые ящики, полные губных гармошек, и связки труб. Разноцветные шарики для игр свисали в красной сетке. Рядом с ними было множество детских часов с цепочками, и все они — самых разных цветов, такие восхитительно красивые. И еще многое, многое другое. Все притягивало к себе его ум, манило его и искушало соблазнительным сиянием. Лавка была вся наполнена своеобразным ароматом. Он исходил от товара на полках, от ящиков с лакомствами, от бутылок со спиртным и табака; все смешивалось вместе и наводило удивительно приятное головокружение. По всей лавке царила сутолока и болтовня; он не понимал половины из того, что там говорили. Зачарованный, как во сне, он следовал за мамой по лавке, держась за ее руку.

Ожидание было недолгим. Хадла заметила, как в лавку вошел Эйидль. Вслед за ним к ней подошел спокойный молодой человек и сказал ей, что теперь она может поговорить с лавочником.

Этим человеком был Фридрик, сын бонда Сигюрдюра из Вогабудира. Он был у Торгейра приказчиком.

Он проводил Хадлу и Халлдоура в кабинет к Торгейру, оставил их там и закрыл за собой дверь.

Торгейр сидел за письменным столом, склонившись над огромной книгой. Когда они вошли, головы он не поднял, и Хадла не услышала, ответил ли он на ее приветствие. Она остановилась у двери, рассматривая этого могущественного человека. Она многое о нем слышала, но никогда раньше не видела.

— Пожалуйста, присаживайтесь, — промолвил Торгейр, не поднимая головы. Звук словно исходил из письменного стола.

Хадле это обращение показалось столь холодным, что она готова уже была выйти из кабинета и никогда больше туда не заходить. Тем не менее, она приняла приглашение и села на самый дальний от стола стул.

Халлдоур думал совсем о другом. Он не понимал, почему ничего из той «роскоши», которой была набита лавка, не было в кабинете у лавочника. Там не было ни свистков, ни ящиков с изюмом, ни нарядных шарфов, зеркал или картин. Вот если бы он был лавочником…

Торгейр выпрямился в своем кресле, снял очки, положил их на книгу и потер глаза, словно для того, чтобы четче видеть. Выражение его лица было озабоченное и усталое.

— С чем пожаловали, дорогая моя? — осведомился он.

Хадла рассказала ему о своем деле настолько подробно, насколько могла это сделать в нескольких словах. Торгейр молча слушал ее рассказ.

— Так вы вдова покойного Оулавюра из Хейдархваммюра, — произнес он, не ответив на ее ходатайство. — Я его немного знал. Он у меня закупался и платил по счетам пунктуально.

После небольшой паузы он прибавил:

— Так это вы пробились к поселениям одна в непогоду в разгар торри этой зимой, оставив детей с покойником. Это был смелый поступок. Похоже, в вас немало отваги.

Теперь он впервые посмотрел на Хадлу как следует.

Хадла промолчала в ответ на его похвалы. Но ей казалось, что его взгляд пронизывал ее насквозь.

— Должно быть, зимой на пустоши вам пришлось тяжело, — промолвил Торгейр. — Сначала с больным супругом, потом с его телом. Бедняцкая доля везде неважная, но хуже такого она, видимо, не бывает.

— Господь помог мне справиться со всем этим, — сказала Хадла, не поднимая глаз.

— Господь наверняка сделал это с какой-то целью, — улыбнулся Торгейр. — Просто так он подобных чудес не совершает.

Беседа ненадолго прервалась. Торгейр откинулся на спинку кресла, словно что-то подсчитывая в уме. Наконец он произнес:

— Много ли специй, которые вам необходимо обменять?

Хадла молча протянула ему деньги. Специи были в маленьком мешочке из крепкой холстины, который она держала у себя под шалью.

Торгейр взял их и улыбнулся, почувствовав, каким тяжелым был мешочек. Потом он высыпал монеты на письменный стол. Стол тяжко загудел, когда на него посыпались эти серебряные кусочки.

— Он в этих вещах был удивительно бережлив, — промолвил Торгейр, пересчитав специи и разложив их столбиками. — Он хранил эти специи слишком долго. Теперь они идут лишь по цене серебра.

Хадла была готова к этому заключению, так что оно не застигло ее врасплох.

— Что вы теперь намереваетесь делать… если можно поинтересоваться? — проговорил Торгейр после долгой паузы.

— Этого я не знаю, — ответила Хадла.

— Это, разумеется, не мое дело. Я спросил из любопытства. Полагаю, вам неприятно снова становиться работницей. Это всем неприятно, кто хоть раз побыл сам себе хозяином, как бы ни сложилось у них с хозяйством… К тому же сомнительно, что вы сможете найти хорошее место, где вам удастся оставить вашего мальчика при себе, а растить детей в скитаниях с места на место — это не дело.

— Я пока еще мало об этом думала, — промолвила Хадла.

— Да по́лно вам. Конечно, вы об этом думали, но, возможно, не пришли ни к какому окончательному решению. Я слыхал, доктор взял у вас вашего младшего ребенка.

Хадла ответила утвердительно.

— Он заходит сюда, когда бывает проездом, и немного мне про вас рассказывал. Старый Эйидль тоже о вас упоминал, так что вы мне не совсем незнакомы. Могу я дать вам совет?

Хадла ответила утвердительно, хотя ей было мало дела до его советов. Но теперь она понимала, как вышло, что он с таким знанием дела говорил о ее жизненных обстоятельствах в Хейдархваммюре.

— Хорошо, — промолвил Торгейр. — Буду немногословен. Жизнь в горах вы попробовали. Как вы теперь посмотрите на то, чтобы пожить на морском берегу? Старая Мария Рагуэльсдоуттир хочет продать свой хутор и переехать к дочери. Он будет не настолько дорогим, чтобы этих денег на него не хватило. Вы могли бы обзавестись постоянным местожительством и аренды не платить. Вы могли бы сами распоряжаться своей работой и со временем сами ее выбирать… Мария явилась сюда неимущей вдовой. Там она замечательно устроилась и успешно вырастила своих детей. Она никогда не жила в нужде и никогда не была вынуждена браться за плохую работу.

Хадла сидела в задумчивости и едва слушала то, что говорил Торгейр. Самым удивительным ей казалось то, что это были как раз ее собственные мысли, мысли, которые она втайне обдумывала и не высказывала ни одному человеку — это их теперь произносил вслух Торгейр.

— Боюсь, в местечке мне не понравится, — проговорила она рассеянно.

— Вот как, вот чего вы боитесь. Вы, разумеется, знаете себя лучше всех, однако я убежден в обратном. И если вы последуете этому совету, то сможете брать у меня работу, которая вам подойдет, когда захотите или когда вам будет больше нечего делать. Ваш мальчик тоже сможет здесь зарабатывать, пока подрастает. Здесь тысяча мелких работ, требующих скорее добросовестности и порядочности, нежели силы.

Торгейр замолчал и молча уставился перед собой, словно все еще взвешивал и оценивал груду специй на столе. Потом он промолвил:

— Покойный Оулавюр приобрел здесь на Новый год самую малость. Желаете расплатиться товаром или наличными, или хотите оставить как есть? Все будет устроено так, как вам угодно. А теперь я займусь вашим делом.

Потом он отсчитал Хадле стоимость всех специй, как если бы они все еще были в обращении.

— Простите, — сказал он под конец, — что я заговорил о вещах, которые касаются лишь вас одной, и полюбопытствовал о ваших планах. Надеюсь, вы окажете мне удовольствие и обратитесь ко мне, если вам потребуется помощь… вне зависимости от того, примете вы мой совет или нет.

У Хадлы было несколько легче на душе, когда она выходила из кабинета Торгейра, чем когда она входила туда. Исход ее дела оказался удачным, а ее мнение о Торгейре немного изменилось. Он, конечно, был странным человеком, с которым нелегко было наладить отношения, но оказался лучше, чем она ожидала. Вероятно, правдой было то, что говорил Торстейдн и другие: что он был человеком, с которым стоило поговорить.

6. Вечер в торговом местечке

Поздно вечером Мария с Хадлой сидели в «бадстове» в Мариюгерди. Так Мария называла комнату на чердаке своего дома, очень похожую на бадстову на сельском хуторе.

Роскошной она не выглядела, но была опрятной и милой. Высота в месте схождения стропил была всего лишь такая, чтобы взрослый человек мог пройти там прямо. Поверх стропил была настелена внакрой крыша из оструганных досок, как было принято в бадстовах. Доски начали темнеть от старости, но нигде не прогнили.

Окон в бадстове было два, по одному в каждом фронтоне. Одно выходило на хутор Вогабудир, а другое — на торговое местечко. У окна, выходившего на Вогабудир, стоял маленький столик и по кровати с каждой стороны от него, под скосом крыши. В одной из них лежал Халлдоур и крепко спал. Другая стояла застеленная для Хадлы с Марией.

У окна, выходившего на торговое местечко, была дополнительная кухонька, если можно было ее так назвать, так как главная кухня находилась в другой хижине, прямо от сеней. В этом конце бадстовы стояла маленькая железная печурка с отверстиями над очагом, а через крышу проходила печная труба. Напротив этой печурки был вход в бадстову, и крутая лестница спускалась в коридор.

Под этой бадстовой была небольшая гостиная. Вход в нее был из коридора, сбоку от лестницы в бадстову. В гостиной было окно на шесть стекол, выходившее на торговое местечко. За гостиной имелась небольшая спальня, а окно в ней выходило на Вогабудир.

В этой спальне спал этой ночью хреппский староста Эйидль, а его люди расположились на полу в гостиной.

Хадла с Марией сидели в бадстове у окна, обращенного к торговому местечку. Окно они открыли, чтобы легче было наслаждаться царившей на улице теплой погодой и видом на местечко.

Солнце зашло за морской горизонт. Светло-розовые облачные шлейфы простирались по всему северному небосводу, а вершины вокруг местечка были окутаны красноватыми вуалями теней. Было безветренно, и суда в гавани не двигались. Из окна над домами виднелись верхушки мачт и верхняя часть оснастки, а в проходах между домов были видны и сами корабли, а также голубовато-белые шапки льдин, медленно проплывавших мимо корабельных бортов.

Все работы на улице прекратились, и над местечком воцарилась тишина. Не было слышно никакого шума, лишь журчание реки, и прохожих было мало. В Мариюгерди все уже уснули, кроме них двоих. Им нужно было о столь многом поговорить.

Их беседа давно уже шла о Торстейдне. Истории, которые Мария могла о нем рассказать, красивыми не были. С тех пор, как он приехал в местечко, он мало чем занимался, только пил. По сути дела, он пил днями и ночами напролет, а в остальное время валялся в кровати. Только теперь он взялся возводить каркас здания, которое должен был построить для Торгейра. Конечно, кое-какую работу он выполнил, но ее наверняка было немного, потом что работал он лишь вполсилы. Торгейр все ему прощал и позволял продолжать, как бы тот ни напивался. После запоя ему становилось плохо — или, вернее будет сказать, он пил до тех пор, пока ему не становилось настолько плохо, что больше пить он уже не мог. Тогда наступало душевное расстройство… К сожалению, заявила Мария, она вынуждена сказать как оно есть. За пьянством у пьяницы всегда следовало душевное расстройство. Тогда он так ужасно раскаивался в том, как себя вел. Тогда он представлял собой одни лишь слезы и убожество, не мог спать и даже пытался покончить с собой. Как только он вставал на ноги, повторялась та же история… Теперь он продолжал уже целую неделю, напиваясь каждый день. И мало того, что он пил. От спиртного он становился зол и груб. Теперь, когда начали приезжать караваны, а особенно с тех пор, как в гавань пришло так много судов, он ежедневно попадал в драки, и многие уходили от него порядком потрепанными.

Затем Мария описала Хадле, какое горе это причиняло родителям Торстейдна. Она знала об этом лучше, чем кто-либо. Всю вторую половину зимы все новости стекались к ней. Все попытки забрать его домой в Хваммюр или, по крайней мере, увезти из местечка, согласовывались с ней. Все они оказались совершенно безрезультатными. Более того, однажды по весне мать написала ему письмо. Торстейдн презрительно посмеялся над письмом и швырнул его в печь, непрочитанное.

Хадла молча слушала рассказ Марии. Она знала Торстейдна столь хорошо, что понимала: к сожалению, все это наверняка было правдой. Но те меры, которые были предприняты, чтобы увезти Торстейдна из местечка, могли разве что его раззадорить. Таким способом это никогда не удалось бы.

Ей и самой пришел на ум способ, однако она не видела, как это можно было осуществить, и пока что считала бесполезным кому-либо об этом сообщать. Бесполезным было даже то, что ему написала его мать. Она должна была поговорить с ним. Они должны были поговорить и помириться. Она должна была посетить его в торговом местечке, явившись в самый подходящий момент. Это был единственный способ — а также и последний. Но как претворить его в жизнь? И когда будет подходящий момент?

Беседа мало-помалу перешла на другие темы.

— Разве тут, в местечке, не ужасный разгул стоит? — спросила Хадла. — Есть тут где-нибудь покой от пьянства и кутежей?

— Конечно, разгул, — промолвила Мария. — Но я также думаю, это больше всего зависит от того, как человек себя поставит. Я прожила здесь более двадцати лет, и ни разу пьянство и кутежи не причинили мне и моим родным никакого вреда. Мир в моем доме никогда не бывал нарушен, никогда у меня ничего не ломали и не портили. Я плату за ночлег не беру. Сюда не приходит никто, кроме моих друзей. Кутилам здесь делать нечего. Да они и так знают, куда им податься, с тех пор как трактир построили. Мне хорошие гости в радость; я знаю, тебе это знакомо по Хейдархваммюру. А к пьянству и кутежам я питаю отвращение, и они тоже меня сторонятся.

Хадла лишь вполуха слушала то, что говорила Мария, хоть и отвечала ей или время от времени спрашивала о чем-то. Она не могла думать ни о чем, кроме Торстейдна. После того, как она увидела его днем, и после всего того, что она о нем услышала, он стал ей еще дороже прежнего. Теперь она знала, в какой опасности он оказался.

Она была уверена, что знала его лучше, чем какой-либо другой человек, лучше, чем его родители. Она заглянула в его душу глубже, чем кто-либо другой. Она видела его сидящим и плачущим над телом своей возлюбленной, и она видела его стоящим подобно вору у двери его матери. Этого не видел никто кроме нее. Быть может, она одна до конца понимала, какой хороший человек в нем скрывался и как осторожно с ним нужно было обращаться.

Но при этом она знала также, что в его сердце для нее места не было. Его не было ни для кого, кроме его матери — которую он, тем не менее, внешне ненавидел и все стремился делать ей назло.

Поэтому ей нужно было идти окольным путем, если она хотела чего-либо добиться.

Внезапно из торгового местечка донеслись крики и шум.

Хадла вздрогнула.

— Это он, — вполголоса пробормотала она.

— Что за чушь! — воскликнула Мария, глядя на нее округлившимися глазами.

— Я в этом уверена, — промолвила Хадла с бо́льшим спокойствием, чем прежде. Она почувствовала, что выдала себя. Одновременно она подумала о давешних норвежцах.

Они обе выглянули в окно.

Внизу, на участке между домами, был виден человек, отбивавшийся бревном от множества нападавших на него людей.

Это был Торстейдн.

Хадла тут же вскочила и выбежала на улицу. Мария разбудила Эйидля и его людей в гостиной, а потом последовала за ней.

Торстейдн подстерег норвежцев, которые насмехались над ним днем, когда они выходили из трактира. На пристани он смело и неожиданно напал на них и пошвырял их всех в море.

Тут на подмогу к ним подоспели другие их товарищи. Торстейдн отступил к каркасу дома, который возводил. Там он схватил какое-то бревно и принялся размахивать им вокруг себя.

Люди подбегали уже со всех сторон. Впрочем, было больше не в новинку видеть Торстейдна сражающимся в одиночку против многих.

— Отберите у него бревно! Хватайте его и свяжите, скотину! — ревел один норвежец, здоровенный великан, подстрекая своих земляков. Он ринулся на поле брани сам, но получил такой удар бревном, что полетел вверх тормашками. Там он и остался лежать, выведенный из строя.

— Зовите полицию!.. Зовите сиссельманна31! — орали многие в один голос. Некоторые их них были исландцами, поддержавшими норвежцев. Но никто из них не рисковал сунуться под Торстейдново бревно.

В этот момент подбежали Хадла с Марией.

— Торстейдн, успокойся, Бога ради! — крикнула ему Хадла. — Пожалуйста, ради меня, прекрати это!

Торстейдн посмотрел на нее. Потом он отбросил от себя бревно и хотел отойти.

Но стоило ему выпустить бревно из рук, как норвежцы навалились на него всей гурьбой.

Торстейдн храбро сражался, беспощадно молотил их кулаками и отшвыривал их одного на другого.

Норвежцы применяли тот же способ боя, к какому привыкли прибегать между собой. Они дрались с занесенными кинжалами, но придерживали клинок пальцами. Цель была в том, чтобы не вонзать кинжал, а колоть им и царапать.

Торстейдн был знаком с их приемами и ловко их отражал. Тем не менее, несколько раз они его достали.

Тут подбежавшие исландцы решили, что пора их разнимать. Норвежцы тут же отступили, да они и так уже получили достаточно.

Но Торстейдн не щадил никого. На него нашло исступление берсерка. Его рассердило то, что его земляки так долго стояли безучастные при такой неравной драке. Теперь он сваливал всякого, кто подворачивался ему под удар, какие бы намерения у того ни были.

Хадла снова окликнула его и попросила успокоиться. Он не обратил на это внимания.

Наконец к нему подбежали несколько человек сразу, так быстро и слаженно, что он не мог наносить удары. Он, правда, еще стоял некоторое время, расшвыривая людей вокруг себя, однако его вскоре одолели. Он упал, и гурьба людей набросилась на него.

— Не бейте его, не бейте его! — закричали Хадла и Мария, и многие подхватили их крики. Зрителей все прибывало, в том числе женщин.

Но теперь те, с кем Торстейдн круче всего обошелся в последней схватке, решили отыграться. Они навалились ему коленями на грудную клетку, а костяшками пальцев — на горло и беспрестанно кричали:

— Будешь себя хорошо вести, приятель?

Торстейдн не сдавался. Он был не в состоянии пошевельнуться и едва мог сделать вдох. Тем не менее, он боролся и хорошо себя вести не соглашался.

Они придавили его еще сильнее.

Он стал понемногу уставать и вырывался с меньшей силой.

— Переверните его ничком и так и несите! — сказал долговязый бездельник из местечка, стоявший в стороне от драки и засунувший руки в карманы. — Тогда он ничего не сможет, драчун этот.

Остальные сочли это дельным советом. После некоторой борьбы они перевернули Торстейдна ничком. В таком виде они подняли его, все, кто до него добрался, и понесли домой на чердак, который находился над лавкой Торгейра.

— Кровь! — закричал кто-то из наблюдавших за этим действом. — У него кровь хлещет.

Те, кто нес Торстейдна, и ухом не повели и пошли дальше. Но там, где они проходили, оставалась кровавая дорожка.

— Отпустите его! — прогремел гневный голос. Явился старый Эйидль из Хваммюра. Он подбежал, подскочил, как двадцатилетний парень, с занесенными кулаками. Рубашка трепалась на голой груди, и белые волосы развевались на вечернем ветерке.

Следом за ним бежали трое мужчин.

Эйидль без церемоний ринулся в толпу вокруг Торстейдна, молотя вокруг обеими руками. Его кулаки оказались отнюдь не мягкими, и люди хватались за те места, куда приходились удары.

Эта неожиданная атака рассеяла толпу во все стороны. Люди отпустили Торстейдна и отскочили от него на несколько шагов. Там они остановились и задумались. Им неохота было начинать игру заново с Эйидлем и его работниками — особенно если Торстейдн снова поднимется.

Эйидль немного постоял, ожидая, не захочет ли кто-нибудь еще с ним схватиться. В глазах его словно пылал огонь.

Остальные потирали неотмщенные ушибы и разбредались прочь.

Хадла и Мария пришли Торстейдну на помощь. Он был весь окровавлен и откашливал много крови.

— Помогите отвести его ко мне домой, — сказала Мария.

Эйидль с благодарностью согласился, и Торстейдна отвели в Мариюгерди. Он так обессилел, что сам идти не мог.

На месте драки норвежцы пытались помочь тому, кто угодил под бревно. У него посинела и кровоточила челюсть, была сломана ключица, и он все еще пребывал в полубессознательном состоянии.

Все остальные сумели дотащиться восвояси сами.

7. Борьба между жизнью и смертью

Торстейдна уложили в постель, с которой встал Эйидль.

Привели местного доктора. Тот мало что мог сделать, лишь дать советы и лекарства, которые должны были остановить кровотечение. Он сказал, что в горле были перерезаны вены, и явно питал мало надежд на улучшение.

Приняв лекарство, Торстейдн провалился во что-то вроде обморока. Кашлял он реже, и кровь, которую он откашливал, была свернувшейся. Но одышка была такой сильной, что ему грозило удушье. Бронхи были частично закупорены кровью, а горло распухло от жестокого обращения.

Они обе, Хадла и Мария, просидели с ним всю ночь.

Эйидль улегся в гостиной со своими людьми, но за ночь не сомкнул глаз. Он был измотан после возбуждения, в которое пришел, и мысли о Торстейдне не давали ему спать.

На исходе ночи Торстейдн уснул. Кровавый кашель прекратился, и одышка тоже.

Весь последующий день он лежал между жизнью и смертью. Хадла и Мария сидели с ним по очереди и ухаживали за ним по мере сил. В тот день Эйидль закончил свои дела в местечке и вечером отправил караван домой. Сам он остался на ночь, чтобы посмотреть, как сложится со здоровьем Торстейдна.

Под вечер доктор снова пришел к Торстейдну и высказал больше надежд на выздоровление, чем прежде. Тем не менее, он считал, что опасность для больного еще далеко не миновала.

Когда Эйидль собрался на следующее утро ехать домой, он сказал Хадле, что было бы очень неплохо, если бы она могла остаться там и помочь Марии ухаживать за Торстейдном, пока он в таком тяжелом состоянии. Эту услугу он будет помнить ей долго.

Хадла тут же согласилась. Ей, разумеется, и в голову не приходило оставить Торстейдна, пока он не будет вне всякой опасности. Тем не менее, ей было приятно, что Эйидль расценивал это как услугу.

8. Хадла думает, как быть

Выздоровление Торстейдна шло медленно. Несколько дней он был почти без сознания. А когда сознание вернулось к нему, началось такое горькое и мучительное раскаяние и душевная борьба, что они оказались тяжелее физического нездоровья. Теперь он с ужасом и содроганием думал, как близок был к тому, чтобы убить человека.

Он не мог думать или говорить ни о чем, кроме одного лишь этого. Он считал, что лишь Божье покровительство нужно было благодарить за то, что он оказался избавлен от подобного несчастья.

Никаких известий о норвежце он получить не смог. На следующий день после драки судно, на котором тот находился, подняло якорь и уплыло куда-то во льды. Доктор, конечно, его перевязал, однако неизвестно еще было, выживет ли он.

Эти известия мало успокоили Торстейдна. Он словно никак не мог поверить, что тот человек был еще жив, если только не сможет сам его увидеть и с ним помириться. Вероятно, он стал убийцей.

Эти мысли мучили его день и ночь.

Доктор приходил к нему ежедневно, да и Торгейр время от времени к нему заглядывал… Он хоть и видел там Хадлу, но ни словом не обмолвился о том, о чем они говорили.

Торстейдн ко всем визитам относился сухо и с пришедшими почти не разговаривал. Гости его раздражали.

Хадла чаще всего сидела в гостиной рядом с его комнатой за рукоделием, которое она себе раздобыла. Она разговаривала с ним, только когда он ее звал. Она видела по нему, что это было для него предпочтительнее всего. Она также знала, что ему было не по нраву, если она или кто-нибудь другой сидел с ним. Он хотел остаться один.

Бо́льшую часть дня он молчал и звал ее редко. Она тоже сидела тихо — и прислушивалась.

Она прислушивалась к каждому вздоху, каждому стону, исходившему из его груди, каждой слетавшей с его губ молитве… каждой его эмоции.

И прислушивалась она не безрезультатно. Таким образом ей стало известно о его мыслях и той борьбе, которую он вел с самим собой.

Все лучше и лучше понимала она, что его плачевное положение было для него совершенно очевидно, но он ничего не мог с этим поделать. Нечто, таившееся внутри него, беспощадно гнало его вперед, гнало скорпионами, как жестокая богиня мщения.

Долго пытался он утопить свои печали в достаточно крепких напитках. Некоторое время это удавалось. Но когда они снова восставали из этой купели, то были сильнее прежнего и всегда приводили с собой своих сестер.

Часто он хотел напиться до смерти, но это ему не удалось. Природа наделила его жизненной силой, которую ничто не могло покорить до конца. Он не мог напиться даже до продолжительного забытья, чтобы обрести покой от своих воспоминаний. Он мог лишь напиваться, пока не почувствует себя больным — и виноватым.

В отчаянии призывал он некую сверхъестественную помощь и утешение. Он сгорал от тоски по чему-то, что могло заключить его в свои объятия и утешить его как ребенка.

Его разум блуждал в каком-то странном замешательстве между жгучими мольбами и горчайшим отчаянием. Хадла слышала, как он постоянно бормочет молитвы, а потом ворочается и нетерпеливо вздыхает оттого, что им никто не внемлет.

Все это все больше и больше убеждало Хадлу в том, что она наткнулась на правильный способ. Он должен был вернуться к матери.

Он должен был оказаться с человеком куда более волевым, чем он сам, который был способен поделиться с ним силой, пока он приходит в себя. Этого не мог никто, кроме его матери.

Он должен был упасть в ее объятия как беспомощное дитя, а воспитание его — начаться заново.

…Пока Хадла сидела с больным Торстейдном, она также обдумывала свое собственное положение.

С тех пор, как старая Мария гостила у нее, а в особенности с тех пор, как с ней поговорил Торгейр, она много думала о Мариюгерди.

Торгейр сказал правду. Ей не понравится снова стать работницей, да и сомнительно было, что она будет теперь столь же хорошей работницей, какой была десять лет назад. Ее пробирала дрожь от одной мысли о топких болотах, в которых сельским работницам приходилось стоять с утра до вечера.

Да и растить Халлдоура в скитаниях с одного места на другое было неприемлемо.

Она уже осмотрела Мариюгерди со всех сторон, и ей там понравилось. Постройки были куда лучше и прочнее, чем те, с которыми она мирилась в Хейдархваммюре. А к участку прилагался еще и огромный огород.

Это могло стать для нее приятным местом жительства, и при этом она могла бы отлучаться из дому. Там она могла принимать гостей и оказывать услуги тем, кто хорошо с ней обошелся в ее нужде. И там она, возможно, могла дать Халлдоуру чуть лучшее образование и более приятную работу, чем на селе. Не пройдет много времени, прежде чем он сможет начать зарабатывать.

И все же она колебалась. Она боялась, что ей не понравится среди людей после того, как она так долго прожила в горах. И еще она боялась разгула и пьянства.

Наконец она вверила решение этих вопросов в руки непредсказуемого случая.

Она поклялась сама себе. Если ей удастся помирить Торстейдна с его матерью и вернуть его домой в Хваммюр… тогда она купит Мариюгерди.

9. «Святые самых последних дней»

Эйидль из Хваммюра еще раз приехал в торговое местечко через несколько дней после отъезда домой, чтобы узнать, как дела у Торстейдна.

Он подошел к постели Торстейдна, по-отечески поздоровался с ним и спросил, как тот себя чувствует, но ответа не получил.

Торстейдн решил ни на кого не обращать внимания, ни от кого ничего не принимать и умереть с голоду. Это была последняя из глупостей, порожденных его больной душой.

Эйидль заговаривал с ним раз за разом. Хадла тоже пыталась, но это ни к чему не привело. Торстейдн не спал, но словно лишился слуха и чувств.

Эйидль продолжал попытки долго и сдаваться не собирался. Наконец он отвернулся от него, подавленный печалью и горем, отчаявшийся и растерянный.

Хадла проводила его до сеней, закрыла дверь в гостиную и тихо сказала ему:

— Должна приехать его мать.

Эйидль долго молчал и качал головой.

— Это ничего не даст, — наконец промолвил он.

Тогда Хадла сказала ему, на чем она основывала это мнение, и спросила, не удастся ли доставить Боргхильдюр в местечко.

Эйидль начал задумываться.

— Пожалуй, на лошади она усидеть могла бы, если ее привязать и ехать медленно, — промолвил он. — А везли бы ее две лошади по очереди… Во всяком случае, стоит попробовать.

Лицо старика прояснилось от новой надежды.

Хадла вернулась в гостиную к больному, а Эйидль отправился домой.

…Когда Эйидль выезжал из местечка, тамошние жители стояли на улице и смотрели на невиданное зрелище. В бухту входил пароход.

Это было каботажное судно, старый трехмачтовый дубовый тихоход, на который был установлен паровой двигатель. Ему пришлось развернуться у соседнего мыса из-за дрейфующих льдов, и теперь он направлялся в гавань.

Судно стало на якорь, и люди с него сошли на сушу.

Хадла не обратила на это внимания. Она сидела за своей работой и время от времени поглядывала в окно.

По всему местечку стоял шум и гам. Многие сельчане приехали туда за покупками, а теперь к ним прибавились еще и гости с корабля. Погода была тихая, и народу на улице было полно.

Вдруг Хадла слышит песни и звуки музыкальных инструментов на участке между Мариюгерди и постройками, относившимися к лавке Торейгра. Она выглянула и увидела большую толпу людей, которая собралась вокруг нескольких человек, игравших и певших.

Вслед за этим явился запыхавшийся от восторга Халлдоур и закричал:

— Человек на скрипке играет, такой же, как у меня… которую ты для меня хранишь. Выходи и глянь. Пойдем, пойдем!

Хадла не собиралась обращать внимание на просьбы мальчика, но тут с чердака спустилась старая Мария. Она видела то же самое и хотела захватить с собой Хадлу и сходить посмотреть на это получше.

Хадла взглянула на Торстейдна и решила, что он спит. Тогда она уступила и пошла за Марией и Халлдоуром.

Посреди толпы стоял иностранец, простоволосый, с разными знаками различия на одежде, которые должны были показать, чьим посланцем он являлся. Он играл на скрипке и пел псалмы на ломаном исландском. Между псалмами он держал речи на иностранном языке.

Рядом с ним стоял другой человек, исландец, с похожими знаками различия на одежде. Он пел псалмы вместе с ним и переводил его речи.

Возле этих людей стояло тесной кучкой несколько лиц. Они во всем вели себя как и их предводители, подпевали, или вернее будет сказать, подвывали, когда те пели, и сцепляли пальцы и напускали на себя крайне благочестивый вид, когда те проповедовали или молились.

Среди этих людей были Сетта из Бодлагардара и ее брат Торбьёрдн.

Случилось так, что, выйдя из исправительного дома, брат с сестрой поселились в Рейкьявике, стали жить там вместе и разными способами зарабатывать себе на жизнь. Они экономили, как только могли, и им удалось наскрести небольшую сумму денег.

В Рейкьявике они свели знакомство с этими миссионерами. Они решили, что им покуда будет выгодно присоединиться к их учению и «освободиться»; сейчас компания направлялась в Америку.

Иностранный миссионер был высоким человеком приятной наружности, но с удивительно меланхолическим выражением лица. По нему было сразу видно, что он знавал лучшие времена. Его исландский товарищ был совсем другого типа и мало отличался от Торбьёрдна с Сеттой.

Сетта сияла от радости и держалась поблизости от предводителя, как будто боялась, что кто-нибудь его у нее отберет. Торбьёрдн стоял ссутуленный с исполненным покаяния видом и надувал губы, когда остальные молились в голос.

После псалмов слово взяла Сетта. Она не робела, говорила громко и смеялась, косясь по сторонам карими глазами, словно ластящаяся собака.

Она объявила, что теперь она освобождена от всех своих грехов и вымыта дочиста в крови агнца. Она каждую ночь засыпала со своим Богом в объятиях и была так счастлива… о, так неописуемо счастлива, потому что теперь она была освобождена, свята и незапятнанна. Она многословно и проникновенно описала, сколь грешна она была — не упомянув, правда, о том, что воровала овец; но она была вся черна от грехов, однако теперь, после купания в крови, стала белой, как снег. Ее Бог посетил ее в темнице, как и Петра — или Павла, она не помнила, кто из них это был, — и отпер ей дверь, и указал ей путь к спасению души, и отвел ее к Водоемам, чтобы крестить. Все, кто не пройдет ее дорогой, погибнут навеки. Но теперь освободиться могли все, раз смогла освободиться она…

Речь Сетты была долгой… и она плакала, пока говорила, то от радости из-за своего освобождения, то от скорби из-за предстоящей погибели остальных. Она склоняла голову набок, и уголки рта тянулись то вверх, то вниз. Все лицо пребывало в движении от пылкого многословия. Предводитель стал подавать ей знаки, что уже достаточно, но Сетта не намерена была останавливаться. Наконец он начал псалом, не дожидаясь, пока она замолчит.

Следующим должен был выступить Торбьёрдн.

То, что он произнес, не было речью, скорее каким-то вбитым ему в голову перечнем. Он был об освобождении от грехов, омовении в крови агнца, возрождении, освящении и тому подобном. Он пробубнил его, уткнувшись носом себе в грудь, и закончил его прежде, чем кто-либо успел опомниться.

…Хадла стояла поодаль за спиной Марии, чтобы не попасться на глаза Сетте.

С другой стороны кольца людей стоял лавочник Торгейр и… преподобный Халлдоур из …стадюра.

Пробст презрительно усмехался, глядя на это «поклонение». Однако в усмешке была некая горечь, как у человека, который смотрит на карикатуру на самого себя.

Но он об этом не говорил. Он стоял рядом с самым видным человеком местечка и держал голову высоко, так как и сам был видным человеком. Его обряды поклонения опирались на законы и обычаи; они никого не возмущали. Там все было более продуманно и искусно — и лицемерие тоже.

И все же была в этом сборище одна жемчужина. Это была игра предводителя на скрипке. Ее звуки были чистыми и мягкими и отличались от сопровождавшего их пения так же, как золото от свинца. Он проводил по струнам мягко и уверенно, и в звучании было что-то меланхолично-эмоциональное. В этом он, по крайней мере, был искренен. Но о каких печалях пел инструмент? И почему этот человек оказался в этом обществе?

Возможно, никто не заметил это яснее, чем маленький Халлдоур. Он не видел и не слышал ничего, кроме скрипки. Звуки проникали в его душу огненным дождем, прожигали дорогу в его сознание и пробуждали в нем неутолимую жажду уметь извлекать такие же звуки из инструмента, который был у него самого и выглядел точь-в-точь как этот.

Когда Хадла с Марией пришли домой, то увидели Торстейдна, стоявшего у открытого окна гостиной.

Он услышал со своей постели отзвуки пения псалмов. Оно звучало в его ушах так, будто армии сверхъестественного утешения, которого он так жаждал, приближались к нему.

Но когда он увидел, кто нес эту благую весть, его охватила дрожь омерзения. Сколь бы красивы ни были слова, они превращались в самую отвратительную болтовню, когда исходили из уст Сетты из Бодлагардара. А молитвы, возносимые с этим омерзительным лицедейством, были для него духовной заразой… И теперь он вспомнил, что в чем-то похожими на это были на самом деле все трактовки этого так называемого Божьего слова, какие он слышал. Повсюду им сопутствовало какое-то шутовство, какая-то трескотня и пустословие, и повсюду это могло оказаться удобным прикрытием для глупости и подлости.

Он вернулся в свою постель еще более сломленным и полным отчаяния, чем прежде, как человек, моливший о хлебе, а получивший камень.

10. Мать и сын

Хадла с нетерпением отсчитывала часы до ожидаемого возвращения Эйидля с Боргхильдюр, если та решится на поездку.

Однажды вечером она сидела за работой и время от времени выглядывала в окно. Она уже заметила подъезжающих к местечку людей и как будто узнала, кто это был.

Тут вбежал маленький Халлдоур и закричал из дверей в большом волнении:

— Эйидль..!

Больше он сказать не успел, так как Хадла велела ему замолкнуть. Торстейдн не должен был заподозрить, что приедет его отец.

Потом Хадла вышла встретить Эйидля и Боргхильдюр.

…Торстейдн приподнялся в своей постели и изумленно уставился на гору плоти, которую вводили в дверь гостиной. Некоторое время казалось, что его охватит бешенство. Потом он повалился на подушку и замер, как и прежде.

— Торстейдн, сыночек, — запинаясь и очень ласково проговорила Боргхильдюр плохо слушавшимся языком. — Торстейдн, сыночек. Можно мне к тебе войти?

Торстейдн лежал неподвижно и ничего не отвечал.

— Торстейдн, сыночек. Мальчик мой любимый! Ты не узнаешь свою мать? Не видишь, какой калекой я стала?

Боргхильдюр медленно-медленно потащилась через гостиную. Одной рукой она опиралась на свой костыль, а другой — на руку Хадлы.

Когда она подошла к двери в комнату, Торстейдн бросил на нее быстрый взгляд. По его лицу было видно, что он хотел выкрикнуть: «Пошла вон!», но передумал, когда увидел, какой беспомощной была его мать. Он снова закрыл глаза и продолжил молчать.

— Торстейдн, сыночек! Любимый мой Торстейдн! — промолвила Боргхильдюр дрожащим голосом. — Прости свою мать, которая несет теперь свой крест немощной калекой. Посмотри, любимое дитя мое, посмотри на меня. Ты вряд ли меня узнаешь.

Никакого ответа.

В дверях Боргхильдюр отпустила руку Хадлы и потащилась к кровати одна. Костыль она поставила у края кровати, так как едва могла без него стоять, и медленно протянула обе руки к груди Торстейдна.

— Торстейдн! Торстейдн! Прости мне былые прегрешения и будь добр ко мне, — промолвила она плача.

Торстейдн ничего не ответил, но на ресницах его сверкнули слезы.

Тут Боргхильдюр припала к его груди. Торстейдн обвил ее руками и прижал к себе с таким пылом, что она едва могла вздохнуть.

Хадла и Эйидль стояли в гостиной. Хадла готова была расплакаться от радости.

Эйидль долгое время молчал, как будто не верил своим глазам. Потом он вытер слезу со щеки тыльной стороной ладони и произнес:

— Благослови тебя Бог, Хадла! Это все благодаря тебе.

11. Скупые прощания

Несколько ночей провела Боргхильдюр в Мариюгерди возле своего сына, пока тот поправлялся и примирение сына с матерью укреплялось.

Эйидль тем временем поехал домой и все приготовил к тому, чтобы перевезти Торстейдна домой. Теперь ему не нужно было сомневаться в том, что это достижимо.

Боргхильдюр устроили в гостиной, где сидела Хадла. А она переехала на чердак к старой Марии. Теперь ни одна из них не находилась в гостиной постоянно; они заходили туда, только когда в них возникала потребность.

Радость Торстейдна и Боргхильдюр от примирения была велика. Оба жаждали его, каждый по-своему. Теперь они радовались ему в полной мере. И Торстейдн предпочитал, чтобы никто не приближался к нему, кроме его матери.

Он делал для нее все, о чем она его просила, как послушное и покладистое дитя. Он никогда не спрашивал о Хадле, Марии или ком-либо, кто приходил к нему ранее. Теперь мать была для него всем. Казалось, обо всех остальных он забыл.

Боргхильдюр каждый день была на ногах и передвигалась между гостиной и комнатой. Чаще всего она сидела возле кровати Торстейдна и держала его за руку. Тогда они подолгу тихо разговаривали о том, чего больше никто не должен был слышать.

Торстейдн также начал одеваться. День ото дня он шел на поправку.

…Эйидль явился в назначенный день с людьми и лошадьми. Торстейдн и Боргхильдюр были уже готовы к поездке домой.

Торстейдн был бледен и обессилен. Тем не менее, к своей лошади он дошел без поддержки.

Хадла, Мария и маленький Халлдоур вышли на улицу попрощаться с ними.

Усадить Боргхильдюр на лошадь потребовало времени и усилий. А когда с этим было покончено, она с благодарностью попрощалась с Марией, но не с Хадлой и не с Халлдоуром.

Так же поступил и Торстейдн. Они оба были уверены, что Хадла и Халлдоур поедут домой с ними.

Потом они отправились в путь, и их сопровождающие с ними.

Мария вошла в дом, а Хадла осталась стоять на улице и смотрела вслед уезжающим. Она была сама не своя от радости, но все же в глазах ее сверкали слезы.

Эйидль задержался. Он подошел к Хадле и промолвил:

— Я захватил лошадей для вас с Халлдоуром. Разве вы с нами не поедете?

Хадла весело улыбнулась.

— Я собираюсь пока побыть здесь, — сказала она. — Я купила у Марии Рагуэльсдоуттир этот хутор. Мне любопытно посмотреть, как мне в нем понравится, когда все знакомые уедут.

Эйидль воззрился на нее, онемев от удивления.

— Купила..? — проговорил он. — И ты сумела? Тебе хватило денег?

— Да, — промолвила Хадла. — Более того, надеюсь, немножко еще и останется.

Эйидль окинул ее взглядом с головы до ног. Ему никогда не доводилось видеть ее более энергичной и смелой, чем сейчас. Она словно помолодела на много лет. Он часто ею восхищался, но никогда больше, чем сейчас. Прежние испытания и трудности оставили мало следов на ее внешности и никаких — на ее героическом духе. Теперь она вступала в новую жизнь и ничуть этого не страшилась. Перед ней были открыты все дороги.

— А моя Боргхильдюр с Торстейдном даже с тобой не попрощались, — сказал он, глядя то на Хадлу, то вслед уезжавшим.

— Этого и следовало ожидать, — промолвила Хадла. — Они не знали об этом плане. Передавай им сердечный привет. Я скоро приеду в Хваммюр забрать мои вещи.

Тут они договорились, что она оставит лошадей у себя и воспользуется ими, когда ей будет угодно. Также Эйидль предложил ей свою поддержку, как сейчас, так и потом, если в ней возникнет потребность.

— Благослови тебя Бог, Хадла, — промолвил Эйидль на прощание и протянул жесткую и костлявую руку. — Благодарю тебя от нашего имени за все то, что ты для нас сделала, и искренне желаю тебе счастья!

12. Прощание с хутором на пустоши

Хейдархваммюр стоял в запустении.

Коридор обрушился под тяжестью снега, а сами хижины обвалились.

Стену сеней сдуло. Долгое время они зияли перед ехавшими с пустоши путниками, словно разделанная китовая туша, в которой побелевшие ребра поддерживают ссохшуюся плоть.

Эйидль велел работникам вытащить балки из-под дерна в обвалившихся хижинах и отвезти их домой на дрова.

Остальное оставили стоять и гнить, пока не развалится окончательно.

Бадстова простояла дольше всего. Окно, в котором старый Йоусеп жег свои свечи для путников на пустоши, таращилось теперь на пустошь, словно темный выколотый глаз.

Между Эйидлем и комитетом сислы была достигнута договоренность поддерживать бадстову в порядке, чтобы люди могли найти там убежище в случае жизненной необходимости. Несколько лет она служила горной хижиной, накапливая в себе твердый как стекло лед до осени. Наконец рухнула и она, и трава выросла на руинах Хейдархваммюра.

Шли годы. Руины оседали и врастали в землю. Хутор на пустоши превратился в крохотную горстку кочек — крохотное кладбище умерших надежд и грустных воспоминаний. Крохотную, искусно выведенную начальную букву в одной главе истории заселения Исландии, вырезанную в земле…

…Но однажды утром там вновь появились люди.

Их руководителем был Кьяртан, младший брат доктора Адальстейдна из Хваммюра. Он стал инженером, поездил по разным странам и теперь на службе у правительства разведывал места для прокладки дорог по пустошам и для постройки мостов через реки. Остальные были его сопровождающими.

Они разбили в Хейдархваммюре палатку и намеревались разметить место под мост через реку.

Этим утром они все втроем стояли на горе над Хейдархваммюром и озирали местность. Инженер время от времени подносил к глазам бинокль и смотрел на пустошь на западе. Он искал подходящее направление для дороги.

Остальные также смотрели на запад. Никто из них не произносил ни слова.

Пустошь лежала в сияющем утреннем великолепии. Озера вздулись, и река катила свои белопенные воды. Все купалось в обжигающем солнечном свете.

Карликовая береза покрылась листочками, а луга зазеленели. Их лошади едва не тонули в траве, пасясь там в своих путах.

На берегах реки, словно прирученные медведи, гарцевали на задних ногах дикие лошади.

Яловые овцы брели через развалины Хейдархваммюра, совсем рядом с палаткой. Время от времени слышалось жалобное блеяние ягненка, который еще не забыл материнских сосцов.

Кьяртан обращал мало внимания на эту летнюю красоту. Он опустил бинокль и невооруженным глазом уставился на пустошь.

Он видел больше, чем его спутники, и больше, чем мог увидеть в свой бинокль.

Он видел видения.

По всей пустоши он видел людские жилища. Теснее всего они располагались вокруг озер и вдоль рек. Обширные зеленые пашни выросли на холмах и бесплодных землях.

Там виднелись красные крыши и белые стены. Густые голубые дымки поднимались в воздух.

Далеко-далеко на западе по пустоши что-то двигалось. Оно появлялось временами, а потом исчезало. Отбрасываемый им блеск колол ему глаза.

Это было больше всего похоже на длинную вереницу больших коробок со стеклянными боками, блестевшими на солнце.

Этот поезд обвивался вокруг возвышенностей подобно змее с красивой чешуей, перемещаясь небыстро, но равномерно продвигаясь вперед.

У реки, где дома стояли теснее всего, он остановился, словно для того, чтобы напиться. Река там ревела на одной запруде за другой.

Утолив жажду, «змея» поползла дальше по каменной арке над рекой, направляясь к горе.

Перед поездом колыхалась покрывавшая всю землю светло-зеленая растительность, достигавшая гребней гор. Это был вновь высаженный лес нескольких лет от роду.

Поезд ворвался в него, как в зеленые испарения у земли. Он двигался красиво, величаво, как король, но не привлекал к себе лишнего внимания. Без дыма, сверкая как зеркало, он тихо и бесшумно продвигался вперед. Голубые искры летели из-под колес.

Каждое окно было полно лиц.

Перед Хейдархваммюром он сделал на своем пути поворот, а потом наискосок устремился в гору.

На гребне перевала он скрылся в глубоком ущелье, как морская птица, ныряющая сквозь гребень волны. Сразу после этого он выбрался на кряж.

Он смотрел вслед ему с улыбкой. Он знал, что это такое.

Великий политик, не стеснявшийся в выборе средств, продавил эту затею при поддержке партии, несмотря на крики и завывания своих оппонентов. За это они оклеветали его и лишили власти — а потом продолжили его работу.

Когда Кьяртан снова взглянул на пустошь, там появилось еще больше интересного.

Хуторов стало больше, а зеленые лоскуты разрослись. Волны вздымались на лесных просторах, когда над ними пролетал ветерок. Даже каменистые холмы похорошели.

Пустоши предстояло заполниться жилищами работящих, думающих людей. Они вырастали, словно дома эльфов, возникали в голубой, мерцающей дымке у земли, легкие, прозрачные, словно рождающиеся миры.

Он смотрел в бесконечное будущее…

— Когда по этой пустоши пройдет железная дорога, хотел бы я владеть этой лощиной, — сказал он своим спутникам.

— Этого никогда не будет, — сказали они оба в один голос с тем самым безнадежным качанием головы, которое всегда сопутствует в Исландии этому ответу.

— Того, что я завладею лощиной — да. Тогда она станет для меня слишком дорогой.

— Здесь никогда не пройдет железная дорога.

Кьяртан пристально посмотрел на них.

— Непросто будет этому помешать. В противном случае эти пустоши никогда не будут заселены.

— Они и не будут заселены. Здесь невозможно жить из-за суровых зим.

— Когда норвежцы явились сюда в девятом веке, эти пустоши доходили до моря, — промолвил Кьяртан. — Они были плодороднее той земли, которая теперь заселена и возделана, однако оказались обойдены дорогами; поэтому они до сих пор и не освоены… Когда пути сообщения доберутся сюда, здесь случатся чудеса, о каких никто еще и не мечтал… Подумайте о вон тех бесплодных землях, когда их распашут плугом, засадят их семенами трав, внесут удобрения и превратят их в туны. Подумайте о вон тех лугах, во много слоев покрытых подушками пожухшей травы. Это трава, которая вырастала сама собой и вымерзала год за годом. Такое богатство пропадает. Проявив немного заботы, эту траву можно сделать вдвое выше и гуще… Взгляните вон на ту реку. Это милая и резвая шалунья. Чего, по-вашему, можно будет достичь, если ее с пользой обуздать?.. Взгляните на запад, на пустоши. То, что там сверкает — это лечебные источники; подумайте обо всех тех, кто будет приходить туда набраться сил и освежиться в грядущие века… И взгляните на воздух, какой он чистый и прозрачный. Вы, конечно, не поверите, что множество людей в мире зарабатывают на воздухе — зарабатывают на том, что оказывают прием и продают все необходимое тем, кто ищет чистого воздуха… Если у исландцев не хватит ума освоить эти земли пустошей самим, то это сделают другие. Они куда лучше многих земель, которые уже заселены и возделаны, много лучше холмов и каменистых морских побережий, которые возделывают сейчас.

Те молча слушали это, как и любую другую красивую чепуху. Они улыбались этим видениям будущего, как безобидным выдумкам, с которыми незачем спорить.

— Дорога скоро появится, — продолжал Кьяртан, — и тогда здесь, за горами, вырастет цветущий округ — на руинах хуторов на пустоши.


Примечания

1 Разновидность длинного узкого дома, более распространенного в средние века.

2 Скегги — исландское имя, также означающее «бородач».

3 Торви — исландское имя, происходящее от слова «дерн». Название хутора переводится как «Дерновый Холм».

4 Строчка из стихотворения Ханнеса Хафстейна «Свадьба».

5 Исландская поговорка «знать на длину/дальше собственного носа» означает знать больше других.

6 Фразу «сидеть на руках» в исландском языке можно истолковать как в прямом, так и в переносном смысле: «бездельничать», «сидеть праздно».

7 В исландском фольклоре злобное привидение в образе быка, вызванное колдуном Торгейром Стефаунссоном в середине XVIII в., чтобы вредить своим врагам.

8 По исландскому поверью, если человека начинает вдруг клонить ко сну, это означает скорый приход некоего гостя, чья фюльгья (дух-хранитель) предшествует ему и как раз и вызывает сон.

9 По-исландски слово, обозначающее «отказать жениху», дословно значит «сломать хребет».

10 Цитата из известной эпитафии Бьярдни Тораренсена на смерть ученого и писателя Оддюра Хьялталина.

11 Распространенная кличка черной овцы.

12 Стоимость коровы в старинной исландской системе взаиморасчетов равнялась стоимости шести овец с шерстью и ягнятами.

13 Персонажи исландского фольклора, сыновья ранее упоминавшейся великанши Грилы, являющиеся по одному в дни перед Рождеством (Йолем). В настоящее время считается, что их 13, однако в некоторых источниках XIX в. перечисляется лишь 8 или 9; их имена также могут различаться. В зависимости от источника они могут по характеру быть озорниками, вредителями или злобными чудовищами.

14 Огромный черный кот, живущий с Грилой и Йольскими Парнями; во время Рождества бродит по хуторам и пожирает тех, кто не обзавелся какой-нибудь обновкой из одежды. Выражение «одевать Йольского Кота» как раз и означает остаться на Рождество без обновки.

15 Традиционные исландские лепешки («листовой хлеб») украшают сложными вырезанными в тесте узорами.

16 Первый день Великого поста, отмечается за 46 дней до Пасхи.

17 Исландский хёвдинг и годи, живший в X-XI вв., персонаж «Саги о людях со Светлого Озера», к которой принадлежит и последующая цитата.

18 Название хутора означает «Двор Марии».

19 В древнескандинавской мифологии повелительница мира мертвых; иссиня-черная у нее только половина тела (или лица).

20 У гостей в Исландии (особенно в темное время суток) было принято подходить к окну и говорить «[Да пребудет] здесь Господь» вместо того, чтобы стучаться в двери. Считалось, что нечистые силы не смогли бы произнести имени Господа.

21 Общепринятая в Исландии уменьшительная кличка ворона.

22 В исландском фольклоре тролль женского рода, безобразная, глупая и злая старуха.

23 Из «Страстны́х псалмов» Хадльгримюра Пьетюрссона.

24 Старинная молитва; последняя строчка звучит так: «чтобы прекрасным сон был мой».

25 В исландском языке «волками» называют ложные солнца, погодное явление в виде двух радужных пятен на высоте солнца. Иногда их связывают с волками Сколлем и Хати из древнескандинавской мифологии, преследующими солнце и месяц.

26 В исландском, как и в некоторых других языках, день Пятидесятницы дословно переводится как «белое воскресенье».

27 24 июня.

28 Период с 13 июля по 23 августа.

29 День усекновения головы Иоанна Крестителя (29 августа).

30 Первая строчка из древней исландской баллады.

31 Поскольку нападающие кричат по-норвежски, в переводе использована норвежская форма слова «сислюмадюр».

© Сергей Гвоздюкевич, перевод с исландского и примечания

© Tim Stridmann