Йоун Трёйсти

Таяние

Роман о торговом местечке последнего десятилетия XIX века

Глава 1
Межсезонье

Тоскливо было в лавке у Торгейра Оулафссона — или, вернее будет сказать, в лавке Петера Йесперсена-сына, лавке отделения старинной датской торговой фирмы в Вогабудире.

Ни одна живая душа не зашла в лавку за всю вторую половину дня.

Лавочник молча сидел в одиночестве над своими счетами и гроссбухами у себя в кабинете, расположенном в дальней части лавки; счетовод с кашлем и ругательствами уже отправился домой.

Он, старая развалина, полюбил покой и просиживал за своей конторкой в лавке лишь часть дня — если вообще в ней показывался. А находясь там, он все время то кашлял, то ругался попеременно, а то и одновременно, в зависимости от того, насколько его все допекало. Он осыпал и божбами, и проклятиями то приказчиков, то покупателей, а иногда и все на свете. И всякий раз, когда он ругался, на него нападал приступ кашля — тем более сильный, чем больше он расходился. Он разворчался и практически уже слег. После сорока лет исправной службы в фирме он теперь стал самым настоящим бичом для приказчиков, лавочника и покупателей. Да ему явно и оставалось разве только выкашлять из себя последнее издыхание. Потому оно и к лучшему, что речи о нем больше не пойдет.

Погода в тот день была неслыханно милая: безветрие и теплынь да тусклое сияние солнца, а гавань — гладкая как зеркало.

У дальнего торгового местечка стоял пароход, который как раз разгружали. Там стояли шум и суматоха, плеск весел, грохот железных цепей и лебедок и шипение паровых свистков, крики и оклики. Работа кипела. Судно становилось все легче, и его нос все больше выступал из воды, так что в ней отражался широкий кант красного днища.

В ближнем торговом местечке было чуть тоскливее. Там на улицах было не видать почти ни одной живой души. Вся жизнь там словно впала в обморок. Потому можно было считать воодушевляющим событием, если из какого-нибудь дома показывалась служанка с ведром помоев, чтобы выплеснуть его, или какая-нибудь старуха из крытых дерном землянок, которых в местечке было полно, высовывала из-за двери чумазую голову и орала на детвору.

Поэтому неоспоримо то, что эта окаменевшая тишь торгового местечка наполнилась жизнью, когда старый счетовод — речи о котором больше не пойдет — поковылял к себе домой, кашляя так, что среди домов зазвенело эхо, и ругаясь вполголоса. Все-таки это была жизнь, пускай и не шибко важная.

Легко догадаться, каково было им, этим двум молодым людям, которые должны были присматривать за лавкой и отпускать там товар, если потребуется.

Быть вынужденными в такую прелестную погоду торчать в лавке, где нечего было делать и куда никто не заходил! Боже милостивый, что за скверная это была жизнь.

Пока счетовод — речи о котором больше не пойдет — находился в лавке, пребывание там для этих двух юношей было почти невыносимым. Ругань в их адрес не прекращалась. И даже если делать ничего было не нужно, он пытался придумать для них что-нибудь, хотя бы чтобы их этим позлить. Чем грязнее была эта работа, и чем больше они с ней вымажутся, тем лучше. В этот раз он велел им расфасовать черную и другие краски по маленьким пакетикам, на случай, если кто-то захочет ее купить, и внутренне радовался от вида их разукрашенных рук, и знания того, как они выпачкаются в краске. Поделом им, бездельникам проклятым, которые ничего делать не желают!

Но когда счетовод ушел, фасовка закончилась. И парни костерили счетовода, отмывая с себя краску.

Теперь лавку было бы впору закрыть, так как не существовало ни малейшей вероятности того, что после этого хоть кто-нибудь туда забредет, даже чтобы просто там побездельничать. Но что сказал бы «старик», предложи они подобное!

Нет уж, придется им висеть там друг у друга над душой, скучающим и праздным, пока не придет обычное время затворить окна лавки ставнями и запереть входную дверь.

И им даже нельзя было порезвиться — побороться. Нельзя было производить никакого шума. Потому что, хоть счетовод и ушел, «старик» все еще сидел внутри.

За подобным замечанием постоянно следовал предостерегающий взгляд в сторону дверей кабинета.

Поэтому они ничего и не делали — только слонялись взад и вперед по лавке или ложились подбородком на прилавок и смотрели через распахнутую дверь на пароход в гавани и на то, что происходило вокруг него.

Пока оба не начали зевать.

Но именно зевота их и разбудила. И когда тот, что постарше и покрупнее, зевал сильнее всего, того, что помладше и поменьше, охватило непреодолимое желание засунуть тому в рот пробку.

— Совсем обнаглел! — воскликнул старший, выплевывая пробку.

— Да ладно тебе, дружище, — сказал младший. — Я просто напоминал тебе прикрывать рот рукой, когда зеваешь.

Впрочем, он не рассчитывал, что от этого оправдания будет толк. Поэтому он отбежал в угол, прикрываясь руками.

Это было и нелишне, так как старший погнался следом. Тут началась борьба. Про «старика» в кабинете они совсем забыли.

Младшему удалось сделать хороший захват под мышками вокруг туловища, хоть другой и был выше и чуточку сильнее. Борьба шла по всей лавке, производя немало шума, и многое из незакрепленных товаров, попавшихся на дороге, оказалось разбросано. Продолжая тузить друг друга, они добрались до прилавка. Тут старший вознамерился прижать другого к его краю.

Но младший был гибок, как перышко; он ловко вывернулся, так и не поддавшись. У края прилавка борьба стала совсем ожесточенной. Кто-то должен был победить.

Тут с ними случилась та незадача, что на пути щедрого тычка локтем оказалась стоявшая на прилавке пятидесятифунтовая гиря, которая скатилась со стола и угодила прямо в стоявший возле самого прилавка ящик, полный ламповых колб.

Приказчики от этой беды сильно опешили. И хотя неприятно было прекращать борьбу, так и не прояснив все до конца, они сошлись на этом без слов. Тут им обоим пришло в голову, что нужно сейчас же привести в порядок одежду на себе. После потасовки выглядели они неважно. Занимаясь этим, они смущенно оглянулись и тут обнаружили к своему вящему ужасу, что в приоткрытых дверях кабинета стоит лавочник.

— Что происходит? — несколько резковато спросил он.

— Ничего, — вырвалось у них обоих одновременно, без какого-либо обдумывания ответа. Потом они склонились над ящиком с колбами, чтобы посмотреть, что с ним. Гиря добралась до дна. Там были одни осколки, ни единой целой колбы.

Приказчики покраснели и не смели поднять глаз. Они догадывались, что последует далее. Лицо лавочника Торгейра потемнело. Настроение у него весь день было ни к черту. От этого оно едва ли могло улучшиться. Да и кто поставил туда этот дурацкий ящик — притом в разгар лета, когда колбы для ламп мало кому нужны? Этого им было не понять. Видимо, это сделал по какой-то глупости счетовод — или сам лавочник.

— Тяжелым гирям на прилавке стоять ни к чему, — сказал Торгейр с чрезвычайной мягкостью.

Приказчики изумленно подняли глаза. Они ожидали иного и куда большего, чем это. Но у Торгейра в эти дни было слишком тяжко на душе, чтобы устраивать скандал из-за нескольких колб от ламп.

Хотя и не исключено, что он сказал бы что-то еще, если бы прямо в этот момент в дверь лавки не вошел человек.

Лавочник Торгейр был ростом ниже среднего и сложен соответственно. У него было бледное лицо с резкими чертами; в молодые годы он был хорош собой, и лицо еще носило следы этого. У него была редкая борода с усами, некогда бывшая темно-каштановой, но теперь несколько поседевшая. Посередине подбородка она немного редела, а на щеках рос чуть ли не один только пух. Спереди на голове у него были залысины, а волосы вокруг курчавились и уже начали седеть. Лицо было суровое, но усталое; морщины глубокие, но немногочисленные, а кожа побуревшая и обветренная. Глаза были близко посажены под темными бровями. Они были маленькие, серые и суровые, а взгляд остер. Нос был прямой и довольно длинный, скулы начали немного выступать и четко очерчивали глазницы снизу. Губы были тонкие и крепко сжатые вместе; их было хорошо видно сквозь бороду. Складки возле рта были глубокие и резкие. Все выражение его лица свидетельствовало о твердости и сильной воле, однако в последние годы на нем часто появлялась мрачность и усталость, которых там никогда ранее не бывало. Но в то же время Торгейр, казалось, все лучше и лучше владеет своей мимикой. Ему даже удалось научиться управлять чертами лица, так что по ним нельзя было понять его эмоций, а иногда они и вовсе изображали совершенно иное состояние духа, нежели то, что царило у него внутри. По словам тех, кто его знал, Торгейр стал более скрытным, чем прежде. Теперь по нему было трудно понять, нравится ему что-либо или нет.

И все же было в лице Торгейра кое-что, с чем ему совладать не удалось. Это была вена, извивавшаяся под кожей на правом виске. Когда он был в будничном настроении, она была незаметна; однако ей было свойственно оживать, когда он сердился, даже если остальные прожилки на лице виду не подавали. Правда, замечали эту особенность немногие, и потому Торгейру удавалось скрывать свой настрой от большинства людей, если ему так хотелось.

Когда Торгейр занимался письменной работой, он был обыкновенно в очках с золотой оправой, которые в остальное время не надевал. Эти очки запутывали выражение его лица. Когда он был в них, это выглядело так, будто часть лица скрывает полупрозрачная маска. Его выражение становилось тогда несколько иным, и Торгейр начинал казаться мягче и дружелюбнее. Торгейр и сам знал об этом полезном качестве своих очков и извлекал из него выгоду. Он снимал их или надевал, когда, как он считал, это было необходимо. Если же речь шла о чем-то серьезном, и Торгейру нужно было сосредоточиться, он неизменно откладывал очки в сторону и смотрел на того, с кем имел дело, невооруженным глазом. А случаев таких в последние годы становилось все больше…

Торгейр весь тот день пребывал в дурном настроении, и когда он распахнул дверь кабинета и заглянул в лавку, вид у него был столь мрачный, что парней не удивило бы, если бы он тут же прогнал их со службы. Потому это его спокойствие стало им понятно лишь позже.

Человеком, вошедшим в этот миг в лавку, был сам хреппский староста, Сигюрдюр Свейнссон из Вогабудира, бонд1 и собственник земельного участка под всеми домами местечка, отец торговавших по соседству братьев, один из главных людей в Кооперативе и столпов округи, почтовый служащий, член совета сислы2, бондарь, кузнец и многое, многое другое.

Сигюрдюр был человеком пожилым, однако старость еще не сделалась ему помехой, да и жил он теперь в довольстве и берег себя от тяжелой работы. Он побрил себе бороду на манер Кристиана IX3 и уже начинал седеть. Волосы он утратил на удивление рано, и, чтобы прикрыть этот вопиющий изъян, раздобыл себе у французского шкипера парик и с тех пор всегда в нем ходил. Этот парик был для зубоскалов драгоценным предметом шуток и острот, в особенности потому, что имел иной цвет, нежели волосы под ним. К тому же он был недостаточно велик, чтобы их спрятать, так что волосы на затылке немного из-под него выбивались. Хуже всего было то, что Сигюрдюр больше, чем кто-либо, боялся насмешек. Он недобрым взглядом взирал на тех, кто был достаточно смел, чтобы улыбаться, глядя на его парик, а бо́льших оснований для враждебности к людям ему и не требовалось.

Когда староста Сигюрдюр вошел в лавку, ни от кого не укрылось, что он пребывал в отличном настроении, так же как и то, что он был «навеселе» или «изрядно набрался», как это еще называлось, да и винный дух от него исходил могучий. Когда это накладывалось одно на другое, Сигюрдюр бывал насмешлив в речах и всегда готов поспорить и даже пошуметь.

Лавочник Торгейр взглянул на вошедшего сквозь очки и, зная его в результате давнего знакомства достаточно хорошо, тут же понял, как обстоят дела. Он также начал догадываться, чего тому надобно.

— Доброго вам денечка! — произнес Сигюрдюр с важной улыбкой.

— Здравствуйте, Сигюрдюр! — отозвался Торгейр с холодной вежливостью, отворяя перед ним дверцу за прилавок.

Тут приказчики подняли головы от ящика и увидели, что они с лавочником в лавке не одни. Впрочем, навстречу гостю они спешить не стали. Разумеется, Сигюрдюр из Вогабудира явился не для того, чтобы что-либо купить. Он вот уже три года ничего в лавке не покупал.

— Я вам сам ваши письма принес, — сказал Сигюрдюр, зайдя за прилавок, и протянул лавочнику несколько писем. — Невозможно даже мальчишку изловить — все при работе! А еще вам есть одно заказное письмо; я уж не стал с собой книгу тащить.

— Право, не стоило… Но проходите, пожалуйста, — промолвил Торгейр, распахивая дверь в кабинет.

— Я сейчас задерживаться не могу, у нас дел полно, — сказал Сигюрдюр, однако неспешно прошел в кабинет. Торгейр двинулся следом, а дверь оставил открытой. Приказчики остались в лавке одни, с ящиком осколков от ламповых колб. Они изо всех сил старались разобраться, сколько там было колб, на случай, если им придется их оплачивать. Однако было маловероятно, что им это удастся — столь мелкими были осколки.

— Старикан едва на нас не набросился! — проворчал один из них. Другой согласился. Однако им не хотелось, чтобы это было слышно в кабинете.

— Народу у вас немного, — промолвил Сигюрдюр с самодовольной усмешкой, глядя через открытую дверь в безлюдную лавку. Парней из кабинета видно не было, так что лавка выглядела более чем пустынной.

— Да, пока так, — пробормотал Торгейр и принялся возиться, открывая письма и проверяя, что в них.

— Не то что у нас там. Ну и суета!

— Это верно.

Лавочник уже давно заподозрил, что у старосты наверняка есть к нему какое-то другое дело, нежели доставить ему письма. Теперь у него больше не оставалось сомнений, что догадался он верно. Сигюрдюр явился сюда его позлить.

Впрочем, вида он не подал. Нечего доставлять старому Сигюрдюру удовольствие, показав, что на него действует его болтовня. Не годится, чтобы он доставил в новое местечко весть о том, что взбесил лавочника одним лишь рассказом о том, как там обстоят дела.

Поэтому он постарался сделать лицо как можно более дружелюбным или, по крайней мере, лишенным всяческой злобы — до некоторой степени воспользовавшись для этого помощью очков. Он отвечал на слова Сигюрдюра медленно и уклончиво, но при этом с холодной улыбкой, так что было сразу понятно: то, о чем тот рассказывает, его не касается.

Но если бы Сигюрдюр был внимателен и знал лавочника получше, то сумел бы заметить, как набухла и налилась красно-синим извилистая вена на правом виске.

Сигюрдюр продолжал:

— Бог ты мой! Я-то уж человек поживший, а и то никогда не видал, чтобы сюда столько товаров за раз завозили.

— Ну надо же!

— Половина всего груза парохода!

— Ого!..

— Вот, к примеру, сто шестьдесят бочек керосина.

— Вот те раз!

— А уж зерна-то… такая прорва зерна! Это не считая всех остальных товаров… все есть, что ни назови! Да, вот потому-то я и говорю: подлинное это благословение, кооперация-то эта.

— Ну а как же?..

Сигюрдюр с некоторым удивлением взглянул на лавочника. Он ожидал, что тот воспримет эти новости совершенно иначе. Он-то надеялся, что сумеет втянуть «старика» в небольшой спор насчет торговли. Сам он был вполне к этому готов. Кто знает, слово за слово, и, может, ему подвернется возможность высказать ему пару ласковых. Он был достаточно взвинчен…

— А цена!.. Если только она людей не отпугнет.

— Да уж, — произнес Торгейр и взглянул на него сквозь очки так, словно не имел ни малейшего понятия о цене товаров в Кооперативе.

От этого взгляда Сигюрдюр совсем запутался. Могло ли оказаться, что тому была неизвестна цена? Он едва не начал зачитывать прейскурант. Однако тут до него дошло, что лавочник, наверное, над ним насмехается.

— Удачно вышло, что мы уже склад достроили, — произнес он после небольшой паузы. — Иначе и не знаю, куда бы мы все эти товары сложили.

— Не желаете ли сигару?

Снова староста подивился этому спокойствию. Даже громадина склада, который они построили, не смогла вывести лавочника из равновесия.

— Склад красивый, — сказал Торгейр, протягивая ему коробку с сигарами. — Готов его приобрести — с аукциона.

Это он произнес с пронизывающей иронией, но с таким великим спокойствием, что староста какое-то время не понимал, в чем дело. А когда понял, что имеет в виду лавочник, то едва не подскочил, как стальная пружина.

Торгейр, однако, возобновил беседу первым:

— Вы такой умелый строитель, Сигюрдюр. Вы ведь и дом построили, не так ли? Вот бы мне об этом знать в те годы, когда вы, бывало, работу у меня искали.

Тут Сигюрдюр был сражен. Когда заговаривали о постройке дома, это задевало в нем чувствительную струнку. Это было величайшее его творение — из многих. По крайней мере, в его глазах.

Торгейр хорошо видел, какое влияние оказала эта безобидная лесть.

Сигюрдюр же вновь оказался в затруднении. И все же сдаваться он не мог.

И тут он вспомнил кое-что, о чем Торгейру наверняка будет неприятно узнать.

— Помните англичанина, который тут в прошлом году овец покупал? — произнес он с наглой ухмылкой.

— Да, — ответил Торгейр, ничуть не изменившись в лице. Он хорошо понимал, что членам Кооператива от приезда англичанина пользы было не намного больше, чем ему.

— Осенью он снова приедет.

— Одно из писем, которые вы принесли, от него, — сказал Торгейр, показывая ему конверт.

«Какого дьявола! — подумал староста, жуя кончик сигары. — И это его не берет».

— Я рад, что он приедет, потому что тогда я получу деньги по долгам. Это лучше, чем ничего.

У каждого из них были свои мысли на этот счет, и староста хорошо понимал, что Торгейр скорее предпочел бы в счет долгов товары, а не деньги от англичанина. Ну что ж. Очевидно, на этот раз рассердить его не удастся. Сейчас у него наготове не было больше ничего, о чем можно было упомянуть. Тем не менее ему показалось неуместным вот так, ни с того ни с сего, переходить к грубостям. Поэтому он решил удалиться. Он изобразил пробудившееся осознание того, что ему нужно спешить, и засобирался уходить.

Торгейр проводил его в лавку. Но там взгляд старосты упал на ящик с разбитыми колбами.

— Что-то тут у вас разбилось, — проговорил он со злорадной ухмылкой.

Приказчики выглядели сконфуженными.

— Да, это я виноват, — сухо произнес Торгейр. Ему было неприятно, что староста обратил внимание на эту несущественную неприятность. Он хорошо понимал, как тот наверняка постарается ее использовать.

По старосте было сразу видно, что ему хотелось сказать об этом что-то злорадное; он уже подыскивал в уме слова. Но увидев, что лавочник сам придерживает для него дверцу за прилавок, он попрощался с присутствующими и вышел.

Когда Сигюрдюр ушел, выражение лица лавочника изменилось и обрело прежнюю вялость. Он сделал несколько шагов туда-сюда. Приказчики так и тряслись, ожидая всего самого наихудшего.

Потом он вынул свои часы, взглянул на них и сказал, что пора уже закрывать лавку.

Парни не заставили повторять себе это дважды. Один из них тут же вышел закрывать ставни на окнах.

— За сегодня какие-нибудь деньги поступили? — спросил Торгейр оставшегося в лавке парня.

— Одна крона и пятьдесят эйриров.

Торгейр безмолвствовал. Выдвижной ящик для денег под прилавком не опустошали неделями. Это было ни к чему.

— Эти колбы, пожалуй, стоит записать на меня.

Приказчик стоял, раскрыв рот в изумлении.

Потом Торгейр остановился у окна и посмотрел вслед хреппскому старосте Сигюрдюру, вперевалку шедшему по местечку. Идти по прямой ему было трудно.

Лицо лавочника окаменело. Он стиснул челюсти, а пальцы в карманах сжались в кулаки. Вполголоса он произнес себе под нос:

— Цыплят по осени считают…

Потом он прошел в кабинет, а лавка закрылась.

Глава 2
Торговое местечко и жизнь в нем

Было, конечно, неправильно называть Вогабудир «торговым местечком», да в юридических документах этого и не делалось4. Однако простые люди не всегда следуют в таких делах законам, и это небольшое селение, выросшее на берегу бухты, в повседневной речи называлось «торговым местечком», но лишь изредка — торговым поселком и никогда — «торговой слободой», как это тактично предписывал закон. И в ближней округе, откуда приезжали сюда за покупками, оно называлось «местечком» или «Вогюром»5 и никак иначе, и путаницы никогда не возникало, ведь до других торговых местечек было далеко.

Так что будем придерживаться общепринятого названия.

Торговля велась в Вогабудире много веков; никто не знал, как долго. Это место упоминалось в старинных сагах. Якорная стоянка существовала там со времен заселения страны.

Гавань была довольно неплоха; конечно, одной стороной она выходила на открытое море, однако дно отлично подходило для якорей. Никто не помнил такого, чтобы корабль там выбросило на берег, пока держались швартовы. Тем не менее никаких улучшений в гавань никогда не вносили. За исключением двух пристаней, на несколько саженей заходивших за край воды, она была такой же, какой оставила ее природа.

«Бухта» врезалась в побережье у края обширного залива. За ней в залив вдавался скалистый мыс, а перед ней шел каменистый риф, о который разбивались волны. Уголок между этими заграждениями и именовался «Вогюром», хотя это был скорее небольшой заливчик или фьорд, а не бухта. Однако мы и в этом позволим простому люду пользоваться своим названием. «Вогюр», «Вогабудир» и другие окрестные названия с той же основой были уже такие старые, что никто не решался их менять.

Бухта была весьма обширна, и торговое местечко составляло лишь малую ее часть. Местность вокруг была возвышенная и повышалась постепенно, уступ за уступом, пока не начинались гребни и плоскогорья с высившимися тут и там горами. Земля была довольно каменистая, с множеством голых гравийных холмов и глинистых косогоров. А между ними простирались поросшие ивой участки с травянистыми впадинами и болотцами; повсюду виднелись красивые склоны и лощины. Хутора были редки, но по большей части солидны и красивы на вид, а земля служила отличным пастбищем. Поэтому у большинства бондов было много упитанных овец.

К бухте сбегала небольшая речонка, и называлась она Бударау. Белопенная, она с ревом низвергалась с горных гребней, прокопав себе глубокое ущелье через все уступы, и выныривала из него перед самым торговым местечком. Там она немного разливалась по береговой полосе, как будто ей хотелось малость размяться после тесноты ущелья, и развлекалась катанием прибрежной гальки. Она уже устроила себе небольшую вдающуюся в бухту косу, но материала на это у нее было немного, так как сама она чаще всего была чиста как слеза, за исключением поры, когда по весне таяли снега.

Эта маленькая речка могла бы оказаться достаточно велика, чтобы осветить это захолустье, сделать его светлым и приятным даже в самую глухую зимнюю темень, а возможно, и зажиточным, если бы у людей хватило ума и настойчивости с пользой ее применить. Однако все вышло иначе. Век за веком пробегала она, необузданная, мимо торгового местечка, растрачивая свою силу впустую. Теперь-то уже начали поговаривать о том, чтобы ее обуздать и заставить выполнять какую-нибудь полезную работу. Только дальше этого дело не зашло, как того и следовало ожидать. Об этом и говорили-то всего пятьдесят лет!

Справа от реки бухта была не заселена. Там начинались прибрежные скалы, именовавшиеся Баусар6 — конечно, не такие уж высокие, но черные и мрачные, так как во многих местах утес там нависал над берегом и зачастую бывал влажным от просачивавшихся из расселин подземных вод. Под утесом простирался обширный галечник, светло-серый с виду, с небольшими кучками водорослей. Но он доходил лишь до Стапи7: так называлась самая дальняя оконечность мыса за бухтой. Там утес отвесно обрывался в море.

Это было прямо напротив местечка.

Местечко начиналось слева от речного устья. Дома стояли на небольшом каменистом взгорье, а внизу был обширный песчаный пляж. Взгорье начиналось с низкой гряды с рыхлыми песчаными склонами. Дома стояли по верху гряды. Там, где были пристани, эту гряду разровняли и сделали пологий склон от домов к пляжу. А между этими людскими творениями гряда оставалась нетронутой руками человека.

В глубине местечка, возле устья реки, располагались постройки торговой фирмы Йесперсена. Там из гавани виднелось длинное одноэтажное строение с флагштоком у одного конца. Это было громадное сооружение старинного фасона с низкими стенами и гигантской крышей. Оно немного покосилось и осело, но было выстроено из отборной древесины и все еще оставалось надежным и прочным. Когда-то его покрасили в серый, но краска держалась плохо. Теперь ее уже по большей части сдуло. Оконные ставни были покрашены в зеленый, и днем их прицепляли к стенам на крючок. Это здание служило фирме лавкой и одновременно жилищем лавочника и его конторой. Неподалеку от этого здания стояли тесной кучкой другие здания, поменьше, непохожие одно на другое цветом и формой и разные по возрасту. Это были склады фирмы. Возле этого скопления домов было немного, потому что фирме принадлежал обширный участок вокруг ее построек, и на нем было много сооружений. Все они теперь или когда-то прежде имели отношение к торговле. Это были сушильни для рыбы, скотобойни, балки для развешивания туш, овечьи загоны и многое другое, что когда-то приносило пользу, но теперь занимало слишком много места и начало приходить в негодность.

Чуть поодаль начинался новый поселок. Там стояло несколько разбросанных в беспорядке деревянных домов, но некоторые из них были весьма опрятны. Самые видные дома принадлежали сислюмадюру8 и доктору, и оба были окружены надворными постройками. Остальными по большей части владели поденщики, работавшие на фирму или занимавшиеся рыболовным промыслом.

А на дальнем краю нового поселка находилось «новое» или «дальнее торговое местечко», которое также называлось «Братская Лавка». Там находились дома Кооператива и братьев Фридрика и Свейнбьёрдна, сыновей Сигюрдюра, ведших там торговлю. Там на гряде холмов стоял двухэтажный дом, большой и красивый. Внизу располагалась лавка братьев, а на верхнем этаже — квартира. Неподалеку от этого дома стоял громадный склад, недавно построенный, обитый серым железом и обращенный одним концом к гавани. Устроено там все было так: под фундамент в холме была вырыта яма, а потом в ней сложили стены до уровня поверхности; торец же его был высокий и прочный, сложен из тесаного камня и зацементирован. На этом фундаменте и было построено здание: двухэтажное, с высоченной крышей. Фасад нависал над береговой полосой, так что, если люди хотели взглянуть на фронтон, им приходилось запрокидывать голову, как Тору у Утгарда-Локи9. В фасаде было три проема с двойными створками, один над другим, а в самом верху из стены выступала балка. На ней был установлен блок с прочными канатами, а на верхнем этаже — лебедка, так что все товары можно было затаскивать на тот этаж, на который нужно. Перед зданием и чуть в стороне располагался принадлежавший братьям деревянный причал.

Эти сооружения были совместной собственностью Кооператива и Братской Лавки. Возведением здания занимался хреппский староста Сигюрдюр, и, хотя оно не было еще до конца достроено, все его высоко оценивали, да и обошлось оно в уйму денег.

Так что эта часть торгового местечка внешним видом и размахом сильно отличалась от другой. В то же время было очевидно, что старая датская лавка пристроилась в самом удобном месте, ведь она господствовала там уж давно, и большую часть времени — одна. Поскольку Братская Лавка находилась на дальнем краю бухты, постройки там были подвержены большей опасности от сильных волн, будучи ближе к открытому морю. До пристани Йесперсена зыбь доходила редко.

Все эти строения в торговом местечке стояли так, что, если бы в дальнем его конце при крепком ветре с моря начался пожар, огонь без сомнения уничтожил бы все местечко.

Вокруг этих деревянных домов и даже среди них стояло множество хижин и землянок с обветренными фасадами, поломанными и перекосившимися окошками и поросшими травой дерновыми крышами. Прилично выглядели лишь немногие из них. Некоторые были вкопаны в холмы, а потом покрыты досками. Это были жилища бедных батраков и рыбаков, и у каждого домика было свое название.

Церкви в местечке не имелось. Она располагалась на некотором отдалении оттуда, и никто пока не озаботился тем, чтобы перевезти ее поближе. Жители местечка полагали, что обойдутся и без нее, а люд в округе считал, что церковь тем особо ни к чему, ведь о жителях местечка ходила дурная слава из-за тамошней разгульной и безбожной жизни. Впрочем, натянутые отношения с торговыми местечками в исландском селе стары и укоренились глубоко. Да жители местечка на отсутствие церкви и не жаловались. Им хватало того, что пасторы все как на подбор одной ногой постоянно находились в местечке, проводили там бо́льшую часть будних дней недели и имели также обыкновение, когда напивались, дома у себя не появляться.

Люди в местечке возвели себе при поддержке жителей хреппа10 крохотную начальную школу. Потребность в ней стала столь велика и настоятельна, что в какой-то мере ее ощущали все. В самой-то начальной школе нуждались немногие. Однако им недоставало ратуши, здания для собраний, театра, дома общества трезвенников и помещения для танцев. Последнее и являлось наиболее мощным стимулом в этой затее, хоть признавали это и немногие.

Позади и выше местечка располагался тун11 Вогабудира, хутора хреппского старосты Сигюрдюра. Он был огромен и хорошо ухожен и являлся гордостью торгового местечка. Из гавани открывался красивый вид на скопление выкрашенных светлой краской деревянных домов на фоне зеленого туна. Тот полого спускался к бухте, по направлению к дальнему торговому местечку, словно с удовольствием раскрывая перед ним сердечные объятия. Старое местечко лежало наискосок от него. Выглядело так, будто природа все так и устроила в своем предвидении и безошибочной предусмотрительности, когда создавала эти места, потому что теперь получилось, что у хутора на побережье появилось любимое дитя. Братская Лавка была плоть от плоти его. Старое местечко всегда было лишь приемным ребенком, плохо вышколенным и трудным в уходе — а теперь наконец и полностью запущенным.

Посреди туна стоял хутор Сигюрдюра. Он был подлинно исландский сверху донизу, красивый и статный, с множеством выходивших во двор дощатых фасадов. Все они были обращены в ту же сторону, что и уклон туна. Большая и поросшая травой многовековая куча мусора высилась на его краю и делала вид оттуда на дома еще более исландским. Сигюрдюр еще не приучился ценить это ее достоинство, хотя был хозяином опытным и рачительным… Фасады были просмоленные, с белыми оконными наличниками. Хуторские постройки были сработаны прочно, большинство опорных столбов было из необтесанного плавника, а стены великолепно сложены. Все там было надежным и заслуживающим уважения, притом тем больше, чем ближе к нему подходили. Фронтоны стен возвышались высоко. На каждом фронтоне на высоких шестах были установлены изукрашенные флюгеры, и они жутко визжали, вращаясь вокруг своих осей… Какой-то остроумный тип сказал, что хутор был похож на старосту Сигюрдюра и напоминал о многих чертах его характера. Надежные необтесанные столбы свидетельствовали о подлинно исландской респектабельности, мусорная куча — о невежестве и недальновидности, а флюгеры — о его опрометчивости и тщеславии. Особенно забавным он нашел сходство между изукрашенными флюгерами с их визгом и французским париком. Многим это сравнение вовсе не казалось нелепым и закрепилось в округе надолго.

Как уже упоминалось ранее, у дальнего местечка разгружался пароход. Он привез товары сразу и в Братскую Лавку, и в Кооператив — все их запасы на осень и зиму.

Старый Сигюрдюр был прав: дел было полно. На работу подрядили всех, кто был способен шевелиться. Ни одна лодка в тот день на ловлю не вышла, поскольку и предводители, и простые рыбаки еще раньше пообещали свою помощь, когда придет корабль. В Вогабудире хозяйственные орудия валялись на крыше сарая и рассыхались на солнце, так как Сигюрдюр велел всем своим работникам спускаться на берег и помогать с разгрузкой. Дети и подростки тоже собрались там, если не для того, чтобы помочь, то хотя бы посмотреть на суматоху и попутаться под ногами.

Поэтому все было буквально так, как и сказал Сигюрдюр: невозможно было отправить куда-нибудь ребенка с поручением. Причиной, правда, было не совсем то, что все эти помощники были так уж необходимы, а скорее то, что это было всем в новинку. Визиты парохода в бухту были редки, но несколько участились с тех пор, как заработал Кооператив, а Братская Лавка начала расти. Изредка туда заходили пакетботы, но кроме них там бывали и другие пароходы, привозившие членам Кооператива товары или забиравшие товары у них. Фирма Йесперсена всегда пользовалась только парусными судами. Поэтому людям было в диковинку увидеть пароход столь близко, особенно молодежи и детям. Сюда же прибавлялось желание полюбопытствовать, насколько это было возможно, какие товары выгрузят с корабля на берег. А поскольку у большинства из них имелся среди рабочих какой-нибудь родич, они могли пробраться на место под его покровительством и были всегда готовы оказать какую-нибудь услугу, если таковая потребуется, чтобы их не сразу прогнали прочь.

На причале, вокруг него и вплоть до самого борта корабля царила непрекращающаяся суета. Товары в крайней спешке перетаскивали на берег. В дело пошли две большие лодки и другие поменьше. Одна из лодок постоянно стояла у борта и загружалась, в то время как вторую разгружали у причала. Крики и оклики, плеск весел, лязг паровой лебедки, скрип колес и грохот ящиков — все это смешивалось и превращалось в единый гул.

У борта корабля все шло ладно и размеренно, так как тяжелую работу там выполняла машина. А вот на берегу все обстояло иначе. Там с трудностями приходилось бороться одним лишь человеческим силам. Могучая река Бударау угрожающе шумела над ухом у людей, растравляя печали тех, кто понимал ее болтовню. Со стонами, ревом и большим напряжением тяжелые ящики переваливали на причал, а потом с причала к фасаду большого склада. Бочки и ящики поменьше длинными вереницами катились следом. Мешки с зерном затаскивали на веревке на причал двое крепких мужиков. Их принимали у них другие и забрасывали себе на плечи, а потом им приходилось либо тащить их к складу, либо они переносили их туда на своих носилках. Причал прогибался между столбами под тяжестью товаров и людей и ходил ходуном от беготни. Если к причалу было не пробиться, небольшие лодчонки приставали к песчаному берегу. Там стояли по пояс в воде люди, чтобы их разгрузить. А когда товар поднимали в воздух, блок на фасаде склада и лебедка наверху визжали и скрипели наперебой друг с другом, словно старое и покореженное мотовило.

Так все продолжалось четырнадцать часов, без сколько-нибудь значимых пауз. Никаких перерывов на обед не давалось. Работники просили принести себе поесть и попить из дома и заглатывали все это, сидя на ящиках на берегу или привалившись спиной к мешкам с товаром, чтобы изгнать из нее усталость. А потом продолжали, равномерно и беспрерывно.

Иностранные шкиперы в исландских гаванях часто ведут себя по-хозяйски. Они обнаружили, что могут себе позволить там то, что не сойдет им с рук в других местах. Местные не особо стремятся их от этого отучать. Когда в гаванях грузят или разгружают судно, и шкиперу по каким-либо причинам что-то не нравится, он без церемоний становится руководителем всей работы и управляет ею с безграничной наглостью. В этот раз шкипером был норвежец, человек раздражительный и буйный. Сразу же после прибытия судна он напился и после этого постоянно добавлял еще. Делал он это то в качестве гостя людей из Кооператива на берегу, то принимая уже их в гости на корабле. В перерывах он стоял на палубе или на мостике, деспотично управляя работой, браня людей за медлительность и вялость и грозя уплыть прочь вместе с товаром. Все эти обиды местные сносили терпеливо и молча. И вместо того, чтобы схватить грубияна и окунуть его в воду, поубавив в нем заносчивости, они униженно тряслись перед ним и принимались работать усерднее, если могли. Единства не хватало. Никто не осмеливался положиться на поддержку остальных и заговорить откровенно от всеобщего имени.

Братья побаивались, что шкипер приведет свои угрозы в исполнение. И они прибегли к решению, которое давно уже вошло в обычай в торговых местечках. Они принялись наливать рабочим по стопочке и тем самым добиваться от них усердия по-доброму.

Однако в этом не было нужды. Хотя можно было ожидать, что большинство давно уже свалится от усталости, все они все еще трудились. Люди были столь привычны перерабатывать, когда это было нужно, работать до изнурения по двадцать часов кряду, что немногое оказалось бы им не по плечу. Несмотря на усталость, на каждом лице было радостное выражение. Они и сами ощущали, что хорошо потрудились за день. Люди по-прежнему обменивались остротами, так же как и утром, когда все только начиналось…

И вот, работа закончилась.

Последняя лодка с товаром пристала к причалу и ее начали разгружать. Другая была уже пуста, и ее поставили на якорь подальше в бухте.

Теперь можно было бы ожидать, что пароход тронется с места. Но этого не произошло. Теперь он стоял неподвижно. Вся та суматоха, что царила на причале днем, сменилась затишьем. Железная громадина легонько покачивалась на простершейся по бухте мертвой зыби. Паровой свисток молчал, как будто вообще исчез. Небольшой белый клочок пара с гудением вырвался из предохранительного клапана и окутал трубу. Теперь нигде не было никакой спешки… Шкипер с перепоя уснул.

Большинство было радо покою. Тут и там было видно, как люди встают, держась одной рукой за спину, и с трудом переводят дух. Теперь, когда изнурительная работа была закончена, конечности быстро деревенели. Некоторым казалось, что они едва смогут добраться до дома.

Канат в блоке на фасаде склада затащили наверх, а люк захлопнули.

Тут к причалу подошел человек с полутюнновым12 мешком гороха за спиной. Он услышал, что люк захлопнули и закричал так громко, как только мог, что остался еще один мешок. Но поскольку мешок он держал на плечах и сильно согнулся вперед, крик вышел слабый, и на складе его не услышали. Тогда он ускорил шаг в сторону причала, но и это не помогло. Мешок все равно прибыл слишком поздно.

Этим человеком был Эйнар Аусмюндссон из Байли.

Эйнар поставил мешок у стены склада, устало выпрямился и с шумом выдохнул. Он снял шапку, всю вывалянную в муке, подставив голову ветерку. Волосы промокли от пота. Он вытер самые крупные капли со лба рукавом куртки.

— А ты, стало быть, еще мешок приволок, Эйнар, — сказал Свейнбьёрдн, один из владельцев Братской Лавки. Он только-только подошел. — А они уже там наверху канат затащили и люк закрыли. Что ж, закинем его сюда, в подвал, пускай до завтра полежит.

Потом он взялся за угол мешка с горохом и помог Эйнару занести его в дверь подвала…

Эйнар был ростом чуть ниже среднего, худой и тощий, довольно слабосильный, но гибкий как ремень и к дурному обращению привычный. Сил он весь день не жалел, так же как и другие, но усталость переносил лучше многих.

Одет он был неважно. Рваная рубаха свисала на руках лохмотьями. Жилетка на спине была вся изодрана, и обрывки хлястика болтались по обе стороны. Большинство пуговиц на жилетке и поясе брюк оторвалось от работы и приложенных усилий, и вместо них временно были вставлены куски веревки.

Эйнар из Байли знал в местечке всех и каждого. Много лет он обретался там в качестве поденщика, иногда при поддержке общины, но чаще без таковой. Он был нищ, однако имел семью и брался за поденную работу везде, где мог ее раздобыть. У него была хижина у края туна, которая называлась Байли13. Она стояла там, где раньше в Вогабудире доили овец. Название по старинному исландскому обычаю пристало к Эйнару, и чаще всего его звали Эйнаром из Байли, а иногда — Байлис-Эйнаром. Зато никому и в голову не приходило поставить Эйнару на вид, что он валяется «в постели» понапрасну. Потому что, вдобавок к тому, что он постоянно трудился и по утрам вставал раньше любого другого, часто оказывалось, что он всю ночь или по несколько ночей подряд к себе домой в Байли вообще не приходил, когда был пьян.

Впрочем, Эйнар был на довольно неплохом счету, и большинство отзывалось о нем хорошо. Люди видели его нужду и бедность и признавали за ним покорность и трудолюбие. И все же была в его поведении закавыка, из-за которой мало кто готов был всерьез на него положиться. Он был известен своей вороватостью. Правда, никто ни с чем таким давно уже не сталкивался. Но несколько лет назад он на этом попался и угодил в исправительный дом.

Теперь эта история уже начала стираться из памяти. Большинство полагали себя обязанными позволить ей забыться. Тем не менее забыть ее людям оказалось непросто.

— Как думаете, Эйнар, сможете посторожить товар ночью? — промолвил Свейнбьёрдн дружелюбным тоном. — Знаю, вы устали, но ведь и все устали.

— Да уж, — уклончиво отозвался Эйнар, хотя его это обрадовало. Он вполне готов был посторожить, в придачу к выполненной за день работе. Он знал также, что получит за это неплохое жалованье… и тут же ему на ум пришло кое-что иное, что его взбодрило: вряд ли они окажутся такими жмотами, братья-то, чтобы не отжалеть ему «чекушку», раз уж ему сторожить придется.

Свейнбьёрдн поблагодарил его за сговорчивость и поспешил в лавку.

— Ступай домой, парень, и скажи маме, что я нынче вечером не приду, мне товар сторожить надо, — сказал Эйнар маленькому мальчугану, с чумазым лицом и плохо одетому, который стоял на берегу и, вытаращив глаза, смотрел попеременно то на своего папку, то на «благородного господина», пока те беседовали. — А потом спать, — заорал Эйнар на мальчика, так что тот встрепенулся и бросился к дому.

Эйнар осмотрел берег. Было похоже, будто от моря в крайней спешке спасали обломки кораблекрушения. Ящики и бочки с товаром валялись тут и там по всему берегу. В частности, там было целое множество бочек с керосином, которые все надлежало затащить в подвал, но добрались дотуда немногие. К тому же склад был все равно что открыт, потому что двери подвала еще не затворили так, чтобы их можно было запереть; а из подвала можно было попасть в здании куда угодно. Да еще и дверной косяк перекосило; его повредили днем, когда туда закатывали бочки с керосином. Потому там было довольно работы для всей толпы народу еще на день, чтобы занести товары в склад и надежно их там разложить. Но на сегодня все уже наработались достаточно. Так что было вполне понятно как то, что работу отложили до следующего дня, так и то, что ночью товар следовало сторожить.

Это было в первой половине августа месяца, и ночами уже начало становиться темно.

Эйнар немного передохнул у стены подвала, наклонившись вперед и задумавшись. Довольная улыбка играла на всем его худощавом и обветренном лице. Ему казалось свидетельством необычайного доверия к себе, что Свейнбьёрдн попросил сторожить именно его. Он решил исправно все выполнить; быть может, потом ему доверят еще что-нибудь такое же, да еще покрупнее. Лавочник Торгейр многократно убеждался в его порядочности, пока он по обыкновению работал у него, и часто бывал к нему добр. Ему всегда было приятно вспоминать многое из того, что между ними приключалось. С братьями у него опыта не было, но теперь они начали многим предлагать постоянную работу. Было похоже на то, что и ему выпал шанс заработать их доверие и благосклонность.

Ему довелось малость пригубить из бутылки, которую выносили работникам во второй половине дня. Это лишь распалило в нем желание выпить еще. Теперь ему казалось, что ему едва ли удастся бодрствовать всю ночь, если будет совсем нечем освежиться. Он полагал, что в этих вопросах знает себя хорошо. Часто он напивался вдрызг, отрицать это было нельзя. Однако он мог воздерживаться, когда хотел, и употреблять спиртное «в меру». А потому, что могло послужить ему препятствием раздобыть на ночь «чекушку»?.. Эти мысли распаляли его желание, делая его жгуче-болезненным. У него быстрее заструилась кровь во всех жилах от предвкушения, а рот наполнился слюной.

Передохнув немного, Эйнар направился к лавке.

Она была еще открыта. Там отпускали многое из того, что разгружали днем. Торговец Фридрик присутствовал в лавке лично и помогал с обслуживанием. У прилавка толпились ожидавшие очереди люди.

Эйнар подошел к прилавку, туда, где стояла конторка счетовода. Там сейчас стоял Фридрик. Он склонился над учетной книгой и что-то в ней писал. Эйнар обратился к нему сквозь загораживавшие конторку рейки:

— Милый Фридрик, вы уж выделите мне одну «чекушку»!

Фридрик поднял голову, глянул на него и довольно резко отозвался:

— Сегодня вечером бреннивин14 не продаем.

Потом он отошел от прилавка, и Эйнар не мог продолжать свою просьбу, пока он снова туда не вернется.

— Дружище… сделайте же это ради меня! — взмолился Эйнар еще пламеннее. — Мне же всю ночь товар сторожить.

— Тебе товар сторожить? — переспросил Фридрик, ничуть не смягчив тона. — Кто тебя об этом просил?

— Свейнбьёрдн.

— Свейнбьёрдн просил тебя?..

В этот самый момент из кабинета в лавку вошел Свейнбьёрдн. Фридрик шагнул ему навстречу.

— Ты просил Эйнара из Байли сторожить ночью товар?

— Да, я с ним об этом говорил.

— Ты что…

Больше ничего слышно не было, так как братья разговаривали тихо. Однако развязку могли предвидеть все, кто их знал. Когда мнения братьев расходились, чаще всего последнее слово оставалось за Фридриком.

Эйнар провожал их глазами. Он считывал слова с губ Фридрика, хоть их и не слышал. Обидные, они пронзали его насквозь, как если бы их швырнули прямо ему в лицо: из-за того, что он побывал в исправительном доме, ему нельзя доверять сторожить товар!

Все его усилия проявить себя порядочным человеком оказались бесплодны. Никто ему не доверял!

Вскоре выяснилось, что Эйнар разгадал перешептывания братьев верно. Свейнбьёрдн тут же подошел к прилавку, где он стоял, и чрезвычайно мягко промолвил:

— Мы собираемся поставить сторожить ночью Йоуханна, нашего работника. Вы, бедняга, утомились, так что будет только милосердно вас от этого уберечь. Вам следует отправляться домой и отдохнуть. Сможете получить у нас работу завтра, если захотите.

Эйнар поскреб в затылке, но ничего не ответил. Любые слова были здесь ни к чему. В том, чего они хотели, сомнений не было.

Ему было так тяжко, что подыскать слова для его чувств было нелегко. Он молча отвернулся и вышел из лавки. О «чекушке» бреннивина, разумеется, упоминать теперь было без толку.

В дверях лавки он встретил работника братьев Йоуханна.

Это был человек двадцати с лишним лет, высокорослый и сильный, с красным лицом и пухлыми губами. Выглядел он довольно простовато, но был великим весельчаком.

— Ковыляй-ка ты к себе домой в Байли, дорогой Эйнар, — сказал он и задорно хлопнул Эйнара по плечу.

Будь Эйнар в хорошем настроении, он бы воспринял это как безобидную шутку. Но с учетом того, как обернулось дело, это стало для него очередной обидой, невыносимым дополнением к предыдущей. Он злобно взглянул на парня, отчаянно желая от души влепить ему пощечину. К счастью он вовремя одумался. Йоуханн был куда здоровее него. Поэтому Эйнар молча побрел прочь из лавки в мрачном настроении.

Обманутая надежда, недоверие, издевки, насмешки — вот каков его удел. Вот она, плата, которую он получил по окончании дневных трудов, после того, как работал и надрывался больше, чем было ему по силам. Незаслуженное подозрение встречало его повсюду, в том числе и там, где он меньше всего его ожидал. Люди по-прежнему обращались с ним как с заклейменным преступником. Никто не заметил его многолетних стараний стереть это позорное пятно.

Ему впору было согласиться со старой пословицей, что худо зваться плутом и не быть им.

От всего этого его охватило такое возмущение, что он едва не расплакался.

Глава 3
Торговая история

То, что лавочник Торгейр задерживался по вечерам на ногах допоздна, новостью не было. Знающим людям было известно, что ночью ему часто плохо спалось, и его бессонница все усугублялась. Те, кому был знаком его характер, понимали, как ему не нравилось лежать в кровати без сна.

Обыкновенно после ужина он заходил в свой кабинет и с другими не заговаривал. Никто не знал, чем он занимался или когда укладывался спать. Спал он один на нижнем этаже. Другие часто слышали шаги в той части дома, в которой располагалась лавка и которая была отведена под товары, и наверху, и внизу, долгое время спустя после того, как все ложились, а то и под утро. Однако никто из-за этого не беспокоился. Все знали, что это был сам лавочник.

И когда бы Торгейр ни ложился спать, он всегда был среди первых, кто поднимался по утрам. Если он ощущал, что недоспал, то исправлял это коротенькой послеполуденной дремой.

Этим летом ночные бодрствования Торгейра случались особенно часто, и в ночи непосредственно перед описываемыми здесь событиями спал он мало. Немногие оставались на ногах столь поздно, чтобы не застать свет, сочившийся из отверстий в форме сердечек в ставнях окна его кабинета. Часто люди замечали также отблески в других окнах в том конце здания, а это означало, что лампу носили по комнатам. Это казалось тем удивительнее, поскольку лампами в то время пользовались немногие, так как по вечерам смеркалось поздно, а светало по утрам рано. Потребность в лампе имелась лишь на протяжении трех-четырех ночных часов.

В ночи, предшествовавшие описываемым здесь событиям, Торгейр был столь незадачлив, что разбил колбу лампы, которой пользовался в своих ночных блужданиях. Вот он и вытащил ящик с колбами, чтобы взять себе одну. Это был тот самый ящик, с которым столь сурово обошлась судьба перед вечерним визитом хреппского старосты…

Но прежде, чем продолжить повествование, нужно осмотреться вокруг и ознакомиться с фактами и обстоятельствами.

Едва ли возможно достичь правильного понимания культурного положения какого-либо народа, не ознакомившись с его торговой историей…

Торговая история этого округа, который королевская милость в мудрости своей и отеческой заботе однажды накрепко привязала к торговому местечку Вогабудир и который охватывал всю сислу и часть соседней, была прямым и непосредственным продолжением истории старинной торговой монополии много времени спустя после того, как она приказала долго жить — на словах. Когда всем подданным датского короля в 1788 году была пожалована свободная торговля, изменений в ней произошло немного. Датчане грели на этом руки одни, и исландцы им в этом не препятствовали. Владельцы торговых фирм и сами умели устроиться так, чтобы их земляки не доставляли им беспокойства. И наверняка немногие сочли бы привлекательным поселиться там ради конкуренции. Потому они обустраивались там одни, никем не трогаемые, и процветали. Подход к местным жителями они выработали из долгого опыта, так что с этого направления торговле ничего не грозило. Она велась с каждым человеком по отдельности и под каждого подстраивалась так, как ей было удобнее всего. Лавочники чаще всего были датчанами и привыкли ставить свою выгоду и выгоду своей торговой фирмы превыше всего. Многие из них, пока находились здесь, считали себя изгнанниками из своей страны, и более всего думали о том, как бы поскорее вернуться домой, стяжав как можно больше богатства и репутации. Колониальный образ мыслей был у них в крови. Исландия была создана для блага их и Дании. Этим божьим даром следовало воспользоваться с наибольшей выгодой.

Как водится, честь стать лавочниками в Вогабудире выпадала разным людям. Некоторые из них были заносчивыми и бесцеремонными, бескультурными грубиянами, с другими дела обстояли получше. Но все они рано или поздно удостаивались нелюбви местных жителей, и ни одному из них не посчастливилось что-либо изменить в торговле к лучшему. Но каковы бы ни были эти люди, всегда находилось достаточно исландцев, готовых сделаться их лакеями и укрепить их власть и влияние. Еще весьма заметны были злополучные следы прежних столетий притеснения. Раболепие расцвело и пустило корни в людскую сущность. Всякое стремление к самостоятельности и самодостаточности еще не зародилось либо пребывало в младенчестве. Сильна и распространена была склонность ползать в ногах у любого, кто обладал властью и могуществом. Тогда не было ничего ближе к людям, чем торговая фирма. Она была богата и могущественна. В ней нуждались все. Она могла карать людей и вознаграждать, в зависимости от того, что они заслужили. Греться в лучах ее милости было благословением. Однако благословение это редко бывало чем-то иным, кроме готовности услужить в обмен на одолженный товар или снисходительность при взыскании долгов, которые с каждым годом все теснее и крепче закабаляли их в рабство у торговой фирмы. Многие страдали от унижения и собственного бессилия перед ее лицом. Долги перед нею кнутами свистели над их головами. В душе они ненавидели ее и обрушивали на нее всяческие проклятия. Однако подняться против нее не смели, а угодничество из-под палки было ей угоднее, чем вообще ничего. Поэтому все шло по-старому. И с ходом времени всемогущество и самовластие датского торгового филиала в Вогабудире сделалось столь же невыносимым, как и в дни Скули Магнуссона15.

Но потом в торговых делах Исландии разразилась ожесточенная борьба, о которой вогабудирцам было известно мало, а участия в которой они принимали и того меньше. Она велась отважными людьми, любившими свою отчизну жгучей любовью, знакомыми с ее нуждами и без колебаний готовыми пожертвовать датской благосклонностью ради ее интересов. Эта борьба окончилась тем, что исландская торговля была в 1854 году объявлена свободной для всех народов.

Теперь можно было бы ожидать, что люди округа наберутся смелости и попытаются извлечь пользу из той свободы и прав, которые добыли для них другие. Датская торговая фирма тряслась от страха и тревоги; она заметила, что произошло в законодательстве. Теперь ей казалось, что дни ее сочтены. Поэтому она сочла, что целесообразнее будет малость поубавить свое высокомерие и несправедливость и начать обращаться с простым людом как следует. Теперь в любой момент можно было ожидать конкуренции, и лучше быть к ней готовыми… Однако вогабудирцы почти не обратили внимания на подобное. Они не склонны были реагировать, пусть даже до них и докатились какие-то известия. Целыми десятилетиями осваивались они с этими серьезными изменениями в торговом законодательстве. Под конец они как будто о них забыли. Им было уже столь привычно таскать ярмо, что даже теперь, когда оно свалилось, они полагали, что все еще его несут, и бездействовали. За исключением тех немногих, кто желал изменений в торговле и увеличения числа партнеров, большинству не было дела до его свободы. Не было предпринято никаких попыток отыскать нового партнера. Никто не явился непрошенный. Год за годом поток торговых отношений тихо и спокойно тек в прежнем русле, вливаясь в материнскую утробу датской фирмы.

Люди довольствовались малым. Они ощутили, что та ослабила хватку, и были ей благодарны. И то перемена в сравнении с тем, что было раньше. Не такая уж она была и проклятущая, как утверждали. На их памяти она вела себя и похуже.

Датское правление фирмы увидело, что этот ход должен был сработать. И воспользовалось временем, пока оно было, для того, чтобы все получше для себя обустроить и обеспечить свое будущее. Когда вышел закон, акции фирмы упали в цене. Теперь они снова поднялись. Отчеты фирмы сулили хорошие надежды.

Так обстояли дела, когда заведующим лавкой стал Торгейр Оулафссон.

Он был тогда молод, всего двадцати пяти лет от роду. Было необычно видеть в этой фирме столь молодого лавочника. Он заступил на должность, полный веры и надежд, обладая твердостью и волей, которые казались несгибаемыми.

Торгейр происходил из окрестного рода бондов. Совсем молодым он поступил в услужение в торговую фирму и заработал там редкостное расположение к себе. Правление фирмы оплатило ему проезд из страны и взяло его к себе в контору в Копенгагене. Одновременно с этим он проходил обучение в торговой школе. По ее окончании он был произведен в заведующие.

Времена были таковы, что едва ли существовал здесь в стране более почетный и ответственный пост, нежели должность заведующего лавкой в крупных торговых фирмах, которые по старинному обычаю распоряжались в своих округах единовластно. Сравниться с нею мог один лишь пост сислюмадюра. Впрочем, зачастую против могущества и власти заведующего лавки не было проку и от него. Та работа, которая поручалась сислюмадюрам, была мелочью в плане ответственности и хлопотности по сравнению с тем, какое бремя лежало на плечах заведующего. Жалованье и привилегии не могли сравниться и близко. И, хотя у сислюмадюра в руках находилась судебная власть, которой заведующий лавки должен был подчиняться так же, как и остальные, как правило, и речи не шло о том, чтобы власти фирмы выходил от этого ущерб. Чаще всего удавалось ловко примирить эти неродственные силы и добиться сносного сотрудничества. Королевской власти давно уже казалось наиболее выгодным для хорошей репутации опираться одной рукой на власть капитала, а другой — на духовную власть. Все эти власти подпитываются смирением и покорностью простых людей и высасывают средства из их поселений. В Вогабудире и в окрестностях все так и шло с незапамятных времен. И до сих пор — после середины XIX столетия — они, заведующий лавки и чиновники, чаще всего выступали под одним знаменем. Другие влиятельные лица округа становились тогда их слепыми последователями. Это сулило наибольший успех и славу. И в этой группе инициативу чаще всего случалось брать на себя лавочнику. Он был самым могущественным из них.

Так одно время обстояли дела. Но никогда нельзя полагаться на долговечность чего-либо в этом благословенном мире. Последние годы XIX столетия всегда были известны своими скоротечными изменениями. Это были годы таяния снегов…

Дела в фирме шли хорошо и до того, как лавкой взялся заведовать Торгейр, но с его приходом ее положение начало значительно улучшаться. После нескольких лет число товаров, как ввозных, так и вывозных, более чем удвоилось. Фирме пришлось расширить хозяйство, приобрести добавочное морское судно и увеличить свои земельные владения, чтобы справиться с коммерческими потребностями. Это, естественно, привело головную контору в хорошее расположение духа.

Впрочем, не все из этого случилось благодаря торговой смекалке Торгейра, хотя и многое можно было отнести на ее счет, а скорее благодаря урожайным годам и благополучию округи в различных отношениях. Среди прочего там развился новый промысел, которым ранее занимались редко: рыболовство. Это прибавило фирме новых товаров, которых ранее в ней не водилось. Торгейр был одним из первых зачинщиков в этом направлении — как и во многих других, суливших улучшения, как на суше, так и на море. Он без устали побуждал людей браться за дело и заниматься промыслом, а потом разными способами поддерживал их и не гнушался помочь и сам. Другие видные люди округа следовали в этом деле, так же как и в других, его примеру. Эта людская предприимчивость и растущий достаток были на пользу всем, и не в последнюю очередь торговой фирме.

Поначалу популярности фирмы способствовало также и то, что Торгейр был исландцем. Датские лавочники казались местным более отстраненными по характеру и более безучастными, чем он. Люди считали себя в родстве с ним, прямом либо косвенном, и гордились им. Им было легче понять его, нежели остальных. С этим человеком они могли разговаривать. Он вырос среди них и понимал их потребности и обстоятельства до последних деталей. Ни один лавочник не был наделен столь же всеохватными познаниями в этих вещах. Для них было внове, чтобы с этой стороны на их положение взирали исландским, справедливым взглядом. Эта осведомленность Торгейра была полезна не только им, но и ему самому, и фирме.

Торгейр решил переделать торговую жизнь на новый лад, не через быстрое изменение, а мало-помалу, с помощью такта и мягкости. Он был бы рад прекратить эту безжалостную торговую тиранию, которая продолжалась так долго ко всеобщему вреду. В то же время он хотел очистить ее — и исландскую торговлю в целом — от той позорной славы, которой она пользовалась за границей за скверные товары и отсутствие пунктуальности. Разумеется, он считал себя обязанным заботиться о лавке, которой теперь заведовал, и оберегать ее от всех несчастий и всяческой опасной конкуренции.

Все это он в первую очередь думал осуществить, сделав взаимоотношения местных жителей с фирмой иными, чем они были прежде. Они должны были перестать быть принудительными, а фирма — прекратить ими распоряжаться. Торговлю в счет долгов он хотел полностью упразднить. Люди должны были быть клиентами фирмы, а не ее рабами. Они должны были научиться ценить ее достоинства и прощать ее недочеты. Она часто помогала им и их отцам, когда они нищали. Многим из них следовало благодарить ее за то, что они все еще были живы. Это они всегда должны были за ней признавать. Вести с ней дело должно было быть им приятно, а доверие и участие должны были скрепить союз между покупателями и продавцами и сделать его пожизненным и наследственным. Но это могло осуществиться лишь тогда, когда люди освободятся из долговой кабалы и станут вести дела с фирмой как свободные и уважаемые люди, «материально независимые», как он неоднократно выражался.

Эти свои базовые правила Торгейр проповедовал своим клиентам при каждом удобном случае. Он доказывал им, что их деловая независимость является основой любой другой независимости. Если они будут в своей повседневной жизни порядочными и свободными от долгов, это пробудит в них честолюбие и сделает их смелее и отважнее перед лицом всякого, с кем им придется иметь дело. Вдобавок им была бы прямая выгода от того, чтобы всегда торговать без долгов, потому что весь ущерб, который фирма понесет от их непорядочности, в итоге ляжет на них же.

Заодно Торгейр пытался объяснить им, что у них могли быть естественные требования к фирме. Когда она столкнется с благородством и порядочностью, ее безусловным долгом будет предлагать своим клиентам настолько хорошие условия, насколько это возможно, не будучи принужденной к этому конкуренцией. Ей придется довольствоваться столь малой прибылью, что она вполне сможет обойтись и без нее, но всегда даст своим друзьям долю в том доходе, который образуется благодаря удачным торговым обстоятельствам. Она должна заботиться об их потребностях, словно хорошая хозяйка, и поддерживать среди них любой подлинный прогресс.

Этим своим теориям Торгейр в известной степени следовал в своей работе. Он сам и его фирма сливались для него воедино, когда речь шла о взаимоотношениях с окружающим миром. Поскольку фирма оказалась лишена защиты законами, которой долгое время пользовалась, не оставалось ничего другого как укреплять свою власть и могущество самой, завоевывая уважение и популярность. Для этого ей нужно было умело пользоваться временем, пока она была одна и с ней никто не соперничал. Он был убежден, что ему удастся настолько внедрить свои теории в сознание простого люда, что все их поймут и все с ними согласятся. Тогда все будет хорошо. Тогда пускай появляется какой-нибудь соперник, потому что он ничего не добьется. Стадо лишь сомкнется теснее, словно при появлении волка. Дух участия и доверия будет править тогда в округе. И дух этот будет его собственным духом. Тогда все будут знать и ценить его превосходство и охотно полагаться на его предусмотрительность. Для него было делом чести не обмануть их доверие. Тогда все будет хорошо и у него, и у его преемников — если они сами все не испортят.

Люди внимали аргументам Торгейра и не возражали против них. Большинство пропускало их мимо ушей. У многих было свое мнение по некоторым из этих вопросов, хоть они и не считали, что спорить о них с лавочником того стоит. Также кое-кому его теории казались чересчур претенциозными и не лишенными автократии и властолюбия. А еще у них имелись сомнения насчет того, что этот дух торгового согласия окажется на деле столь же могущественным, как надеялся лавочник. Однако разумнее было не высказываться об этом в его присутствии, так как Торгейр был человек пылкий и горячо веровал в свои убеждения.

Впрочем, усилия Торгейра втуне не пропали. В первые годы долги его клиентов значительно сократились. Некоторые приняли к сведению его рассуждения насчет «материальной независимости» и рассчитались по всем долгам. Они долгое время пользовались чрезвычайным расположением Торгейра. Среди этих людей были и братья Свейнбьёрдн из Сельятунги и хреппский староста Сигюрдюр из Вогабудира, наряду с распорядителем из Клёйстюра16 и некоторыми другими, ныне использовавшими свою «материальную независимость» несколько иным образом, нежели Торгейр задумывал изначально.

Это были годы расцвета лавочника Торгейра, и вскоре он сделался в округе столь видным человеком, что равных ему не было. Одновременно с тем, как дела фирмы шли в гору, он и сам нажил немалое богатство. Жалованье было высоким, а привилегии — разнообразными. Вдобавок он уделял время различным прибыльным предприятиям, как на суше, так и на море. В головной конторе он был на самом лучшем счету, и можно сказать, что он один распоряжался всеми ее торговыми делами, как за пределами страны, так и внутри нее.

И власть эта угодила в руки отнюдь не трусу. Торгейр с ней вполне справлялся и хорошо умел с ней обращаться. В прогрессе, который он считал подлинным и существенным, он был глубоко заинтересован и боролся за идеи других, если они приходились ему по душе, столь же энергично, как и за свои собственные. Если в округе затевалось что-нибудь новое, к нему всегда обращались за советом. В приводимых в исполнение прогрессивных замыслах ему крайне редко доставалась честь быть руководителем; ее он оставлял другим, тем, кто гнался за почестями. Но в обсуждениях всегда участвовал и без колебаний вмешивался в дискуссию или исполнение, если ему так хотелось.

Щедростью и благородством он превосходил всех. Крупные клиенты фирмы, бывая в местечке, всегда гостили у него. Все приезжавшие в местечко знатные люди неизменно наведывались в его дом. Он был исландец по духу и гостеприимен по обычаю древних аристократов. Никогда не бывал он веселее, чем когда за его столом было столько гостей, что туда не помещались он сам и его домашние.

Однако его гостеприимство едой и кровом не ограничивалось. Часто под крышей Торгейра устраивались попойки и веселье, и там заходила речь о многих полезных вещах. Там встречались люди из различных мест, которым редко представлялась возможность побеседовать. Хозяин следил за тем, чтобы его гостям не было скучно, а сам был душой и сердцем веселья. Там было положено начало многим улучшениям в округе. У самых знатных людей округа стало обычаем встречаться там развлечения ради и обсуждать свои насущные вопросы за хорошей едой и обилием спиртного.

В те годы Торгейр годился в предводители лучше любого другого. В целом он был достаточно сдержан, но от спиртного становился несколько вспыльчив. На торжествах он вел себя общительно и охотно держал речи. Он был верным другом своим друзьям, а тем, кто выступал против него — опасным противником. Он был искренен и откровенен с каждым, но многим казался напористым в разговоре и жестким в требованиях. Его побаивались, но при этом относились с почтительностью.

В первые десять лет, что Торгейр заведовал лавкой, соперников у него не было. Никто не отваживался выступить против старинного монопольного права торговой фирмы. По истечении же этого времени соперники начали появляться, пусть и мелкие.

Первым был датский свободный торговец17. Раз в год он приплывал на своем корабле со всевозможными товарами, как важными, так и второстепенными, и сбывал их с рук в разных гаванях, но в основном в Вогюре. Корабль свой он ставил на якорь у входа в бухту, неподалеку от того места, где теперь находилась Братская Лавка. Поселка там тогда не было. Дальше в бухту заходить ему было нельзя, так как там располагалась стоянка судов Йесперсена. Он натягивал на корабле навес между мачтами, устраивал в части трюма мелочную лавку и торговал и там, и на палубе, под навесом. Осенью он уплывал не ранее, чем его товары оказывались распроданы, или почти распроданы, а потом по весне являлся с новыми запасами.

За покупателями в Вогюре у него дело не стало. Поначалу ему играла на руку людская страсть к новизне, а потом и многое другое. В некоторых отношениях считалось более выгодным иметь дело с ним, а не с лавкой, и хотя торговал он только за наличные, но мог продавать кое-что по лучшей цене, чем лавка. Поэтому хозяйки в округе временили со своими поездками в местечко — зачастую к большому ущербу для себя — пока не приплывал свободный торговец. Тогда они шли к нему с кое-какой шерстью и брали товары в обмен на нее. Часто с ними приключалась морская болезнь — потому что иногда у входа в бухту была волна — или повреждения при высадке на берег, так как пристани не было; однако этим неудобствам они повлиять на себя не позволяли.

Торгейр начал приглядывать за этим своим мелким конкурентом и понял, что с таким положением мириться нельзя. Конкуренция, впрочем, ожесточенной так и не стала, поскольку развязка была предсказуема. Он отказал в займе тем, кто закупался у свободного торговца, а ко всем новым займам присовокупил то условие, чтобы заемщик по всем вопросам имел дело с ним. Людям это не понравилось. Когда-то давно установился и сделался повсеместным такой порядок, что никто не мог преуспеть, не задолжав в торговом местечке. Люди брали товары в любое время года в обмен на будущие поставки, когда появится их продукция. Когда она наконец была готова, ее не всегда хватало на оплату всего того, что они уже набрали. Потом приходилось брать новый заем… Теперь же те, кто не хотел полностью прекращать торговать со свободным торговцем, должны были набирать у него летом весь свой годичный запас товаров за один раз, но самое необходимое обычно заканчивалось до того, как он приплывал вновь. Тут начала проявляться старинная торговая болезнь, с которой лавке приходилось мириться так давно: неуплата по долгам, в которые они перед ним влезли. Подобные неуплаты он сносил куда хуже, чем лавка.

С другой стороны Торгейру пришлось стать уступчивее в выдаче займов тем людям, которых он вынудил прекратить торговать со свободным торговцем. Впрочем, по-настоящему торговлю они не прекратили, только вели ее от имени других. Следствием всего этого было то, что неуплаты лавке пошли в рост. Товаров люди брали столько же, как и прежде; это пробудило бы у Торгейра подозрения, если бы их количество стало уменьшаться. А вот число вносимых товаров пошло на убыль, так как от него тайком отщипывали для свободного торговца. Долги клиентов Торгейра, несколько лет уменьшавшиеся, снова начали расти. Так приказала долго жить одна из самых красивых его торговых идей.

И теперь людям довелось вновь испытать тиранию датской торговой фирмы, ее давление на их свободу торговли и непреклонность заведующего лавкой. Это закрепилось у них в мыслях, хоть было и не слишком заметно.

Неуплаты свободному торговцу также начали расти. Он выходил в море с все меньшим и меньшим числом товаров, но с все бо́льшим и бо́льшим количеством «недвижимого» — слишком уж недвижимого — имущества, от которого ему было на зарубежном рынке мало проку. Наконец неуплаты привели к тому, что ему пришлось прекратить свои визиты в страну, и он стал присылать к своим клиентам вместо себя взыскателя долгов.

Так с этим соперником оказалось покончено. Те, кто мертвой хваткой цеплялся за него в торговых делах, были вынуждены теперь прибегнуть к помощи Торгейра и подтвердить правильность того, что говаривали в старину: «Побежденным приходится соглашаться на все»…

Следующими конкурентами Торгейра были «горожане». Это были местные люди, поселившиеся за пределами принадлежавшего фирме участка. Они приобрели себе право на торговлю, построили себе лачуги и принялись торговать. Чаще всего они скупали по осени остатки товаров у свободного торговца, а больше торговать им было особо нечем. Никто не осмеливался вести с ними сколько-нибудь значительные дела, потому что, если бы Торгейр из-за этих взаимоотношений отказал кому-нибудь в займе, ему пришлось бы туго: «горожане» не могли полностью обеспечить чьи-либо нужды. Торгейр лишь насмехался над этими своими конкурентами. Иногда он предоставлял им мелкие партии своих товаров по сниженной цене, чтобы продать их с крохотной прибылью. Промысел, несомненно, оказался скудным, потому что за десять лет подобную торговлю начали трое «горожан» и столько же прекратили.

Вся эта конкуренция только усугубила и без того неважное положение. Устраняя своих конкурентов, фирма пускала в ход свое всесилие на полную катушку. Торгейр теперь больше всего думал о том, как бы подавить все попытки людей обзавестись другими партнерами и полностью уничтожить всяческие мятежные помыслы в своем царстве, по примеру старинных самодержцев… С другой стороны, люди теперь немного ощутили, что такое торговая конкуренция, и жаждали большего. Это желание перемен в торговой жизни все возрастало с каждым годом и сопровождалось неприязнью к фирме.

Это скверное положение пускало все более и более глубокие корни и оказывало сильное и дурное влияние на нравственную жизнь людей и их образ мыслей. Им снова приходилось подмазываться к заведению, которое они ненавидели. Снова были они вынуждены в своих деловых взаимоотношениях пользоваться маской доброжелательности и смирения и пускать в ход всевозможное подхалимство, чтобы совсем не лишиться расположения фирмы и иметь возможность согревать свои замерзшие руки теплым сиянием займов. Снова люди стояли перед этим могущественным самодержцем, согнувшись в поясе, с дрожащими коленями и нечистой совестью. Недавно они проявили себя «неблагодарными и вероломными». Этот чужак несчастный, свободный торговец, их искусил. Они больше никогда так не будут!

Однако у всей этой толпы людей зрела озлобленность и враждебность к фирме, отравляя мысли людей в ее адрес. Многие полагали невинным или даже само собой разумеющимся дурачить эту пользующуюся дурной славой торговую монополию и пытаться всяческими способами ее надуть, не вступая с нею в открытую борьбу. Для этого люди даже тайком объединялись и торжествовали в своем кругу, когда это удавалось. Неуплаты сильно выросли; обман и нарушение слова стали еще более привычными, чем прежде. Фирма платила той же монетой и сурово обращалась с людьми за их лживость; расплачиваться часто приходилось не только тем, кто этого заслужил. От этого ее недруги множились. Неприязнь распространилась от самых дальних мысов до внутренних долин. На поверхности все было гладко и ровно; никто не смел объявить во всеуслышание о том, что было у него на уме. Но тем тяжелее была печаль на душе у людей. Торговая жизнь оказалась отравлена, и гниль с ядом проникали из нее в другие области человеческого общества.

Непопулярность фирмы значительно возросла также и оттого, что она была датская. Тогда как раз шла вторая война за власть18, и умы людей были озлоблены и возбуждены из-за приема, оказанного датскими властями различным вопросам, которые теперь стали для них насущными. Политики и редакторы хорошенько раздули эти угли. Тут уж, как водится, меру найти оказалось трудно. Многие стали тогда враждебно относиться ко всему датскому и разными способами выражали свое неприятие. Давние горести, приписываемые сосуществованию с датчанами и их тирании, нещадно растравлялись. Тех, кто выполнял здесь в стране их поручения, называли «датскими исландцами», «датскими ростовщиками» и словами похуже и всячески портили им жизнь.

Торгейр едва ли был знаком с тем, как обстояли дела. Ни у кого не хватило откровенности и искренности высказать ему напрямик то, что таилось в умах у множества людей. Но он видел более чем достаточно, чтобы убедиться, что все было не так, как должно было быть и как он того хотел. Это вызвало в нем холодность и иногда делало его резким и несговорчивым. До людского ворчания ему дела не было, и он продолжал гнуть свое. Он также и не давал себе труда это скрывать, если оказывался не согласен с людской толпой в общественных вопросах, хотя популярности это ему не прибавляло. Многим приходилось тогда сносить от него жесткие и обидные слова. Тем не менее было видно, что он не испытывал нехватки в расположении и дружбе наиболее знатных людей округа, и все еще превосходил их в щедрости и роскоши.

И тут появился Кооператив.

Кооперативы начали возникать и в других населенных пунктах страны, но этот появился лишь недавно, когда бонды в окрестностях Вогабудира договорились попробовать организовать такое товарищество.

Простой люд тут же охватила радость по поводу этого нового любимого дитяти-вундеркинда. Это торговое учреждение было рождено для того, чтобы вызволить людей из когтей торговой фирмы. И оно было исландским: всецело опиралось на их собственные энергию и сотрудничество. Все его жизненные потребности были им, конечно, неясны, но они его любили и готовы были ради него на многое.

Его авторитет и доверие к нему людей укрепило также и то, что самые зажиточные и влиятельные люди из каждой общины сделались руководителями этого товарищества и его поборниками. Так что это торговое предприятие начало свой жизненный путь совершенно иначе, нежели «горожане» и свободный торговец. С теми богачи вступали в хоть какие-то деловые отношения наименее охотно. Быть может, именно это в первую очередь тот крохотный росток конкуренции и доконало.

Вдобавок кооперация принесла нечто новое и необычное. Товары были не совсем того сорта, что у фирмы, и в целом оказались и лучше, и дешевле. Но еще бо́льшим новшеством было то, что они назывались совсем другими названиями. Датские названия, отчасти ставшие исландскими, больше не годились. Теперь у людей на устах были такие новинки как мука «оверхед», бисквиты, кремовые кексы или мыло «санлайт» и прочие. Подобные неологизмы в повседневной речи люди теперь наперегонки старались выучить и научить других и полагали, что это придает им важности. Большие, отпечатанные масляной печатью иллюстрированные журналы с рекламой поверх иллюстраций рассеялись по всей округе. Они прилагались к товарам и ничего не стоили; для них не требовалось ни стекла, ни рамы. Поэтому они вскоре сделались украшениями жилищ наиболее состоятельных бондов, не говоря уж о бедняках… Хозяйки неустанно превозносили новые товары. Бонды довольно ухмылялись в бороду, потому что, хотя кооперативный жевательный табак был «проклятой трухой», все восполнял алкоголь под названием виски. Во всем был некий незнакомый, но заманчивый оттенок, от которого люди испытывали приятное головокружение. Он не был исландским, но не был и датским. Он был английским.

В основании Кооператива также сыграло свою роль тщеславие. Теперь люди получали свои товары пароходами; у лавки же Йесперсена парохода никогда не было. Отличие в основном заключалось в том, что судно прибывало ближе к назначенному времени, чем способен был это сделать парусник, а также то, что с разгрузкой теперь торопили куда сильнее. Но визит парохода был значительным событием, чем-то таким, чем можно было хвастаться. Заодно это был еще и вызов торговой фирме. Их суда превосходили принадлежавшие ей. «Железный нос»19 парохода являлся видимым знаком прогресса и стойкости и «казался непобедимым»… Не бывало в окрестностях Вогабудира более радостного мига, чем когда люди замечали поднимающиеся в воздух у входа в залив темно-коричневые клубы дыма и правящее к берегу судно. Тогда сразу приводили лошадей, потому что хозяину нужно было ехать в местечко. А внизу, в Вогюре, готово было воцариться полное сумасшествие.

Впрочем, членам Кооператива настоятельно внушалось не заказывать больше товаров, чем они наверняка смогут оплатить за год. Вместе с тем им напоминалось заказать себе достаточно на весь год, чтобы хватило до того момента, когда товары поступят снова, без необходимости обращаться к торговой фирме.

Что касалось первого правила, то люди, как ни странно, помнили о нем в первый и второй год. После этого они стали относиться к нему более небрежно и заказывали с меньшей опаской. Желаний и потребностей было много, и исполнения их ждали долго. А потом начало случаться, что люди не могли расплатиться за свой ежегодный заказ. Жить без долгов у них не получалось.

А вот чтобы предотвратить второе, в Кооперативе было основано еще одно товарищество. Это было акционерное общество, которое имело целью бороться с издержками, проистекавшими из необходимости всегда хранить кое-какие запасы товаров Кооператива, на случай, если его члены столкнутся с нехваткой продовольствия. Нужно было построить в Вогюре здание и всегда держать там открытой лавку, как для членов общества, так и для остальных. Все нашли это желательным, а большинство поддержало это покупкой акций. Это стало первым ростком Братской Лавки в Вогабудире…

Лавочник Торгейр быстро обратил внимание на это новое торговое движение и все досконально о нем разузнал даже до того, как оно началось. Но вместо того, чтобы тут же его придушить, он воспринял это как очередную версию свободного торговца и «горожан» и по большей части не стал с ним связываться. Его опыт с прежними торговыми движениями послужил юному кооперативу защитой.

Поэтому Торгейр не верил, что на существовавшей там почве обмана и торговых подлостей, несамостоятельности и взаимной подозрительности, может вырасти сколько-нибудь солидное товарищество. Он знал в этом объединении каждого. Немного было таких, о ком ему было бы известно, что им можно доверять. Он полагал, что знает, какая судьба ждет это новое общество: рано или поздно оно угодит в долги и затруднения по причине небрежности своих членов и утратит доверие к себе. На текущий момент было еще неизвестно, попадут ли они в более милосердные руки, чем его. Их партнеров за рубежом он совсем не знал, но чувствовал, что его огорчит вид того, как с ними дурно обойдутся заграничные спекулянты. Жесткости он пока еще не проявлял, хоть иногда и угрожал этим. Теперь он предполагал, что придут времена, когда они пожалеют о том, что отвернулись от старого и проверенного партнера.

Затем он взялся за руководителей Кооператива, по одному или по несколько за раз, в зависимости от того, как у него получалось, и попытался их отговорить. Он доказывал им, что торговлю в этом округе не годится делить на части. Две лавки в Вогабудире процветать не могли. Когда конкуренция начнется всерьез, одной из лавок придется сдаться, и тогда монополия вернется снова. Он заявил, что для них разумнее будет последовать его советам и поддержать то торговое предприятие, которое возглавлял он. Оно было старое, проверенное и на хорошем счету за границей. Он заявил, что у него давно уже было в мыслях сделать самых видных людей округа своими консультантами по важным торговым вопросам. Их предложения он потом будет передавать правлению фирмы. Таким образом в Вогабудире сформируется консультативный торговый совет, который будет пользоваться большим уважением. Также он сказал, что сможет устроить так, чтобы им была предоставлена возможность приобрести пай в фирме и голос в ее делах. Если они потом постараются беречь свои средства и стать «материально независимыми», им мало-помалу удастся превратить ее в местную и обогащаться на ней самим.

Эти теории он подкреплял познаниями, полученными из практического опыта торговли. Однако результат, как и прежде, оказался скудным. Люди не верили в выгоду от владения предприятием совместно с датчанами. К тому же они уже запустили собственное предприятие и считали, что обратно дороги нет. Как бы там ни было, датский торговый филиал щадить они не собирались. Теперь уж или пан, или пропал. Поэтому они благодарили Торгейра за его добрый совет и вежливо с ним прощались, но избегали давать ему возможность для дальнейшей беседы.

Когда прошло время и Кооператив стал разрастаться, началось соперничество не на жизнь, а на смерть.

Торгейр думал применить те же ходы, что применял и прежде, во времена свободного торговца, а именно: отказывать в кредите тем, кто состоял в Кооперативе. Но теперь это перестало действовать. Люди оказались готовы к этому приему. Теперь они помогали друг другу и тем теснее сплачивались, чем сильнее на них давили. И, как ни странно, обходились без Торгейра и его лавки.

Торговля с фирмой стремительно сократилась. Клиенты массово вступали в Кооператив, притом даже толком не попрощавшись со своим прежним партнером. Поэтому, чтобы сдюжить, нужно было переходить к более серьезным мерам.

Большинство сходилось на том, что Торгейр вдвое превосходил умом председателей Кооператива в торговых вопросах. Поэтому вполне вероятно, что он и сумел бы одолеть Кооператив и разогнать его своими упорством и практичностью, если бы ему удалось развернуться. Но тут на помощь Кооперативу пришло другое обстоятельство. У Торгейра возникли разногласия с начальством фирмы за рубежом. Силы ее оказались распылены; внутреннее несогласие препятствовало всей ее деятельности.

Торгейр пытался доказать своему начальству, какая опасность для фирмы исходила из того, что она получила у себя под боком такого конкурента и лишилась здесь, в стране, постоянных клиентов, одного за другим. Кооператив пока еще был неразвит и должен был по молодости наделать множество ошибок. Если бы он был сейчас уничтожен, подобные движения оказались бы на время подавлены. Поэтому он хотел вложить в конкуренцию всю энергию, без оглядки на все остальное. Пускай фирма ежегодно несет убытки и влезает в долги, лишь бы только ущерб привел к победе.

Торгейру часто доводилось энергично настаивать на своем мнении, но никогда –­ так, как сейчас. Он затребовал достаточный запас товаров, более разнообразных, чем прежде, однако это была еще мелочь. Он пожелал получить власть устанавливать цены как на местные, так и на зарубежные товары полностью на свое усмотрение и единолично распоряжаться всеми своими действиями, пока длится эта война. Взамен он пообещал обеспечить будущее благополучие фирмы и ее единовластие на многие годы вперед и положил на алтарь свои деньги и честь.

Головная контора пришла в ужас от мысли о том, чтобы согласиться на требования Торгейра. Торговля в последние годы пришла в упадок, а долги возросли. Она опасалась, что это состязание, которое замыслил Торгейр, покончит с самой фирмой. Обстоятельства здесь, в стране, им были знакомы мало, и они ничего не понимали в этой неистовой конкуренции, о которой говорил Торгейр.

Торгейр насел на них еще крепче. Он пытался убедить их, что эта схватка будет жестокой, но короткой, пока они не разберутся с членами Кооператива. Волна этих местных торговых движений поднялась слишком высоко. Скоро она наверняка обрушится. Тогда будет важно воспользоваться возможностью и подавить ее окончательно. Но она выскользнет из рук, если дома в Вогабудире все будет складываться скверно, а исполнительная власть окажется в Копенгагене.

Правление фирмы не пожелало слушать все эти увещевания Торгейра и осталось при своем мнении. Вместо того чтобы расширить его власть, ее урезали. Оно вовсе не хотело менять базовые правила и организацию фирмы. Оно было против всяческих изменений. С той организацией, которая существовала сейчас, фирма преуспевала долгие годы. Эта угроза конкуренции была не чем иным, как жупелом. Торгейр сделался капризен, так что лучше было следовать его советам с осторожностью. И к чему оставлять крупные деньги лежать, не принося прибыли, в виде нераспроданного товара в Исландии?.. Поэтому Торгейр не получил товаров, о которых просил. Его предложения были оставлены без внимания. Фирма ужалась. Ее начальство было лишено рвения Торгейра и его настойчивости. Это помогло Кооперативу.

Так что Торгейр вел борьбу на два фронта и не щадил ни одну сторону. Его борьбу внутри страны видели все; о другой же знали немногие. Сдаваться он не желал ни тем, ни другим. Теперь, как он понимал, ему, скорее всего, придется уступить в своей схватке с Кооперативом, если тот хоть на что-то годится и если с ним не случится никакого неожиданного несчастья. В этом поражении он винил своих хозяев. В письмах к ним он этого не скрывал и бил их скорпионами за трусость и узколобость. Вот только единству это не способствовало.

Дома война с каждым годом становилась все неистовее. Торгейр боролся с Кооперативом, как одержимый, и пощады не давал. Теперь уже члены Кооператива предпочли бы все что угодно, только бы не попасть к нему в лапы снова, и потому делали все возможное, чтобы укрепить свое товарищество и Братскую Лавку. Да это было и нелишне. Их руководители тщательно следили за каждой овцой в своем стаде, чтобы та им не изменила или не оказала им медвежью услугу. Их дирекция получила неограниченную власть, но также должна была всячески заботиться о выгоде товарищества и исполнять все потребности его членов, чтобы те не разбежались.

Это было тем труднее, поскольку членам Кооператива теперь во многих отношениях жилось хуже, чем прежде, когда они вели дела с торговой фирмой. Теперь все необходимое у них каждый год иссякало, и им приходилось утешаться тем, что помощь им будет понемногу выделяться. Их товары были сгруппированы по качеству, и бо́льшая их часть угодила в худшую группу. Это казалось им невыносимо обидным. Но больше всего их раздражал надзор. Он лежал на них, словно груз. Соблазн вернуться был велик, так как котлы торговой фирмы все еще дымились. Но потом их убеждали, что они уже одерживают победу в состязании, и тогда их положение улучшится. От этого они прекращали брюзжать. Их умы полнились борцовским духом и надеждой на победу — и так продолжалось невероятно долго.

Эта схватка Торгейра с членами Кооператива быстро переросла здоровую торговую конкуренцию. Она стала личным делом каждого и разделила их на две группы. В этом округе, где с незапамятных времен царили мир и согласие, где всегда было одно стадо и один пастух, теперь все пылало враждебностью. Многие все еще поддерживали Торгейра и закусывались с членами Кооператива. Давние склоки, никогда не становившиеся, однако, поводом для разлада, теперь раскапывались и использовались в шпильках и обвинениях. Повсюду велись мелкие ссоры. Повсюду проникли враждебность и раздор. Стороны досаждали друг другу и насмехались друг над другом. Разносились всевозможные слухи. Между сторонами постоянно роились дурные пророчества и инсинуации. Этот торговый конфликт грозил напрочь покончить с единством в округе.

Людей Торгейра было меньше, и их число снижалось с каждым годом. В каждодневных перебранках им приходилось тяжелее, чем их противникам. Все многочисленные проступки датского филиала, и прежние, и новые, постоянно швыряли им в лицо. Такого количества грехов Кооператив еще не совершил. Но когда они чувствовали, что проигрывают сражение, и что их ряды к тому же еще и редеют, на них, бывало, находило исступление берсерка. Тогда им часто случалось хвататься за самое неподходящее оружие и наносить своему делу один лишь вред. Торгейру и его лавке потом зачастую приходилось расплачиваться за то, чего они не делали.

Всю эту борьбу Торгейр принимал очень близко к сердцу, и пока она продолжалась, он сильно изменился, как характером, так и внешностью. Но больше всего его злило видеть то, как люди, которым он многократно помогал и оказывал поддержку, люди, которых он считал своими верными друзьями, изменяют ему один за другим. Его старания привязать людей узами симпатии к своей лавке потерпело крах. Никто не обошелся с ним хуже тех, кого он сделал «материально независимыми». Теперь они примкнули к войску его самых заклятых противников и огорчали его.

Среди этих людей были и вогабудирские отец с сыновьями. Никто не пользовался такими привилегиями в лавке Торгейра, как старый Сигюрдюр из Вогабудира. Ни к кому Торгейр не проявлял большего дружелюбия. Он обеспечил Сигюрдюра работой бондаря. Тот мог заниматься ею, когда ему было удобно, и его труд хорошо оплачивался. За то состояние, которое он себе нажил, ему следовало долго благодарить Торгейра; прежде имущества у него было мало, а вот иждивенцев много. Торгейр помогал ему во всем и советом, и делом. Двух его сыновей, Фридрика и Свейнбьёрдна, он юными взял к себе в лавку, приучил их к торговой работе и сделал из них людей, как если бы это были его собственные сыновья. Фридрику он помог съездить за границу и порекомендовал его в контору фирмы в Копенгагене… За все это они отплатили ему тем, что сделались предводителями его противников и разными способами прибавляли ему забот.

Подобным же образом обстояло дело и с другими.

Часто Торгейр размышлял об этом в одиночестве. Но когда он думал обо всех тех разочарованиях, обо всем том непонимании и неблагодарности, которым подвергся, и ощущал свое бессилие перед лицом своих противников, ему становилось горько.

Однако все волны несчастий в итоге разбивались обо что-то твердое и басовитое в его мозгу, боевой трубой ревевшее: «Плакать не станем, но запомним!»20

Его еще не совсем оставила надежда на то, что ему удастся одолеть членов Кооператива. Лежащее на их предводителях бремя должно было уже начать становиться тяжелее, а они сами — уставать. Один, без поддержки, он сумеет поставить их на колени… И этой победой наверняка выбьет из седла своих заграничных начальников. Тогда он снова будет всем распоряжаться один, и вот тогда… тогда правильнее всего будет никому спуску не давать.

Таков обзор торговой истории местечка Вогабудир за последние годы.

Вышло так, что, пока члены Кооператива таскали на берег товары со своего парохода, у фирмы товара практически не было. В этом году новых товаров она получила немного. Запросы заведующего теперь удовлетворялись только наполовину. Ему было предложено распродавать старые запасы и взыскивать долги.

Тихо и печально было у лавки; заходили туда немногие. Склады стояли запертые; некоторые изредка открывали, другие же постройки стояли без дела. Все принадлежавшее фирме множество относившихся к работе вещей, как снаружи, так и внутри, лежало грудами и ждало своего часа. Из всех некогда обретавшихся в лавке работников остались только двое юношей, которые «дрались и ломали все на свете», как говорили в Кооперативе. Старого счетовода никто в расчет не принимал, «речи о нем больше не шло».

Крупное и прежде могущественное заведение свернулось клубком и спало, словно старый больной ревматизмом медведь в своей берлоге. И все же люди взирали туда со страхом и опаской; пока дышало, оно могло еще суметь подняться на ноги. И тогда немногие захотели бы оказаться у него на пути.

А в ночной тиши бродил по полупустой лавке и чердаку лавочник — один, неспособный уснуть, беспокойный — и думал свои думы. Он бродил от одного к другому, не осознавая до конца, что он делает, ощупывал вещи, искал… он сам не знал, что; он что-то перечислял и подсчитывал себе под нос, отрешенно напевая хриплым голосом обрывки вис или псалмов. А потом сидел в кабинете над старыми, полусгнившими торговыми книгами.

Его волосы поседели, он исхудал, и, хотя держался он прямо, было видно, как удивительно быстро он стареет. Выражение лица сделалось жестче, а руны морщин запутаннее, чем прежде. Глаза стали темными и холодными, подозрительными и испытующими. Душа в них словно отступила дальше в тень, а потом выглянула из своего укрытия. Всю жизнь он был немногословен; теперь же едва ли вообще заговаривал первым. В повседневной жизни было трудно понять, хорошо ему или плохо. Чувства были тщательно запрятаны внутри.

Но в этих остатках от него прежнего еще жили все те качества, что отличали его всю жизнь. Некоторые, конечно, усилились, другие отступили. Его желания, надежды и прочие живучие страсти теперь, пожалуй, владели им сильнее, чем когда-либо прежде; однако его гуманность, внимательность к другим и благоразумность в требованиях потерпели поражение в борьбе этих последних лет; на почетное место в его мозгу уселась обида, устроилась там и не желала никуда уходить; часто она граничила с печалью и ненавистью.

Ничто не огорчает старого человека больше, чем видеть дело его жизни втоптанным в землю, его щедрость и благородство отвергнутыми, его идеи разбитыми и осмеянными, а его благодеяния вознагражденными неблагодарностью. Ни во что старый человек не вцепляется такой железной хваткой, как во власть и могущество, которыми ранее обладал. Когда все остальные жизненные блага истощены, и ничто земное его больше не радует, это — последнее, от чего он способен отвернуться… И мысли Торгейра со всей силой жившей в нем страсти обратились к этим двум вещам: восстановить свою власть и… отомстить.

Глава 4
Бедняк в обители аристократа

В этот вечер Эйнар домой в Байли не пошел.

Много было такого, что его печалило и омрачало его думы, и помимо того, о чем рассказано ранее. Хоть он и смертельно устал после дневных трудов, но тем не менее идти домой никакого желания не испытывал.

Он известил домашних, что не придет: ему предстояло всю ночь сторожить. Если он теперь все же явится, он был уверен, что совсем уж молча лечь спать ему не дадут. Он слишком хорошо знал свою Маунгу21

Семейные обстоятельства у Эйнара были невеселые. Он был женат на одной из тех злополучных женщин, которые редко открывают рот для чего-то иного, кроме брани. Это вошло у нее в привычку. Он понимал, что ее ворчание и трескотня не имели глубоких корней, что сварливость была ее слабостью, и что иногда она раскаивалась в своих обидных словах. Но она все же давала им волю, будучи неспособна сдержаться. И делала ли она это всерьез или нет, это оказывало на него одинаковое влияние. От этого пребывание дома делалось для него почти невыносимым. Дома он бывало редко — так редко, как только мог. Но всякий раз, когда он приходил домой, начиналась старая песня: вопли и хныканье детей и брань хозяйки. Стоило ей только его увидеть, как она оставляла детей и бралась за него. Если он отвечал, в хижине «сам черт с цепи срывался». Тогда уж все могло кончиться и дракой. Если он ничего не отвечал, она не унималась, пока не засыпала. Она беспрестанно повторяла одно и то же, то теми же словами, то уже новыми с новыми акцентами. Когда она была в таком настроении, ничего хорошего он, разумеется, ей ответить не мог. Тогда его совместная жизнь с ней превратилась бы в сплошные извинения — и то времени на все не хватило бы.

А уж когда Эйнар являлся домой в Байли пьяный, она и подавно слетала с катушек… Разумеется, песня всегда была та же самая, те же словесные помои, которые ему доводилось слышать и в остальное время. Но высказывались они с еще большей буйностью, потому что речь шла о неоспоримом проступке. И именно тогда Эйнару труднее всего бывало смолчать. И драка всегда была неминуема.

Поэтому Эйнар редко шел домой, когда бывал пьян. Тогда он охотнее укладывался на улице или заползал в овчарню. Конечно, рано или поздно возвращение домой было неизбежно. Но лучше уж было явиться туда трезвым.

Хижина была маленькая, плохонькая и неопрятная, и прокормиться там было нечем, помимо того, что он зарабатывал в торговом местечке или получал взаймы в счет будущей работы, если на тот момент таковой не имелось. Детей было четверо, все еще маленькие. Днем они часто оставались дома одни, и старшие, и младшие, потому что жена тоже уходила куда-то работать. И многие летние дни хижина стояла совсем пустой: дети тоже были тогда на улице. Маргрьет была женщиной работящей в тех работах, которые она могла и умела выполнять. Работала она не меньше, чем он, работала, не разгибаясь, и все же жили они в нужде, и иногда им приходилось обращаться за помощью к общине. Только ни один из них этого не хотел. Быть может, это было то единственное, в чем они соглашались.

Маргрьет хорошо зарекомендовала себя у тех, на кого она работала. Ее дурной нрав проявлялся там редко. Там она могла быть веселой, несмотря на все невзгоды. И там она отзывалась о «своем бедняге Эйнаре» только хорошо. Было много правды в том, что говорил иногда Эйнар, когда был пьян: что как только она приходила домой в Байли, в нее вселялся дьявол.

Те, кому была знакома Байли и условия жизни там Маргрьет, могли бы, наверное, это понять. К счастью, таковых было немного. Там было мало от чего радоваться или бодриться. Голые земляные стены и балки сверху — вот и вся лачуга. Все сверху донизу было серовато-белым от плесени. Кроватями служили скамьи с наваленным поверх тряпьем; постельное белье было грязное и драное. Тот пух, что некогда в нем был, по большей части повылазил. Пол представлял собой изрытый слой грязи и ничего больше. И когда бедная женщина приходила домой с работы, смертельно усталая и голодная, на ней с воплями повисали дети. Позднее можно было ожидать прихода с работы мужа, возможно, в подпитии. Это и многое другое встречало ее там и делало ее раздражительной. Теперь ей по сути дела стало уже плевать на все это. Но пока она к этому привыкала, в ней развилось ее дурное качество, сварливость. Теперь оно стало ее второй натурой, когда бы она ни находилась дома; она была самым настоящим мучением для своей семьи, о которой в остальном заботилась. Иногда наедине с собой она и сама это чувствовала и решала получше следить за словами, но постоянно снова об этом забывала.

Ко всему этому прибавились многочисленные грустные воспоминания о прошедших годах совместной жизни, в том числе о той беде, в которую угодил Эйнар и о которой упоминалось ранее. Можно было не опасаться, что это забудется. Это всплывало при каждой вспышке ссоры. И ничто не огорчало Эйнара столь же сильно, как это.

Теперь к тому же оказалось, что об их разладе знали не только они двое, потому что разнимать их, бывало, приходилось посторонним.

Об этом и размышлял Эйнар, пока брел от дома к дому. Он много раз задумывался об этом и прежде. В уме он уже составил краткий и ясный обзор истории их брака, который всегда помнил и всегда был готов изложить в мельчайших деталях. Скверного в нем было много. Не исключено, что оно перевешивало все остальное. Тем не менее зла на свою жену он не держал и был уверен, что ему будет горько видеть ее в плохом самочувствии или лишиться ее. Но при этом он постоянно боялся встречи с ней — боялся приходить к себе домой.

Он предвидел, что, пойди он сейчас домой, ему не удастся избежать брани, а то и склоки, которая, возможно, продлится всю ночь. Она или разворчится из-за того, что ему не доверили сторожить, или упрекнет его в том, что его никогда бы об этом и не попросили. То, что он велел мальчонке передать, он наверняка наврал. Было трудно предугадать, какой «сценарий» она себе придумает, однако ссора была неминуема, как дважды два четыре.

Да и как бы там ни сложилось дома, ему все равно лучше бодрствовать — бодрствовать всю ночь. Лучше всего было показать братьям, что он мог посторожить не хуже их работника, который, правда, был помоложе. Одну ночь он мог и не поспать, хотя накануне валился от усталости. Он мог посторожить им назло, понаблюдать за их работником, который вечером ходил таким гоголем, а потом рассказать братьям, где он был в какое время ночи и когда, собственно, он хоть немного присматривал за тем, что должен был сторожить.

Вскоре после того, как работа была окончена, лавку заперли и все разошлись по домам. Начало темнеть. Тишина и ночной покой распространились по местечку…

Эйнар подошел к заборчику вокруг крохотного цветника у окон кабинета лавочника Торгейра. Там он остановился и оперся на забор спиной. Он испытывал сильную ломоту в крестце от усталости, которая, впрочем, уже проходила.

Пока Эйнар там стоял, Торгейр вышел на улицу затворить ставни на окнах своего кабинета.

Эйнар так погрузился в тяжкие думы, что вовсе не слышал скрипа и стука ставен у себя за спиной. Он предавался размышлениям о том, как бы ему отомстить братьям, в особенности Фридрику, за ту подозрительность, какую они проявили к нему вечером. Одного того, чтобы не спать всю ночь, было недостаточно. Наверняка было что-то, что их слегка задело бы. Пускай испытают по меньшей мере то же, что и он испытал от их обращения. Вот над этим он и ломал голову.

Торгейр знал Эйнара и тут же понял, что тот огорчен. Он подошел к заборчику и положил руку ему на плечо. Тут Эйнар словно очнулся.

— Вы, уж конечно, не собираетесь уснуть тут, у моего забора, дорогой Эйнар? — промолвил Торгейр по-приятельски.

Эйнар не мог взять в толк, что ему сказать. Это приветствие застигло его врасплох. Он знал лавочника столь хорошо, что едва ли ожидал от него подобного приветствия. К тому же он совершенно не рассчитывал увидеть его там в это время. Он только теперь впервые заметил, что стоит у его забора. От поисков какого-нибудь ответа он сделался нерешителен и рассеян.

— Вы, конечно, у братьев сегодня на разгрузке работали, — продолжил Торгейр после короткого молчания.

— Да, — нерешительно произнес Эйнар. А вдруг Торгейру это не понравится? Его обижать он отнюдь не хотел. Они так часто сотрудничали в прежние времена.

Но ничего такого Торгейр не думал. Он понимал, что Эйнару необходимо работать, где бы он эту работу ни раздобыл. Он понимал также, что тот был готов работать у него, когда у него была для него работа. Вовсе не из вероломства или неблагодарности перешел он под знамя его противников.

Эйнар по характеру был весел и шутки, как правило, воспринимал хорошо. Тогда он бывал откровенен и искренен. Но когда он был в дурном настроении или размышлял о чем-то неприятном, о чем при этом не хотел говорить, он быстро становился рассеянным, шуток не терпел и не желал, чтобы кто-либо с ним заговаривал. Он знал, что тогда его было легко сбить с толку и поставить в затруднительное положение. Поэтому он не рад был повстречать лавочника Торгейра именно сейчас.

Торгейр все это хорошо понимал, но ему было занятно попытаться прочесть по Эйнару, что у того на уме.

— Вы, верно, теперь к себе в ваше «Логово» идете, — насмешливо произнес он. Ему хотелось досконально разобраться, чем озабочен Эйнар.

Это не преминуло подействовать. Вместо того чтобы ответить, Эйнар понурился еще больше. Сейчас ему нестерпимо было слышать остроты насчет «Логова». Он не мог позволить Торгейру даже такую безобидную шутку. Он раскис и едва не плакал.

Теперь Торгейру было известно достаточно. Видно, что-то случилось с Эйнаром там, на берегу, на работе. Его первая догадка оказалась верной.

— Что-то вы нынче вечером не в духе, дорогой Эйнар, — произнес он уже более мягким тоном.

Эйнар поднял глаза и взглянул на Торгейра. Ему почудилось в его голосе участие.

— Братья не пожелали поставить вам «чекушку» — и это после того, как вы весь день надрывались, — промолвил Торгейр чрезвычайно доброжелательно.

Эйнар ничего не сказал, но ему было приятно, что Торгейр правильно угадывает его мысли, хотя до главной причины он и не добрался.

— Думаю, было бы милосердно предложить вам стаканчик. По-моему, именно сейчас вы в нем настоятельно нуждаетесь.

Тут к Эйнару вернулся дар речи:

— Благослови вас за это Господь. Не припоминаю, чтобы мне когда-нибудь хотелось пригубить глоточек так же, как сейчас. Я собираюсь не спать всю ночь.

— Не спать всю ночь? — удивленно произнес Торгейр.

— Да, всю ночь.

— Ради братьев?

— Или чтобы им насолить, пускай и по мелочи.

— Вот как?..

В этих словах Эйнара таилась такая злость, что Торгейр уверился: между ними произошло что-то более серьезное, нежели то, о чем он предположил.

Тут он предложил Эйнару зайти к себе в кабинет. Эйнар от такого приема весь оживился. При мысли о «глоточке» его рот наполнился слюной.

Когда они вошли в кабинет, Торгейр сел на свое привычное место, за середину письменного стола, а Эйнару указал на стул у его торца. Эйнар уселся и оперся спиной на спинку стула. Там ей было покойнее, чем давеча у забора.

Впрочем, Эйнару в кабинете было не вполне по себе. Прежде он заходил туда редко. Все вокруг было солиднее и роскошнее, чем он привык. Весь пол покрывал полосатый ковер, а под креслом лавочника у стола была расстелена оленья шкура. У стены напротив стояла кушетка с подушкой из гагачьего пуха в изголовье и свернутым плюшевым покрывалом в ногах, расшитым блестящими нитками. Над кушеткой висела большая медная гравюра в золоченой раме. Стул, на котором он сидел, был обтянут кожей, а под сиденьем были мягкие как пух пружины. Письменный стол был оклеен фанерой и сверкал, как зеркало, так что в него можно было смотреться, поскольку на нем не было ни щербинки. Там стояли различные невиданные мелкие штуки, названий которых он не знал. У другого конца стола стоял большой шкаф, полный торговых книг, а в углу, у изголовья кушетки, размещался прочный железный сейф.

Сидеть там Эйнар стеснялся. Он четко ощущал, что ему самому и лохмотьям, в которые он был одет, там не место. Он взглянул на свои ноги. Они были скрещены на ковре. Кант на его никудышных башмаках разошелся, и они едва не сваливались с ног. В этот день он не раз забредал в море. Влага уже начала подсыхать, так что из башмаков больше не текло. Однако носки почернели от песка и грязи и собрались в гармошку у лодыжек. Штаны были где залатаны, где продраны, но повсюду выглядели так, что в них невозможно было находиться в приличном помещении или перед знатными людьми. Куртку он все еще держал в руке.

Поэтому он ощущал какое-то неприятное давление и хотел поскорее снова оказаться на улице… Подобные ощущения обычны, когда незначительные люди находятся в домах у аристократов в присутствии самих хозяев. Наверное, это можно было бы назвать робостью, но это неподходящее название. Люди сравнивают самих себя со всем незнакомым, роскошным, что попадается на глаза, и в особенности с человеком, который живет там и господствует. И тут им кажется, что они становятся удивительно маленькими. Быть может, это ощущение помогает многим аристократам в их взаимоотношениях с простыми людьми. Их комната говорит за них и заявляет об их превосходстве. Слабые люди там более покладисты, чем у себя дома.

Эйнар неясно ощущал все это, но не мог взять в толк, что же такое с ним происходит. Неловкость лишь усилилась оттого, что Торгейр после того, как они уселись, некоторое время сидел молча. Эйнар едва осмеливался на него взглянуть. Он едва осмеливался шевельнуться. Он боялся, что все, что бы он там ни сделал, почему-либо выйдет неуклюжим и будет понято иначе, чем задумывалось.

Однако вскоре произошла перемена. Торгейр поднялся, словно что-то забыл, и подошел к маленькому угловому шкафчику, который стоял в ногах кушетки и который Эйнар раньше не замечал. Оттуда он достал бутылку и две рюмки. В бутылке была кристально чистая aqua vitae22, которую Торгейр держал, чтобы потчевать своих гостей. Затем он наполнил обе рюмки и предложил одну Эйнару. Себе он отвел другую и чокнулся ею с Эйнаром.

От этого Эйнару полегчало. Так его ни один знатный человек прежде не принимал. Никто из местечковой знати не был столь снисходителен, чтобы чокаться с ним, словно с равным себе. Это так его тронуло, что он не знал, что ему делать или думать. Его охватило чувство благодарности. Он заколебался, будто считая себя недостойным. А когда он взял рюмку, его рука так тряслась, что капля пролилась на письменный стол.

Торгейр из своей рюмки лишь чуть пригубил, а вот Эйнар свою осушил одним глотком. Его «проняло». Ему обожгло горло, а глаза наполнились слезами. А потом жгучий поток прокатился по всему телу. Усталость отступила; его настроение улучшилось. Эйнар из Байли словно помолодел.

Торгейр поставил бутылку обратно в шкаф.

Эйнар не знал, как ему благодарить за это чудесное подкрепление. Оно было и духовным, и телесным и заключалось даже не столько в рюмке, сколько в том, как она была ему протянута. Он намеревался этим удовольствоваться и уже подумывал о том, чтобы подняться и уйти. Но Торгейр снова сел, и Эйнар по его виду понял, что тот хочет еще с ним поговорить, а потому остался сидеть.

После этого беседа пошла легче.

Торгейр подробнее расспросил о том, что произошло между Эйнаром и братьями. Эйнар рассказал об этом с детской обстоятельностью. Его голос немного дрожал, когда он описывал то, что случилось в лавке, и то, как он это понял. После этого ненадолго наступила тишина. Эйнар воспользовался ею, чтобы успокоиться. От рассказа об этом он расчувствовался.

Торгейр слушал его историю так, будто она его не касалась. Он был рассеян. Эйнар это заметил, но не удивился. Это было его личное дело, и не стоило рассчитывать, что другие примут его близко к сердцу.

Потом Торгейр принялся спрашивать о товарах, которые перевозили на берег. Он спрашивал об этом с исключительным спокойствием и долгими паузами между вопросами.

Эйнар отвечал на все вопросы так старательно и четко, как мог. Он проработал весь день, и все время занимался одним и тем же: разгружал лодки, когда они приставали к берегу. О бо́льшей части товаров ему было кое-что известно. Ничего существенного не могло пройти мимо него так, чтобы он этого не заметил. Он знал число мешков с зерном и бочек с керосином. Он знал также, сколько было емкостей с хлебом, изделиями из керамики и прочим подобным, и сколько было ящиков с другими товарами, хоть и не знал, что в них было. Все это он прилежно перечислил, так что по его рассказу можно было составить на удивление четкий товарный перечень.

Торгейр молча слушал рассказ, то и дело вставляя короткие вопросы. Кое-что он заставлял Эйнара говорить дважды или трижды. Иногда он произносил односложное слово, по-видимому, выражавшее холодность. С его губ часто срывалось «Надо же!» и «Да уж!». Он откинулся на спинку своего кресла, опустив подбородок на грудь, и все время смотрел перед собой и вниз. Однако Эйнар заметил, что его лицо постепенно мрачнело, и пока Торгейр не поднимал головы, Эйнар не спускал с него глаз. В нем начал зарождаться неясный страх.

По рассказу Эйнара Торгейр мысленно представил все товарные запасы своих конкурентов. Нечего было и удивляться, что хреппский староста расхвастался, когда приходил сюда вечером! Вероятно, он был прав. Так много товаров за раз туда никогда не завозили. Если все это разойдется, то, очевидно, жителям округа больше и не потребуется. Всех членов Кооператива он давно знал. Все они до недавнего времени с ним торговали. Ему, старому и опытному лавочнику, было известно количество товаров на всей территории, с которой ездили торговать в Вогюр. Ему не понадобилось много времени, чтобы примерно рассчитать в уме объем завезенного товара и сравнить его с тем, сколько округ мог произвести местных товаров. Кто-то назаказывал вволю! Было сразу видно, что мысли о дне платежа у очень многих из них начали блекнуть. Все свелось к тому же, что и прежде: без долгов они жить не могли. Если их не одергивали, они нахватывали себе куда больше, чем были в состоянии оплатить. Не знали никакой меры.

И эти люди восстали против него, который хотел для них лучшего! Своим благосостоянием они пользовались как предлогом, чтобы дразнить его и раздражать! Так-то они поняли его старания на протяжении более чем одного поколения сделать их материально свободными. Так-то они его отблагодарили! Вот с каким чванством пинали они его и его лавку, которая раз за разом их спасала от голода и падежа овец, когда им аукалась их собственная непредусмотрительность! Перед ней у них оставались тысячи крон неуплаченных долгов, а они теперь ликовали над этими запасами товаров, которые называли «своими»! И при этом никто не замечал, какое это было притворство, и сколь немногому достаточно было пойти наперекосяк, чтобы все обрушилось им на головы.

От этих раздумий в душе у Торгейра нарастала злость. Она была там всегда; теперь она вскипела. Рассказы Эйнара подливали масла в огонь, постоянно пылавший в его душе.

Когда Эйнар описал товары столь обстоятельно, что больше ему рассказывать стало не о чем, разговор на время замер. Эйнар нетерпеливо поглядывал на лавочника и под конец подумал, что беседа окончена, и ему можно уходить. Но тут он получил новое задание.

Торгейр спросил его, где удалось сложить все эти товары.

Тут Эйнар принялся перечислять снова.

Бо́льшую часть уже занесли под крышу. Только некоторое количество керосиновых бочек, древесины и угля в мешках еще валялось на песке. Большой склад все это вместил. Туда помещалась «адова уйма». Потом он принялся рассказывать, что где разместили. Все самое простецкое сложили в подвал. Там были деготь, древесина и цемент, а еще туда нужно было затащить весь керосин; часть его туда уже занесли. На следующем этаже также сложили древесину, в частности строганную доску, с которой нужно было обращаться аккуратно, и туда же отнесли ящики, которым нельзя было намокать. Чердак наверху был в основном отведен под различные виды зерна, а на верхнем чердачном ярусе, под стропилами, хранилась шерсть и многое другое, и там же держали склад боеприпасов, потому что туда реже всего заходили с огнем. Эйнар описал все это с исключительной обстоятельностью. Было сразу видно, что он недавно там был и держал глаза открытыми.

Торгейр слышал из этого перечисления совсем немногое. Он был погружен в свои мысли и ничего не замечал. Он услышал, однако, что Эйнар упомянул что-то про деготь и керосин, а потом про порох. Тут ему пришло в голову кое-что новое.

Удивительно коварная ухмылка медленно расползлась по всему его лицу. А если там сейчас случится небольшой несчастный случай! Зла он никому не хотел, однако часто желал про себя, чтобы случилось что-нибудь, что положило бы быстрый и благополучный конец этим их «конвульсиям». Чтобы обрушить всю эту хлипкую конструкцию, много и не потребуется. И он был убежден в том, что, хотя сейчас это покажется им чем-то плохим, со временем им будет от этого только лучше. Беда могла случиться всегда, где угодно. Этого они наверняка ожидали меньше всего. Их радость из-за своих кредитов и товарных запасов была слишком велика, чтобы задумываться о непостоянстве обеих этих вещей. А это могло случиться — и должно было случиться! Он желал, чтобы это случилось, и они сами увидели бы, в каком положении оказались.

Эйнар замолчал и удивленно смотрел на лавочника. Нельзя было не признать, что страх, который он перед ним испытывал, начал увеличиваться.

— Как вы сказали, что хранится в подвале? — наконец проговорил Торгейр, не поднимая глаз.

Эйнар поспешил перечислить все снова. Теперь он вспомнил и кое о чем еще из того, что там было. В том числе о верстаке, который наскоро сколотили в одном углу, и лежавшей на полу стружке. Они буквально утопали в стружке, когда заносили бочки с керосином в подвал.

Торгейр продолжал предаваться тем же мыслям, что и прежде. Керосин… деготь… стружка!.. Немного надо, чтобы все запылало синим пламенем. Одна искра с таким-то трутом мгновенно превратится в неугасимый костер. Если только судьба будет к нему благосклонна!.. Он представлял, какие последствия у этого будут. Члены Кооператива не потерпят такого уж большого прямого ущерба. Здание хорошо застраховано, и товары по большей части тоже. А вот их заинтересованность и чрезмерная вера в себя потерпят крах. Он так и видел, как они идут к нему, подобно раскаявшимся грешникам, чтобы попросить о помощи и сделать все, что в их силах, чтобы возобновить свой кредит. Сначала придут те, что помельче, которых втянули в это другие, потом те, что повлиятельнее, когда все попытки оправиться окажутся бесплодными и они наконец сдадутся. Они это наверняка запомнят. В этом поколении люди уже не полезут в подобные предприятия и оставят риск и барыши другим. Тем самым фирма будет спасена — по крайней мере, на его век.

Думая об этом, он, словно в трансе, достал одну спичку из лежавшего на письменном столе коробка, немного повертел ее в руках, потом разломил надвое и швырнул оба кусочка в плевательницу.

Одной спички было более чем достаточно!

Эйнар неотрывно смотрел на него и ждал, пока он что-нибудь скажет. По его виду он понял, что в нем происходит некая борьба. Он затаил дыхание. Это исполненное тревоги ожидание было для него невыносимо.

Наконец Торгейр поднял голову и посмотрел на Эйнара. Очки лежали на столе, так что взгляд ничто не смягчало. Эйнар сжался. Острый, жесткий взгляд пронзал его насквозь. Он почувствовал, что перед этим взглядом ему не устоять. Ему казалось, он корчится на стуле перед лавочником и превращается в крохотного мальчика.

— Как бы они отреагировали, если бы чертова хибара сгорела со всем, что в ней есть? — промолвил Торгейр и холодно засмеялся.

Это прозвучало словно из расселины или лавовой пещеры. В голосе звучал хриплый, полый тон, пробравший Эйнара насквозь. Что он задумал?

Ненадолго воцарилось молчание. Эйнар не понимал, что происходит.

— Там много чего горючего есть, — сказал он, чтобы сказать хоть что-то и попытаться как можно меньше показать, как поразили его слова Торгейра. — Чтоб беда случилась, много не надо.

— Им же лучше было бы, проклятым! — сказал Торгейр. Его голос стал чуть иным, чем только что, но в нем было столько злости, что Эйнар понял: его мысли не отставали от сказанного. — Это был бы всего лишь несчастный случай, который может случиться всегда. Может, спеси бы поубавилось. Потери делают людей умнее, а не богаче.

Эйнар не смел на него и взглянуть. Быть может, он и был прав. Но ему было страшно о таком и подумать.

Торгейр продолжал:

— На самом деле много они не потеряли бы. Большую часть потерь им бы возместили. Но это полностью изменило бы здесь все положение. Кто знает, может они снова пришли бы к забытым друзьям.

Голос стал мягче, чем прежде, и в нем послышалась печаль. Эйнара внезапно охватило сочувствие к нему. И теперь он решился на него взглянуть. Торгейр уже смотрел не на Эйнара, а прямо перед собой. Он замолчал. Выражение его лица постоянно менялось, хоть и незначительно. Что-то боролось в его душе.

Эйнар не мог понять, что бы это могло быть. Он был весь как на иголках и охотно ушел бы, прежде чем лавочник наговорит чего-нибудь еще. Ему становилось в его присутствии все хуже и хуже, и у него закрались неясные подозрения, что надвигается нечто ужасное.

Торгейр по-прежнему смотрел перед собой и ухмылялся в бороду. Эйнар не сводил с него глаз. Ухмылка была недобрая. В ней будто проглядывала ненависть и жажда мести. Некоторое время эта ухмылка словно замерла в сомнении. Потом лицо посуровело и сделалось твердым и решительным. Все его фибры были натянуты и непоколебимы, а черты его — словно вытесаны из камня или стали. Вдруг он поднял голову и встретился глазами с Эйнаром. Его взгляд был еще пронзительнее прежнего. Он ничего не сказал. А Эйнар смотреть ему в глаза не смел. Поэтому он опустил взгляд, но все же не мог устоять и время от времени на него не поглядывать.

— Было бы только по-мужски помочь им быстро избавиться от всех их огромных товарных запасов, — наконец произнес Торгейр очень спокойно.

Теперь Эйнар наконец понял, куда он клонит. Это была непрямая просьба к нему. Это он был человеком, который должен был «помочь им»… и так далее. Вот оно, то, что он предчувствовал.

Торгейр продолжал все с тем же спокойствием:

— Мы по всем статьям — мелкие людишки, выродки в роду наших пращуров, как в хорошем, так и в плохом, ни на что не годные. Для великих подвигов нужно мужество, каковы бы они ни были. Если нам больше нечего бояться, мы боимся самих себя. Тем, кто жег для вождей капища, тем, кто не боялся навлечь на себя гнев богов и знатных людей, им бы не составило труда… гм! Этот проклятый сарай, полный керосина и стружки, все застраховано, людей в нем нет! Он вполне может и сгореть… Одной спички было бы более чем достаточно.

Эйнар был еще не до конца уверен, было ли все это в шутку или всерьез. Только что он воспринимал это серьезно. Теперь ему почудился в голосе лавочника тон, говоривший, что все это всего лишь шутка. Но так или иначе, это было ужасно. От этой неопределенности Эйнар почувствовал себя еще более слабым и больным.

Торгейр заметил, что тот мертвенно побледнел.

Вдруг Торгейр словно оттолкнул от себя все эти странные размышления. Он потянулся в кресле, переменился в лице и принялся наводить порядок у себя на столе, словно его мысли теперь снова вернулись к повседневным задачам. У Эйнара полегчало на сердце. Он счел, что за всем этим разговором не стояло ничего серьезного и что скоро ему можно будет встать и уйти.

— Да, между прочим, — сказал Торгейр, словно внезапно пришел в себя. — За вами же здесь всегда имеется небольшой должок, дорогой Эйнар.

Тут Эйнар почуял неладное. Одна беда шла за другой по пятам.

— Посмотрим, сколько там набежало, — промолвил Торгейр, доставая из шкафа одну из торговых книг. Он полистал ее, пока не нашел счет Эйнара.

Эйнар затрясся всем телом.

— Бог ты мой! Да тут более 200 крон. И вы уже два года ничего не платили… Совсем ничего!

Торгейр поднял глаза от книги и посмотрел на Эйнара. Бедный Эйнар на стуле у торца стола готов был провалиться.

— Я не мог ничего заплатить. Видит Бог, не мог я.

Голос у Эйнара дрожал и звучал чрезвычайно жалко.

— Да… но долг вам придется выплатить, это вы и сами знаете, — произнес Торгейр несколько сурово. — Ни один порядочный человек не берет заем, не собираясь его выплачивать. Не так ли?

Эйнар мог только с этим согласиться.

— Теперь мне предписано строго требовать все долги. Кто знает, возможно, лавка закроется, раз уж все так складывается. Тогда долги будут взыскиваться беспощадно. Вы должны выплатить этот долг этой осенью — по крайней мере, какую-то его часть. Увиливать ни к чему.

Теперь у Эйнара не оставалось сомнений, что Торгейр совершенно серьезен. Это так его проняло, что он едва мог сдержать слезы.

— Можете попытаться его отработать?

Эйнар не смел поднять глаз. Он чувствовал, что Торгейр пристально смотрит на него и ждет ответа. Но он не мог ничего ответить. Ему казалось, что все вокруг него кружится. В один и тот же миг ему пришло на ум все на свете: еды в доме нет… дети голодные и раздетые… Маргрьет бьется с ними одна… сам он надрывается за бесплатно на каторге!.. Нет, не может Торгейр быть столь безжалостен. Но как бы там ни было, с требованиями Торгейра ему придется смириться. Никакого выхода не было.

— Что ж, препираться об этом ни к чему. Сегодня вечером долг вы так или иначе не выплатите, — промолвил Торгейр. Он захлопнул книгу и поставил ее в шкаф. Потом поднялся на ноги и принялся расхаживать по кабинету.

Эйнар тяжело вздохнул. Ему уже казалось, что этот ужас на этот раз миновал. Он уже стал надеяться, что других не последует.

Он начал было снова подумывать о том, чтобы убраться прочь… Но тут Торгейр остановился посреди комнаты, некоторое время стоял неподвижно, а потом промолвил в пространство:

— Он-то уж верно сейчас сторожит, этот их работник!..

Ну вот, снова он про это; Эйнару начало становиться не по себе.

— А как же?.. — произнес он презрительно. Он видел, как сторож пошел домой к своей матери как раз перед тем, как они с Торгейром встретились. Она жила там в одной хижине. Но об этом он здесь рассказывать не хотел. Не хотел развивать их беседу на эту тему.

Впрочем, развития она и не получила. Торгейр замолчал и продолжил расхаживать по кабинету, задумчивый и хмурый.

Завидев, что Эйнар в очередной раз собирается уходить, он внезапно остановился и промолвил:

— Да, совершенно верно. Я же обещал вам «чекушку» поставить. У вас есть какой-нибудь сосуд?

— Нет.

Лицо Эйнара прояснилось. Про «чекушку» он все время помнил, но не осмеливался упомянуть о ней Торгейру. К тому же, как он решил, это предвещало, что теперь он сможет уйти.

Торгейр отлучился в лавку, и Эйнар услышал, как он наливает в бутылку из стоявшей там бочки. Эйнар тем временем поднялся, чтобы быть готовым удалиться.

Торгейр вернулся с бутылкой, полной бреннивина.

— Вот, пожалуйста, дорогой Эйнар. Прибавлять это к вашему счету я не стану. Это будет только между нами.

Эйнар был на седьмом небе. Он понимал: эти слова означали, что бутылка была подарком. Он взглянул на Торгейра и собирался уже, заикаясь, выразить свою благодарность.

Но тут он встретился с взглядом, с которым никогда прежде не сталкивался. Собственно, строгим он не был, только пристальным и вкрадчивым. Выражение лица у Торгейра было столь странное, что его вид совершенно потряс Эйнара.

Торгейр дружески улыбнулся, однако за улыбкой зияла бездна сдерживаемой злости и давней душевной борьбы… бездна ненависти и неистовых страстей, которые теперь взяли верх над всеми прочими его душевными силами. Глаза были, как обычно, острыми, а брови — нахмуренными. Но сквозь маленькие точки посередине глаз словно проглядывал чернильный мрак. Эти крохотные точки устрашали. Нечто страшное жило в этот миг там, в темноте. Улыбка была всего лишь небрежной маской, которая никого не могла обмануть, и Эйнара тоже. У Торгейра на уме было нечто погорше улыбки.

Казалось, Торгейр старался подавить или скрыть что-то в выражении своего лица, но удавалось ему это плохо. Улыбка ему не шла; она затрагивала лишь губы. В остальном все его лицо было твердым как камень, властным и решительным, словно изготовившимся к кровавому штурму. На виске извивалась вена, синяя и набухшая. Губы были плотно сжаты, а уголки рта дрожали… В чертах лица словно сошлись два противоположных приказа, один — молчать, другой — заговорить, высказать просьбу или распоряжение того или иного вида, которое покажет, что возьмет верх в его душе, и позволит досконально испытать, как это будет воспринято.

Дрожь пробрала Эйнара с головы до ног от этого взгляда. Он едва осмеливался взглянуть Торгейру в глаза все то время, что находился там, в кабинете; теперь же он не мог отвести взгляд; и все же ему казалось, эти глаза окончательно лишат его сил. Никто никогда не казался ему столь же странным. Впрочем, испуган он не был. Торгейр не мог быть рассержен на него или желать ему зла. И все же в его присутствии ему было как-то нехорошо.

Они некоторое время стояли, глядя друг другу в глаза: Эйнар — со словами благодарности на губах, которые он так и не высказал, Торгейр — с грузом печалей на душе и жаждой увидеть, как его горести будут отомщены, а его недруги повержены; но вместе с тем его пугала мысль о том, чтобы самому принять участие в таком злодеянии, как то, о котором он сейчас думал. Все это боролось в его душе с таким пылом, что он был едва в состоянии управлять своими поступками.

Долог этот миг не был, однако он был важен. Ни один из них не осознавал, что именно сейчас между ними струилось нечто такое, чему нет подходящего названия ни в одном языке. Их глаза не могли разъединиться; но через взгляд переговаривались их души. Сила воли более сильного словно сковала более слабого чарами, притянула к себе с необоримой мощью, слилась с ним и принудила его безоговорочно согласиться на свои требования. Намерения были высказаны; распоряжения, которые в устной или письменной форме, несомненно, столкнулись бы с решительным сопротивлением, теперь отдавались с непогрешимым авторитетом — отдавались непроизвольно и принимались таким же образом. Их не сопровождало ни единое слово, ни единый звук, ни единое движение.

Все это, можно сказать, произошло в течение краткого мгновения. Хотя для Эйнара этот миг был слишком долог. Его всего охватило недомогание. По его спине сбегали прохладные ручейки. Ему казалось, он цепенеет и вот-вот повалится. Он готов уже был впасть в забытье… когда что-то твердое ткнулось ему в ребра. Это был коробок спичек, лежавший на письменном столе. Торгейр засунул его ему в карман жилетки.

От этого Эйнар очнулся от чар и пришел в себя. За бутылку бреннивина он Торгейра так и не поблагодарил. Сначала ему нужно было отыскать дверь.

— Помните о вашем долге, дорогой Эйнар, — промолвил Торгейр и добродушно похлопал Эйнара по плечу, открывая перед ним дверь кабинета.

Глава 5
Полночь

После того, как Эйнар ушел, Торгейр некоторое время расхаживал по своему кабинету. Пока Эйнар был у него, его ум пребывал в необыкновенном возбуждении. Теперь он мало-помалу успокаивался, и одновременно на него навалилась некая вялость.

Он почти не думал о том, что произошло между ним и Эйнаром. Ему казалось, что это едва ли того стоило. И все же он в общих чертах освежил это в своей памяти.

Эйнар мог сказать ему не много такого, чего он не знал бы заранее. Он едва понимал, зачем позвал его к себе — разве что для того, чтобы заставить побудить его отныне к нему захаживать, когда будет идти домой с работы в дальнем местечке, на случай, если он когда-нибудь сможет рассказать что-нибудь полезное. Вполне могло оказаться, что он когда-нибудь заметит что-то такое, о чем Торгейру будет не лишне узнать заблаговременно.

И даже если Эйнару стало известно, что он расстроен сильнее обычного, это было неважно. Эйнар по натуре не был болтлив, а заговаривали с ним немногие. Потому риск того, что это разнесется среди публики, был невелик. Они давно друг друга знали, и Торгейр не опасался поверять Эйнару всякие пустяки. Он и прежде не раз так делал. Он-то мог, конечно, заставить Эйнара рассказать себе все, что тот знал, но с другими Эйнар помалкивать умел. Он знал также, что Эйнар высоко ценит его расположение. В своей нужде тот мало к кому мог податься.

Он не рассчитывал, что то, о чем он говорил — что уместнее всего было бы, если бы у членов Кооператива все сгорело, и что этому даже стоило бы как-нибудь поспособствовать, — Эйнар воспримет всерьез. Он знал, что Эйнар был неглуп и не вчера родился. И тот последний эпизод, когда он положил коробок спичек ему в карман, он наверняка истолкует как безобидную шутку. Если же он истолкует это иначе — например, так, будто в этом заключается просьба, чтобы он поджег здание, или приказ об этом, — то Эйнар еще дважды подумает, прежде чем совершить такое злодеяние. А по размышлении эта затея наверняка будет отброшена. Эйнар был боязлив, и маловероятно было, что он станет подвергать себя таким хлопотам. Нет. Разумеется, можно было быть уверенным, что этот их разговор не возымеет никаких серьезных последствий.

Тем не менее он не мог отрицать, что про себя искренне желал бы, чтобы с членами Кооператива случилось это или какое-нибудь похожее несчастье, что он дал Эйнару понять это свое желание и что ему хотелось бы, отчаянно хотелось, попросить его поджечь склад, особенно когда он вручал ему бутылку. Во всяком случае, он хотел посмотреть, как Эйнар отреагирует на подобное предложение. Но по счастью он этого не сделал. Что бы Эйнар теперь ни предпринял, он не сможет сослаться ни на его просьбу, ни на приказ.

И все же ему было неспокойно… Странное волнение охватило его. Он не припоминал, чтобы его злость и жажда мщения когда-либо обретали над ним такую же власть, как в этот вечер. Это было для него новым поводом для озабоченности. Хотя Эйнар наверняка заметил, что он пребывал в мрачном настроении, его эмоций он видеть не мог. А в этот раз справиться с собой ему удалось плохо.

Но как же так получилось? Неужели он начал утрачивать контроль над собой? У него сдали нервы? А если так, чем это кончится? Как ему следовало поступить?

Нет… Теперь к нему снова вернулось его привычное настроение. Озабоченность, конечно, никуда из его мыслей не делась. Она никогда не исчезала. Но он с ней справлялся. Ему удавалось владеть собой вплоть до этого вечера, когда у него был хреппский староста. Он все еще был на это способен, когда ему вздумается. Эта слабость, которая недавно на него нашла, роли не играла. Никто ее не заметил, кроме Эйнара. А тот едва ли станет злоупотреблять подобными его причудами.

Если бы он не мог на это положиться, то его первейшим долгом, по идее, было бы пойти за ним, разыскать его и попросить считать весь их разговор этим вечером вздором. А если бы он его не нашел, наблюдать за ним — стеречь товары своих противников! Он не мог удержаться от улыбки при мысли об этом.

Но в этом не было нужды. Мозги у Эйнара были. И даже если он сам мгновение назад желал своим неприятелям всяческих бед и охотно согласился бы, чтобы Эйнар стал орудием в его руках, для того чтобы все у них сжечь, теперь ему этого совершенно не хотелось…

Он отбросил все эти размышления и разжег свою трубку. А этого он никогда не делал, когда пребывал в плохом настроении. Его ум, как ему казалось, ежедневно сталкивался с более трудными проблемами, чем эта. И все же он ощущал в себе следы какого-то неприятного страха или тревоги, которая вновь и вновь возвращалась. Она была неясной и неопределенной, но все время приводила его к мыслям о том, чем теперь занят Эйнар из Байли. Вероятно, он уже напился и улегся спать. Это был единственный ответ.

Долгое время в доме было тихо. Все уже легли. На улице совсем стемнело, и всякое движение прекратилось. Жители местечка утомились от «тягости дня и зноя», уснули и спали крепко.

В это время ночи у Торгейра было заведено начинать свои блуждания по помещениям лавки.

Он, несомненно, уже пустился бы в этот поход, если бы его не задержал Эйнар. Теперь же ему пришло на ум на этот раз воздержаться от этого. Однако он чувствовал, что уснуть пока не сможет, даже если ляжет. И если одиночество было печально, пока он был на ногах, то оно становилось еще хуже, когда он лежал без сна в своей постели. Поэтому он взял в руку лампу, словно подгоняемый укоренившейся привычкой, и побрел — но не в лавку и не на чердак, а… к себе в квартиру.

Торгейр был единственным, кто спал на нижнем этаже дома. Вся прислуга спала наверху.

Часть дома, отведенная под жилище заведующего, была чрезвычайно обширна. Следом за кабинетом по той же стороне дома шли две комнаты, одна за другой. Теперь эти комнаты использовались. Одна из них, та, что ближе к кабинету, была спальней Торгейра. Другая находилась рядом с кухней и служила столовой. Все остальные комнаты на нижнем этаже по большей части не использовались. Одна или две комнаты по другую сторону от кухни иногда отводились для гостей.

С другой стороны дома, со стороны его выходившего на море фасада, располагались две огромные комнаты, обставленные роскошной мебелью. Эти комнаты сейчас использовались мало, и заходили в них редко.

Торгейр проследовал через свою спальню, столовую и кухню, а оттуда в большие комнаты. Он, как обычно, шел беззвучно и тихо затворял двери, чтобы туда, где спали его экономка и прислуга, не доносилось никакого шума.

Сначала он бродил взад-вперед по обеим комнатам и осматривался. Лампе, которую он держал, плохо удавалось осветить такие комнаты. Поэтому вокруг него был полумрак. Шум шагов был не слышен, так как на полу в обеих комнатах лежали мягкие, как пух, ковры, сотканные из грубой исландской шерсти и теперь полные пыли. Наконец он поставил лампу на стол в той комнате, в которую зашел первой.

Эта находившаяся возле кухни комната в минувшие годы служила столовой. Другая комната располагалась ближе к главному входу в квартиру и была гостиной или «парадной», как ее называли в народе.

В годы расцвета и единовластия Торгейра эти комнаты редко стояли безлюдными. Чаще случалось так, что их размер оказывался нелишним. Теперь настала иная эпоха. Теперь едва давали себе труд время от времени открывать их, чтобы стереть пыль с мебели. Экономка не понимала, с чего бы пыли собираться там, куда так редко заходят. Поэтому она убралась там раз и навсегда, расставила все по своим местам, все протерла и начистила и… так все и оставила на многие месяцы.

Столовая была просторнее, чем другая комната. Там посередине стоял большой дубовый стол овальной формы, который при необходимости можно было растащить за края и вставить посередине дополнительные доски. Вокруг него стояли дубовые стулья с резными спинками и прошитыми сиденьями. По углам стояли столики поменьше, а в одном углу размещался огромный буфет из роскошного дуба, содержавший столовый сервиз и заодно предназначенный для того, чтобы временно складывать в него то, что потом нужно было подать на стол, как водится в жилищах богачей. В остальном комната была почти не украшена. Она не отводилась ни под что другое, кроме того, чтобы там есть. Одна большая медная гравюра, сделанная с картины Марстранда23 со сценой из одной из пьес Хольберга24, висела там на одной из стен в покрытой шеллаком черной раме. Прямо напротив висела «тысячелетняя» памятная открытка Бенедикта Грёндаля25 в рамке того же рода. Из украшений на стенах было решено ограничиться этими двумя.

Пока у Торгейра было много приказчиков, а гости заходили часто, этот большой стол нередко пригождался. Зачастую его приходилось расширять, насколько это было возможно, и тогда за него без тесноты помещались двадцать человек. Теперь в нем уже несколько лет не было нужды. Состоявших на службе приказчиков непрерывно становилось все меньше. Гости стали приходить реже, и наконец Торгейр распорядился отвести под столовую комнату поменьше. Теперь за компанию с ним ежедневно питались лишь те двое парней, о которых упоминалось ранее; они также жили в доме. Если с ними случалось обедать гостям, их никогда не бывало больше, чем вмещала малая комната. Раньше за столом у Торгейра царили оживление и юмор. Теперь там за едой едва произносили хоть слово. Торгейр редко пускался в ненужные беседы со своими приказчиками, и по его виду за столом им обычно казалось, что лучше помалкивать и стараться вести себя скромно. Да за столом и не сидели дольше, чем это было необходимо.

Другая комната была, конечно, несколько меньше, а казалась еще меньше, чем была, по причине множества находившихся там прекрасных вещей, и перечислять здесь их все было бы слишком долго. Дверной проем между комнатами загораживали плотные и широкие портьеры с вышитым кантом, с цветами и кисточками по краям. Они были задернуты, образуя по обе стороны красивые складки, но дверей там не было. В одном углу комнаты стоял музыкальный инструмент, фортепиано, того фасона, который был распространен за границей в ранние годы императорства Наполеона III26. Жена Торгейра получила его в качестве свадебного подарка, играла на нем, пока была жива и ей хватало здоровья, и помогла скоротать и себе и многим другим немало часов. Из прочих примечательных вещей там имелся большой секретер из итальянского ореха, отполированный и весьма ценный. В нем Торгейр хранил вещи, которые были ему наиболее дороги, и никто другой туда не приближался. В редкие посещения им теперь этих комнат он всегда заходил туда. В одном углу стоял бюст Торвальдсена27 из белого мрамора, сделанный с автопортрета, который написал он сам, и слепок с которого жители Копенгагена подарили Исландии на празднование тысячелетия. Этот бюст был самым драгоценным и редким сокровищем, которое у Торгейра имелось; он получил его в подарок от правления фирмы в Копенгагене в те годы, когда фирма была наиболее успешна. Также в комнате стоял огромный книжный шкаф. В нем было расставлено много отличных книг, как местных, так и зарубежных. Наружу смотрели позолоченные корешки, загороженные стеклянной дверцей. Среди украшавших стены картин была одна картина маслом, изображавшая Кронборг у Эресунна28. Замок виднелся на ней издали со своими башнями; также там был виден пролив с множеством судов, а на заднем плане картины простирался шведский берег. Была и еще одна картина маслом, с парусником, которым давно владела фирма, плававшим между Исландией и Копенгагеном. Торгейр не раз плавал им за границу и обратно и высоко его ценил. Картину велел написать шкипер, а потом подарил ему. На ней корабль мчался вперед по зеленым волнам, паруса полнились ветром, а белопенные валы вздувались перед его носом и по бортам. Все другие предметы обстановки принадлежали к самым роскошным, но большинство было того фасона, который теперь считался устаревшим и начал выходить из употребления.

Торгейр оставил лампу в столовой и пошел в другую комнату без нее. Полной темноты там не было, так как между портьерами пробивался свет. Его луч падал на большое зеркало, отбрасывавшее сияние по всей комнате, так что все более крупные предметы легко можно было различить. Торгейр уселся на кушетку с мягкими пружинами под сиденьем и стал размышлять.

В эти мгновения его мысли наполняли не обида и горечь, а тоска.

Он ощущал внутри и вокруг себя невыносимую пустоту. Все находившееся здесь вокруг него богатство усиливало это ощущение. Все эти дорогие, красивые вещи приносили ему раздражение и ничего больше. Теперь он был здесь один, совсем один. Не было никого, кто мог бы наслаждаться всем этим вместе с ним. Было больше всего похоже на то, как будто во вселенной пропали все человеческие существа, и он остался один. Было неважно, являлся ли он последним человеком и единственным наследником имущества всего человечества или только владельцем того, что было здесь, в комнате. Ему от этого не было никакой отрады. Некому было радоваться этому, некому восхищаться этим, некому наслаждаться удобством, которое это могло предоставить.

Он словно зашел в замок какой-то древней династии, которая теперь вымерла. Там все стояло на своих прежних местах, тихое, застывшее и совершенно мертвое. Трон был пуст, постели застелены, угли в очаге остыли, остатки последней трапезы засохли на блюдах, партия в шахматы на инкрустированной золотом доске не доиграна. Так все это простояло много сотен лет. Замок был не чем иным, как памятником. И тишина и покой могилы жили в нем и окутывали всякого, кто из любопытства туда заходил…

Точно так же вышло и здесь. Эти комнаты были могильным склепом лет его расцвета и домашнего счастья. Они были священным храмом его воспоминаний из давно минувших дней. Поэтому царить там должна была одна лишь тишина. Сам он заходил туда редко, только когда ощущал в себе жажду вновь соприкоснуться с былым. Обычно это с ним случалось после жестокой душевной борьбы.

Теперь его мысли обратились к минувшим временам.

Он вспомнил, как впервые обустроился в этих комнатах, в тот год, когда он взялся за управление лавкой, когда ему было чуть за двадцать пять. Он вспомнил своего отца и мать, когда они сразу после этого приехали в местечко и зашли к нему. Такое веселье, такое ликование, надежда и удовлетворение сияли на их лицах от успеха их сына. И он вспомнил также, как самые знатные бонды и влиятельные люди округа пришли к нему в первый раз и пожелали ему удачи. Они сделали это искренне. Они желали удачи не только ему, но и самим себе, так как обзавелись теперь в лавке местным заведующим.

А еще он вспомнил невысокое создание в светлых одеждах, тихо и легко сновавшее по комнатам, подобно лучу света. Это была его покойная жена. Она была датчанка и происходила из состоятельного купеческого рода. Но она быстро приспособилась к обычаям страны и ее языку, покорила всех своей сердечностью и добротой и вскоре стала всеобщей любимицей. Той популярностью, которой пользовался в те годы его дом, он был обязан ей не в меньшей степени, чем ему. Стены словно хранили еще отзвук ее пения и музыкального мастерства. В комнате еще стоял украшенный дорогой каменной плиткой маленький швейный столик, который ей принадлежал, а также ее кресло-качалка, и обе эти вещи были прекрасны.

Он вспомнил о многих вечерах, когда его дом был битком набит гостями. Когда голубые ленты дыма хороших сигар змеились по всей комнате, собираясь вокруг большой висячей лампы, напоминавшей люстру в церкви, разрывались на части воздушными потоками от лампы, но тотчас же собирались вновь… Когда в бокалах искрилось вино, подобранное с той целью, чтобы создавать одновременно и хороший аппетит, и хорошее настроение. Он помнил, где кто сидел в каждом отдельном случае… Людям не требовалось много времени, чтобы захмелеть и развеселиться. Слова и смех он тоже помнил, так же как и многое из той мимолетной мимики, которую ему доводилось наблюдать. Там все были равны: бонды и чиновники, священники и капитаны. Бонды забывали о своей застенчивости и невежестве в обычаях знати, отбрасывали всю робость и были словно у себя дома: никому не боящиеся смотреть в лицо, мудрые, остроумные и понятливые в беседах. Такими он и хотел их видеть! Часы пролетали, никто не замечал, как это происходило. Никто не обращал внимания и на звон и шум в другой комнате, или аромат пищи, который оттуда доносился. Никто ничего не ожидал, когда фру раздергивала портьеры, появлялась в дверях сама, ласково улыбаясь, и приглашала всех на своем ломаном исландском «пожалуйсте кюшайт!»

А потом начались печальные годы… С ходом времени он начал замечать, что эта прекрасная женщина уже не та, что прежде. Она подолгу молчала и отрицала, что с ней что-то не так. Но он все равно это видел. Она ослабела, ее руки дрожали, и она больше не могла играть на своем инструменте или получать от этого какое-либо удовольствие. Им было даровано двое детей. Один ребенок умер, и утрату она приняла очень близко к сердцу. После этого ее болезнь стала проявляться сильнее, так что ее уже было не скрыть. Его это очень озаботило. Он часто думал, и тогда, и позднее, о том, не он ли был повинен в этой ее болезненности. Не возложил ли он на ее плечи слишком тяжелую работу по дому? Засилье гостей и роскошные пиры наверняка доставляли ей чрезвычайно много хлопот. Он сам трудился без устали и не задумывался над тем, что не все наделены той же энергией, что и он. Она никогда не была особо сильна. А теперь что-либо исправлять было уже поздно. Доктор не мог ничего сделать и не хотел ничего говорить о ее болезни. Она тогда была уже почти прикована к постели. Потому ей не оставалось ничего иного, кроме как поехать за границу, наудачу, поискать себе излечения… Он взглянул на картину с кораблем на стене; она слабо виднелась в отсвете от зеркала. На этом корабле она и уплыла. В его тесной каюте мучилась она в своей агонии. Когда корабль проплывал мимо Кронборга, входя в пролив, который был виден на другой картине, флаг на нем развевался приспущенным. Тогда она и умерла. Она была похоронена в фамильной могиле в Копенгагене. Он не смог присутствовать на похоронах, но потом приезжал на ее могилу и распорядился воздвигнуть там красивое мраморное надгробие.

После того, как она исчезла из дома, его внимание обратилось к другой женщине, которая подрастала и расцветала там год от года, и выглядело все так, что она не уступит красотой своей матери. Это была их единственная дочь. Она быстро стала любимицей своего отца. Теперь он всю свою любовь вкладывал в нее и пытался как можно тщательнее ее воспитывать. Она заметно напоминала лицом свою мать, но дальше этого сходство не зашло. Развилась она рано, была рослой и крепкой и на мать характером не походила, так как была жестка и малообщительна. Она рано взяла на себя работу своей матери по дому, но та никогда не удавалась ей столь же хорошо… Теперь Торгейру хотелось думать о ней как можно меньше. Она была для него потеряна — потеряна целиком и полностью, — хоть и была еще жива. Он больше не считал, что у него есть дочь.

От всех этих раздумий его охватили грустные чувства. Ему пришлось собраться, чтобы не расклеиться. Теперь домашнее довольство иссякло, гости исчезли, его власть и гордость стали предметом издевок и насмешек. Один… совсем один сидел он на руинах своего королевства и рассказывал себе печальные истории. Ему вспомнились слова Эгиля Скаллагримссона:

Всякий
всегда увидит
мужа старого
немощь29.

Эти строки он знал, с тех пор как был мальчишкой. Теперь ему казалось, что они относятся к нему. Именно эта «мужа старого немощь» огорчала его больше всего.

Он принялся искать причины всего этого. Он часто делал это и прежде — в последние годы, возможно, ежедневно. Однако выводы получались разные, и надолго их не хватало. Теперь он занялся этим в очередной раз.

Самым тяжким из всех огорчений было то, что старые друзья от него отвернулись. Все остальные его печали принесла ему всесильная рука, определяющая людские судьбы. Но предательство друзей оттуда проистекать не могло. Подобную нехватку человеческого достоинства и благородства всемогущий не мог взять себе на службу для испытания кого бы то ни было.

Почему же они это сделали?

Он обратился в мыслях ко всей своей, и их тоже, истории деловых отношений, копаясь в ней, ища ответов… Был ли он слишком строг с ними? Было ли чрезмерным ожидать, что они сдержат данное слово, исполнят свои обязательства и поведут себя с ним как свободные и порядочные клиенты? Или он оскорбил их, указав на тот национальный порок, который так в них укоренился, порок, который столь часто приносил ему хлопоты и выговоры по их вине? Неужели они не хотели ничему у него научиться? Даже если он сам пойдет впереди? Сделали ли они это из одной лишь гордыни?

Или он был слишком жесток с ними, когда им необходима была его поддержка? Может, он был недостаточно гибок или не до конца понимал их потребности и обстоятельства? Но ведь он часто, очень часто разрешал их затруднения. Старые долги они оставляли как есть и добавляли новые, давали обещания и тут же о них забывали, и тем не менее получали помощь, когда бы ни пришли.

Или он был слишком деспотичен в сосуществовании и общении с ними? Может, он возгордился своей властью и благосостоянием, не зная меры? Может, он обошелся с ними слишком круто, когда впервые обнаружил, что они охотно приняли других партнеров? Может, он бесчеловечно поступил с ними, или с их интересами, и обманул то доверие, которое они к нему питали? Стал ли он им ненавистен как негодяй и антинародный тиран-монополист?

На все эти вопросы он качал головой. Он не мог отыскать за собой никакой вины, ничего существенного — во всяком случае, ничего столь серьезного, чтобы те огорчения, которые они ему теперь доставляли, оказались для него заслуженной карой. Более того, он часто подвергался порицанию от своего начальства за то, что был слишком мягок в принуждении к исполнению требований фирмы. Разумеется, теперь это использовалось из-за их разногласий, но тем не менее это было правдой. У него никогда не хватало твердости настаивать на своем праве до последнего, хотя многие этого более чем заслуживали. Ежегодно люди оставляли его, так и не расплатившись по своим долгам. Большинство из них он мог бы лишить имущества, когда ему захочется. Но он был не в состоянии навредить таким образом тем, кого ему больше всего хотелось и было нужнее всего одолеть. В этом отношении они хорошо о себе позаботились. А они-то и были руководителями; остальные являлись всего лишь рядовыми солдатами.

Но почему же правление фирмы отказало ему в своей поддержке? Некогда ему было дозволено распоряжаться всем, чем он хотел. Тогда все шло хорошо, и он получал массу благодарностей. Он взглянул на бюст Торвальдсена, неясно видневшийся в полутьме. Все еще могло бы наладиться, если бы только из рук у него не вырвали оружие в самый неудачный момент. Этот поступок правления по отношению к нему был совершенно непостижим. Те причины, которые были озвучены, едва ли могли быть чем-то, кроме отговорки. Они ему не доверяли. Чем же это было вызвано? Может, его оклеветали перед начальством? И кто же это сделал?.. Нет, в это он не верил. Да и кто это мог быть, что дал им такой дурной совет?

Быть может, они хотели избавиться от него, но нуждались в предлоге, чтобы отказать ему в должности. Или они ждали, пока он настолько устанет, что сам попросит расчета. Этого они никогда не дождутся. Но из-за их сопротивления надежда на победу в его груди начала утрачивать силу. От этого его печаль стала еще горше.

«Всякий всегда увидит мужа старого немощь!»

Он повторял эти слова снова и снова и вздыхал.

Ему казалось, будто его положение больше всего похоже на то, как если бы он стоял на отчаянно протекающем и гнилом судне, которое некогда было добрым кораблем… стоял там и вычерпывал изо всех сил, но не поспевал и чувствовал, как его силы начинают убывать. Судно неуклонно погружалось в море и должно было вот-вот уйти под воду, если не придет помощь. А на обоих берегах стояли с воплями и злобным смехом толпы людей. Люди насмехались над его бесплодными стараниями и веселились при виде его отчаяния. А те, кто должен был оказать помощь, ничего не предпринимали.

Он выпрямился на сиденье и взял себя в руки.

Еще не вся надежда была потеряна. Возможно, эта затея членов Кооператива произрастала из страсти к новизне, к переменам, а вовсе не из каких-то глубоких корней. Определенные идеи становятся в стране модными, остаются таковыми некоторое время, а потом утрачивают силу и угасают. Возможно, эта идея с Кооперативом была одной из них. Возможно, не успеют их предводители опомниться, как поймут, что это товарищество, за которое они боролись и носили на руках, родилось преждевременно. Возможно, они согласятся со всем тем, что он пытался им втолковать, и увидят тогда, пускай и запоздало, что ошиблись, а он оказался проницательнее и дальновиднее… И тогда они снова придут к нему.

Будь развязка такой, он мог бы порадоваться счастливой старости.

Он всматривался прямо перед собой в полумрак комнаты, не останавливая взгляд ни на чем конкретном.

На душе у него снова прояснилось.

Он неясно различал некоторые предметы обстановки, хоть на них и не смотрел. Он узнавал их. Это все были старые знакомые — можно даже сказать, старые друзья. Теперь он уже не казался себе столь же одиноким, как прежде. С ним были его воспоминания, одни горькие, другие счастливые, и его мебель была вокруг него. Они, конечно, помалкивали. Они не могли разрешить ни один из его вопросов. Но ему все равно казалось, что они ожили. Ему казалось, они были наделены глазами и с теплой улыбкой смотрели на него. Наконец ему показалось, будто они наклоняются к нему с таинственным видом, словно хотят сказать ему: «Подожди, добрый хозяин, мы тебе еще послужим!»

Внезапно в комнате заметно посветлело. Все образы вокруг него стали четче, словно выступив из своего полумрака. Но это длилось лишь миг.

Он это заметил, но не придал этому большого значения. Так получилось либо из-за лампы в другой комнате — огонь разгорелся сильнее обычного, — либо на улице сверкнула молния… если это не было одним лишь плодом воображения.

Его грезы наяву продолжились, несмотря на эту небольшую помеху. Комната битком наполнилась гостями. Они сидели на стульях за столом, на кушетке возле него, повсюду, где можно было сесть. Они молчали, но имели веселый вид. Он снова их узнал, всех и каждого. Это были его старые друзья и частые гости. Вот они и вернулись. Они выглядели чуть постаревшими, чуть более седовласыми, чем прежде, а некоторые также чуть более сутулыми. Он знал это. Они должны были прийти. Они не могли без него, так же как и он без них. Теперь они в этом убедились. Теперь все недопонимание между ними было искоренено. Бессловесные просьбы о прощении и бессловесные ответы на них сгладили все былое. Теперь больше не оставалось ничего, что омрачало бы его мысли.

Он видел, как голубоватый дымок из лучших сигар, какие были ему известны, собирается в клубы, растекается и парит причудливыми кольцами вокруг висячей лампы. Все хрустальные подвески, бахромой свисавшие с нее, искрились и сверкали всеми цветами радуги. На столе пенилось шампанское в неглубоких, начищенных хрустальных бокалах, а бутылки стояли рядом, словно почтенные матроны в нарядных передниках и шарфах вокруг шей, и ждали случая исполнить свой долг снова и снова.

Но пристальнее всего он уставился на широкую белую грудь, лениво развалившуюся в кресле-качалке. Жилет имел глубокий вырез, и из-под белого полотна поблескивала золотая цепочка с большим каменным медальоном, а живот выдавался вперед и был хорошо упитан. Он понимал, что это было белое покрывало, наброшенное на спинку кресла, но ему показалось, будто он узнает распорядителя из Клёйстюра, самого богатого и при этом самого толстого бонда в округе, большого любителя элегантно одеваться… Вот он и снова пришел после долгого отсутствия и с удобством устроился в кресле!

А возле книжного шкафа, как ему показалось, на глаза ему попались два лица, побритые на манер Кристиана IX. Они были столь похожи, что их можно было отличить лишь по тому, что на одном из них сидел французский парик, а над другим сияла достойная уважения лысина. Это явились братья Сигюрдюр из Вогабудира, хреппский староста, почтовый служащий и т. д., и т. п., и Свейнбьёрдн из Сельятунги. Им наверняка пришлось многое перебороть в своем характере, прежде чем прийти. Многое, должно быть, пришлось осколкам совести нашептывать каждому из них. Но теперь путь был расчищен. Они тоже улыбались.

А вон — Йоун из Фитьяра, Аурдни из Фивюмири и Бьярдни из Фоссалайкюра. Из старого круга недоставало немногих. Да и их наверняка можно было вскорости ожидать…

Но вот в комнате опять посветлело, намного сильнее, чем в первый раз. Все вещи сделались еще четче. Светлое, мерцающее сияние разлилось по большому секретеру, по зеркалу и бюсту Торвальдсена — который словно улыбался ему — и по картинам на стене. Оно преломлялось на отполированной мебели, рамах картин и хрустальных подвесках на лампе. По комнате прокатывалась одна волна света за другой.

Торгейр очнулся от своих грез. Это было неспроста. Откуда взялось это странное сияние?

Сначала он заглянул в комнату. В лампе там тихо и спокойно горел огонь. Вокруг нее и над ней не было видно ничего подозрительного. Не ощущалось и никакого запаха дыма. Это сияние исходило не из комнаты.

Но откуда же тогда?

Теперь оно, скорее, усиливалось, чем ослабевало. Торгейр застыл посреди комнаты и вопросительно оглядывался вокруг. Но вскоре он получил разгадку и поразился.

Это сияние исходило… из окон.

Что до Эйнара, то, выйдя от Торгейра, он был рассеян и немного сбит с толку. Пребывание там, в доме, оказало на него странное влияние, доселе ему незнакомое. Он ощущал себя так, словно проснулся от тяжкого сна, а засыпал немного подвыпившим. Только у него было не похмелье, а неприятное головокружение. Сейчас это не могло быть вызвано спиртным. За весь этот день он пригубил лишь самую капельку, а в этот раз — всего одну рюмку. Никого от этого мутить не будет.

На улице стало непроглядно темно. Узкая светлая полоска, еще остававшаяся на северо-западном небосводе, была совсем незаметна. Небо было затянуто облаками, но здесь и там попадались прорехи, сквозь которые виднелись звезды. Во всем торговом местечке не было видно ни огонька. Люди повсюду улеглись в постели и уснули. Издали дома выглядели в темноте, как большие камни. Везде царила мертвая тишина и молчание. Нигде не было видно ни одной живой души — даже назначенного братьями сторожа.

В чистой ночной прохладе Эйнар быстро ожил. Сначала он не знал, куда податься. Ему вообще-то было все равно, куда идти — лишь бы не к себе домой. Туда он ни в коем случае направляться не хотел. Пускай уж лучше его Маунга поспит спокойно вместе с детьми.

Он побрел вверх по склону от принадлежавших лавке Торгейра построек и наконец оказался на краю ущелья позади них. Он спустился под обрыв и присел там на крохотный травянистый пятачок. Чуть ниже него ревела в скалистой теснине река. Там он вытащил пробку из своей бутылки и влил в себя немного. Куртку он до сих пор нес в руке. Теперь он почувствовал холод и надел ее.

Приведя себя таким образом в порядок, Эйнар принялся размышлять о том, что приключилось с ним за вечер.

Поначалу размышления были нечеткие и сумбурные. Ему оказалось непросто привести их в порядок. Все перемешалось, вывернулось наизнанку и распалось на обрывки, и он не мог с этим совладать. У него ушло много времени на то, чтобы припомнить слова и обстоятельства, собрать их воедино и составить из них общую картину. В этот раз с ним творилось что-то странное. Он едва сам себя узнавал. Он всегда мог положиться на свою память, всегда четко и точно помнил все, что хотел помнить. Теперь, казалось, этот дар ему изменил. Наконец он все же разобрался во всем том, что хотел сейчас обдумать.

Ранее его мысли больше всего занимала злость на поведение братьев по отношению к нему. Теперь это был Торгейр. Этим вечером он был ему не просто непонятен; он был страшен. Он пугал его даже теперь, хотя он уже от него ускользнул. Таким он его никогда не видел. Его пробрала дрожь от его образа, который хранился сейчас в его мозгу. Он никогда никого в таком обличье не видел.

Он освежил в памяти все то, что между ними произошло, с момента, когда Торгейр повстречал его у забора, и до того, как он, наконец, с ним простился. Никогда в жизни ему не было так скверно, как в те мгновения. И при этом Торгейр был с ним любезен и добр. Даже заговорив про долг, суровым он не был. Ему часто доводилось видеть его более строгим, более резким и сердитым. Но он никогда не видел его таким странным и никогда — таким печальным.

Особенно запомнились ему глаза Торгейра. Он словно все еще в них смотрел и хотел отвести взгляд, но не мог. Никогда он не видел таких глаз. Никогда ни одни человеческие глаза так его не пронизывали. До сих пор его словно покидали все силы от одной только мысли о них.

Он ясно помнил эти фразы, которые Торгейр произнес. Они не были ни длинными, ни многочисленными. Между ними были паузы, которые действовали на него не меньше, чем сами слова. Но каждая фраза была, словно тяжкий удар, каждый вопрос — словно ему угрожали острым, как бритва, ножом. И при этом все это само по себе было на удивление безобидно и буднично. Но за этим крылось что-то, придававшее ему силы и вескости. Что же это было? Что было у Торгейра на уме этим вечером? Он вновь и вновь мысленно спрашивал себя об этом, пока находился там. И все еще это делал. Это наверняка было что-то необыкновенно ужасное. Выражение лица, голос, поведение — все указывало на то, что это было так. Хорошо еще, если лавочник был в своем уме. Или это он сам был не в себе? Может, ему мерещиться начало? Были ли люди иными в его глазах, нежели на самом деле? Или они оба немного рехнулись, каждый на свой лад? Он усмехнулся про себя, хотя смешно ему не было.

Потом он стал брать каждую произнесенную Торгейром фразу и обдумывать ее, на случай, если ему удастся разгадать таким образом эти загадки.

Пройдясь в уме по первой части беседы, он понял, что Торгейра не слишком заботили известия о товарных запасах членов Кооператива. Он едва обратил внимание на то, что говорил об этом Эйнар. Несколько больше внимания он уделил тому, как там все было обустроено.

«Как бы они отреагировали, если бы чертова хибара сгорела со всем, что в ней есть?»

Это была первая фраза, резанувшая Эйнару слух: как сам вопрос, так и то, как он был произнесен. Он представлял их встречу и беседу в новом свете.

«Им бы это на пользу пошло» и все остальное последовало сразу за этим.

Потом фраза за фразой, казалось, указывала на то, что он всем сердцем желает, чтобы все там сгорело дотла, и ему недостает только человека, который бы это для него осуществил — раз уж ему не хочет помочь случай.

Эйнар важно ухмыльнулся: «Нет уж, дорогой мой Торгейр! Много услуг я тебе оказал — а ты мне и того больше. Но это было бы чересчур!»

Та же самая мысль явилась ему и в кабинете, а именно, что он и был тем, кому отводилось это задание. Тогда у него захолонуло от нее в груди. Теперь ему казалось, что он способен над ней смеяться.

А потом Торгейр вдруг отбросил все эти рассуждения и заговорил с ним о его долге. Почему он это сделал? Почему он ни с того ни с сего на это перескочил? Это как будто показывало, что мысли его были заняты не этим. Не было ли все это шуткой с его стороны? Может, он просто таким образом его испытывал — чтобы посмотреть, как он отреагирует? Если это была шутка, то Эйнару она казалась шуткой, зашедшей слишком далеко.

А вот долг его определенно интересовал. Много лет он о нем почти не упоминал. Если Эйнар просил его о какой-нибудь помощи, иногда он заговаривал о нем, иногда нет. Но никогда не говорил о нем с таким озабоченным видом, как теперь, никогда не напоминал ему выплатить его с такой же мрачной серьезностью, как теперь. Что-то за этим крылось подозрительное.

Чертов старик мог бы из-за этого и не беспокоиться, ведь Эйнар про долг хорошо помнил. Он не так поднаторел в этом искусстве, которым занимались в этих местах многие посостоятельнее него: в увиливании от уплаты при помощи елейных обещаний, которые не обязательно было выполнять, и оттягивании таким образом времени. Он бы охотно заплатил, да только был не в состоянии. И всякий раз, добавляя к этому долгу, он делал это, терзаясь совестью насчет того, когда он сможет его выплатить. Стать должником его заставила одна лишь нужда. И все же никогда это бремя долга не было для него таким неподъемно тяжелым, как сейчас. Он совсем уж было решил, что вся мрачность на лице Торгейра была от беспокойства об одном лишь этом. И того, что пришло ему на ум насчет бесплатного каторжного труда, он не видел никакого способа избежать. Это было прискорбно, но разумелось само собой. Ему помогали от чистого сердца и, наверное, со всем доверием. Последствия этого он должен был терпеливо принять. Однако он дрожал от страха от этой мысли.

Чем дольше он это обдумывал, тем непонятнее это становилось ему в совокупности. Беспокойство из-за каких-то двухсот крон едва ли могло сильно повлиять на то, каким был Торгейр этим вечером. Должно было быть что-то еще, что его угнетало. Никогда в жизни ему не доводилось бывать рядом с человеком, который оказывал бы на него столь же странное влияние. Он сочувствовал Торгейру, и ему казалось, что тот теперь ему куда ближе, чем когда-либо прежде. В известной степени он проявил к нему доверие. Он, конечно, не сказал ему, что было у него на душе, но все же дал понять, что это было нечто ужасное. За это доверие, хоть оно и не было велико, он был ему сердечно благодарен. Немногие поверяли старому Эйнару из Байли свои заботы. А если бы кто-то это сделал, то, несомненно, нашел бы в нем верного и искреннего друга. Ничто так не укрепляет лучшие человеческие качества, как доверие других. Да это и было исконной народной добродетелью у исландцев — помогать в беде. Она доставалась в наследство беднякам не в меньшей степени, чем знати. Эйнар давно жаждал случая ее проявить.

Однако тайна Торгейра ему доверена не была. Ему приходилось гадать, нашаривать ее на ощупь во всем том мраке, который он, как ему казалось, различал в его недомолвках. После долгих поисков он, как будто, наконец почувствовал под ногами твердую почву. Разговор о долге подвел его к правильному пути… Торговая контора, которую возглавлял Торгейр, должно быть, грозила обанкротиться, а сам он — сделаться нищим, и все из-за непорядочности других. Единственной надеждой для него сейчас было, чтобы его конкуренты понесли какой-нибудь непредвиденный ущерб.

От этой мысли Эйнар похолодел. Если этот его вывод был верен, положение было плачевным. А он наверняка был верен. Он знал, что в последние годы могущество Торгейра очень ослабло. Он видел это среди прочего по тому, что Торгейр не мог обеспечивать постоянной работой столько же людей, как прежде. Но чтобы все зашло настолько далеко!.. Боже правый!.. Он не смел об этом и думать.

И теперь перед его мысленным взором предстал взгляд Торгейра, когда тот протягивал ему бутылку… этот странный взгляд, от которого, казалось, ему станет плохо. Что крылось за этим взглядом? Была ли это манящая просьба или угрожающее повеление? Было ли это отчаяние или обезумевшая месть? Этого он не знал. Во всяком случае, это было нечто, наделенное редкостной силой, поскольку пронизало его до мозга костей. И направлено это было на него.

«Не забывайте о вашем долге, дорогой Эйнар», — сказал он. Не было ли это равносильно тому, как если бы он сказал: помните обо мне? Теперь он и долг стали неотделимы друг от друга в мыслях Эйнара. Если он становился нищим, то свою роль в этом сыграл и Эйнар.

Эйнар так растрогался от этих мыслей, что заплакал.

Теперь он размышлял обо всем том добре, что сделал для него Торгейр. Уже много раз, ведь прошло уже и много лет, ему приходилось к нему обращаться. Он никогда не отталкивал его от себя холодностью и грубостью, но всегда любезно выслушивал его сетования и чаще всего каким-либо образом удовлетворял его нужды или пожелания. Он никогда не заставлял его расплачиваться за прежние грехи и не напоминал ему о его проступках. Наверное, он был единственным человеком, видевшим за бедностью и убожеством его достоинства. И вот, этот человек пришел к нему и обратился за помощью, пускай и не напрямик. Как Эйнару следовало теперь поступить?

Да и что будет с ним самим, если Торгейра не станет? Куда сможет он податься в беде? Нет, тогда все выходы для него окажутся закрыты. Вечером он уже видел образчик поведения братьев по отношению к нему. Он не сомневался, что продолжение будет таким же. И если даже один из них доверял ему и желал добра, никогда нельзя было полагаться на то, что они согласятся между собой. После этого небольшого вечернего происшествия ему казалось, что ему всегда будет неприятно о чем-либо их просить. Он, конечно, понимал, что они охотно возьмут его на работу, когда им потребуются люди, как, например, сегодня. На безрыбье и рак ­рыба. Но они ни за что не предпочтут его другим, как это много раз делал Торгейр. На него он всегда мог положиться, а вот на них — никогда.

От этих раздумий злость на братьев опять пробудилась в мозгу Эйнара и стала пробиваться наверх с подобной же силой, как и ранее вечером, когда он только-только с ними расстался.

С такой обидой и такой злостью Эйнару было не совладать без лекарства от них. «Чекушка» была под рукой, все еще полная под горлышко. Он сделал изрядный глоток, так что уровень в ней заметно понизился. Потом он поднялся на ноги, спрятал бутылку среди камней на краю ущелья и принялся расхаживать, чтобы согреться и развеяться.

Он ощутил, как тепло распространяется по всему его телу, а ум пришел в равновесие. Он продолжал ходить, мысленно сравнивая их между собой, Торгейра и братьев, особенно Фридрика, и постоянно приходил к одному и тому же выводу относительно того, от утраты которого из них ему вышел бы больший урон. Если Торгейр в этом деле потерпит поражение, то и ему самому крышка.

Тут он опять принялся вспоминать их с Торгейром вечернюю встречу. Теперь слова Торгейра поодиночке всплывали в его мозгу, мало-помалу становясь при этом его собственными словами. От этого, от более обстоятельного обдумывания каждого из них по отдельности, он в итоге с ними согласился. Торгейр был прав в каждом своем слове.

«Им же лучше было бы …» «Может, спеси бы поубавилось»… Вот-вот… «Потери делают людей умнее, а не богаче»… «Было бы только по-мужски помочь им быстро избавиться от…» «Одной спички было бы достаточно».

Стало быть, ему надо это сделать?

Он обдумывал это с ухмылкой на губах, так, словно освежал в памяти какую-то злую сказку, в которой приключалось всякое. Он был зрителем и с самой сказкой никак связан не был. Но ему было в удовольствие смотреть на это и с интересом наблюдать за главным героем.

«Мы по всем статьям — мелкие людишки, выродки в роду наших пращуров, как в хорошем, так и в плохом, ни на что не годные… Для великих подвигов нужно мужество, каковы бы они ни были», — сказал Торгейр.

Тут ему припомнились истории о различных древних людях, которые не гнушались отомстить за свои обиды сжиганием имущества своих противников и их самих заодно, если им так хотелось. Они предавали огню капища — самое священное, что только было, — и сжигали все имевшиеся там богатства — не говоря уже обо всем остальном. Стали бы они долго раздумывать над тем, чтобы спалить эту хибару, для того чтобы спасти тем самым своего друга от очевидной погибели?

И тут ему пришла на ум другая сказка, которую ему не доводилось ни читать, ни слышать. Он увидел, как бедно одетый человек, немного ссутуленный в плечах, худой и обветренный, с редкой бороденкой на подбородке и щеках и обсыпанной мукой шапкой на голове, беззвучно крадется вдоль береговой полосы в местечко Вогабудир, скрываясь за грядой холмов. Он ступал тихо и мягко, как охотящийся кот, пока не приблизился к дверям подвала большого склада. Он осторожно проник внутрь и поджег от одной спички кучу стружки перед цистерной с дегтем и керосиновыми бочками. Огонь только начинал разгораться, когда он уже выбрался наружу. Затем он продолжил свой путь, проскользнув под причалом, пройдя вдоль берега и покинув пределы поселка, прежде чем кто-то что-то заметил. Он отомстил за свои обиды, а быть может, еще и помог своему другу. Теперь-то братья увидят насколько исправно стоял на страже тот человек, которого предпочли старому Эйнару из Байли и который насмехался над ним вечером в дверях лавки, когда он выходил оттуда, униженный и удрученный. Потом, когда люди кинутся тушить пожар, человек в обсыпанной мукой шапке незаметно присоединится к остальным и поможет им совладать с огнем.

Эйнар вспомнил, что еще совсем недавно месть, подобная этой, казалась ему совершенно ужасной, и что ни один человек такого не заслуживает. Теперь он был тверд духом и отважен. Торгейр сказал, что им от этого будет только лучше. Он сказал это с таким важным видом, что в этом наверняка что-то было.

Эйнар когда-то слыхал разговоры о страховании от пожаров и о богатых компаниях в других странах, которые за определенный ежегодный гонорар брали на себя возмещение ущерба от пожара, если таковой случится. И хотя он в этих вещах не разбирался, но слышал, что все жители местечка, имевшие деревянные дома, приобрели себе такую страховку. Так что ущерб братьям возместят. Это станет для них лишь временным убытком. Они, несомненно, снова оправятся; а Торгейр тем временем тоже сумеет это сделать. И тогда все станет по-старому.

Пока Эйнар об этом думал, он неспешно шел куда-то, сам не глядя, куда. Когда он пришел в себя, то обнаружил, что снова пришел к заборчику у цветника Торгейра, где они повстречались ранее вечером. Он взглянул на окно кабинета; света в нем не было, так же как и в окне спальни.

Он немного постоял неподвижно, опираясь спиной о заборчик.

«Он-то уж верно сейчас сторожит, этот их работник», — сказал тогда Торгейр. Он словно сомневался в надежности этого молодого человека.

Он затаил дыхание и прислушался. Ничего слышно не было, кроме шума реки. В остальном вокруг царила мертвая тишина и спокойствие.

Неуверенность и страх охватили Эйнара. Что будет, если он за это возьмется, а что-то пойдет не так?

Он предвидел свою судьбу, если его застигнут за подобным делом. Тогда его первым делом упекут за решетку…

Но так ли уж это было плохо?

У него уже имелся небольшой опыт того, каково это — находиться в исправительном доме. Ему часто приходилось и похуже, чем пока он был там. Там ему давали сносную еду через регулярные промежутки времени, а работа была не хуже той, которой он занимался ежедневно. Более того, даже лучше, потому что на ней не надо было мокнуть. Постель его там была не хуже, чем дома в Байли; здесь он не мог уснуть из-за рева и брани, а там был свободен от всех забот и тревог о завтрашнем дне. И, что самое главное: все те немногие, кого он там ежедневно видел, были дружелюбны и обходительны в обращении с ним. Бо́льшую часть дня он проводил один, никем не тревожимый, и это ему нравилось. Ни тюремщик, ни те, кто угодил туда наряду с ним, не швыряли в него грубостями и не напоминали ему о его недостатках и проступках. Никто не смотрел на него подозрительным взглядом… Все те взгляды, что ежедневно мучили его и до и после этого, были далеко оттуда, отделенные от него толстой каменной стеной. Возвращения туда он ничуть не боялся.

Да и что он оставит здесь?

Долги… нищету… заботы… людскую подозрительность и насмешки… безостановочный и бесплодный изнурительный труд, которому нет конца. А вдобавок еще и жену, день-деньской его бранившую, жену, которая, похоже, не видела в нем ничего, кроме недостатков и неудачливости, от которой никогда слова доброго не услышишь, но которая всегда готова была хлестать его самыми болезненными плетьми, какие у нее имелись в наличии. Дом — если его можно было назвать домом, — где не было места радости, где давным-давно поселились убожество и нищета, а на троне восседала неопрятность. И, наконец, детей, за которых он, конечно, очень переживал, но которые приносили ему лишь печаль и раздражение из-за того воспитания, которое получили. Быть может, им будет куда лучше на попечении общины. Вполне вероятно, им попадется сносное место… К тому же он не сомневался, что Торгейр как-нибудь о них позаботится и тайно поддержит их, если он за этот поступок лишится свободы.

А если все удастся и ничего не раскроется?..

Тогда у Торгейра будет совсем другое лицо, когда он увидит его в следующий раз. Он думал об этом с предвкушением. За такой взгляд стоило немало потрудиться! Это стало бы небольшой платой за все то, что Торгейр сделал для него хорошего за много лет, не только за дары и займы, но также и за его обращение и повседневную сердечность… Ну а долг? При мысли о нем он улыбнулся. На странице тогда добавится жирная черта и слово «уплачено». Тем самым с ним будет покончено на веки вечные. Да Торгейр и вряд ли на этом остановится. Его щедрость была ему знакома. Тайна свяжет их вместе, покуда они оба живы. Для него всегда найдется поддержка там, где будет Торгейр. Это было столь ценно, что чем-нибудь можно было ради этого и рискнуть.

Отчего же он тогда трусит и колеблется?

Он снова глянул на окна. В них была непроглядная тьма. Может, пойти и разбудить Торгейра, и спросить, говорил ли тот всерьез? Нет, не сто́ит. Это могло привести к тому, что его заметит кто-нибудь другой. Да в этом и не было нужды; он все понял верно — во всяком случае, его последний взгляд. Тот все время стоял перед его мысленным взором, пока он это обдумывал, и эти острые, удивительные глаза были словно по-прежнему устремлены на него и недвусмысленно сообщали ему волю лавочника.

Было очень темно и прохладно, но спокойно. Ни в домах местечка, ни вокруг них нигде не было видно признаков жизни. Пароход все так же стоял неподвижно у выхода из бухты с одним фонарем на носовой палубе. Судно заслоняло Стапи, и было трудно отличить одно от другого.

Эйнар чувствовал слабость и страх, которые не мог из себя изгнать. Ему предстоял подвиг. Легкое опьянение, которое он недавно ощущал, по большей части улетучилось, и его мысли казались ему ясными и последовательными.

Итак, решение было принято.

Он постоял еще мгновение, прислушиваясь. Все было тихо, кроме реки да прибойной волны, шумевшей на прибрежных песках. Сторожа нигде слышно не было.

Тогда Эйнар повернулся и тихо, но быстро спустился украдкой на песок. Он шел, полусогнувшись, и следил за тем, чтобы не было слышно шагов. Он зашел за гряду холмов и так сильно пригнулся, что был уверен: его головы из-за гребня, от домов, не видно. То и дело он останавливался, задерживал дыхание и прислушивался. По-прежнему не было слышно ничего подозрительного. Несколько сидевших на песке гаг отплыли от берега, но не слишком напугались. Возле холма ему повстречался серый кот, уставившийся на него широко раскрытыми желто-зелеными глазищами, светившимися в темноте — но он помалкивал. И все же Эйнар ужасно боялся, что малейший звук, малейший шум может сбить его с толку, указать на него и разрушить его замысел или разоблачить его.

Наконец он преодолел весь путь до фасада склада. Там он ненадолго выпрямился и тяжело перевел дух. Левой рукой он надавил себе на грудь, словно хотел попытаться утихомирить сердце: так сильно оно билось. Он весь дрожал, как былинка на ветру, и раз за разом ему казалось, что его колени вот-вот подогнутся.

Пока он отдыхал и переводил дух, он осмотрелся. На берегу перед зданием все осталось лежать, как было вечером. Над всем этим нависал фасад здания, высокий, как великан, с балкой, торчавшей из фронтона, словно клык на морде. Рядом была лавка и дом братьев. Все в нем крепко спали. Сторожа нигде не было видно и не слышно.

Немного передохнув и никого не заметив, Эйнар подкрался к дверям в подвал и взялся за дальнюю створку. Однако та сидела в проеме плотнее, чем он ожидал. Наконец он все-таки рывком распахнул ее, но при этом петли громко заскрипели. При других обстоятельствах Эйнар на такой пустяк и внимания не обратил бы; теперь же ему показалось, что этот чудовищный скрип проникает к нему в голову и вот-вот сведет его с ума.

Эйнар не стал распахивать дверь шире, чем ему было нужно; он проскользнул в щель и прикрыл дверь за собой. Но, отпустив дверь, он споткнулся обо что-то, лежавшее там на полу. Он выставил перед собой руки и тут же понял, что это. Это был мешок гороха, который он принес к причалу вечером, а потом забросил в подвал.

Тут в душе Эйнара пробудилась страсть, которая давным-давно была подавлена и наконец сладко уснула. Это было все то же злополучное искушение от лукавого. Зачем этому мешку гороха тут сгорать? Ведь он мог не раз накормить его и его семью досыта. Скорее всего, немногие сумеют засвидетельствовать, сгорел ли он там или нет. Там столько всего погибнет, что никто и не подумает про один мешок гороха. Дома же он сможет сказать, что получил его вместо жалованья от братьев.

Но он не дал себе времени это обдумать. Он побрел ощупью дальше по подвалу. Стружка кучами лежала на полу… Вскоре он наткнулся на что-то и принялся это ощупывать, пока не понял, что это было. Цистерна с дегтем. В ее обращенном к двери донце была большая деревянная затычка. Вокруг нее была обмотана дерюга, вся липкая от дегтя. Сразу следом лежали бочки с керосином. Эйнар сам помогал их туда закатывать. Они лежали в ряд у стены, доньями к двери. Там их было два яруса, один над другим.

Эйнару показалось, что мужество вот-вот ему изменит, и в крайнем смятении заторопился привести свой замысел в исполнение. Испуганная дрожь, с которой он не мог совладать, охватила каждый его нерв, а лоб покрылся холодным потом. Трясущимися руками он скомкал несколько стружек, потом выдернул затычку из бочки с дегтем и положил на груду стружки. Затем он вынул из кармана спичечный коробок. Много спичек высыпалось, когда он его открывал. На это он внимания не обратил, но одну зажег. «Одной спички было бы более чем достаточно», — сказал тогда Торгейр. Он весь сжался, услышав потрескивание разгорающейся спички и увидев свет. Деготь начал вытекать из дырки от затычки на стружку; лежавшая рядом бочка с керосином упиралась в цистерну… Руки Эйнара так дрожали, что он едва сумел нашарить пропитанную дегтем тряпку на куче стружки. Но когда это наконец удалось, все было готово. Юного Рыжего подвели к яслям, и теперь он должен был стремительно разрастись, ведь недостатка в корме у него не было…

Эйнар поспешил отпрянуть от огня и избегал туда смотреть. Теперь ему стал хорошо виден весь подвал, но он не смотрел ни на что, кроме мешка с горохом. Хоть он и обессилел, ему оказалось нетрудно подлезть под него и подняться на ноги с ним вместе. Распахивая двери, он услышал за спиной треск; исходившее из дверей сияние озарило береговую полосу. Он закрыл за собой двери и пустился в путь — не дальше по берегу, как намеревался, а обратно вдоль него, по направлению к дому.

Теперь из-за ноши ему шагалось уже не так легко, как раньше, и он не мог уходить столь же тихо, как пришел туда. Он шел тяжелой поступью, и его ноги утопали в прибрежном песке, грустно шуршавшем при каждом шаге.

Он дошел только до середины пляжа, когда на гребне холма показался человек и окликнул его.

— Эй, эй, дружище! Давай-ка поговорим!

В грудь Эйнара словно скользнула холодная сталь. Ему показалось, он вот-вот повалится. И все же он продолжил идти, пошатываясь, как ни в чем не бывало, но ничего не ответил.

Йоуханн сбежал с холма и тотчас же его догнал. Он сдернул с него мешок и сразу его узнал.

— Эйнар! — удивленно произнес он. — Чего это ты не дома в Байли, дружище? Куда ты этот горох несешь?

Поначалу у Эйнара отнялся язык; он держался за угол мешка и злобно смотрел на Йоуханна. Он, несомненно, тотчас же набросился бы на него, если бы полагал, что в состоянии с ним справиться.

— Это мой горох, — наконец проговорил он. — Мне его вчера за работу выдали.

— Это очень может быть, — промолвил Йоуханн. — Но раз ты не отнес его домой вчера вечером, придется ему подождать до утра. Я не позволю нынче ночью ничего отсюда уносить.

— Тебя это не касается, — сказал Эйнар; его голос дрожал. — Я волен уносить мое имущество домой, когда мне вздумается.

— А вот посмотрим, — промолвил Йоуханн, не желая отпускать угол мешка.

Некоторое время они тянули мешок гороха каждый на себя, ссора становилась все ожесточеннее. Когда она была в самом разгаре, за их спинами раздался резкий свист, словно выдох большого кита. Их озарило красноватое сияние, и тени их и мешка с горохом простерлись далеко по берегу.

Они оба посмотрели в сторону склада. Обе створки двери в подвал распахнулись настежь, и из проема показался огромный трепещущий язык пламени. Потом он, правда, втянулся обратно, а из подвала повалил густой столб дыма. Вскоре пламя снова вырвалось наружу и было еще крупнее прежнего.

Глава 6
Всесожжение

Когда сторож Йоуханн до конца уяснил, что произошло на складе, он выпустил Эйнара и мешок с горохом, но не знал, что предпринять. Он побежал к огню. Сначала ему пришло на ум потушить его одному или с помощью Эйнара и сделать вид, что ничего не случилось, если получится. Но он быстро обнаружил, что об этом нечего и думать. Нужно было, хоть ему это и было неприятно, будить людей и рассказывать о том, как надежно он стерег склад. Потом ему пришло в голову взяться за Эйнара и как следует на нем отыграться, чтобы отвести душу. Но Эйнара уже нигде не было, а мешок с горохом остался лежать на земле. Пока он решал, как поступить, пожар стремительно разрастался. В какой-то момент, когда он стоял поблизости и менее всего этого ожидал, из подвала донесся оглушительный грохот, и колоссальная огненная вспышка сверкнула через всю береговую полосу, озарив море. Это так его перепугало, что он растянулся во весь рост на песке, и его опалило сильным жаром. Кое-как поднявшись на ноги и отковыляв подальше, он услышал, как на верхнем этаже жилого дома открывается окно. У окна стоял полуодетый торговец Фридрик и кричал, спрашивая, что происходит. Тут уж Йоуханн не нашел ничего лучше, чем зайти за склад ему навстречу.

Теперь события стали разворачиваться быстро. Тех, кто жил в доме, разбудили от спокойного сна, так как всякому было ясно, что надвигается опасность. Когда Йоуханн добрался до Фридрика, он получил не выговор, хоть и ожидал его, но решительный и быстрый приказ скорей будить жителей местечка и звать их на помощь. Йоуханн не заставил повторять себе это дважды и тут же умчался.

Он мчался от одного дома к другому и изо всех сил орал в окна, что в местечке загорелось здание. Он делал это с большим усердием и передвигался торопливо. При этом он не всегда разбирал, куда бежит, и то и дело падал или на что-нибудь наталкивался. Среди прочего он наткнулся на оставленное на ночь открытым окно в доме доктора и разбил в нем стекло. Осколки посыпались на его лицо и расцарапали его до крови, в особенности нос, а на брови от удара вскочила шишка. Ни то, ни другое красоты ему не добавило, но в остальном большого вреда нанесено не было. Позднее он рассказывал, что в тот момент, когда он наткнулся на окно, его ослепил пожар. Кто-то тогда сострадательно заметил, что так ему, черт возьми, и надо.

Люди в местечке по закону не были обязаны подчиняться пожарной тревоге, так как там не было постановления о пожарном извещении, так же как и пожарной команды или пожарных инструментов. Тем не менее на крики Йоуханна отозвались быстро, и вскоре люди уже были на ногах. Никому не потребовалось ни облачаться в униформу, ни разыскивать среди всех своих пожитков выкрашенную красной краской железную табличку с указанием его личного номера и звания в пожарной бригаде. Это помогло многим явиться на место происшествия раньше, чем было бы в противном случае.

Первым делом Йоуханн разбудил людей в деревянных домах. Когда с этим было покончено, он пошел по землянкам и хижинам и получил там ничуть не менее быстрые отклики… Но дольше и тщательнее всего он кричал под окном хлева сислюмадюра, потому что там с ответом вышла заминка. Коровы лежали в своих стойлах и пережевывали жвачку, но не понимали, что означает этот шум. Эта ошибка была простительна, так как едва ли можно было ожидать, что человеку, мало знакомому с торговым местечком — он переехал туда с матерью весной, — придет в голову, что это строение, имевшее внушительную крышу и окна на шесть стекол в фасаде и сильно выделявшееся среди тамошних людских жилищ, было хлевом.

Пока это происходило, огонь распространялся с сумасшедшей скоростью. Он издавал ужасающий гул. Одна керосиновая бочка за другой взрывалась в подвале с грохотом и такой силой, что здание сотрясалось и ходило ходуном. Оно бы наверняка взвилось над фундаментом и улетело на холм или на пляж, если бы его не удерживал вес товаров на чердаке. Вместо этого огонь с невиданной силой вырывался из открытых дверей в подвал и брешей в торце здания, где стена уже прогорела или обрушилась. Языки пламени доставали до самого моря. От огня валили совершенно черные столбы дыма. Они собирались в густые клубы, которые все росли и расползались, поднимаясь все выше в воздух, и уносились легким ночным ветерком наискосок вглубь бухты. Этот огромный столб дыма был столь же страшен, как и сам пожар. Повсюду сквозь дым проглядывал пылающий огонь; казалось, внутри этих больших черных сгустков содержалось огненное ядро, становившееся видимым, только когда они рассеивались. Из дыма беспрерывно сыпались горящие головни. Большая их часть падала в море, которое вскоре покрылось черной гущей.

Ни одному из тех, кто жил в местечке Вогабудир, не доводилось раньше видеть пожаров. Теперь, когда случилось такое диво, они могли его как следует рассмотреть. От пламени исходил яркий свет и сильный жар, распространившиеся по всему местечку. Дома с обращенной к огню стороны были освещены, словно в ясный солнечный день. В то же время их затененные стороны были необычайно темными, а тени — длинными и чернильно-черными. Некоторые глазели на такую игру света и теней не меньше, чем на сам огонь. В бухте поблескивал пароход, все еще стоявший там, несмотря на дневные понукания шкипера. Уже стали видны признаки того, что люди там были на ногах, а вскоре оттуда подошла на помощь набитая людьми лодка. На другой стороне бухты пламя отбрасывало красноватые отсветы на Баусарские скалы. Никто прежде не видел их такими, как они выглядели сейчас. Тени там «теснились средь сумрачных скал», как сказал поэт30, а там, где свет падал на влажные от подземных вод базальтовые утесы, казалось, будто на них виднеется кровь. Какая-то часть утесов скрывалась за протянувшимся туда столбом дыма.

Бочки с керосином рвались уже одна за другой, хоть здание в этом оглушительном грохоте и выстояло. Шумящая река горящего керосина и жидкого дегтя стекала из-под здания к берегу, до самого моря. Там керосин распространился по накатывавшим на берег волнам, и те все пылали. Дальше в море виднелись голубоватые огоньки, плясавшие на разлившемся по воде керосине. Но море оказалось сильнее огня. Кое-какие из лежавших на берегу товаров уже начали гореть. Правда, до керосиновых бочек там огонь еще не добрался, а их было больше, чем тех, что закатили в подвал, да и лежали они несколько в стороне от огненного потока.

Все жители местечка, способные передвигаться, уже собрались вокруг пожара, не только мужчины, но и женщины. Большинство стояло в остолбенении и пораженно взирало на неистовство Рыжего, который уже достиг всемогущества. Теперь он казался ничуть не похожим на то, каким он бывает ежедневно на службе у людей, стесненный узким камином или придавленный на ночь камнем очага. Большинство стояли изумленные и напуганные, а некоторых охватил такой ужас, что они упали духом и попеременно то завывали, то вопили. Руководить пока никто не явился. И, хотя в желании и отваге нехватки не было, даже — и не в последнюю очередь — у тех, кто надрывался, затаскивая на берег те товары, которые теперь стали пищей для пламени, и кто был беспощадно разбужен от крепкого сна, в котором они отчаянно нуждались, никому пока не пришло в голову никакого сколько-нибудь действенного выхода, и вся толпа стояла, словно обезглавленное войско, готовое помочь, но растерянное.

Значительная часть этих людей стояла у воды, так как оттуда пожар было видно лучше всего. В самый неожиданный момент это людское сборище услышало хриплый, довольно тонкий, но все же сильный мужской голос, проникавший сквозь весь шум и треск пламени:

— Катите бочки в море, ребята!

Все обернулись и увидели, что на гребне холма стоял лавочник Торгейр. Он повторил команду, прибавив, что надо попытаться выволочь из огня те ящики с товаром, которые еще не занялись, если удастся к ним подобраться, и оттащить прочь древесину, также лежавшую на берегу.

От этой команды словно прорвало запруду на полноводной реке. Связанные силы оказались высвобождены. Все, кто стоял там, в свое время повиновались Торгейру, а некоторые — ежедневно. Его идея показалась людям разумной, и они это быстро поняли. Тотчас же за дело взялось множество сильных и привычных к работе рук, и одна бочка за другой стали выкатываться из своего ложа на песке и пускаться вплавь. Работа пошла столь основательно, что на большом участке вдоль берега заплескали буруны, а люди входили в воду по грудь, толкая бочки перед собой. Женщины занимались этим наравне с мужчинами и себя не щадили. Правда, не все получилось, как было задумано, поскольку в спешке к несчастью вышло так, что две бочки цемента и один ящик пиленого сахара тоже столкнули в воду. Потом люди сочли, что от воды эти товары пострадали не намного меньше, чем от огня.

Не прошло много времени, прежде чем берег оказался расчищен от того, до чего удалось добраться раньше огня. Бочки с керосином качались на воде, и течение относило их вдоль суши вглубь бухты к другому ее берегу. Многие из прочих товаров, оказавшихся рядом с огнем, также были спасены. Многие проявили при этом отменное мужество, так как схватка с Рыжим была жаркой, и тот ничего не выпускал добром из своей верной добычи…

В Вогабудире огонь заметили на удивление быстро. Йоуханн дотуда не добрался, хотя дом там был многолюдный. Хреппский староста Сигюрдюр, поднявшись и едва узнав о пожаре, тут же стал созывать на помощь своих работников. Ему самому то здание, которое сейчас пылало, было дороже, чем что-либо еще из его имущества. Потому ничто его так не огорчало, как то, что это здание, самое крупное и солидное из всех складов в местечке, подобных которому не имелось и в других местечках по соседству, целиком обшитое железом по столичному примеру и обошедшееся и его сыновьям, и Кооперативу в уйму денег, теперь должно было сгореть дотла. Он едва не утратил контроль над своими чувствами и не впал от такой мысли в уныние. Полностью одевшись, он не стал ждать своих людей и тотчас же побежал туда. Он стал спускаться к дальнему местечку не обычным путем, представлявшим собой извилистую тропинку, а правил по прямой. Он не мог отвести глаз от пожара и мчался, не разбирая дороги, словно мальчишка. К несчастью вышло так, что он напоролся на те немногие кочки на туне, которые пока еще не разровнял. На них он споткнулся, но выставил перед собой руки, так что падение не причинило ему вреда, если не считать того, что он потерял шапку, а с нею и «французика», он же парик, дар шкипера. И то и другое Сигюрдюру терять было неприятно, и он принялся озираться, ища их среди кочек, но так и не нашел. Тогда он прекратил поиски и со всех ног помчался вниз по туну. Приблизившись к пожару, он замедлил бег и перевел дух. Зрелище, которое перед ним предстало, было одновременно грандиозное и печальное. Здание уже пылало так сильно, что нечего было и думать о том, чтобы его спасти, так же как и что-либо из него. От пламени исходило яркое сияние, и стоявшие возле огня люди казались черными как смоль бесами. От этого Сигюрдюр так упал духом, что заколебался, подходить ли ему ближе. Теперь он также вспомнил, что лишился парика, а там присутствовало множество людей, поэтому некоторое время он стоял поодаль. То-то повеселились бы те, кто склонен был посмеиваться над Сигюрдюром, завидев его там с совершенно непокрытой головой, ведь огонь отражался на его голой лысине. Но сейчас никому было не до насмешек, да и Сигюрдюр недолго так простоял, поскольку его работники прибежали за ним следом. Они точно так же шли напрямик через тун, наткнулись там на головной убор Сигюрдюра и его парик и принесли их с собой. Сигюрдюр нацепил и то и другое на себя и только тогда смог явиться на место происшествия с теми самообладанием и достоинством, какие подобали здравому и бывалому хреппскому старосте.

Одним из первых, кого Сигюрдюр там встретил, был лавочник Торгейр. Его мысли по-прежнему казались заняты чем-то важным, так как он едва отозвался на приветствие старосты и стремительно проскользнул мимо него.

Все взрывы в подвале уже миновали. Находившееся в бочках взрывчатое вещество унеслось в пространство со скоростью мысли. Однако пылающая керосиновая река по-прежнему сбега́ла к морю. Здание было все охвачено пламенем, окна на всех этажах давно уже лопнули, и из них выкатывался густой дым. Он был местами черный, как сажа, местами серо-голубой или светлый, в зависимости от того, что горело. Все это завивалось, клубилось и смешивалось между собой, и было больше всего похоже, будто из окон выталкиваются плотные клочья разноцветной шерсти. Впрочем, продолжалось это недолго, так как огонь и сам быстро нашел выход. Тогда языки пламени показались из каждого окна и каждой щели, разрастаясь и жадно лижа все, до чего могли дотянуться, а сквозь эти пышущие огнем дыры можно было увидеть, что все здание внутри пылает. Выходившая к морю стена уже сильно обгорела, и огонь вырывался там наружу повсюду. Железные листы отставали один за другим, скручивались, раскаленные добела, и трепетали в потоках жара, словно куски холста, пока их еще удерживали гвозди; потом они один за другим валились вниз, как только дерево под ними прогорало. Многие приходили в ужас, заглядывая в те бреши, которые они ранее прикрывали, и неистовство огня было уже не обуздать, когда его начинал раздувать ничем не сдерживаемый ночной ветерок.

В этот момент началась большая лавина. Она взяла начало на верхнем этаже жилого дома братьев, захватила с собой все, что было в доме незакрепленного, и оттащила на равнину, так далеко от огня, что ему от него ничего не грозило. Всем вроде бы казалось очевидным, что этот дом тоже сгорит, так как промежуток между домами, как уже говорилось, был невелик. Как обычно бывает в таких случаях, было принято решение спасти из дома все, что можно было оттуда вынести. Помочь были готовы многие, так что нехватки в людях не было. Дом трещал от беготни, и, как водится в таких случаях, усердия в работе было проявлено больше, чем осторожности. Кое-что из вынесенного имело после переноски такой вид, что ущерб был бы ненамного больше, если бы оно сгорело. Там можно было увидеть столы с отломанными ножками и разваливающиеся стулья, прогнувшиеся кровати и покосившиеся шкафы, а комоды — треснутые или сильно поцарапанные. Многие ранее бывшие ценными вещи распались на куски. Одновременно с жилым домом очищали лавку, потому что вход в нее был из дома. Все это выносилось через заднюю дверь, так как к фасаду было не подойти из-за жара. Братья Фридрик и Свейнбьёрдн были заняты этим наряду с остальными, так же как и их сестра, которая распоряжалась у них хозяйством, так как ни один из них не был женат. Она трудилась спокойно, прося людей быть поаккуратнее с вещами. Ей было больно видеть, как их вот так портят, но с этим ничего нельзя было поделать, так как более вероятным выглядело, что победят слепые силы природы, нежели зрячие люди. Фридрик тоже держался мужественно и распоряжался работами с твердостью и спокойствием, однако был бледен, как покойник, а губы у него посинели. А вот Свейнбьёрдн вел себя жалко и проку от него было мало. Улучив минутку, он отворачивался от остальных и содрогался от горя.

Так обстояли дела, когда явился хреппский староста Сигюрдюр. Сначала он остановился, словно в остолбенении, неподалеку от домов и принялся озираться в поисках своих сыновей. Насколько он — как и остальные — видел, всему их имуществу предстояло сгореть подчистую. Тут он счел, как того и следовало ожидать, что им не помешает отцовский совет и воодушевляющие слова. Но пока он стоял и обо всем этом раздумывал, до него донесся голос Торгейра неподалеку. Тот пробился сквозь шум и рев огня, неся Сигюрдюру и многим другим известие, которого они менее всего ожидали.

— Жилой дом можно спасти, — прокричал Торгейр так громко, что большинство из стоявших там услышало его слова. — Поможете мне, ребята? Можно, по крайней мере, попытаться.

Тут люди ринулись туда, где был Торгейр, чтобы выслушать его распоряжения. Они, как обычно, были быстрыми и четкими, и им незамедлительно повиновались.

Он тотчас отправил часть собравшихся к себе, принести большие куски выкрашенной корой парусины, принадлежавшие лавке и использовавшиеся, чтобы накрывать штабеля рыбы. Он послал с ними своего заведующего складом, который тоже был там, чтобы отпереть постройки и вытащить парусину. Заодно они должны были захватить все имевшиеся в его лавке и доме ведра и собрать все, какие смогут отыскать в других местах. Также присутствовавший рядом сислюмадюр горячо призывал всех следовать указаниям Торгейра и не подвести. Но подгонять никого не пришлось. Пока ходили за парусиной, Торгейр велел сколотить две лестницы и приставить их к крыше с той стороны, которая была обращена прочь от огня. А когда принесли парусину, он велел части собравшихся выстроиться в ряд от здания до самой береговой полосы. Им надлежало передавать из рук в руки полные и пустые ведра попеременно. Когда расстелют парусину, несколько наполненных морской водой ведер должны были быть под рукой, а потом снабжение водой не должно было прекращаться, пока в нем будет необходимость. Людям скоро стали понятны его намерения, хотя никто прежде не видел, как это делается, и их понимание сильно ускорилось по ходу исполнения. Как и ранее, женщины занимались этой работой наравне с мужчинами.

Торгейр сам помогал поднимать парусину на крышу и расстилать ее там как следует. Ее затащили на конек в больших свертках и закрепили там, а потом раскатали по крыше до самой стрехи с той стороны, что была обращена к огню. Большинство кусков достало до земли. Потом их хорошенько окатили водой, так что вскоре по ним низвергались водопады. Правда, была масса хлопот с тем, чтобы сохранять их влажными, и они быстро подсыхали и начинали тлеть, если с водой выходила заминка.

Торгейр некоторое время сидел на коньке, занимаясь закреплением парусины. Он не подавал виду, хотя его опалял столь жгучий жар, что люди помоложе, пусть и были крепкими, противились тому, чтобы оставаться там наверху. Конек крыши склада уже начинал прогорать, а внизу все было охвачено огнем. Яркое пламя вырывалось из каждого окна и каждой двери, до которых добралось, а дым сопровождал обильный дождь искр. Тут огонь прорвался повсюду из-под стрехи с такой силой, что его языки почти достали до соседнего здания. А на крыше словно проступили звезды: в кровле появились прорехи или дыры, сквозь которые виднелось пламя внутри. Некоторые звезды были голубыми и яркими, словно нарядные звездочки фейерверков, и получались они оттого, что горел сплав или покрытие кровли. Пожар был теперь одновременно и красив, и ужасен.

Вскоре жар на коньке стал для Торгейра нестерпимым, и он решил спуститься. Он сполз с конька и стал осторожно пробираться вдоль лежавшего на крыше каната, чтобы достичь лестницы.

Но не успел он хоть немного спуститься с крыши, как из склада послышался оглушительный треск. Из конька с гулом взметнулся ввысь столб пламени, а в вышине вспух пепельно-серый клуб дыма и принялся расползаться во все стороны. Это взлетел на воздух склад боеприпасов членов Кооператива. Люди в ужасе отпрянули от огня, и хорошо сделали, так как не прошло много времени, прежде чем сверху на пламя и вокруг него посыпался дождь из горящих головней и прочей пакости. Взмывшая в воздух при взрыве массивная балка обрушилась на крышу жилого дома, ударив в то же самое место, где Торгейр сидел мгновением ранее. С нее посыпались искры на тех, кто был наверху, так что они едва избежали серьезных ожогов. Потом она с грохотом свалилась с крыши и упала между домами, не нанеся больше никакого вреда. Люди благодарили удачу за то, что Торгейр убрался с конька, прежде чем прилетело это послание.

А Торгейр помалкивал. Он получил небольшой ожог на лбу от искр, но в остальном не пострадал. Однако это событие послужило ему изрядным поводом для размышлений, как тогда, так и впоследствии…

Возле угла дома доктора, выходившего в сторону пожара, также шла весьма оживленная деятельность. Там борьбой с огнем руководил сислюмадюр, имевший в распоряжении немногочисленных, но энергичных людей. Этот дом был с той стороны ближе всех к пожару. Там также сочли наиболее разумным вынести почти все, что можно, однако работа там велась не с такой одержимостью, как в доме братьев. Никто так не горячился как сам доктор; многие говорили, что ему более свойственны иные качества, нежели самообладание и мужество, хотя большинство воздерживалось упоминать об этом при нем. Он стал так сильно заикаться, что едва можно было хоть слово понять из того, что он хотел сказать. Такое за ним водилось, когда он был пьян или сильно возбужден. Впрочем, он немного успокоился, когда явился сислюмадюр и возглавил сражение… Парусина от Торгейра пригодилась и здесь, только людей, чтобы сохранять ее влажной, не хватало. Торгейр заметил это с крыши и сейчас направлялся к ним на помощь.

Но когда он подошел к фасаду дома братьев и взглянул на пожар, то увидел, что конек крыши склада начал сильно проседать посередине, и здание все выгнулось. Обрушения избежать уже было невозможно. Он остановился там и стал смотреть на пожар. И в этот момент с ним поздоровались. Это был хреппский староста Сигюрдюр. Дальше этого места он так и не зашел, и топтался там, наблюдая за буйством огня и борьбой с ним. Он, конечно, испытывал желание поучаствовать, вот только еще не придумал, с чего лучше было бы начать.

Торгейр сухо ответил на его приветствие, едва взглянув на него. Тогда Сигюрдюр придвинулся поближе и проговорил растроганным голосом:

— Мы вам многим обязаны, Торгейр. Благослови вас Бог за помощь!

Торгейр помедлил с ответом, глядя на пожар. Наконец он отозвался:

— Скоро все закончится. Здание обрушится.

С этими словами он двинулся прочь от хреппского старосты. Вскоре после этого он пошел к себе домой и остаток ночи просидел там взаперти.

— Умного догадка — предсказание, — произнес Сигюрдюр чуть погодя, после того как Торгейр ушел. Тут от пожарища начал доноситься громкий треск. Бо́льшая часть дома обрушилась. Пламя взметнулось ввысь с невиданным дождем искр, но тут же снова притухло.

Правда, торцевая стена еще стояла, недостаточно прогорев, чтобы рухнуть. А от нее для обоих соседних домов исходила наибольшая опасность.

В этот момент внимание большинства стоявших поблизости обратилось на человека, высокорослого и мужественного на вид, с широкими и чуть ссутуленными плечами, светлыми волосами и редкой светлой порослью на щеках и верхней губе. Он был толстощек и броваст, но при этом добродушен и спокоен. Этого человека знали все жители местечка. Его звали Йоун, а прозывали Батраком. Он постоянно сопровождал Торгейра в его поездках по селениям и пустошам и часто состоял у него в услужении, а в остальное время батрачил здесь и там по округе. Но чаще всего он обретался в местечке Вогабудир. Много историй ходило о его силе и смелости, некоторые из них — почти невероятные. А теперь прибавилась еще одна, и никто ее так и не оспорил, потому что свидетелей там было полно. Когда здание по большей части обрушилось, а стена еще стояла и пылала, Йоун Батрак выбежал вперед, схватил большой камень, поднял его над головой, подошел с ним к огню и со всей силы швырнул в стену. Камень сломал оказавшийся на его пути столб, но стена и тут не упала. Тогда он стал хватать другие, более крупные камни, и дело у него шло с переменным успехом. Люди зачарованно наблюдали за этими действиями, и им казалось, что Йоун явно наделен сверхъестественной силой. Так удачно сложилось, что под рукой оказалось достаточно булыжников, поскольку там валялись остатки камня, который пошел на подвал, так что дело у Йоуна спорилось. Никто сейчас не был столь же близко к огню, как он, и многим становилось страшно при виде того, как он, можно сказать, идет в пасть пламени. Наконец Йоуну, видимо, надоело это занятие. Он подхватил камень, который, как утверждали, был едва по силам двум человекам. Он подтащил его к пожару на груди, и мышцы на руках и плечах у него взбугрились, как у великана. Потом он швырнул камень в самую, как ему казалось, непокорную часть стены и отскочил назад. Этого удара стена не выдержала и обвалилась на угли с треском и градом искр. Те, кто на это смотрел, победно завопили, а Йоун Батрак потер руки и самодовольно взглянул на пожарище. Он обоснованно полагал, что хорошо потрудился.

Когда склад окончательно обрушился, другие дома, находившиеся под угрозой, оказались спасены. Это случилось как раз вовремя, потому что парусина, прикрывавшая дом братьев, уже сильно обгорела, а потока воды с конька крыши едва хватало, чтобы ее тушить, да и он мало-помалу ослабевал, потому что немногие могли подолгу выдерживать жар там, наверху. Впрочем, этот дом от огня не пострадал, только несколько стекол лопнули от жара до того, как их накрыли парусиной, но выглядел он сильно потрепанным… Теперь огонь по большей части спустился в подвал, и каменные стены зажали его со всех сторон, так что он оказался, можно сказать, побежден. Теперь все кинулись тушить лежавшие вокруг подвала головни, тесня Рыжего, пока не стало возможно лить воду прямо в подвал и потушить тлеющие руины.

Ранее упоминалось, что на помощь пришли норвежцы с парохода. Они пристали за причалом и вытащили свою лодку на берег. Тут они увидели, что огонь подбирается к причалу, и тот уже занялся; они тут же вступили с ним в борьбу, а на остальное внимания не обращали. Инструмента у них было мало, но кое-что имелось; те же, у кого в руках ничего не было, черпали воду своими головными уборами. Они были весьма шумливы, и их поведение больше напоминало веселье, чем серьезное занятие. А потом стало не до шуток, и дело дошло до драки; тогда остальным пришлось приложить все усилия, чтобы их разнять, а причал тем временем был предоставлен огню. Правда, они вскоре опять вернулись к тушению и работали сообща как ни в чем не бывало — только время от времени окатывали водой друг друга. Им удалось отстоять причал почти неповрежденным, в то время как здание сгорело. Все то время, пока это происходило, шкипер, багровый и насупленный, стоял на берегу неподалеку от лодки и беспрестанно ругался. Он сыпал самыми сочными проклятиями, какие только есть в языке норвежцев, да и то их едва хватало. Он часто окликал своих людей, чтобы их утихомирить, но так охрип, что его было недостаточно хорошо слышно, причем тем хуже, чем громче он пытался орать. Это его сильно разозлило, и выглядел он грозно. Вместе с тем ему едва удавалось удержаться от смеха над ними. Но он ни разу не дал себе труда присоединиться к ним, ни чтобы посредничать в ссоре, ни чтобы протянуть им руку помощи. Когда пламя ослабело настолько, что причалу уже ничего не грозило, ему наконец удалось докричаться до своих людей; тогда он грубо загнал их в лодку, и они погребли прочь от берега. Вскоре после этого пароход отплыл.

Пока склад горел, в небесах быстро рассветало, а когда с пожаром было покончено, было уже практически светло. Огня не оставалось уже нигде, кроме подвала. Там находилась громадная гора углей, а над ней трепетали голубые языки пламени, нигде не находившие горючего. Кое-где огонь то и дело разгорался над большими грудами угольев; это были кучи зерна и прочих подобных видов товаров, которые горели долго. В других местах вспыхивали многоцветные «курганные огни»31, а из углей здесь и там торчали раскаленные добела железные предметы, совершенно утратившие форму. Железные листы, которыми здание было обшито снаружи, лежали среди тлеющих угольев и вокруг них, все погнувшиеся и скрученные, напоминавшие печеную рыбью кожу. Над развалинами висела серо-голубая дымка, так что в угли заглянуть было трудно. Кладка была раскалена, а из развалин подвала поднимался удушливый жар. Вокруг валялись опаленные головни, уже потушенные, а у воды стояли полусгоревшие ящики с товарами, которые удалось вытащить из огня слишком поздно. Там, где по песку текли пылающий керосин с дегтем, он снова был черен, а в причале прогорели огромные дыры. Теперь по всей бухте плавали разноцветные пятна керосина, а сажа от дыма кружилась там в черных водоворотах, указывавших направление течения. Закаченные в море бочки дрейфовали туда-сюда, наполовину погрузившись в воду. Впрочем, отыскать их и пригнать к берегу было легко.

С предыдущего вечера в этом месте произошли большие перемены, и смотреть на все это было печально, так что большинство из тех, кто нашел на это время, примолкли. Люди неспешно таскали воду на угли в подвале, и оттуда поднимались серые клубы пара. Все остальное, что необходимо было сделать, отложили до лучших времен, так как многие были изнурены.

Вскоре после восхода солнца оно уже сияло на ясном небосводе, но было красным, как кровь. Дым от огня уже распространился по небу, собравшись в полосы, как туман на солнце. Это же самое явление люди уже наблюдали после мелких извержений в ненаселенных частях страны, вот только туман в этот раз был бурый, а не голубой… Многие жители местечка наутро говорили, что эта ночь им запомнится надолго. Такого внезапного и грандиозного бедствия никто из них не видывал…

А на берегу между причалов валялся старый знакомый: скомканный мешок с горохом. Он был единственным, что уцелело от огня из всех объединенных запасов крупяных товаров Кооператива и Братской Лавки.

Глава 7
Испытание огнем

Наутро после пожара тут же начали расследовать причины возгорания. Самым очевидным было допросить первым из всех сторожа Йоуханна, что и было сделано. Йоуханна вызвали в контору сислюмадюра, где уже присутствовали помимо сислюмадюра торговцы Фридрик и Свейнбьёрдн, а также их отец Сигюрдюр.

Йоуханн шел на встречу с ними неохотно, однако этого было не избежать. По пути туда он покачивался при ходьбе и не смел поднять глаз. Он одновременно и ожидал строгого выговора за свою халатность на вахте, на который мало что мог ответить, и также считал себя плохо готовым к тому, чтобы предстать перед знатными людьми. Вдобавок к повреждениям, которые получило за ночь его лицо, его одежда также пострадала при тушении и теперь была такая изодранная и обгоревшая, что кое-где проглядывало голое тело; однако времени переодеться у него не нашлось. Впрочем, его страх умеряло то, что его одежда, какой она сейчас выглядела, служила ему некоторым оправданием. Вернувшись к борьбе с огнем, он проявил особую энергичность. Он был одним из тех, кто стоял на крыше дома выше всех и лил воду на парусину. Он сносил жар лучше прочих, и все убрались оттуда раньше него, и вот там-то его одежда и обгорела от летевших от костра искр. Это несколько успокаивало его совесть, хотя вина его все равно была велика.

В конторе сислюмадюра Йоуханну не пришлось выслушивать строгих слов. В ней царили серьезность и вежливость, хотя лица сидевших там были угрюмы. Поставленные перед ним вопросы были ясными и простыми; он отвечал на них как подобает, ничего не утаивая. Он заметил, что присутствовавшие удивленно переглянулись, когда он описал свое столкновение с Эйнаром из Байли. Было сразу видно, что они, как им казалось, нашли зачинщика этого несчастного случая, хотя пока еще было неочевидно, при каких обстоятельствах тот произошел.

Когда Йоуханн рассказал все, что знал, ему разрешили удалиться с разбирательства. Вскоре после этого братья вышли на улицу и встретили его у конторы. По Свейнбьёрдну было видно, что ему отчаянно хотелось осыпать Йоуханна бранными словами за его халатность при исполнении своего долга. Фридрик был мрачен, но держался спокойно. Он заговорил первым и сказал, что, поскольку Йоуханн сумел оказать им услугу, раскрыв преступника, то о его собственной вине больше говорить ни к чему, да и теперь уже горькими словами ничего поправить было нельзя. Эти рассудительные слова Йоуханну было выслушивать ничуть не легче, чем если бы Свейнбьёрдн высказал ему свои ругательства…

А сислюмадюр со старым Сигюрдюром пошли разыскивать Эйнара. Они приняли наиболее очевидное решение и двинулись прямиком в Байли, поскольку ничто не казалось им более вероятным, чем то, что Эйнар после подобного подвига отправится домой.

Туда Эйнар ночью не приходил. Они встретили его Маргрьет возле дома и подробно расспросили ее насчет ее супруга. Она удивленно взирала на этих знатных людей, которые, конечно, были ей знакомы, но в Байли никогда не захаживали. Она тут же заподозрила, что за их визитом стоит нечто, не сулящее ничего хорошего. Она прямо и открыто ответила на их вопросы, хотя они показались ей странными и весьма личными. Она пригласила их в хижину на случай, если они хотели поискать Эйнара, и рассказала им без утайки обо всем, что произошло за ночь. У нее нашлось для этого больше слов, чем им хотелось выслушать… Кто-то вопил там под окошком посреди ночи, что в местечке горят дома. Тогда ее бедняги Эйнара дома не было, да его там и не ждали, потому что вечером он послал маленького Аусмюндюра передать, что будет сторожить; поэтому его отсутствие ее не удивило. А вот заслышав о пожаре, она ужас как удивилась: им не передать, как она была поражена! Затем она оделась, чтобы разведать, что происходит и узнать что-нибудь про ее беднягу Эйнара. Оба старших ребенка тоже проснулись и встали. Потом они все втроем спустились в местечко и помогали в тушении пожара. Они делали то немногое, что могли — а рассказывать об этом было слишком долго. Домой в Байли они вернулись, лишь когда было уже совсем светло. Ее беднягу Эйнара они нигде не видели. Господь наверняка знает, что с ним сталось. Двоих младших детей они оставили спящими в постелях. Вполне может быть, что они проснулись и наревелись до потери голоса, пока их не было. Однако не видно было никаких признаков того, чтобы Эйнар за это время приходил домой. Вон и еда его нетронутая стоит. Она поставила ее на стол вечером, чтобы он ее отыскал, если вдруг явится домой ночью. На тарелке лежала ржаная лепешка, в точности как она клала ее туда вечером. Под нею было три кусочка сушеной трески и немножко сала с рыбьим жиром. Его миска с кашей стояла рядом; это была та самая миска, которую он как-то нашел разбитой на берегу; ее выбросили из какого-то «благородного» дома. Ее бедняга Эйнар всю Страстну́ю пятницу просидел, ее склеивая. Теперь она стояла там, полная до краев ничем не заправленной каши на воде с ржаной мукой. Пленка была целая и не прорванная, толстая, как конская шкура. Они сами могут посмотреть, трогали ли ее… Нет, они уж могут быть уверены, что ее бедняга Эйнар домой ночью не приходил. Он бы свою еду точно нетронутой не оставил. А в еде он теперь уж наверняка нуждался… Бог знает, что с ним стряслось…

Сислюмадюр с хреппским старостой Сигюрдюром давно уже убедились, что Эйнар домой в Байли не приходил, и дожидались паузы от Маргрьет, чтобы проститься и уйти. Они воспользовались первой же представившейся возможностью и убрались оттуда.

Маргрьет озадаченно посмотрела им вслед. Ее охватили самые худшие подозрения, и вскоре она уже не находила себе в хижине покоя. Тогда она спустилась в местечко, чтобы разузнать насчет своего Эйнара и этого необычного визита — и добыть эти известия ей оказалось легко.

Когда сислюмадюр и Сигюрдюр остались одни, они начали строить догадки относительно того, что могло приключиться с Эйнаром. Пароход отплыл ночью, и сислюмадюру казалось вполне вероятным, что Эйнар уплыл на нем, выскользнув у них из рук. Сигюрдюр с этим согласиться не мог. Он считал, что подобный поступок слишком смел для Эйнара, и потому он пока не верил, что Эйнар ушел далеко. Совершив свое прошлое преступление, он не сделал ни малейшей попытки избежать поимки. Было невероятно, чтобы с тех пор у него так сильно прибавилось отваги.

Об этом они спорили по дороге в местечко. А по приходе туда были отряжены люди искать Эйнара по местечку и окрестностям.

Эйнара искали и звали его, но это ни к чему не привело. После пожара никто его не видел. К людям он нигде не подходил, и нигде не было видно следов его перемещений. Около полудня занимавшиеся поисками вернулись ни с чем. Тогда отправили людей по округе и расспросили путников по всем дорогам. Наконец пришлось составить точное описание беглеца и отправить старостам соседних хреппов, а потом соседним сислюмадюрам. Сислюмадюр и Сигюрдюр из Вогабудира засели тогда в глубоких раздумьях в конторе сислюмадюра и принялись припоминать, каждый на свой лад, как Эйнар выглядел внешне…

Что до Эйнара, то, увидев, какой бедой все обернулось, он совсем упал духом. Отделавшись от Йоуханна и мешка с горохом, он словно в трансе поднялся мимо домов к ущелью, где спрятал «чекушку», и сделал добрый глоток. Осушать ее он, впрочем, не стал и запрятал ее обратно вместе с тем, что в ней было. Он ощущал усталость и вялость, но особого волнения не испытывал. Он знал, что уже признан виновным в очередном преступлении и практически уже попался. Он обдумал это заранее и отчасти был к этому готов, так что врасплох его это не застигло. Бегство ему даже не пришло в голову. На самом деле он нисколько не раскаивался в том, что сделал, ничего не боялся, и ничто его не мучило. Само собой, с ним не будут плохо обращаться, пока он будет искупать свои грехи. Его не будут бить или пинать, а возможно, и проявят на словах больше сочувствия и участия, чем было ему привычно в его каждодневной нужде. Он не испытывал никаких желаний, кроме, разве что, еще разок взглянуть в лицо Торгейру. Он был уверен, что с первого взгляда увидит, благодарен тот ему или нет. Если благодарен, то он, по крайней мере, захватит с собой из дома одну радость и одну надежду для своих бедных деток: Торгейр уж как-нибудь о них позаботится. А его Маунга и сама справится.

Но и об этом он думал мало; он не мог думать ни о чем. Теперь он ощущал, как его охватывает усталость, столь же мучительная, как и вечером, после того как он сбросил с плеч последний мешок товара. У него ломило спину, а голова налилась свинцом. Он неспешно брел вдоль реки; ему было все равно, куда он шел — лишь бы только ненароком не очутиться у себя дома.

Он не наблюдал за пожаром, с тех пор как ушел оттуда, и ничего не знал о том, что сейчас происходило. Из ущелья он мог бы увидеть отсветы огня по всему небу, но вверх он не смотрел, только плелся вперед, молча и понурившись.

Что-то словно оторвалось и колотилось у него внутри головы. Он слышал жужжание и тихие, грузные звуки, будто шаги вдалеке. Неужто они гонятся за ним, чтобы схватить? Он и не подумал ускоряться, чтобы от них уйти. Он шел по дну ущелья, придерживаясь за скалы и спотыкаясь о крупные камни. Река ревела прямо у него под ногами. Теперь он услышал их снова, отчетливее, чем прежде. Пускай приходят! Чего же они не идут! Он вовсе не бежит!.. А вообще, лучше всего ему присесть и подождать их. Тогда они должны увидеть, что он от них не убегает. Ему попался на глаза небольшой травянистый пятачок между двумя большими камнями. Там он повалился и… тотчас же уснул, измученный духовной и физической усталостью.

Он проспал, как колода, далеко за полдень. Проснулся он самопроизвольно, усталый, проголодавшийся, негнущийся и с тяжелой, больной головой. В некотором оцепенении он побрел обратно в местечко и попросил отвести его к сислюмадюру.

Эйнар сразу сознался, что украл мешок гороха или намеревался его украсть. Но он наотрез отрицал, что поджег склад, тем более нарочно.

Он, правда, признал, что зажег в подвале одну спичку, чтобы посветить себе, и спичку эту выбросил, когда нашел то, что искал. Он утверждал, что поспешил убраться с мешком гороха и не заметил в подвале ничего необычного, когда уходил. Да он вообще-то и не всматривался.

Эта история не показалась сислюмадюру неправдоподобной. Она, по сути, не противоречила ничему из того, что уже было известно. Все, кто был допрошен, сходились на том, что подвал был полон горючих предметов и веществ. Среди прочего люди вспомнили о стружке на полу вокруг верстака. Эта неосторожно брошенная горящая спичка была более чем достаточной причиной для пожара.

Большинству из тех, кто знал Эйнара, его история также показалась заслуживающей доверия. Все знали, что у него была склонность к вороватости, и ранее он уже позволял ей взять над собой верх. Но никто не знал за ним озлобленности и плутовства. Никто не мог поверить, чтобы он стал поджигать склад из злого умысла или мести. Да никому и не было известно, чтобы Эйнар испытывал к членам Кооператива подобные чувства.

Поэтому все удовольствовались его историей, по крайней мере, пока.

Однако его вина все равно была немалой. Это была не первая его кража, и потому он должен был получить более тяжелое наказание, чем в ином случае. К тому же он по преступной неосторожности стал виновником крупного ущерба, поставив при этом под угрозу жизни многих людей. Не его заслуга, что не случилось худшего. За это тоже должно было последовать свое наказание.

Сислюмадюр пока что этим допросом и ограничился. Но теперь пришло время решать, как поступить с Эйнаром, пока он ожидал суда. Тюрьмы в местечке не было, а у себя дома содержать преступника сислюмадюру было затруднительно.

Эту проблему разрешил хреппский староста Сигюрдюр. Он вызвался забрать Эйнара к себе на хутор и поручиться за него. Он немного заважничал оттого, что его мнение об Эйнаре оказалось верным, когда они с сислюмадюром утром спорили, выскользнул ли Эйнар у них из рук. Теперь ему захотелось напомнить сислюмадюру о его поражении, но тактично. Ничто не годилось для этого лучше, чем новое свидетельство его доверия к Эйнару. По его заверению, он был абсолютно уверен, что, если Эйнар пообещает не пускаться в бега, то честно это исполнит. Поэтому было совершенно безопасно держать его дома в Вогабудире под надзором, который мог обеспечить Сигюрдюр. Пока об этом совещались, Эйнар сидел молчаливый и поникший и делал вид, что ничего не слышит. Но когда пришло время спросить его, готов ли он безоговорочно дать честное слово послушно сидеть под арестом у хреппского старосты и не пытаться сбежать, пока идет расследование дела и суд, он без колебаний ответил согласием, притом с таким чистосердечием и искренностью, что у них пропали всякие сомнения.

Потом Эйнар отправился домой к Сигюрдюру.

Эйнару было строго запрещено даже приближаться к местечку или какому-либо из домов или хижин поблизости, так же как и ходить домой в Байли. Ему выделили кровать на чердаке амбара рядом с двумя работниками, которых Сигюрдюр устроил спать там на лето, чтобы освободить место в бадстове32. Заодно им было поручено внимательно приглядывать за ним ночью и смотреть, чтобы он ложился по вечерам в приемлемое время. Но весь день он мог находиться где угодно на хуторе или около него. Сигюрдюр пообещал дать ему работу, чтобы скоротать время, и взялся хорошо его кормить, чтобы ему не пришлось жаловаться на жизнь. Так что выглядело все так, будто Сигюрдюр взял себе дополнительного работника.

Но, хотя Сигюрдюр был заинтересован в том, чтобы Эйнару у него было хорошо, он был на него сердит и не желал вступать с ним в разговоры чаще, чем это было необходимо. Несчастье, причиненное Эйнаром, было еще столь свежо у него в памяти, что ему было сложно скрывать свою печаль. Он знал также, что эту же самую злость испытывали и другие, как на хуторе, так и внизу, в местечке, и потому счел это поводом четко разъяснить как своим домашним, так и остальным, что никому не было дозволено причинять Эйнару какой-либо вред ни словом, ни делом, так как он находился под его защитой. Поначалу, когда он его увидел, ему самому больше всего хотелось накинуться на него и поколотить как следует. Но теперь это желание было подавлено раз и навсегда и больше себя не проявляло.

Мрачность Сигюрдюра усугубляло также и то, что, как ему казалось, допрос сислюмадюр провел никудышный. История Эйнара, конечно неправдоподобной не была, но все же в нем затаилось некое подозрение, что что-то здесь было не так. Он словно никак не мог поверить, что столь незначительная причина могла привести к такому стремительному и разрушительному разорению, как это. Мешок с горохом, как утверждалось, лежал перед дверью, а керосин находился в середине подвала. И все же Эйнар дошел без особых заминок только до середины пляжа, когда взорвалась первая бочка и пламя вырвалось из дверей. Загореться должно было в ней самой или поблизости от нее… Вполне могло оказаться, что все это были сплошные домыслы. Но он полагал, что сислюмадюру следовало поговорить с Эйнаром подольше и расспросить его получше, а не откладывать это на потом.

Теперь он решил влезть вперед сислюмадюра, как бы ни было это воспринято позднее, и сделать самому то, чем пренебрег тот. И вскоре после времени отхода ко сну в первый же вечер начался второй допрос Эйнара.

Сигюрдюр уединился с ним в амбаре, запер за собой дверь, а потом принялся расспрашивать Эйнара по новой. Он быстро обнаружил, что Эйнара мало радует это новое расследование, и потому насел на него сильнее.

Эйнар повторил все то, что ранее сказал сислюмадюру. Он заявил, что ему нечего к этому добавить и уклонялся от дальнейших вопросов.

— Почему ты не пошел к себе домой в Байли, когда вышел из лавки? — непреклонно спрашивал Сигюрдюр.

— Не хотел домой идти, — понурившись отвечал Эйнар.

— Почему ты не хотел идти домой?

— Я домашних известил, что ночью сторожить буду, — уклончиво отозвался Эйнар. Потом он принялся описывать Сигюрдюру свои домашние обстоятельства и то, как его там приняли бы, явись он вечером домой, несмотря на свое послание.

Наступило молчание. Сигюрдюр ненадолго задумался над этим. Он слыхал разное о домашней жизни Эйнара. Это вполне могло быть причиной. Вот он и намеревался задобрить свою Маунгу мешком с горохом. Это ему было вполне понятно. С ним и самим в жизни такое случалось, когда надо было задобрить женщину.

— Но ты же был пьян, когда тебя встретил Йоуханн, — промолвил он, внимательно глядя на Эйнара. — Где ты взял спиртное?

— У Торгейра.

— У Торгейра? — удивленно произнес Сигюрдюр. — Торгейр тогда еще лавку не закрыл?

— Только что закрыл, а я его самого на улице встретил.

— И стал просить у него выпить? — спросил Сигюрдюр, изумившись еще сильнее.

— Да… в сущности… — нерешительно проговорил Эйнар.

— В сущности что?

— Да, я попросил его мне «чекушку» поставить, — неохотно произнес Эйнар, не поднимая глаз. Он начинал колебаться.

— Что-то ты сочиняешь, — нахмурился Сигюрдюр.

Эйнар съежился. Беседа ненадолго замерла. Одно подозрение хуже другого возникало в мозгу Сигюрдюра.

— Торгейр тебя к себе пригласил? — быстро спросил он.

— Да, — сказал Эйнар. Ему казалось немного почетным признать, что Эйнар принял его по-приятельски.

— Долго ты у него был?

— Нет.

— Он приглашал тебя присесть?

— Нет…

Тут Эйнар почуял неладное.

Сигюрдюр повысил голос и уставился на Эйнара, так как то, что сейчас пришло ему на ум, было отнюдь не шуткой.

— Торгейр тебя подговорил поджечь наш склад?

— Нет, — ответил Эйнар громко и без колебаний. Теперь он глядел хреппскому старосте в лицо.

Некоторое время они смотрели друг другу в глаза. Этот взгляд Эйнар вполне мог выдержать, не то что недавний взгляд Торгейра. Тот сейчас явственно стоял перед его мысленным взором для сравнения. Взгляд старосты был остер и пытался ему угрожать. Но за ним скрывались колебания и сомнения, умерявшие его силу. Эйнар повторил свой отрицательный ответ и был непреклонен.

— Признай это, ведь я знаю, что это так, — наседал Сигюрдюр. Он все еще не сдался.

Но Эйнар не проявлял никаких признаков уступчивости. Он не сказал больше ничего, кроме того, что уже сказал. Торгейр налил ему «чекушку», но больше ничего ему не говорил и ни о чем не просил.

Сигюрдюр долго препирался об этом с Эйнаром. Он пытался выманить из него добром то, что хотел от него услышать, пытался также выудить это словесными ухищрениями и уловками. Но Эйнар не уступал. Отразив первый наскок хреппского старосты, он почувствовал, что убежденность того все больше и больше слабеет. И от этого Эйнар воспрянул духом.

Наконец, утомившись, Сигюрдюр переменил тон и принялся угрожать ему, что позаботится, чтобы сислюмадюр обстоятельно его на эту тему расспросил. С этими словами он удалился.

Эйнар остался сидеть в задумчивости. Он радовался про себя, что отразил эту атаку на их с Торгейром тайну. Но он опасался следующей. Хотя Сигюрдюру дать отпор ему и удалось, неизвестно еще, так ли будет, когда явится сислюмадюр.

Сразу после этого разговора Сигюрдюр спустился в местечко и пришел к сислюмадюру домой. Он велел передать, что ему срочно нужно с ним поговорить. Сислюмадюр уже ложился, хотя было еще рано, так как поспать предыдущей ночью ему удалось мало; тем не менее он принял хреппского старосту у себя в гостиной. Он вышел туда к нему в одной рубашке и без жилета, так как решил, что за этим стояло что-то серьезное, и не стал тратить время на одевание одежды, которую уже с себя снял.

Сигюрдюр был сильно взвинчен. Впрочем, он без обиняков перешел к делу и заявил, что убедился в том, что настоящим зачинщиком пожара был лавочник Торгейр. Склад Эйнар поджег вовсе не нечаянно, и Торгейр был с ним в сговоре. Хреппский староста был настолько в этом уверен, что, как можно было понять из его слов, самым правильным он считал тотчас же арестовать Торгейра, заковать в кандалы и бросить в тюрьму, а потом заставить сознаться обоих подельников, его и Эйнара.

Сислюмадюр взирал на хреппского старосту в полнейшем изумлении; сумев наконец хоть что-то вымолвить, он сдержанно спросил, какие Сигюрдюр имеет этому доказательства.

Тут Сигюрдюр подробно и дословно описал их с Эйнаром беседу. Он сказал, как оно и было на самом деле, что Эйнар признался ему, что встречался с Торгейром в вечер перед пожаром и получил от него бреннивин. Все остальные обвинения тот категорически отрицал. Тем не менее, заявил он, у него не было сомнений в том, что все произошло так, как он и подозревал, и получить признание от Эйнара будет легко, если взяться за него жестко, но с умом. А Торгейра лучше всего было допросить как можно скорее, прежде чем он успеет придумать проволочки и увертки. Он заявил, что ему прискорбно и помыслить о том, чтобы кто-либо ускользнул от наказания за столь низменный поступок.

Выслушав доводы Сигюрдюра, сислюмадюр добродушно усмехнулся, но не мог согласиться с ним в том, что на них можно было строить какие-либо обвинения. Даже если Эйнар встречался вечером с Торгейром и получил от него бутылку, это не могло считаться наказуемым и само по себе ничего не доказывало насчет преступления Эйнара и соучастия Торгейра… Если они начнут против Торгейра уголовное расследование из-за столь необоснованного подозрения, все будут над ними смеяться. И даже если все было так, как подозревал Сигюрдюр: Эйнар поджег склад умышленно, по просьбе или распоряжению Торгейра — что, впрочем, было маловероятно, поскольку тогда Эйнар едва ли стал бы красть мешок с горохом, — то оказалось бы трудно привести для этих обвинений такие доказательства, чтобы построить на них приговор. Быть может, Эйнар это признает, а Торгейр скажет, что он все врет, и при прочих равных поверить придется скорее ему, чем Эйнару. Тогда станет только еще хуже. Торгейр будет отныне чувствовать свое превосходство над теми, кто подверг подобным нападкам его честь и репутацию, а публика хорошенько повеселится над их опрометчивостью и глупостью. Он, правда, сказал, что попозже допросит Эйнара подробнее, но настоятельно просил Сигюрдюра скрывать эти свои подозрения — по крайней мере, пока не найдется еще что-то, на что можно опереться.

От этого Сигюрдюр приумолк и был слегка пристыжен. Он счел, что был слишком поспешен, и разумнее всего будет об этом помалкивать, как и хотел сислюмадюр. Да и его настырность и уверенность в своей правоте уже ослабли. Он попросил у сислюмадюра прощения за беспокойство, которое ему доставил. Затем он попрощался и пошел к себе домой…

Пока это происходило, супруга сислюмадюра находилась в комнате по соседству с той, в которой беседовали сислюмадюр и хреппский староста. Между ними был дверной проем, занавешенный портьерами. Она сидела тихо, так как ей любопытно было послушать, что за такие важные новости принес хреппский староста, и слышала каждое их слово… Попутно она вспомнила, что у нее было дело к жене доктора, и хотя было уже поздновато, откладывать его до утра смысла не было. А поскольку она была еще полностью одета, она решила тотчас же навестить эту свою подругу…

Докторша уже легла, когда ее известили, что с ней хочет побеседовать жена сислюмадюра. Такую женщину прогонять было нельзя, и она приняла свою подругу в одной сорочке. Она не раз извинилась за подобный прием и сказала, что после ночной беготни в доме у нее стоит беспорядок, чему гостиная была ярким свидетельством, так как вся мебель стояла там кучей посреди комнаты. Сама докторша дрожала от холода, так как в этой комнате и находилось окно, которое сторож Йоуханн разбил, треснувшись макушкой. Тем не менее она держалась героически и выслушала гостью.

Дело у сислюмадюрши было не настолько значительное, чтобы быстро с ним не разобраться. Зато ей припала охота поболтать о последних новостях насчет пожара. Она ясно и подробно, пусть и вполголоса, поведала о беседе ее супруга с хреппским старостой. Потом она пустилась в собственные рассуждения, и речь ее не на шутку затянулась. Страшно и подумать, заявила она, если окажется правдой то, что подозревал староста Сигюрдюр; правда, ее муж от этого отмахнулся, да и она сама не особо в это верила. Но бог знает, где тут правда, да ей и самой никогда не нравилось выражение лица Торгейра; он наверняка двуличный. Она долго и эмоционально об этом разглагольствовала, так что обе фру расчувствовались от мысли о людских грехах и испорченности. Сейчас их невозможно было отличить друг от друга в их добродетельности и добросердечии, хотя одна была закутана в одежки, а другая — полуодета и вынуждена стискивать зубы, чтобы те не стучали… Наконец сислюмадюрша заметила, что ее подруга посерела лицом от холода и принялась собираться домой. Прощание, разумеется, заняло массу времени, поскольку многое, о чем стоило упомянуть, еще оставалось невысказанным. Но в итоге они все же были вынуждены расстаться — и смирились с расставанием.

Докторша дрожа посеменила к своей кровати, стоявшей бок о бок с кроватью доктора. Тот уже лег, так как день у него, как и у других, выдался весьма долгий. Не успела она забраться под перину и согреться, как уже начала излагать своему мужу рассказ жены сислюмадюра и свое мнение по этому вопросу. Он слушал ее рассказ с большим вниманием, а потом супруги вполголоса пустились в его обсуждение. Доктор был не согласен с сислюмадюром насчет того, что это дело нестоящее, и считал подозрения хреппского старосты правдоподобными. Он заявил, что попытается доискаться в этом вопросе до правды, пустив в ход свою проницательность и познания в психологии. Едва ли этим гусям, Эйнару с Торгейром, удастся утаить от него свои мысли, как бы им того ни хотелось. Он их, «че-че-черт меме-ме-ме-меня подери!»33, раскусит.

Потом они заснули… Два последующих дня докторша провалялась в постели с тяжелой простудой, которую доктор приписал переохлаждению.

В первую ночь после пожара лавочнику Торгейру не спалось. Итак, склад сгорел, и товар вместе с ним, а Эйнар угодил в руки его противников… Забот у него и до этого была уйма. А теперь добавились новые, да еще тяжелее и мрачнее прежних. Часто у него бывало неспокойно на душе, но сейчас это вышло за всякие границы.

Уйдя с пожара, он заперся у себя в кабинете и расхаживал по нему остаток ночи.

Первую половину дня, пока Эйнара не было и велись его поиски, он с огромной тревогой ждал новостей. Он еще ночью узнал, при каких обстоятельствах был разоблачен Эйнар, и был весьма рассержен его незадачливостью и глупостью. Он повсюду высматривал его в толпе людей у огня, но нигде его не заметил. Теперь ему стало известно, что Эйнара везде искали, но нигде не обнаружили. Желаннее всего ему было бы теперь, чтобы Эйнара не нашли и в дальнейшем — или, во всяком случае, не те, кто его искал. Он не осмеливался сам отправить кого-то на его поиски и не хотел, чтобы кто-либо узнал, что его интересует судьба Эйнара. Но возвращения ушедших на поиски он ждал с большим нетерпением. Шпионить и выведывать новости он никого не отправлял, однако за тем, чтобы известия поступали к нему незамедлительно, дело не стало.

Когда перевалило за полдень, а Эйнар все еще так и не нашелся, у Торгейра затеплилась надежда, что тому удалось скрыться. Однако надежда эта оказалась недолговечна. Он увидел из окна своего кабинета, как Эйнар вперевалку спускается вдоль края ущелья. Но прежде, чем он смог до него добраться или дать ему знак спрятаться, его заметили другие, и сразу после этого повели к сислюмадюру.

Торгейру также все было известно о разбирательстве и о том, что Эйнар там отвечал. Тут ему показалось, что еще не все пропало, и оставалась еще надежда, что Эйнар сумеет выдать свою побочную вину за основную и тем самым пустить им пыль в глаза. Но когда он узнал, где Эйнару предстояло находиться, пока устанавливается его вина и оглашается приговор, дело снова осложнилось. Ему знакома была слабохарактерность Эйнара, и он опасался, что вогабудирские отец с сыновьями сумеют выудить из него тайну, которую он скрывал. Это заботило его более всего прочего.

Торгейру было ясно, что, если Эйнар правдиво и верно опишет все то, что произошло между ними вечером накануне пожара, ни у одного здравомыслящего человека не останется сомнений, что он причастен к этому делу и является его зачинщиком. Правда, они едва ли решатся возбудить против него уголовное расследование на основании одного только рассказа Эйнара, но это было не самое скверное. Как бы ни пошло расследование, его репутации будет нанесен такой вред, что нечего будет и надеяться восстановить ее в глазах общественности. Тогда все станут смотреть на него как на зачинщика позорного преступления, притом многогранного, поскольку один лишь поджог, несмотря на весь тот урон и огорчение, которые он принес, был лишь частью этого деяния. Ничуть не меньше будут осуждать то, что он толкнул на подобное злодеяние многодетного нищего человека, малодушного и склонного к выпивке, а потом позволил ему нести бремя вины одному — позволил забрать его из лишенной кормильца семьи, пребывающей в убожестве и нищете, на многолетние исправительные работы, а сам от своей доли наказания уклонился.

От этой мысли у Торгейра волосы на голове встали дыбом. До сих пор он был порядочным человеком. Его недруги и недоброжелатели не могли отыскать у него слабого места. Иногда он бывал суров и несговорчив — такое вполне могло быть; однако он был честнее любого другого и сохранил свою душу и совесть не запятнанными всем тем, что вызвало бы отвращение у любого сколько-нибудь благородно мыслящего человека. И вот до чего дошло!

Он представил себе все то злорадство, что захлестнет военный лагерь и лачуги его противников, когда они заполучат в свое распоряжение такую историю. Хотя рассказчиком был всего лишь Эйнар из Байли, которого они в остальном не особо стали бы слушать, в этот раз его история стала бы для них лакомством. Возможно, они попытаются всеми способами воспрепятствовать тому, чтобы против него было возбуждено уголовное расследование. Кто знает, может, им приятнее будет убеждать себя и других в том, что они проявили к нему милосердие и уберегли от публичного позора.

А может, они, напротив, приложат все усилия, чтобы его посадили под арест и строго допросили? Возможно, для них еще бо́льшим удовольствием будет посмотреть на него на суде. Они соберут в зал суда своих самых проницательных людей, потому что все они там не поместятся. Те, кто остался снаружи, будут ждать новостей, сходя с ума от нетерпения. Для каждой черточки его лица в тот момент, когда он будет отрицать свою вину, будет составлено подробное описание.

Нет, пожалуй, им не стоит на это полагаться. Ничто не может стать им худшей оплеухой, чем если он вдруг сознается — а потом его увезут прочь от них, так что им не представится возможности его помучить. Они будут жалеть о том, что не получили возможности сами насладиться радостью мести. Они скорее выберут иной путь и удовольствуются рассказом Эйнара…

После этих размышлений Торгейр принялся проводить расследование и суд над самим собой. Он заново припомнил все то, что произошло вечером между ним и Эйнаром. Он снова и снова перебирал это в мыслях, чтобы удостовериться, что не упустил ничего из того, что могло оказаться важным.

Был ли он повинен в этом несчастье? Был ли он подлинным зачинщиком пожара? Как так вышло?

Он ясно помнил каждое слово, сказанное им Эйнару. Их, по сути, было не так уж много. Он обдумал их все тем же вечером, после того, как Эйнар ушел. Тогда он оправдал себя и убедил, что Эйнар ни за что не воспримет это всерьез. Тот должен был понять, что это просто вызванная дурным настроением болтовня, которую люди в одно ухо впускают, а в другое выпускают. Он тогда удовлетворился этими своими оправданиями и не пошел за Эйнаром, чтобы помешать его действиям. Теперь было очевидно, как Эйнар воспринял их беседу. Но лежала ли тогда вина на одном Эйнаре?

Он отнюдь не просил Эйнара поджигать склад. Никакой награды он ему за это не обещал, ни прямо, ни косвенно. В этом он мог принести присягу перед судом, когда бы это ни потребовалось. Если Эйнар не скажет ничего кроме правды, суд должен его оправдать.

И все же невиновным он себя не считал. Он недвусмысленно дал Эйнару понять, что это было тем, чего ему хотелось. Именно этого события недоставало, чтобы поправить его положение. Не было никакого греха в том, чтобы помочь этому произойти — более того, это было человечно и простительно. Он ссылался на подобные случаи из славной древности и убедил того в том, что члены Кооператива это заслужили; им это пойдет на пользу, и так для них будет только лучше. Потери делают людей умнее. К тому же ущерб будет временный; все было застраховано. Это он говорил человеку, имевшему о страховании слабое понятие, а то и вовсе никакого. С другой стороны, обойтись можно было всего лишь одной спичкой. Разве это не было совершенно ясным указанием?

А потом он ни с того ни с сего сменил тему беседы. Ею стал долг Эйнара перед лавкой. Что могло сделать его сговорчивым быстрее беседы на эту тему? Долг был больше, чем записанные в книге числа, и Эйнар это тоже чувствовал. Список задолженностей в книге был видимым свидетельством того, сколь часто и давно Торгейр помогал ему и сколь многое ему прощал. Нравственный долг был больше занесенного в книгу. Старое чувство благодарности должно было пробудиться в душе у этого бедняка, когда была затронута эта тема. Его чувство долга должно было заставить его задуматься, и тем сильнее, чем мимолетнее будет перечисление. Теперь он должен был выплатить этот долг; пришло время расплаты по счетам. Платить было нечем. Мысль о погашении долга должна была повергнуть его в ужас. А так он, возможно, смог бы выплатить его весь, выполнив пустячную работу — конечно, опасную и неприятную, но такую, которую все же вполне можно было проделать незаметно.

Но почему он об этом упомянул? У него же не было ни малейшей надежды на то, что Эйнар когда-нибудь выплатит этот долг. Разве не было это сделано просто-напросто для того, чтобы подтолкнуть его к исполнению того, что так занимало его мысли? Разве не было требование долга замаскированным приказанием?.. Этого он отрицать не мог. Он предпринял эту попытку с целью посмотреть, какое влияние она окажет. Теперь он пытался убедить себя в наличии какого-то другого намерения, но не мог.

Но что происходило в этот вечер с ним самим? Как так вышло, что он вообще связался с этим остолопом, когда у того не было к нему никакого дела? Как так вышло, что он принялся намекать ему на свои желания? Какое дело незнакомому человеку до его забот и мыслей?.. Да еще сболтнуть такую нелепость обыкновенному простолюдину, сделав его своим доверенным лицом!.. Все это было так непохоже на него, более скрытного по характеру, чем кто бы то ни было, что он просто удивлялся. И тут в его мозгу всплыл прежний вопрос: был ли он в своем уме? Или он временами теряет контроль над собой?

Дрожь пробрала его от этой мысли. Ему казалось, разгадка всех загадок крылась в правдивом ответе на этот страшный вопрос. Он помнил, бывали моменты, когда его горести становились для него непосильными. Они пробуждались тогда в его душе столь стремительно и при этом с такой адской мощью, что на здравые размышления не оставалось времени. Он всегда был вспыльчив, но всегда боролся со своим нравом, и чаще всего с неплохим результатом. Изменились ли черты его характера? Заболел ли он душой от печалей и забот? Или противовес против его страстей вышел из строя и больше не действовал? Быть может, ему лишь несколько шагов оставалось до полного помешательства?

Он оперся локтями о край письменного стола и схватился обеими руками за голову. Холодный пот выступил у него на лбу от мысли о подобном ужасе. Много тягостных мгновений пережил он за это последнее полугодие. Никому, по счастью, не было о них известно. В одиночестве вел он борьбу в своей душе; никому не стоило тогда находиться поблизости. Тогда он передвигался, словно в трансе, и занимался вещами, о которых сознание ничего не знало. Так проходили ночи, полностью или частично… Но в итоге все же его лучшие качества брали верх над худшими. Каждую ночь он наконец засыпал под колыбельную милостивой совести и просыпался каждое утро с улыбкой возрожденных надежд — надежд, которые родились, чтобы умереть в младенчестве.

Но теперь все пошло не так. В один такой момент, когда бушевала его душевная борьба, рядом с ним оказался человек, слабохарактерный и малодушный человек, никогда не сталкивавшийся с подобным буйством горя и душевной борьбы и не знавший, что такое вспыльчивость. Он взирал на него при горящей лампе, пока в его душе шло сражение. Быть может, он увидел тогда больше, чем ему следовало увидеть. Что-то явно вселило в его душу страх. Одни лишь слова, которые ему довелось услышать, были сами по себе безобидны, таинственны и двусмысленны, и могли быть произнесены в шутку, а не всерьез. Перед ним должно было предстать что-то другое, более примечательное.

Или, может, меланхолия заразна? Могли ли человеческие идеи передаваться от одного к другому иначе, нежели словами, или вообще без их помощи? Выглядел ли он в тот вечер так, что слова оказались не нужны?

Он вспомнил, как Эйнар побледнел, взглянув ему в глаза в последний раз. Неужели его взгляд обладал такой колдовской силой, что взрослый человек не мог перед ним устоять?.. А когда он положил спичечный коробок Эйнару в карман, были ли у того какие-либо сомнения, чего он хотел?

Вот он и не смог удержаться и не исполнить это! Взрослый человек, зрелый и уравновешенный, бежит выполнять подобный вздор, неверно истолковав слова и взгляд другого человека! И мало того. Он еще и по дурости крадет попутно мешок гороха и позволяет себя схватить…

Все это послужило Торгейру неиссякаемой пищей для размышлений и озабоченности. Он снова и снова обдумывал это, то извиняя себя, то обвиняя. Теперь он больше всего жаждал попасть к Эйнару, чтобы спросить у него, почему он взялся выполнять эту глупость. Но надежды на это было мало. Эйнара тщательно охраняли в Вогабудире, и бог знает, что он там уже наговорил. В сущности, нельзя было сказать, чтобы он не опасался услышать, как Эйнар сам объясняет свои мотивы. Это объяснение должно было недвусмысленно определить, был ли он виновен или нет. Его приговор лежал на устах Эйнара.

Впрочем, у него оставалась еще одна мысль или одна слабая надежда, на которую можно было опереться. Быть может, на дознании Эйнар сказал правду. Было не исключено, что он поджег склад неумышленно, чтобы посветить себе в поисках мешка с горохом. Однако Торгейр не особо в это верил.

С другой стороны было и кое-что еще, сильно омрачавшее его домыслы.

Хотя он не был верующим человеком в общепринятом понимании, он часто задумывался о таинственных и сверхъестественных силах и их связи с жизнями людей и их судьбами. Необъятный скрытый мир, не видимый человеческому глазу и недоступный человеческому восприятию, всю жизнь ставил перед его воображением множество вопросов. Глубинные загадки человеческой жизни становились у него на пути, как и у других, и он сражался с ними на свой лад, не заботясь о мнении на эту тему остальных и не сравнивая себя с ними. Во сне и наяву он сталкивался с явлениями и указаниями, которые, как он полагал, были даны ему с тем, чтобы предостеречь его или одернуть, развеселить или напугать, вознаградить или покарать. Ему казалось, будто там обитает некое невидимое существо или существа, которые постоянно находились рядом с ним, принимали непосредственное участие в его жизни и выражали ему свое удовольствие или неудовольствие.

И когда Торгейр ощущал, что крылья его мыслей устают от поисков им истины в этом вопросе, он погружался в царство неведомого и таинственного и искал там то, в чем этот мир не мог пока дать ему уверенности.

Вот и в этом случае, как ему казалось, он обнаружил присутствие своего духа-хранителя34 — феи или ангела, или как еще его назвать. Когда взлетели на воздух боеприпасы, прямо в него прилетела пылающая планка. Возможно, никто другой не понял этого послания, но он-то его понял. Это был его приговор, вынесенный в мире всеведения и справедливости. Планка указала на него… Он ощупал лоб. Под пальцами оказался небольшой струп. Он был заклеймен… поджигатель, заклейменный собственным огнем!

Или все это было недоразумением и пугающей химерой? Может, Эйнар неповинен в пожаре? Может, возгорание произошло по каким-то причинам, которые были пока неизвестны? Может, дружелюбные таинственные силы помогли ему? И как?.. Он потряс головой…

Так мысли Торгейра безостановочно метались между надеждой и страхом. Все прочие заботы исчезли из его мыслей; им там не было места. Сомнение терзало его, неопределенность губила. Он должен был узнать правду, какой бы ужасной она ни оказалась… Но добраться до этой правды не мог никто, кроме него.

Он должен был забрать Эйнара у вогабудирцев… и никогда больше не позволять им его заполучить.

Глава 8
Гости

Утром после пожара в бухту скользнула крохотная двухмачтовая шхуна под норвежским флагом и бросила якорь перед причалом лавки Йесперсена. Это был норвежский лесоторговец. Он приплыл из другой гавани, где продавал свой товар, а туда зашел, чтобы выгрузить на берег резной забор и древесину на новую церковь, которая должна была там появиться. Судно обслуживал Торгейр. Шкипер уже бывал там прежде и так хорошо знал бухту, что заходил и выходил из нее без лоцмана…

Прибытие в бухту красивых парусников уже перестали считать событием. К ним люди давно привыкли.

Более важным событием считалось другое: то, что через два дня после пожара ожидался пакетбот из Рейкьявика в его плавании вокруг страны…

Хотя с телеграфом тогда имелись трудности — да и сейчас это много где так, — оказалось, что считавшиеся важными новости разносятся по стране на удивление быстро. Зачастую можно было сказать, что они мчатся, словно на крыльях ветров. Вот и теперь до местечка донесся слух о том, что на этом ожидаемом судне плывут некие именитые чиновники из Рейкьявика. Они находились в поездке вокруг страны, «инспекционной поездке», как ее называли некоторые, и среди них присутствовал сам губернатор35.

Об этом шептались по всему местечку. Повсюду новость вызывала удивительное предвкушение, как будто приближался большой праздник. Ни одной живой душе в этом маленьком торговом местечке не доводилось наблюдать ничего столь же редкого, как губернатор. Он никогда туда не приезжал, с тех пор как удача вознесла его в такой чин. Вид столь знатного человека должен был стать историческим событием и пищей для множества рассказов… Поэтому все, кто был способен передвигаться, были в этот день на ногах: дети и женщины наряду с батраками и знатными господами. Каждый мог винить только самого себя, если упустит такое зрелище. В торговом местечке присутствовали также и самые видные бонды с окрестных хуторов. У них, как водится, было много дел, но свою поездку они подгадали к расписанию корабля. Они тоже хотели причаститься этого благословения увидеть губернатора.

И все же больше всего хлопот эта новость вызвала в доме сислюмадюра. Визит такого гостя служил поводом одновременно для предвкушения и тревоги. Когда начальник, который долгое время распоряжался так, будто ни перед кем не отчитывается, ожидает приезда своего начальника, неудивительно, что его посещает некое не самое будничное чувство. Так вышло и с сислюмадюром. Губернатора он не видел с тех пор, как вступил в должность, и произошло это в его конторе. С тех пор общения между ними было немного, помимо обмена официальными письмами. Однако гостить губернатор, само собой разумеется, должен был теперь у него. И если верить этому слуху насчет инспекционной поездки, то подобная инспекция не могла быть связана ни с кем иным, кроме него. Он понимал, что теперь ему придется предстать лицом к лицу перед своим начальником. Неизвестно было, насколько строгим он окажется. Но он наверняка захочет взглянуть на имеющиеся в его распоряжении канцелярские книги, а может, и на что другое.

Так что сислюмадюр перебрал в уме все, что касалось исполнения им своих должностных обязанностей, стараясь отыскать что-то, на что губернатор может неудачно наткнуться прежде него самого. Он вспомнил о многом, заслуживающем внимания, но ни о чем таком, что не казалось бы ему простительным, если отнестись к этому со справедливостью. Тем не менее в душе он чувствовал себя словно мальчишка, которому предстоит визит пастора36, а у него на совести то, что он лепил снеговиков вместо того, чтобы учить катехизис.

В доме царили шум и занятость. Все подметалось и начищалось сверху донизу. Все вещи передвинули, чтобы проверить, не лучше ли им будет на других местах. Ничто и никогда не оказывалось сделано достаточно хорошо, ни в кабинете, ни в комнатах. Жена сислюмадюра сама постоянно носилась по всему дому. Но больше всего хлопот царило на кухне. Там стояли три служанки, каждая со своей миской, и размешивали: одна — мясной фарш, другая — тесто, третья — взбитые яйца. Они все размешивали, размешивали, размешивали, размешивали, так что с них струился пот. Четвертая ползала по полу и изо всех сил натирала его песком. Она сверкнула белками глаз на раскрасневшемся и напряженном лице, когда фру ворвалась с такой поспешностью, что чуть ее не опрокинула… Все это не было беспричинно. Если корабль к вечеру причалит, сислюмадюр намеревался попытаться смягчить нрав своих высокопоставленных гостей приятным ужином, пригласив за стол и кое-кого из уважаемых горожан…

Другие чудеса происходили в доме у доктора. Вполне могло оказаться, что главный врач страны отправился в поездку вместе с губернатором, хотя известий об этом не было. Тогда доктор знал, чего ему ожидать.

Ужина там, правда, не готовили.

Разумеется, сислюмадюр сочтет почетным для себя пригласить также и главного врача, и было бы жаль лишать его этой радости. Поэтому нужно было лишь начистить дом как можно тщательнее и расставить все — как мелкое, так и крупное — с наибольшим вкусом. Аптека доктора находилась в одном из помещений дома. Там он работал как одержимый вместе с одной служанкой, чьей задачей было протирать пыль на бутылочках и баночках. Сам доктор в чрезвычайной спешке перебирал свои запасы лекарств, сравнивая их со списками того, что должно было иметься в его распоряжении. То и дело он бегал в дом, чтобы за чем-нибудь присмотреть или выслушать указания жены. Она в этот день лежала в постели, до глаз замотавшись в шерстяной шарф. Она так охрипла, что ее было едва слышно, но была весьма беспокойна и беспрестанно металась, угнетаемая лежанием. Однако доктор строго велел ей лежать смирно. В этот день подвыпившим доктор не был, но заикался пуще обычного, так как его ум был занят множеством вещей. Разговор между ним и его супругой был запутанным и прерывистым, так как то, что она говорила, было плохо слышно, а его так сильно одолело заикание. Впрочем, было понятно, что оба сегодня были необычайно вспыльчивы. Друг друга в покое они оставляли с ворчанием, и фру часто приходилось посылать за своим супругом, чтобы сказать ему что-то, пока еще не высказанное. От таких заминок доктор сделался весьма брюзглив.

Когда подошел полдень, показался корабль. Из местечка его видно не было, пока он не обогнул Стапи, откуда оставалось недалеко до бухты. Это было одно из великолепных судов Объединенного датского пароходства, двухмачтовое, с белыми надстройками посреди палубы. Дымовая труба черного цвета с широкой красной полосой высилась чуть ближе к корме между мачтами, наклоненная назад, как и они. Из нее поднимались клочья дыма и пара, длинной вереницей тянувшиеся вслед за судном. Когда корабль показался из-за Стапи, его скорость была велика, и перед его красным носом вскипали белопенные волны. Сначала судно было видно из местечка сбоку, но после поворота оно устремило нос к суше, и скорость начала снижаться. Вскоре оно тихо и торжественно вошло в бухту, остановилось окончательно и бросило якорь. Лодки, уже спущенные на воду в ожидании, пока судно встанет, тут же погребли к нему.

Как только показался корабль, на верхушке флагштока Братской лавки взвился данеброг37, а сразу вслед за ним флаг тех же цветов появился и на флагштоке Торгейра. У других жителей местечка такого приспособления не было. Многие в спешке носились от дома к дому, а те, кто был занят уличной работой, часто поднимали головы. Потому что настал великий час.

Примерно тогда же, когда корабль заворачивал в бухту, с хутора Вогабудир вышел «большой человек». Он обогнул большую мусорную кучу во дворе и двинулся по тропинке в дальнее торговое местечко. Он был одет в длинный фрак, несколько потертый и вымазанный по краям и на рукавах, но на вид целый. Некоторые говорили, что он был куплен на распродаже имущества умершего пастора… Фрак развевался на человеке, и из-под него проглядывала белая сорочка под горло с небольшим треугольным платком на груди. Человек шел с короткой тростью, украшенной серебром. Он шел выпрямившись и не спеша и выглядел чрезвычайно изысканно. Борода была заново побрита на манер Кристиана IX. На его губах играла довольная улыбка, и вид он имел умиротворенный. На голове у него была надета широкополая черная шляпа, которую кое-кто окрестил котелком. А в тени под широкими полями шляпы виднелись края вновь расчесанного французского парика. Было видно, что сейчас человек пребывал в своей стихии…

Хреппский староста Сигюрдюр чаще всего обрабатывал почту дома у своих сыновей, особенно летом, когда ее доставляли морем. Туда он теперь и направлялся… Только на этот раз он попросил заняться почтой своего сына Свейнбьёрдна, так как ему самому, как он заявил, нужно было много куда зайти. Он, впрочем, сказал, что будет время от времени появляться, и за ним всегда можно будет послать, если случится какое-либо затруднение.

У Сигюрдюра уже какое-то время было такое ощущение, что этот день принесет ему некую удачу. Это предчувствие было по меньшей мере той же давности, что и известие о приезде губернатора. Сигюрдюр давно жаждал этой встречи. Сейчас он предвкушал, как сислюмадюр представит его губернатору по обычаю знатных людей. Тогда, но не ранее, как ему казалось, и придет время пожать тому руку, крепко и сердечно. Он не сомневался, что понаслышке губернатору было о нем известно. Давно уже надеялся он удостоиться редкостного, но заслуженного рукопожатия с его стороны, и давно дивился тому, как затянулось это ожидание. Это было его самой счастливой мечтой, подтолкнувшей его на многие свершения по земельным улучшениям, строительству и окружным делам и служившей ему утешением в тяготах жизни хреппского старосты. Человеку столь почтенному обидно ходить с ничем не украшенной петлицей из-за слепоты и невнимательности других. Но теперь он твердо надеялся, что это будет исправлено…

На лодке, перевозившей на берег почту, прибыл и губернатор. Сислюмадюр встретил его на причале и проводил к себе домой. Все, кому удалось туда пробраться, тянули шеи и напрягали зрение. Это и был губернатор?.. Люди были явно сконфужены и чувствовали себя одураченными, поскольку губернатор выглядел так же, как и любой другой человек… Еще несколько гостей прибыли на следующих лодках. А у доктора камень с души упал, потому что главный врач не приехал.

Пока сислюмадюр с губернатором обсуждали свои личные дела, доктор заглянул к Торгейру.

Он обнаружил Торгейра спящим на кушетке в кабинете. Тот рассчитывал, что его не потревожат, пока гости с корабля переправляются на берег. В былые времена ему бывало не до сна, когда нужно было обслуживать пакетботы. Теперь эта работа сменила прописку, как и многое другое.

Окно в кабинете было открыто. На столе Торгейра лежали книги и бумаги, отчаянно нуждавшиеся в том, чтобы их привели в порядок. А поверх всего того, что было свалено на столе, лежала большая и старая на вид капитанская подзорная труба.

При появлении доктора Торгейр встрепенулся. У него были красные от недосыпа глаза и довольно мрачное настроение, но доктора он принял вежливо. Правда, на ноги он не встал, лишь указал доктору присаживаться на стул возле письменного стола.

Доктор, заикаясь, выдал длинное и бессмысленное извинение за то, что потревожил лавочника. Торгейр сказал, что это не страшно, заявив, что иногда ему плохо спится по ночам, и на протяжении дня ему случается прилечь. Он попросил доктора не обращать внимания на то, что он зевает. А делал он это постоянно, несмотря на его присутствие.

Доктор понимал, что является для Торгейра не самым желанным гостем, а то и вовсе неприятным. Но это его не остановило. Он привык видеть Торгейра молчаливым, и их знакомство от этого не страдало. Сейчас он так или иначе явился, чтобы ему докучать.

Сначала разговор шел о погоде, о прибытии корабля и гостей на нем. Рассказывал доктор, время от времени немного заикаясь. Торгейр бормотал бессодержательные односложные слова, но все же не засыпал.

Потом разговор перешел к пожару.

Доктор не сводил глаз с Торгейра, пытаясь понять, как тому нравится эта тема беседы. Торгейр, как и прежде, устало смотрел перед собой. Он явно испытывал к новостям о пожаре не больше интереса, чем к погоде и пассажирам на корабле. Но доктор не унимался.

— Че-че-че-чертовски хорошо ты себя на пожаре показал, То-то-то-торгейр! Ей-богу, я тобой во-во-во-восхищаюсь! Такой по-пожилой че-че-че-человек!..

— Давай без комплиментов, — сказал Торгейр, холодно улыбнувшись.

— Ко-ко-ко-ко-комплиментов!.. Позволь, но это никакие не комплименты. Это чи-чи-чи-чистая правда. Там бы все вы-вы-выгорело, и мо-мо-мо-мо-мой дом тоже, если бы ты не п-п-п-пришел.

— И все же сгорело достаточно.

Лесть на Торгейра, очевидно, влияния не оказывала. Он был такой же сонный, как и раньше. Доктору было известно о его мыслях в связи с пожаром не больше, чем когда он пришел. Надо было попытаться сменить подход.

— А знаешь, чего? — сказал он после краткой паузы. — Этот че-че-че-чертов хрыч плетет, что это т-т-т-ты вздумал склад по-по-по-поджечь.

— Ха-ха-ха! Что ж, посмотрим.

Торгейра от этого известия мороз пробрал по коже. Но поскольку он думал об этом ранее и даже был к этому готов, он сумел сдержаться и не подать вида.

Доктор внимательно смотрел на Торгейра, пустив в ход всю свою проницательность. Но выражение лица Торгейра нисколько не изменилось. Ни одна черточка на его лице не дрогнула. Оно оставалось таким же суровым, усталым и сонным, как и прежде. Доктор словно говорил о вещах, которые его не касались.

Правда, если бы доктор был внимателен, он бы заметил, как набухла извилистая вена на правом виске, прямо у корней волос. Быть может, она могла бы сообщить доктору что-нибудь из того, что он желал узнать. Только он ее не заметил.

— Позволь, да он с-с-с-спятил, черт старый. Ему в-в-в-впору справку выдавать.

Тут Торгейр со всей серьезностью спросил, полагает ли доктор, что Байлис-Эйнару можно выдать справку о том, что у него не все дома.

Доктору пришло на ум, что он уже неплохо продвинулся в попытках подловить лавочника. Если Торгейр был соучастником Эйнара, то он, вполне вероятно, был заинтересован в том, чтобы Эйнар избежал кары, а особенно в том, чтобы Эйнар был признан невменяемым и не подлежащим наказанию. Торгейр будет ему благодарен и надолго запомнит, если доктору удастся это устроить. Для Эйнара же это станет благодеянием. Потому он ответил на это так, как и подобало рассудительному и опытному врачу. Он заявил, что, конечно, Эйнара пока не осматривал, но хорошо его знает. Нервы у Эйнара были столь слабые, что сомнительно было, можно ли подвергать его наказанию за его поступок. Его домашняя жизнь определенно свела его с ума. Затем он принялся рассказывать Торгейру, сколь тонки границы между умом и безумием у слабохарактерных и нервных правонарушителей. Он сказал, что лишь врачам по силам разобраться в каждом отдельном случае, здоровы ли преступники или нет, особенно если они склонны к выпивке. Зачастую с осужденными преступниками обращались неосторожно и негуманно, так как многие преступления совершались в приступе безумия. Но теперь врачи по всему миру вели борьбу против подобного поведения. Наконец он вернулся к прежней теме и выразил подозрение, что в этот раз Эйнар совершил свое злодеяние в приступе безумия и, возможно, был немного пьян. Он считал, что это наверняка можно будет доказать, обследовав его, и тогда с ним необходимо будет обращаться как с больным, а не как с преступником.

Это была долгая и обстоятельная речь, пересыпанная множеством ученых слов и иностранных ругательств. Поначалу его немного сдерживало заикание, но со временем его голосовой аппарат так разработался, что оно стало почти незаметно, и под конец речь била из него ключом.

Торгейра эта поучительная речь внутренне забавляла. А пока доктор разглагольствовал, его сонливость прошла. Когда доктор наконец замолк, он засмеялся столь громко и холодно, что доктор опешил.

— Нет, Эйнар не безумен, в этом я готов поклясться. Если он безумен, то и все мы безумны.

Это настолько застало доктора врасплох, что он пришел в полное замешательство и не мог ничего сказать. Он угодил в ловушку сам.

— Эйнар приходил ко мне вечером перед пожаром и получил от меня бутылку — «чекушку». Он не был тогда ни безумен, ни пьян.

Это признание Торгейра было столь прямолинейно и бесхитростно, что все подозрения насчет вины Торгейра пропали у доктора в один миг.

Торгейр пристально посмотрел на доктора.

— Ты с Эйнаром говорил?

Доктор смутился еще больше. Он был уверен: Торгейр понял, что он солгал, и не осмеливался поднять глаз.

— Нет, Бо-бо-бо-боже сохрани! О-о-о-он же под а-а-а-арестом. Ни-ни-ни-никому нельзя с ним го-го-говорить, кроме в-в-властей.

Торгейр усмехнулся в бороду; заикание доктора усугубилось.

Беседа на некоторое время затихла. Торгейр потер лоб и зевнул. У доктора был сконфуженный вид.

— Слушай, доктор… окажи-ка мне услугу.

Доктор обрадовался, надеясь, что сейчас узнает что-то новое.

— Неохота подыматься. Возьми мои ключи, они в замок в ящике стола вставлены, и открой вон тот угловой шкафчик. Растяпа ты будешь, если не найдешь нам чего-нибудь приятственного промочить глотку!

Это доктор не заставил повторять себе дважды и тут же направился сражаться со шкафчиком.

— По-по-по-портвейн, а?

— Да, портвейн сойдет… и бокалы для красного вина!

Тут доктору выпала возможность сыграть роль хозяина. Он наполнил бокалы, подал один Торгейру на кушетку и чокнулся с ним.

— Так выпьем же за здоровье старого Эйнара из Байли, — насмешливо проговорил Торгейр. — Это человек, у которого хватает ума позаботиться о себе.

— Es le-lebe ho-o-o-o-hoch der!..38

Когда доктор вышел от Торгейра, у него было как-то странно на душе. Его затея провалилась; о причастности Торгейра к делу о пожаре он знал не больше прежнего. Однако теперь он скорее склонялся к тому, что тот был невиновен, иначе он наверняка заметил бы, как тот заволнуется… Куда хуже было иное: ему казалось, что он сам себя выдал, особенно разболтавшись насчет справки.

Но доктор имел легкий характер и быстро приободрился. Он знал Торгейра столь хорошо, что был уверен: много в его глазах он не потеряет. Некогда Торгейр сказал ему, что он «и трепло, и враль». Это было сказано в шутку, но он готов был под этим подписаться. Ну а в этот раз?.. Что ж, ладно. По крайней мере, добрый бокал портвейна выпил, так что прогулка была небесплодной.

Теперь оставался Эйнар…

Когда доктор ушел, лицо Торгейра опять потемнело. Холодная, как ледник, маска веселья пропала, и на ее место вернулась мрачная озабоченность. Он поднялся на ноги, взял со стола подзорную трубу и направил ее на хутор Вогабудир.

Вероятно, было уже слишком поздно.

Когда губернатор закончил «потрошить» сислюмадюра, они вышли погулять по хорошей погоде.

Не прошло много времени, прежде чем на пути у них попался старый Сигюрдюр из Вогабудира. Он бродил вокруг с тех пор, как губернатор высадился на берег, держась поблизости от дома сислюмадюра. И вот исполнилось его давнее желание, и он был представлен губернатору «по обычаю знатных людей». Как и ожидалось, губернатору было знакомо его имя, и он сердечно его поприветствовал. После этого Сигюрдюр присоединился к ним с сислюмадюром и пребывал в самом веселом расположении духа.

На прогулке они встретили еще нескольких известных гостей с корабля, в особенности около пожарища. Те также присоединились к ним, так что под конец собралась немалая компания. Тут сислюмадюр с Сигюрдюром сделались их гидами по местечку. Работа была им приятна, и они были рады сопровождать дорогих гостей.

Но когда они пришли в более старую часть местечка, кто-то в компании предложил зайти поздороваться с лавочником Торгейром. Всем было знакомо его имя, но некоторые из них знали его лучше других, в том числе самый высокопоставленный из гостей, губернатор. Это знакомство пошло еще с прежних лет… Так что предложение было принято хорошо, и никому не казалось приличным пройти мимо дверей старого магната, пускай теперь его положение было и не то, что прежде. Хреппский староста Сигюрдюр почесал у «французика» в затылке, но расставаться со своими друзьями не пожелал. Торгейра он недолюбливал, но прилюдно общаться с ним он мог… Потом вся компания направилась к дверям Торгейра.

Торгейр вовремя заметил это из лавки, так что смог принять гостей у парадного входа в свое жилище. Он провел их к себе в гостиную и предложил садиться, заявив, что в летнюю жару самое время отведать освежающего вина. Тех, кто были трезвенниками, он попросил сообщить об этом и заодно сказать, чего они желают вместо шампанского. Само собой, ни одного трезвенника в компании не оказалось, а потому все промолчали. Торгейр сам вытащил пробку из бутылки, что не обошлось без затруднений, так как сидела она крепко. Потом он наполнил бокалы и чокнулся со своими гостями. Далее он предложил им хорошие сигары, извинившись при этом, что больше ему предложить нечего, поскольку домашние обстоятельства у него сложились такие, что он теперь был, можно сказать, хозяином и хозяйкой в одном лице.

— Надеюсь, это скоро закончится, — промолвил один из гостей. — Насколько мне помнится, я видел на корабле вашу дочь.

Торгейр несколько опешил от этой новости, но быстро пришел в себя.

— Да, должно быть, так и есть, она собиралась приехать на этом корабле. Но домой она еще не заходила. Наверное, ее укачало, вот она и не торопится, хоть судно и пришло в гавань.

Сразу после этого беседа перешла на другие темы. Время было проведено с пользой, должное шампанскому отдано, и веселье шло вовсю. Торгейр был весел и сердечен со своими гостями. Ему самому были до́роги эти моменты. В эти краткие мгновения словно вернулся отблеск давно ушедших дней.

Время шло быстро. Когда гости сочли, что уже достаточно засиделись, и принялись собираться уходить, сислюмадюр отвел Торгейра в сторонку и попросил оказать ему честь и поприсутствовать у себя на ужине вместе с несколькими гостями, первым из которых он упомянул губернатора. Торгейр любезно поблагодарил за приглашение, но сказал, что, к сожалению, ему, конечно, не удастся выкроить время, чтобы зайти, и попросил сислюмадюра его извинить…

Остальные гости Торгейра коротали время, пока те разговаривали, дивясь на мраморный бюст Торвальдсена и картины в комнате.

Потом Торгейр проводил их до дверей.

Но когда все вышли из дома и попрощались с Торгейром теплыми рукопожатиями, он позвал хреппского старосту Сигюрдюра перемолвиться словечком. Остальные ждали Сигюрдюра на улице, так как догадывались, что ожидание не будет долгим.

— Вы, вероятно, подумывали отправить нынче вечером ваших работников на рыбную ловлю? — спросил Торгейр у старосты.

Сигюрдюр помедлил с ответом. У него дома сейчас оставалось лишь двое мужчин. Остальные ночевали в палатке, занимаясь на пустоши сенокосом.

— Мне пришло в голову попросить вас позволить моему человеку выйти в море вместе с ними, если они отправятся ловить. Захотелось вот свежей рыбки отведать. Ночью, похоже, будет отличная погода для лова. Ни за что не поверю, что «серая»39 не клюнет на хорошую наживку на рассвете. А сейчас и селедка есть, и форель.

В прежние годы они, Сигюрдюр и Торгейр, часто так сотрудничали. Теперь уже много времени прошло с тех пор, как они делали это в последний раз.

Сигюрдюр оказался в некотором затруднении. Эта просьба застигла его врасплох. Но голос лавочника был мягок. К тому же Сигюрдюр сейчас чувствовал себя в присутствии Торгейра немного смущенно. Недавно он приписал ему злодеяние, возможно, совершенно безосновательно, и хотел начать против него уголовное расследование. Теперь, когда Торгейр проявил к нему такую сердечность, его грызла совесть. Привкус шампанского лавочника подступил ему к горлу с долгой отрыжкой… Он-то намечал для своих работников другое задание. Однако в итоге он изменил свое намерение и пообещал отправить их на ловлю сразу с наступлением вечера, взяв с собой в лодке человека от Торгейра. Они договорились об этом в один миг. Когда хреппский староста снова присоединился к своим спутникам, те послали Торгейру последний прощальный привет, приподняв головные уборы, и двинулись в путь.

Торгейр смотрел им вслед с хитрой улыбкой. Потом он тщательно запер эту дверь и вернулся к себе в кабинет.

Рассказанное гостем в гостиной у Торгейра было верно. Он действительно видел на корабле его дочь. Она прибыла на этом же самом корабле, хотя Торгейр ее не ждал. К нему домой она и не пошла. Она велела отвезти себя на берег несколько позднее, чем остальных гостей, чтобы ее прибытие было не так заметно. Свой багаж она велела отнести в дом доктора и там пока что и поселилась.

Ранее уже упоминалось, что между Торгейром и его дочерью вышло разногласие. Теперь об этом будет поведано подробнее.

Торгейр свою дочь очень любил. Когда его жена умерла, она стала его единственной радостью в доме. Поэтому он прилагал к ее воспитанию все усердие и все старания, какие приходили ему на ум. Он распорядился обучить ее всему тому, чему обычно учатся дочери знатных людей в большинстве цивилизованных стран, и не жалел ради нее ни денег, ни усилий. Вне учебы же ей дозволялось быть самостоятельной и свободной. Он слишком ее любил, чтобы быть в состоянии принуждать ее к чему-либо неприятному ей. Его любовь росла еще и оттого, что он, казалось, узнавал в ней многие из тех качеств, которые жили в нем самом и сформировали его жизнь и характер. Хотя она была по натуре скрытной, он полагал, что не ошибается, считая, что она будет верна своим друзьям, но тягаться с ней будет не всякому по плечу.

Ко времени, когда Рагна достигла брачного возраста, Фридрик, сын хреппского старосты Сигюрдюра, был у Торгейра приказчиком. С течением времени стало очевидно, что они симпатизируют друг другу. Отеческие глаза в таких вещах считаются зоркими, и Торгейр заметил это рано. Ему не слишком это нравилось, но и не особо огорчало. Он пытался мягко переубедить свою дочь. Ему это удалось в том смысле, что Рагна не захотела идти ему наперекор, продолжая поддерживать эту дружбу. Тем не менее ей было тяжело расстаться со своим возлюбленным и другом детства. Вероятно, Торгейр мог бы прочесть тогда по ее лицу, что это горе она запомнит, а также то, что мало хорошего выйдет из его вмешательства в эти ее личные дела.

Несколько лет спустя появились Кооператив и Братская Лавка. Фридрик уже некоторое время назад ушел со службы в лавке Йесперсена. Теперь он вышел на поле боя против Торгейра как самостоятельный и безжалостный конкурент. Все знали, что он был тем человеком в этом предприятии, от которого зависело больше всего. У него было больше всего познаний в торговле из всех членов Кооператива, он был тверд характером, сдержан и не бросался вперед очертя голову. Это злило Торгейра тем сильнее, поскольку он знал, что сделал Фридрику много хорошего, хоть и не хотел делать того своим зятем. Те познания в торговле, в которых он превосходил остальных, обеспечил ему он. Это он помог ему устроиться в заграничную торговую школу и во многом ему содействовал. Теперь эти познания Фридрик обратил против него. К тому же он постоянно делался все более представительным мужчиной, вот только теперь Торгейру было и вовсе не по душе отдавать за него свою дочь.

Вскоре после того, как Фридрик ушел со службы у Торгейра, тот обзавелся датским приказчиком, которого звали Сёренсен. Это был приятный внешне и подающий надежды человек, но совершенно нищий. Не успел он пробыть там долго, как они с Рагной полюбили друг друга. Это Торгейру не понравилось еще больше, чем если бы он заполучил в зятья Фридрика. Он всеми способами пытался помешать их общению и делал дочери строгие замечания. И тут он обнаружил, что слишком поздно вмешался в попытке воспрепятствовать ее юношеской вольности. Теперь, чтобы преодолеть ее волю, ему приходилось проявлять твердость, и все равно получалось это из рук вон скверно. Следствием явилось то, что их отношения заметно охладели, и натянутость между ними стала расти день ото дня. Торгейр велел Сёренсену убираться от него, и тот уехал обратно за границу. Он полагал, что теперь разделил их, свою дочь и его, так, что они никогда больше не встретятся, и надеялся, что Рагна забудет эту свою юношескую любовь и, обдумав все получше, поймет намерения своего отца.

А потом как-то летом, когда представитель правления фирмы в Копенгагене по имени Петерсен, датчанин, остановился в местечке и жил у Торгейра, вышло так, что он влюбился в его дочь. Этот человек был в то время самым высокопоставленным доверенным лицом торговой компании и многим там распоряжался. Летом он иногда заезжал сюда, в страну, и некоторое время жил у Торгейра. Торгейру эта партия казалась подходящей для его дочери. Петерсен был человек весьма элегантный в манерах и одежде и всегда носил очки в золоченой оправе. Однако сильным внешне он не выглядел, и по местечку быстро распространилась молва о нем, что молодым женщинам лучше у него на пути не попадаться. Впрочем, подобная слабость не казалась Торгейру проблемой. Он твердо верил, что Петерсен оставит свои юношеские выходки, станет отличным супругом и будет добр к его дочери. Его поддержке сватовства Петерсена поспособствовало также и то, что как раз тогда начали проявляться расхождения во взглядах между ним и головной конторой. Он понимал, что Петерсен — тот самый человек, которого ему не хватало, чтобы склонить там чашу весов на свою сторону и помочь ему одержать победу. Тогда его господство встанет на путь возрождения. Если он вернет себе прежнее единовластие в фирме как за границей, так и внутри страны, то у него не было никаких сомнений, что он легко сумеет одолеть своих конкурентов и отомстить им. Потому он готов был многое сделать ради такого свойства́.

Но когда он пришел обсудить это с Рагной, та ответила на то, чтобы выйти за Петерсена, категорическим «нет». Она привела много аргументов, и в особенности тот, который мог показаться достаточным: что она его не любила и никогда не полюбит. Она заявила, что уже дважды подавляла свои чувства по воле своего отца, но в третий раз делать этого не станет. Отныне она будет принимать решения в своих брачных делах сама. Просьбы и увещевания Торгейра помогли мало. Тогда он прибегнул к тому, к чему не следовало прибегать, и проявил твердость. Он заявил, что выбирать партию для своей единственной дочери — его воля и право. Для нее он выбрал этого человека и никакого другого. За него ей и придется выйти, или же отречься от своего отца и дочерних прав. В итоге вышло так, что Рагна уступила. Считалось, что она обручена с Петерсеном. Но на самом деле она пообещала лишь обдумать все получше и познакомиться с этим человеком поближе.

Летом Петерсен уехал, полагая, что добился в этом деле верной победы. Рагна осенью также уехала, но не с ним вместе, и поселилась у родственников своей матери в Копенгагене.

Но, хотя оба они были теперь в Копенгагене, сближения между ними отнюдь не последовало. Вышло скорее наоборот. Они оба писали Торгейру, жалуясь друг на друга. Рагна говорила, что узнала, будто Петерсен распутник и ведет скотский образ жизни. Он якобы болел неприличными болезнями и спускал свои деньги совершенно неразумно, и потому становился ей тем более отвратителен, чем дольше она его знала. Петерсен жаловался, что Рагна холодна и раздражительна по отношению к нему, не желает ничего от него принимать и находиться с ним рядом. Потому брак виделся ему безнадежной затеей, однако он все же хотел, чтобы Торгейр вмешался снова. Он потребовал от того выполнения данного ему обещания. Торгейр писал дочери письма одно строже другого, но получал одно письмо безжалостнее другого в ответ. Теперь Рагна не проявляла никаких признаков уступчивости. Поэтому сдвинуть дело с мертвой точки не удавалось, и эти препирательства длились с полгода. А потом весь обмен письмами внезапно прекратился. Рагна перестала отвечать на письма отца. А из писем Петерсена он узнал, что Рагна встретила в Копенгагене приказчика Сёренсена и возобновила свое знакомство с ним, а от своих родственников в Копенгагене съехала. Тогда Торгейр написал своей дочери самое настоящее письмо-анафему и запретил ей впредь появляться ему на глаза. После этого писем между ними больше не было; известий о ней Торгейр получал мало, а поводов для радости и того меньше.

После этого головная контора стала к Торгейру еще враждебнее, и у него закрадывались подозрения, что Петерсен заставляет его расплачиваться за свою дочь и втайне напряженно трудится против него. Впрочем, полностью он в этом так и не разобрался.

С другой стороны, торговец Фридрик так и не забыл ту, что была некогда его возлюбленной. Он беспрестанно расспрашивал о ней, и время от времени они обменивались письмами, особенно после того, как почтовое сообщение между Рагной и ее отцом оказалось прервано, так как она постоянно думала о родных краях и жаждала новостей оттуда. Поэтому Фридрику всегда было известно, как у нее обстоят дела, хотя лишь немногие из этих новостей послужили ему поводом для радости.

Таков краткий обзор печальной истории любви этой девушки, которая считалась самой красивой и перспективной партией из всех женщин, родившихся и выросших в торговом местечке Вогабудир. Теперь она вернулась туда снова… Вот только не в отчий дом…

Вернувшись в свой кабинет, Торгейр взял лежавшую на столе подзорную трубу и посмотрел в нее на вогабудирский тун и хутор. Из окон кабинета на все это открывался прямой вид. До хутора было так далеко, что из местечка невооруженным глазом едва ли удалось бы кого-нибудь разобрать, но в средний бинокль можно было узнать каждого, кто находился там у дома.

Некоторое время он стоял и смотрел — словно кречет, высматривающий свою добычу, — и тут в дверь между лавкой и кабинетом постучали. Торгейр крикнул «войдите!» так громко, что можно было услышать снаружи. Дверь отворилась и… вошла Рагна. Она закрыла дверь за собой, но остановилась у входа.

Торгейр быстро глянул на вошедшую. На лице его не произошло никаких изменений, помимо того, что на виске набухла вена. Он продолжал смотреть в трубу, но принялся водить ею из стороны в сторону, словно искал что-то или опробовал прибор. Никто, в том числе и его дочь, не должен был знать, на что он направляет свою трубу.

— День добрый! — проговорила Рагна так тихо, что ее едва было слышно, и взглянула на отца.

Торгейр ничего не ответил, продолжая наблюдать, словно никем не потревоженный. Наконец он холодно бросил, не оборачиваясь:

— Что тебе надо?

— Увидеть тебя… как и остальным гостям, — ответила Рагна, несколько смелее и чуть насмешливо.

Наступило долгое молчание.

Рагна долго размышляла о том моменте, когда вновь войдет в дом своего отца. Она всегда считала, что должна будет обуздать свою гордость; это она была грешной, непослушной дочерью, ступившей на путь неудач и причинившей своим родным горе и позор — таким наверняка окажется всеобщее мнение. Следы этих старинных и общепринятых нравственных правил еще угадывались и в ней самой, хотя время от времени они казались ей устаревшими и противоестественными, и она уже не раз против них восставала. И все же ей трудно было помыслить подлинное счастье без того, чтобы вернуться к ним снова и помириться с отцом, или сделать со своей стороны шаги к примирению. Поэтому она представляла себе их встречу так, что она упадет на колени перед отцом и попросит у него прощения. Потом она собиралась честно рассказать ему обо всем том, что пережила, описать свое положение и смягчающие обстоятельства и под конец просить дать его отеческое благословение ее новым замыслам.

Так представляла она себе их встречу. Но ощутив те холодность и презрение, которые он проявил к ней в своей невнимательности, а особенно услышав его приветствие, она передумала. Теплота и смирение, которые она принесла туда в своей душе, обернулись ледяным упрямством. Раскаяние превратилось в злость, поскольку вина лежала на нем, а не на ней. Ее падение и неудачи были следствием его безучастности и близорукости или его себялюбия. Это он должен был просить у нее прощения, потому что поступил плохо. Тем не менее она сделала шаг к примирению и стояла с протянутой рукой. А он принял ее вот так: не ответил на ее приветствие, не посмотрел на нее. Эта обида укрепила ее дух, а не смягчила. Перед этим холодным, бессердечным человеком преклонить колени она не могла, пускай он и был ее отцом. Это было чересчур для ее чести и достоинства. Она потом сама себе будет омерзительна.

Рагна была женщина среднего роста, стройная, красивая лицом, вежливая и сдержанная. У нее были темные глаза с темными бровями и ресницами, гладкий лоб, прямой нос и округлые, довольно бледные щеки. Губы были тонкие и бескровные, подбородок несколько выдавался вперед, впрочем, ее не портя, и лицо выглядело гармонично. Его выражение было серьезным, немного надменным, но не лишенным печали и, несмотря на спокойствие, свидетельствовало о вспыльчивости и сильной воле. Она была одета по заграничной моде, в светлый летний плащ, тесно облегающий в торсе, но с высокими плечами. На голове у нее была шляпка, украшенная светлыми шелковыми лентами и искусственными цветами. Волосы были собраны на затылке и сколоты множеством шпилек. Тонкая сетчатая вуаль белого цвета с плотными узелками здесь и там была прикреплена к полям шляпки и под подбородком; она усиливала бледность лица, делая его белоснежным, и мешала рассмотреть его выражение.

От этого холодного приема, встреченного Рагной у отца, она распрямилась и стояла гордо и отважно. Ее брови нахмурились, а уголки рта немного подрагивали. Она стояла неподвижно, опираясь одной рукой на зонт от солнца, и ожидала продолжения разговора. Ее грудь поднималась от глубоких вдохов, а покоившаяся на рукоятке зонта рука немного дрожала. Теперь у нее на уме не было и следа детской покорности, и она была готова ответить на приветствие своего отца, каким бы оно ни было. Только теперь она бы охотно предпочла, чтобы они в этот раз вообще не встречались.

— Где твой Сёренсен? — спросил Торгейр все так же холодно и не оборачиваясь.

— Он умер.

— Да-а?

— Упал с парома через Большой Бельт.

— Пьяный?..

— Этого я не знаю. Я с ним на корабле не была. Это произошло в шторм и в темноте. На корабле был человек, с которым мы оба знакомы. Ему, похоже, было приятно сообщить мне эту новость.

— Кто это был?

— Твой Петерсен!

Торгейр обернулся и с некоторым удивлением взглянул на Рагну. Он хотел убедиться, всерьез ли она обвиняет в подобном Петерсена. Но увидев, что она решительно смотрит в ответ, он снова уставился в свою трубу.

— Вот как… а…

— «А ребенок», ты хотел сказать.

Торгейр снова обернулся.

— Ребенок?.. Ну… да… именно так!

— Он жив и здоров.

Рагна произнесла это четко и без колебаний, чтобы быть уверенной, что отец ее поймет.

Наступило долгое молчание. Все это так поразило Торгейра, что у него в голове перемешалось то, что он собирался сказать. Наконец он отрывисто проговорил:

— И зачем ты сюда приехала?

— Выйти замуж.

— Замуж?.. За Фридрика?

Рагна качнула головой в знак согласия.

— Неплохо устроилась, сумеешь пожить с обоими своими женихами, одним за другим? — промолвил Торгейр и холодно рассмеялся. — На удивление сухая из воды выбралась после такого-то кораблекрушения.

— Вот-вот… потому и приехала за тем, что ты обязан дать, — издевательски проговорила Рагна.

Торгейр немного помедлил с ответом. Прямо в этот момент он увидел в трубу, как с хутора Вогабудир выходит с лопатой в руке человек. Он направлялся напрямик через тун, в сторону ущелья, где протекала река. Торгейр проводил трубой его перемещения и узнал человека.

— И что же это? — бросил он Рагне.

— Это… отеческое благословение.

Торгейр посмотрел на нее, и в его словах прозвучала скорее печаль, нежели холодность.

— Ты уже какое-то время обходишься без него. Да и Фридрику за моим благословением обращаться ни к чему. Разве недостаточно, чтобы вас благословил старый Сигюрдюр из Вогабудира?

Рагна прикусила губу и промолчала. Это последнее, что произнес ее отец, было столь пропитано страданием, и при этом столь едко, что пробрало ее насквозь. Она удержалась от какого-либо ответа, так как боялась, что в ее голосе будут слышны слезы. Потому она отворила дверь и собралась уходить.

Теперь Торгейр увидел, куда собрался человек на вогабудирском туне. Услышав скрип дверного замка, он сложил трубу, отложил ее в сторону и тихо и отчетливо проговорил:

— Не забывай, девочка моя, что вам придется обходиться собственными силами. Когда я умру, здесь не останется ничего предназначенного для вас.

Рагна отозвалась, и ее голос дрожал от злости:

— Пользуйся сам своими деньгами! Никто лучше тебя не знает, как они были заработаны… Ты наживался… а фирма теряла!

Впрочем, она тут же раскаялась в этих словах, так как никто лучше нее не знал, что, даже если так оно и было, взаимоотношения ее отца и фирмы были честными и порядочными.

Ей пришло на ум сейчас же попросить за них прощения. Но взгляд, который устремил на нее отец, заморозил подобную слабость в зародыше. Торгейр засмеялся, грубо и так громко, что в кабинете зазвенело:

— Хорошо сказано!.. Старик твой — вор!

Дальше этого разговор не зашел. Рагна поспешила прочь, к себе на чердак в доме доктора, чтобы успокоить свой гнев слезами.

Окончание их беседы было слышно через полузакрытую дверь в лавку. Там находилась — против обыкновения — горстка людей, с ухмылками переглядывавшихся между собой.

Когда Рагна ушла, Торгейр взял свою шляпу и трость, запер кабинет и вышел. Он направился вверх по склону вдоль ущелья. Прежде он часто ходил туда гулять, так что никого не удивило бы увидеть его там. Многие знали также, что у него давно уже было на уме построить на реке какие-то механизмы.

У него было необычайно легко на душе. Для его энергичного и замкнутого характера было освежающе найти себе то, с чем бороться, что представляло бы собой нечто большее, нежели никчемная безделица, и оказывало бы сопротивление. До сих пор он в основном боролся с самим собой. Те, с кем он имел дело ежедневно, редко вступали с ним в открытую борьбу. И вот, теперь он встретил отпор; это было ново. Если ему будет как можно чаще представляться случай вот так меряться силами со своими противниками, неизвестно еще, может, со временем все и наладится. Во всяком случае, тогда у него будет меньше свободного времени, чтобы погружаться в отчаяние.

Его Рагна была все так же упорна. Непохоже было, чтобы ее невзгоды ее измотали. Ее сила и энергия оставались невредимы и, казалось, собирались жить еще долго. И то, что она решила выйти за Фридрика, было свидетельством того, что она больше смотрела в будущее, чем в прошлое.

Теперь он полагал, что увидел и понял всю историю их любви, и мог лишь восхищаться Фридриком за его верность и твердость. Возможно, уговорить Рагну согласиться на его предложение стоило ему усилий. Это было в ее духе — отгородиться от него, более чем от кого-либо другого, с учетом тогдашнего ее положения. Но раз уж она взяла этот курс, мало что могло показаться ей более нелепым, чем отступиться из-за последствий.

Да и само по себе вернуться домой — явиться на глаза своему отцу и поведать ему о своей судьбе и намерениях, досадить ему, поселившись в соседнем доме, несмотря на его немилость… досадить всем своим присутствием, бросить вызов общественному мнению, презреть традиционные предрассудки общепринятой морали, не просить ни у кого пощады и никогда не сомневаться в своей победе — это было больше всего похоже на него самого.

Он думал о своей Рагне с улыбкой на устах. И похолодел при мысли о том, что вскоре увидит ее во главе своих противников.

Когда он приблизился к вогабудирскому туну, Эйнар из Байли стоял у самой ограды и разгребал загоны. Торгейр верно опознал его в свою подзорную трубу.

Торгейр перевесился через стену загона и произнес вполголоса:

— Спустись в местечко, когда вечером немного стемнеет… Найдешь меня в кабинете… двери будут открыты… Сигюрдюра дома не будет… работники в море.

Потом он продолжил свою прогулку.

Эйнар поднял голову и с радостным видом посмотрел ему вслед. Он услышал каждое слово.

Глава 9
Бегство

Опустился вечер, тихий и спокойный. Работы закончились. Большинство людей отправились ко сну после тягот и утомительных забот дня. Лавки закрылись. Молчаливые и усталые, работники шли к своим хижинам. Погода была тихая, а бухта гладкая, как зеркало. Пакетбот повернулся носом по течению и не двигался.

Норвежскую лесовозную шхуну закончили разгружать, и она приготовилась к отплытию. Приспущенные паруса свисали с рей, а корабль двинулся на веслах через бухту, чтобы взять воды и балласта у ручья по другую ее сторону, у подножия Баусара.

В доме сислюмадюра царила суматоха. Там ждали гостей и подготавливали все как следует. Сислюмадюр пожелал подстраховаться, чтобы пакетбот не испортил ему пиршество, и потому пригласил шкипера на ужин. Одно место за столом пустовало, так как Торгейр не пришел… Как только начало смеркаться, во всех комнатах зажгли лампы, и начали собираться гости…

Старый Сигюрдюр из Вогабудира заскочил под конец дня к себе домой, чтобы переодеться в «выходные брюки». Тут уж было не лишне принарядиться в самое лучшее. Французский парик был заново расчесан и тщательно приглажен. От этого он стал серебристо лосниться и казался Сигюрдюру весьма нарядным. Этим вечером ему о многом нужно было подумать, и сосредоточиться как следует было тяжело. В ответах он был ворчлив и рассеян. Дома он упомянул, что сислюмадюр попросил его поднять тост за Исландию. Сам сислюмадюр намеревался произнести здравицу за почетных гостей, а доктор — за округ. Теперь Сигюрдюр обдумывал речь в перерывах между разными другими занятиями.

Домашние распоряжения он отдавал торопливо и властно. Они были ясными и определенными, чтобы невозможно было ошибиться насчет того, что он велел сделать. Работники вытаращили на него глаза, когда им было велено выйти в море вместе с одним человеком от Торгейра, причем этим же вечером. После того, как ночи сделались такими темными, отчаливать под вечер было необычно. Но Сигюрдюр не желал слышать никаких возражений. Он заявил, что «серая» будет лучше всего клевать, когда начнет светать, но от этого будет мало проку, если лодка уже не будет спущена. Правда, он не упомянул, откуда у него эти познания. Пришлось сделать так, как он хотел… Преступника Эйнара он загнал в постель в амбаре. Он строго запретил ему вставать или выходить и заявил, что полагается на его порядочность и что тот не пустится в бега, хотя его никто не охраняет. Эйнар горячо его в этом заверил… После этого настало время пира, и Сигюрдюр поспешил на собрание знати…

Быстро смеркалось. Небо было хмурое, но над морем в тучах был разрыв, сквозь который проглядывала ясная высь. На берегу стемнело рано. В отдельных окошках местечка виднелись огоньки, но их было немного, так как свет по вечерам зажигать в основном еще не начали40.

Один такой огонек горел в чердачном окне в доме доктора. Штор на окне не было, и внутри можно было разглядеть женщину, одетую по заграничной моде. Она расхаживала по комнате туда-сюда, не находя себе места.

Дом сислюмадюра был весь освещен. Все окна там были занавешены, но многие из них стояли открытыми, чтобы комнаты овевала освежающая вечерняя прохлада. Оттуда доносился шум и гам, крики «ура» и громкие здравицы. Несколько любопытствующих из местечка тихо стояли у дома, прислушиваясь и толкая друг друга, когда слышали что-то, казавшееся им интересным.

На кораблях в гавани зажгли фонари. Помимо них свет горел во многих окошках, выстроившихся в ряд под планширом пакетбота. Эти огни отражались в воде бухты, превращаясь в длинные световые дорожки, почти доходившие до берега, но местами разбиваемые рябью волн. Утесы по другую сторону бухты также отражались в водной глади. Там, в тенях под Баусаром, стало едва возможно отличить сушу от моря, так как утесы и их отражения сливались вместе. Там среди теней виднелась яркая звездочка, отражавшаяся от воды красивым пучком лучей. Это был фонарь норвежского лесовоза; само судно было не различить. Из разрыва в тучах над морем горы и кряжи на суше озарялись тусклым сиянием, так как вдоль всего горизонта еще виднелся краешек ушедшего дня.

От причала Торгейра отошла лодка. Она направилась к выходу из бухты и к рыболовной банке. Рябь в ее кильватере разбивала темные силуэты в зеркале бухты; волны сверкали там мелкими и длинными бороздами, и казалось, будто видишь мерцающие клинки мечей…

В тот же момент из-за кромки ущелья над домом Торгейра высунул голову человек и осторожно огляделся. Это был Эйнар из Байли. Он улизнул с хутора Вогабудир и направился к ущелью, после чего спустился по нему в местечко. Никого видно не было. Сквозь отверстие в форме сердечка в ставнях на окне кабинета Торгейра был хорошо виден свет. Однако окно было как следует занавешено изнутри. Эйнар поспешил к двери, выходившей во двор, и обнаружил, что она не заперта.

Торгейр расхаживал по кабинету и ждал Эйнара. Приветствия между ними были короткими. Когда Эйнар вошел, Торгейр тщательно запер дверь. Покончив с этим, он остановился прямо перед Эйнаром, внимательно посмотрел на него и мрачно промолвил:

— Что вы сказали этим, из Вогабудира?

От такого вопроса Эйнар сжался и побледнел, но ответил быстро и четко, решительно глядя при этом на лавочника:

— Ничего… Я совсем ничего им не сказал… и никому другому… кроме того, что получил от вас «чекушку» тем вечером, перед пожаром.

По искреннему выражению лица Эйнара и его откровенности Торгейр видел, что все, похоже, было так, как тот говорил, но все же решил испытать его получше:

— Вы говорите неправду. Вы сказали, что я подбил вас поджечь склад и что сделали это умышленно… Разве не так?

Эйнар посмотрел на него с еще большей искренностью, чем прежде.

— Бог всемогущий знает, никогда я этого не говорил… ничего из этого. Я сказал лишь то, что только что упомянул.

— Тогда все лучше, чем я думал, — сказал Торгейр. Теперь, как ему казалось, он удостоверился, что Эйнар говорил правду. Он принялся расхаживать по кабинету, и на душе у него стало спокойнее.

Тут заговорил Эйнар и рассказал обо всех своих переговорах с Сигюрдюром. Торгейр слушал его молча и ни о чем не спрашивал. Когда Эйнар закончил свой рассказ, на некоторое время наступила тишина.

Торгейр продолжал расхаживать по кабинету. Наконец он остановился и спросил Эйнара тихим голосом:

— Вы подожгли склад… умышленно?

От этого вопроса Эйнар понурился и ответил так тихо, что было едва слышно:

— Да.

Снова наступила тишина. Торгейр все так же расхаживал, а Эйнар стоял неподвижно возле стены и смотрел себе под ноги.

— Почему вы это сделали?

Эйнар поднял на него удивленный и вопрошающий взгляд, но потом снова опустил глаза, прежде чем ответить.

— Не знаю… Я с тех пор про это думал, но так ничего и не надумал. Я почти уже решил, что не в себе был. После того, как вы со мной побеседовали, мне показалось, как будто во мне поселилось что-то непонятное, гнавшее меня вперед. Мне иногда приходило в голову, что я той ночью был похож на часовой механизм, который заводят человеческой рукой, а он потом идет и сам не знает, что делает. Я обдумал это вдоль и поперек, прежде чем сделать, но все мои мысли склонялись на одну и ту же сторону. Что-то подталкивало меня, шаг за шагом, пока это не оказалось исполнено. Я думал… я понимал… я толком не знаю, как так получилось, но по-другому я не мог.

Торгейр был этим вполне удовлетворен. Более ясных объяснений ему слышать не хотелось. Вот и прояснился сомнительный момент, терзавший прежде его ум. Теперь ему казалось, нечего и спорить о том, кто был зачинщиком пожара.

— Этого достаточно… Вы должны уехать.

— Уехать?.. — произнес Эйнар и изумленно воззрился на него.

— Вы должны уехать из страны. Поэтому я и приложил все усилия, чтобы залучить вас сегодня сюда. Так для вас будет лучше, чем отправиться в исправительный дом. Я не хочу, чтобы вы и дальше находились у старого Сигюрдюра в Вогабудире. Вы должны послушаться меня и уехать.

К этому Эйнар был настолько не готов, что не знал, печалиться ему или радоваться. Но как бы там ни было, ему не пришло в голову ничего другого, кроме как позволить Торгейру решить за него.

Торгейр продолжал:

— У Баусара по ту сторону бухты стоит норвежская лесовозная шхуна. Она отходит сегодня ночью или на рассвете. Во всяком случае, ее уже не будет, когда наши блюстители закона отоспятся после праздничного похмелья. Сейчас норвежцы набирают воду и балласт для плавания. Вы можете добраться к ним, прежде чем они закончат, если обежите вокруг бухты. Но вам никуда нельзя заходить… особенно к себе домой. Вы должны торопиться, как только можете, иначе, возможно, опоздаете.

— Но… — промямлил Эйнар.

— Но ваша старуха и дети, хотели вы сказать. Я как-нибудь тайно о них позабочусь. За них не переживайте. Им так или иначе придется обойтись без вас… Вам нельзя тратить время понапрасну. Я намерен послать с вами весточку шкиперу. Ее должно быть достаточно, чтобы он взял вас с собой. Он идет прямо в Норвегию. Язык вы понимаете столь хорошо, что устроиться там будет для вас пустяком. Там вы сможете начать новую жизнь.

С этими словами Торгейр написал несколько слов на своей визитной карточке и вложил ее в конверт. Затем он вышел в лавку. Он делал все тихо и осторожно, как будто совершает злодеяние. Тем не менее по всем признакам и деталям было сразу видно, что все шаги были продуманы наперед. Он выдвинул из стола ящик с деньгами, вывалил из него все на прилавок, а потом сгреб себе в ладони, не считая. Эти деньги Торгейр вручил Эйнару, а тот рассовал их себе по карманам штанов. Правда, Торгейр опасался, что содержимое ящика больше отличалось объемом, нежели достоинством. Потому он достал из своего сейфа несколько банкнот и засунул их вместе с конвертом с визитной карточкой в нагрудный карман жилетки Эйнара. Он настоятельно рекомендовал Эйнару их не терять. Покончив с этим, он снова зашел в лавку и принес бутылку с нарядной этикеткой и с позолоченной фольгой на пробке. Он сказал, что дает ее Эйнару в дорогу, но настоятельно внушал не открывать ее, прежде чем он окажется на борту корабля. В сущности, не повредит дать пригубить из нее и шкиперу. В ней был коньяк лучшего сорта, и им обоим подобный напиток будет в новинку.

Эйнар взял бутылку и засунул ее себе за пазуху под куртку, которую застегнул снизу. Он все выполнял согласно указаниям Торгейра и пообещал делать это и в дальнейшем.

Когда с этим было покончено, и Эйнар был готов идти, Торгейр промолвил:

— Если прибудете туда, где стоит корабль, слишком поздно, окликните моряков, только осторожно, чтобы не донеслось досюда. Тогда вас подберут… Сохрани вас Бог и удача. Теперь вам следует попытаться остатком вашей жизни искупить то, что уже прожито. Я знал в вас много хорошего, и буду всегда вспоминать о вас с теплотой. Я знаю, грамотой вы владеете; при случае черкните мне пару строк и дайте знать, как вы там. Вы не должны ни словом упоминать о нашей тайне, и ни о чем из того, что произошло между нами сейчас. Может оказаться, что письма попадут в руки других людей, или не застанут меня в живых, и тогда все может обернуться плохо. Ваш долг здесь списывается, но вам тем не менее следует сделать его главной темой ваших писем и прикинуться, будто вы понемногу его выплачиваете. Вам не следует выходить из себя, если даже до вас дойдут отсюда какие-либо странные известия. Быть может, мне придется прибегнуть к уловкам, чтобы пустить пыль в глаза нашим недругам. Может оказаться, что к вашей вине что-нибудь прибавится, но это не должно стать грузом для вашей совести. Настоятельно вам советую направить все ваши помыслы на то, чтобы ускользнуть. Если они теперь вас схватят, будет еще хуже… Не потеряйте ваши деньги и распорядитесь ими с умом… Я подожду здесь, у дома, и буду за вами наблюдать… А теперь идите, и да пребудет с вами удача.

Эйнару хотелось промямлить благодарность, но он так растрогался, что не смог вымолвить ни слова. Он был мертвенно бледен и слаб. Сейчас он больше всего думал о том, чтобы усвоить советы Торгейра и закрепить их в памяти. Торгейр отпер дверь и подтолкнул его перед собой.

Стало уже почти совсем темно, но разрыв в тучах еще немного светился. Людей нигде не было видно. От дома сислюмадюра все еще доносились шум и крики, и свет все еще исходил там из каждого окна. Гости уже пили вовсю, но до дна еще не добрались… В чердачном окошке в доме доктора еще виднелся огонек, но не было видно, чтобы в помещении кто-то двигался. На кораблях огней было мало, за исключением фонарей на реях. С другой стороны бухты доносилась людская болтовня и грохот камней, а перемещавшийся по береговой полосе у подножия Баусара огонь указывал на то, где норвежцы набирали свой балласт. Эта работа еще не была закончена.

Торгейр проводил Эйнара за принадлежавшие к лавке постройки и там с ним простился. Эйнар поцеловал его руку на прощание, и Торгейр ощутил, как ему на тыльную сторону ладони капают жгучие слезы. Затем Эйнар пустился прочь. По деревянному мостику через реку он ступал столь легко, что его едва было слышно. Потом он побежал к обрывам у вершины бухты… Торгейр смотрел ему вслед, пока мог его видеть. Он был уверен, что Эйнар доберется до корабля вовремя, так что бояться больше было нечего. Во второй половине ночи поднимется попутный ветер, и шкипер велит выйти в море. Быть может, ради Эйнара он даже поторопится… Торгейр вернулся в дом, только когда перестал различать Эйнара.

Войдя в свой кабинет, Торгейр тщательно запер наружную дверь. Потом он прошел в лавку, прикрыв за собой дверь, чтобы туда не попадал свет от лампы. У него было сейчас странное чувство, он едва узнавал самого себя; впрочем, слабости он не испытывал, и руки слушались его исправно. Он вытащил из-под полки в лавке лом, подошел к тому окну, что выходило на море, и разбил в нем все стекла с одной стороны заодно с перемычками между ними. Стекло посыпалось вниз, но не произвело большого шума. Затем он вставил железку в щель между ставней и оконной рамой и выломал ставню одним резким рывком. От ставни откололись щепы у державших ее защелок, и она с грохотом вывалилась на улицу. Теперь окно стояло открытое, и пролом был достаточно велик, чтобы в него мог влезть и вылезти взрослый человек. Лом Торгейр положил обратно туда, где он был до этого. Потом он зашел к себе в кабинет, взял стоявшую там лампу и перебрался с ней в руке в гостиную. Там он улегся во всей одежде на кушетку, а лампу оставил гореть на столе подле себя. Этой ночью ему спалось необычайно хорошо.

Эйнар двигался по верху обрыва, так как идти там было легче, чем по берегу перед утесами. Он бежал со всех ног и поэтому продвигался быстро. Путь до вершины бухты, а потом обратно по другой стороне, туда, где стояла лесовозная шхуна, был довольно длинен, примерно под стать хуторскому пути41.

Эйнар не сбавлял бега, пока так не запыхался, что чуть не упал; грудь у него была не слишком сильная. К тому времени он проделал две трети пути и присел на минутку отдышаться.

От бега его кровь побежала резвее и разгорячилась. Его мысли стали яснее, а чувства — не такими притупленными, как раньше. Тут он принялся обдумывать свое положение и последние события, в особенности их с Торгейром встречу и расставание. Все это случилось с ним столь стремительно, что он не успел разобраться в происходящем, и в итоге неясные чувства сделали его податливым. Теперь он мог обдумать все более спокойно, освежить в памяти и рассмотреть каждый эпизод в отдельности — пускай даже лишь в течение мгновений, пока он переводил дыхание.

Не сказать, чтобы он сожалел о том, что обманул доверие, оказанное ему хреппским старостой Сигюрдюром, когда тот позволил ему остаться на свободе и без присмотра. Он пообещал ему, что останется на месте, дав честное слово. Этим староста удовольствовался. Теперь Сигюрдюр поплатится за свою доброту и легковерие, и кто знает, каким образом и насколько сильно. Он не знал, что полагалось по закону за освобождение преступника, но ему казалось, что нарушенное им слово последует за ним через океан, или куда бы он ни отправился, и всегда будет отягощать его совесть… Вместе с тем ему казалось оправданием, что он не уходил из Вогабудира с намерением убраться из страны. Это был совет Торгейра, ему и нести ответственность за этот его поступок.

А вот их с Торгейром разговор послужил ему предметом для серьезных размышлений. По тому, как тот начинался, он мог предположить, что ушей Торгейра достигла не одна только правда. Впрочем, сейчас он был полностью убежден, что Торгейр его словам поверил, и ему, несомненно, приятно было услышать правду.

Потом Торгейр говорил с ним дольше и проявил к нему больше сердечности, чем когда-либо прежде. Из этого Эйнар заключил, что Торгейру он теперь более дорог, чем раньше. Должно быть, это оттого, что он считал себя виновным наряду с ним, а то и более виновным, но при этом и более способным эту вину вынести. Эйнару казалось, что он различает признаки благодарности в той заботе, которую Торгейр к нему проявил. Он и прежде часто думал о Торгейре хорошо, но никогда — так, как сейчас. Теперь он больше всего сожалел о том, что расстается с ним. Ему отчаянно хотелось иметь возможность подольше побыть рядом с Торгейром, помогать ему по мере сил в его невзгодах и делать все, что было в его власти, чтобы облегчить их или предотвратить. Ему показалось, что он даже готов был бы лишиться жизни ради столь благородного человека, если бы это принесло тому благополучие.

Эти размышления так повлияли на Эйнара, что он заплакал. Крупные и тяжелые, слезы скатывались с его век на щеки, где он их тут же утирал рукой или рукавом куртки. Старому Эйнару из Байли часто приходилось туго, но, насколько он помнил, ему редко доводилось плакать от горя. Однако события этих последних дней иногда так его расстраивали, что он не мог сдержать слез.

Тут его мысли вдруг обратились к Байли. Там они лежали сейчас и крепко спали, его Маргрьет и четверо детей, и не подозревали о том, чем он занят. Ходить туда Торгейр ему строго запретил, да и он уже был далеко от хижины, хотя идти оставалось еще дальше. Но прийти туда ему хотелось сейчас больше всего. Сейчас он с теплотой думал о своей Маргрьет, простив ей ее недостатки и вспоминая те дни, когда она была ему дороже всего на свете и наполняла его душу надеждами и радостью. Конечно, эти надежды оказались обмануты, а радость надолго не задержалась, но в том, что так вышло, в большой степени был виноват он. Много горьких дней выпало им на их совместном пути. Ему подумалось, что он так и не отблагодарил ее за те немногие хорошие дни, и уж конечно она заслужила, чтобы он простился с ней теперь, когда надвигалась полная разлука… А еще он вспомнил голубые детские глазки, часто взиравшие на него, иногда со смехом, иногда со слезами… и маленькие ротики, говорившие ему «папа». Сейчас эти глазки были сомкнуты в спокойном сне, а маленькие ротики молчали. Возможно, последние их слова перед сном были о том, что они оголодали, или об их папе. И ему отчаянно захотелось домой, пусть даже для того лишь, чтобы беззвучно прокрасться в хижину и поцеловать маленькие спящие ротики. Но о подобном ему нельзя было и думать. Сейчас ему нельзя было терять время. Он был объявленным вне закона, изгоем, который должен был скрываться, сторониться своих любимых, сторониться всех людей и бежать со своей отчизны… От этих мыслей плач так усилился, что он начал судорожно всхлипывать.

Поплакав так некоторое время, он немного успокоился и утер слезы. Однако он ослаб, и ему казалось, надежды на то, что он сможет идти дальше, да и вообще подняться, было мало. Сейчас он больше всего желал, чтобы его дни уже подошли к концу, и ему дали уйти здесь на последний покой. Но, хотя он был утомлен и обессилел душой и телом, советы и указания Торгейра оставались ясны в его мозгу и никакого покоя ему не давали.

Он должен был идти дальше. Однако, захотев встать на ноги, он ощутил огромную тяжесть в карманах своих штанов. Он знал, что там в основном лежали медяки, но среди них было и несколько серебряных монет. Времени пересчитать или осмотреть их тогда не представилось, да и сейчас для этого не было ни времени, ни освещения. Ему редко доводилось ощущать вес денег прежде, так как таскать ему обычно приходилось иные вещи, а не деньги. Впрочем, отнюдь не его деньги составляли основную тяжесть. Было еще кое-что, засунутое Торгейром ему в нагрудный карман жилетки вместе с письмом. С этими мыслями Эйнар заглянул к себе за пазуху. Там из-под куртки выглядывало запечатанное золотом горлышко бутылки.

Эйнар почувствовал жгучую жажду после бега и одышки. Та, в сущности, так и не прошла из-за его рыданий. Но он просто не осмеливался хлебнуть из бутылки, да и знал, что в ней содержится вовсе не обычный освежающий напиток. И все же ему было в радость достать ее из-за пазухи и рассмотреть в ночной темноте. Такую красивую «чекушку» ему видеть никогда не доводилось. Золоченое горлышко и этикетка словно сияли, а сама бутылка была черна как смоль. Эйнар слышал, как в ней немного побулькивало, когда он ее тряс. Она не была заполнена по самую пробку. Его зубы обливались слюной при мысли о том, что было в бутылке. Однако ему не казалось, что с такой бутылкой как эта легко будет справиться. На пробке наверняка сургуч, и она хорошо запечатана. Потом он немного развернул золоченую фольгу на горлышке, обнаружил, что сидит она неплотно, и снял ее. И увидел, к своему великому удивлению, что никакого сургуча на горлышке не было, а пробка наполовину торчала из него.

Тут жажда и соблазн одержали над Эйнаром абсолютную победу. Он забыл обо всех наставлениях Торгейра не трогать бутылку, пока он не попадет на корабль. Он набросился на пробку с волчьей алчностью, пустив в ход не только пальцы, но и зубы. Это кончилось тем, что он одержал над ней полную победу. Он засунул горлышко себе в рот и сделал изрядный глоток. Напиток был прохладный и необычайно приятный на вкус. Он никогда еще не пробовал столь же вкусного вина. Он, конечно, чувствовал, что оно довольно крепкое, однако в нем отсутствовала вся та обжигающая горечь, к которой он привык. Он сделал еще один большой глоток и почти утолил жажду. Потом он заткнул бутылку пробкой и вскочил на ноги. Он ощутил, как возродившаяся сила разливается по всему телу, и отправился в путь, хотя двигался уже не столь стремительно, как раньше.

Он прошел уже так много, что корабль, к которому он направлялся, показался из тени утесов и выделялся на фоне устья бухты. Люди с лодкой еще были на берегу, и оттуда, как и прежде, доносилась человеческая речь. Судно черным лоскутом маячило перед торговым местечком со своим фонарем на рее. Уже можно было разобрать направлявшуюся к берегу лодку с фонарем на носу. Подошло назначенное время забирать гостей с пиршества у сислюмадюра.

После плача у Эйнара стало легче на душе, и шел он проворно, хоть и не бежал. Он чувствовал, что у него немного кружится голова, и что в этот раз он пил напиток покрепче, чем было ему привычно. Его мысли также сделались более легкими. Теперь ему припомнились добрые советы, которые дал ему Торгейр на прощание. Он все яснее и яснее ощущал, что для него начинается новая жизнь. Он словно удивительным образом оказался отделен от своего прошлого и пускался в новое, неизведанное, с огромным богатством из задорого приобретенного опыта прежних лет. Он решил, что его прежние проступки послужат ему теперь предостережением. Он ощущал в себе силу и энергию, чтобы встретить грядущее и достичь почета и уважения в новом мире. Положение только улучшалось оттого, что никто не знал, что ему довелось пережить. Никакие насмешки не будут подливать ему там в душу горечь. Никакие подозрительные взгляды не будут колоть его там, как отравленные стрелы. Все эти беды остались позади. Быть может, вскоре он поведает Торгейру в письме великолепные новости о своем благополучии и выразит ему свою благодарность. Заодно он мог бы пространно порассуждать о долге. Он улыбнулся от подобной мысли и принялся прикидывать в уме отрывки для первого письма.

Даже это — быть изгоем, объявленным вне закона, бежать из страны — приобрело теперь в его мозгу иной оттенок, нежели прежде. Это было историческое событие, и нельзя сказать, чтобы он этим не гордился. «О свершенном хотя бы расскажут», — сказал Греттир42. Он тоже был объявленным вне закона изгоем. Несомненно, имя Эйнара из Байли еще долго будут упоминать в вогабудирском местечке, и, возможно, будет занятно приехать туда по прошествии нескольких лет, когда история с пожаром начнет забываться.

Одновременно он принялся прикидывать в уме, что он собирается сказать норвежцам, когда встретит их на берегу. Возможно, у него не получится с ними объясниться, если он явится туда неподготовленный. Его знание датского было весьма обрывочным. Сейчас он развлекался тем, что собирал воедино различные знакомые ему фразы и упражнялся с ними вполголоса. Это помогло ему скоротать время, пока он неспешно шагал туда; уже было ясно, что на корабль он успеет, так что торопиться было незачем.

Однако спиртное все сильнее и сильнее ударяло ему в голову. Он это чувствовал, но ему было плевать. Какого дьявола это меняло, если даже норвежцы и увидят, что он немного навеселе? Они и сами были отнюдь не трезвенники, какое там. Может, они согласятся отведать из его «чекушки» — и только рады будут. Да пускай тогда хоть всю опорожнят!.. Письма от Торгейра для шкипера было достаточно. Он знал, чего можно было ожидать от Торгейра, когда он явится в бухту в следующий раз.

Под эти размышления Эйнар мало-помалу пришел в столь хорошее настроение, что принялся распевать, хоть и негромко.

Эйнар находился сейчас в том месте обрыва, где скалы Баусар были выше всего. Он часто ходил там прежде и, можно сказать, знал там каждый камень. Каждый раз, когда он проходил по этому обрыву, его охватывали страх высоты и головокружение. Ему часто казалось это позорным, но он ничего не мог с этим поделать. Теперь же он вовсе не испытывал этой своей слабости, и это казалось странным. Некую роль в этом, несомненно, сыграла темнота, скрывавшая перепад высот, но еще в большей степени спиртное, так как его восприятие было сейчас притуплено сильнее обычного. Ему захотелось проверить, охватит ли его эта старая слабость снова, если он подойдет поближе к кромке. Он так и сделал, но не ощутил ни страха, ни головокружения. В кои-то веки он сумел совладать с этим дурацким страхом. Тут ему захотелось подразнить себя и поиздеваться над собственным малодушием, пройдя как можно ближе к кромке утеса. Все равно он вероятнее всего шел там сейчас в последний раз.

Он добрался туда, где обрыв начинал немного спускаться к прорытому ручьем ущелью, в котором норвежцы брали воду и камни; ему оставалось совсем немного до места, где он собирался сойти на берег. Он ловко вышагивал по самому краешку обрыва, ощущая легкость и на душе, и в ногах. Кое-где обрыв выдавался вперед выступами, в других местах в него врезались расселины. Через расселины он перескакивал, а с выступа на выступ прыгал. Он испытывал удовольствие от своей ловкости и твердой поступи. Мелкие камушки сыпались у него из-под ног, то и дело ударяясь о скалу, и в конце концов улетали далеко на прибрежный песок. Несколько камней он выкорчевал нарочно и столкнул их вниз. Было занятно слышать их грохот и видеть снопы искр, пока они падали на пляж.

Но вот, когда он собрался перепрыгнуть через небольшую расщелину между двумя выступами, его охватила нерешительность. Он почувствовал, что его голова потяжелела, а зрение замутилось, хотя ум отваги не утратил. На краю обрыва по другую сторону расщелины лежала плоская каменная плита, и он решил приземлиться на нее. Он разбежался и прыгнул через расщелину, угодив на плиту, как и намеревался. Однако та сидела не так прочно, как он рассчитывал. Она покачнулась на лежавших под ней круглых камушках и перевернулась под человеческим весом. Эйнар стал валиться навзничь, взмахнул руками в попытке обрести равновесие, издал вопль ужаса и рухнул с обрыва… Внизу был двадцатисаженный43 утес и пляж под ним.

Глава 10
Блуждания

Знать вогабудирского местечка утром крепко спала после описанных выше событий. До позднего утра в местечке царила непривычная сонливость, и причин у этого было более одной. Накануне вечером многие улеглись в постели поздно, причем не только те, кто присутствовал на пиру у сислюмадюра. Тихий и прекрасный августовский вечер всегда манит на прогулки и любовные свидания… Второй причиной было то, что пакетбот разбудил людей посреди ночи своим гудком в знак отправления. Правда, большинство после этого снова заснуло, но неглубоко и беспокойно, и многим привиделись отвратительные сны. Тем не менее много было и тех, кто проспал дольше, чем намеревался.

На заре с суши подул ветер. Тогда норвежская лесовозная шхуна снялась с якоря, отплыла и к обычному времени утреннего подъема уже скрылась из виду. Пакетбот также исчез, а с ним и губернатор и все прочие «дорогие гости»… В девятом часу утра в бухту вошла лодка. В ней находились люди Сигюрдюра из Вогабудира и лавочника Торгейра. Им пришлось всю дорогу до берега грести против крепкого ветра, а наловили они мало и отзывались о своей поездке самым худшим образом.

Утром были обнаружены повреждения, причиненные ночью лавке Торгейра. И когда лавка открылась, ящик для денег был найден на прилавке пустым и перевернутым. Принялись разыскивать Торгейра; в его постели его не было, но он обнаружился спящим во всей одежде на кушетке в комнате, и лампа все еще горела подле него. Впрочем, это никому не показалось странным, так как Торгейру прежде уже случалось укладываться спать в этой комнате, когда его донимала бессонница, только до сих пор ничего особенного при этом не случалось. Работники лавки переговаривались между собой о том, что, судя по всему, взломщикам были знакомы привычки Торгейра, а также то, где он находился этим вечером, или же они поняли это по лампе, потому что было опасно вламываться в лавку, когда Торгейр спал у себя в спальне, сразу за кабинетом, где он сразу же узнал бы о взломе. С другой стороны, они все были согласны, что многое могло произойти в том конце дома, не будучи услышанным в другом, где спали все домашние.

Потом Торгейра разбудили и рассказали ему эту новость. Он тут же спросил, был ли взломан его кабинет и на своих ли еще местах его книги и сейф. Когда ему сказали, что все на месте, он как будто успокоился, но велел тут же послать за сислюмадюром и сообщить ему, что произошло. Сам он поднялся и весьма тщательно осмотрел следы взлома, попутно проверяя, пропало ли из лавки что-либо ценное помимо денег. Никто ничего не хватился, хотя коньячные бутылки не пересчитывали.

Когда его побеспокоили, сислюмадюр нахмурился, так как был сонный после ночного бодрствования; тем не менее он тотчас принялся за дело. Но не успел он выйти из дома, как туда принесло доктора. Тот явился, по его словам, чтобы поблагодарить сислюмадюра за прием и сделать ему «ко-ко-ко-кокомплимент» за пиршество. Заодно он ласково посматривал краем глаза на сислюмадюрову бутылку биттера и поглаживал себе рукой живот. Впрочем, ему не было необходимости подавать столь явные знаки, чтобы сислюмадюр его понял, и в итоге в горло доктора попало-таки несколько «укрепляющих капелек», прежде чем он оттуда ушел… До этого доктор о взломе ничего не знал, а теперь увязался туда вместе с сислюмадюром.

Они встретили Торгейра на улице перед разломанным окном. Он вкратце описал им то, что было известно об этом событии, а потом прошел в лавку, оставив их там одних. Они, сислюмадюр и доктор, все тщательно обследовали, и в течение некоторого времени ни один из них не произнес ни слова. Наконец доктор промолвил:

— Позвольте, да это же в-в-в-вломился кто-то!

— Думаешь? — ответил сислюмадюр с ухмылкой.

Доктор был несколько поражен таким ответом; он был не уверен, как его следовало понимать. Он продолжил что-то зудеть, но не настолько громко, чтобы это было слышно.

Сислюмадюр же, напротив, был скорее склонен полагать, что здесь выламывались наружу, а не внутрь. Его внимание привлекло то, что все осколки стекла лежали снаружи под окном, а не на полу лавки. Еще более странным показалось ему то, что следы от лома, как на ставне, так и на оконной раме, указывали на то, что им воспользовались изнутри. К тому же на древесине виднелась ржавчина от железки; орудия, которыми пользуются ежедневно, ржавчиной покрываются редко, а вот те, что лежат в лавках — очень часто.

Но искать орудие в лавке сислюмадюр не стал. А лом лежал там на нижней полке в одном из шкафов вместе с другими инструментами. На его кончике была краска и кусочки древесины, показывавшие, что им недавно пользовались. Данное свидетельство по этому делу так и не было учтено; все о нем забыли.

Доктор удивленно взглянул на сислюмадюра. От него не укрылось, что у сислюмадюра было на уме нечто странное, но он не осмелился ни о чем спрашивать, опасаясь, что получит в ответ ворчание и увертки, так как сислюмадюр пребывал в дурном настроении.

А сислюмадюр не смел ни в коем случае допустить, чтобы доктору стало известно о его подозрениях насчет взлома; ему была знакома его болтливость.

Потом они оба отошли от окна и двинулись дальше через местечко. Там они расстались, и каждый пошел к себе домой. О взломе они думали каждый свое.

Незадолго до полудня пришло известие о том, что на берегу под скалами Баусар было обнаружено тело Эйнара из Байли. На него наткнулся человек, направлявшийся в местечко и проходивший вдоль подножия утесов. Он сообщил эту новость, как только добрался до людей, и было это в лавке у Торгейра.

Торгейр тут же собрался и отправился к сислюмадюру. Он предложил тому людей забрать тело, и сислюмадюр согласился, так как у него самого под рукой людей не было. Затем Торгейр отправил за телом четверых работавших у него человек с носилками из мешковины, строго наказав им не притрагиваться ни к чему, что могло оказаться в его карманах.

Пока те отсутствовали, у Торгейра было неспокойно на душе. Страх и тревога сжали его такими тисками, что он не находил себе места. Ему было трудно дышать, на грудь словно навалилась какая-то свинцовая тяжесть. На лбу то и дело выступал холодный пот, и ему приходилось напрягать все силы, чтобы другие ничего не заметили.

Когда пришли люди с телом, Торгейр встретил их и велел занести его в принадлежавшую фирме бочарню, которая сейчас стояла без дела. Там его пока что разместили на досках, положенных на донья бочек. Торгейр велел людям возвращаться к работе, а одного из них отправил к сислюмадюру. Тем временем сам он остался присмотреть за телом.

Оно было сильно повреждено и изувечено. По всему было видно, что Эйнар упал прямо на прибрежные камни, ни разу не ударившись о скалу, и тут же скончался. Тело подбросило в воздух после падения, и пятна крови присутствовали более чем в одном месте. Больше всего пострадала голова, а также левая рука и грудь с той же стороны. Там все было изломано и расколото на части. Вдобавок тело залило утренним приливом, но не настолько, чтобы утащить его в море. Обо всем этом поведали носильщики. Теперь парусина, которую они взяли с собой, лежала поверх тела, закрывая его целиком.

Оставшись наедине с телом, Торгейр медленно подошел к нему. Его охватило бессилие и страх, и ему было трудно преодолеть эту свою слабость сейчас, когда никто его не видел. Он приподнял парусину с головы, но тут же отпрянул к двери от ужасного зрелища, которое перед ним предстало.

Голова выглядела страшно. Височная кость врезалась в мозг. На верху головы плоть и кожа были содраны с черепа и свисали лоскутьями, обнажая кость. Морская вода залила рану и смыла с нее бо́льшую часть крови. Но лицо было изувечено еще хуже. Щека была вся размозжена, кости там сломаны, а окровавленный глаз свисал из глазницы.

Ледяная дрожь охватила Торгейра с головы до ног от такого зрелища. Он бы охотно сбежал, но теперь никакого выхода не было. Эта ужасная картина смерти содержала в себе улику против него; до нее нужно было добраться, пускай и нежелательно было приближаться к столь неприятному зрелищу и изымать ее из его хранения. А если эту улику оставить там, где она была сейчас, то он — человек конченый. Его визитная карточка и банкноты неопровержимо укажут на него. Он должен был забрать и то и другое. Отступиться было трусостью, раз уж случай вот так приплыл к нему в руки.

Так что он собрался с духом и снова приблизился к трупу. Медленно-медленно двигался он к нему, напрягая все силы, чтобы перебороть отвращение. Он чувствовал себя так, будто подносит к своим устам яд и обязан его выпить. Никогда еще не приходилось ему так жестоко бороться с собой. Он не мог отвести взгляда от изувеченного лица, от глаза, что свисал, окровавленный, из глазницы, от зияющей раны на голове. Эта кровавая картина приковала к себе его взор и вселила в его душу страх. Ему казалось, его сейчас стошнит; у него кружилась голова, а ноги ослабли. Словно глухой и гулкий голос гудел в его мозгу: «Этого человека убил ты! Посмотри, как он теперь выглядит! Грабитель трупов! Не прикасайся к нему больше! У него доказательства его невиновности. Ограбь его, если посмеешь! Месть… кровавая месть все равно настигнет тебя. Несчастный! Кровь этого человека — на тебе!»

Торгейр от этого едва не сдался. Он уже снова подошел к телу вплотную и начал привыкать к этой безобразной голове. Но дальше было не лучше. Он убрал парусину с груди трупа; там перед ним открылось очередное ужасное зрелище. Рука и левая сторона груди приняли удар на себя, сразу вслед за головой или вместе с ней. Рука лежала, прижатая к груди, сломанная в двух местах и застывшая в этом положении. Бутылка за пазухой разбилась вдребезги, а осколки проткнули одежду и плоть. Все там было разбито и изломано; осколки стекла и костей торчали из одежды бок о бок друг с другом. Морская вода, окрашенная мертвой кровью, капала с одежды, лилась на доски под трупом и стекала на пол.

Торгейру было страшно к этому прикасаться. Он снова заглянул в лицо покойника, и снова ему показалось, что все силы покинули его. Одной рукой он вцепился в край доски под трупом, другая, дрожащая и нерешительная, шарила в поисках кармана жилетки, где лежали письмо и банкноты…

Чтобы добраться до кармана, Торгейру пришлось поднять руку Эйнара и расстегнуть куртку. Торгейр собрался с духом и сделал это с удивительной быстротой. На груди под курткой все было заполнено сгустками запекшейся крови, которые от его действий посыпались вниз… Письмо и банкноты торчали из кармана. Торгейр ухватился за них, но они сидели крепче, чем он ожидал: сверток проткнули осколки бутылки. Но они все же подались, и улика, ради которой Торгейр так старался, оказалась в его руках.

Торгейр быстро глянул на тело, словно желая попросить у мертвого прощения. Затем он застегнул куртку, положил сломанную руку туда, где она находилась ранее, и накрыл тело.

Итак, этот подвиг был выполнен. Торгейру никогда в жизни не приходилось возиться с трупами, и никогда он не видел труп, столь ужасно изувеченный, так что эта задача оказалась ему едва по силам. Покончив с этим, он побрел обратно к двери, опираясь на все, что попадалось ему по пути, словно тяжелобольной человек. Он дрожал, а его лицо заливал холодный пот. Он оперся о дверной косяк и позволил воздуху снаружи обдуть себя. Взятое из кармана Эйнара он засунул к себе в карман. Затем он обтер с рук пятна крови, вытер выступивший от испуга пот и попытался успокоиться, пока имелась возможность побыть одному. Когда явился сислюмадюр, он уже настолько пришел в себя, что по нему ничего не было видно.

Сислюмадюр тут же спросил, обыскивал ли кто-нибудь тело. Торгейр сказал, что строго запретил это своим людям, а с тех пор, как они его принесли, он сам за ним присматривал. Сислюмадюр сурово взглянул на него. Торгейру показалось, будто его взгляд пронзает его насквозь, но он твердо посмотрел в ответ, не выказывая никаких признаков испуга. Затем сислюмадюр попросил одолжить ему людей, чтобы помочь обследовать тело. Торгейр снова позвал своих работников, так как сам он не хотел видеть, как парусину снимут снова. Когда они пришли, он попросил их оказать сислюмадюру помощь, а потом вернулся к себе в лавку и зашел в кабинет.

Там он тщательно заперся и принялся торопливо стирать с рук кровь. Он постарался сделать так, чтобы сислюмадюр их не увидел, и надеялся, что ему это удалось. Но откуда ни возьмись на одной руке появилось новое пятно крови, а сразу вслед за этим — на другой. Испуг охватил его снова. Откуда взялись эти пятна? Неужели эта напасть никогда не оставит его в покое? Он присмотрелся получше и обнаружил, что грудь его куртки касалась трупа и была вся в крови. Об этом он не подумал. Боже всемогущий!.. Это, наверное, попалось на глаза сислюмадюру!

Он в смертельном смятении поспешил счистить с себя и это пятно; он как раз с этим закончил и уселся за письменный стол, когда в кабинет вошел сислюмадюр с деньгами, обнаруженными на трупе. Он выложил их на стол перед Торгейром и спросил, недостает ли у него еще какой-либо суммы.

Торгейр заявил, что не знает, сколько денег было в ящике, но сказал, что это не играет роли. Он воспользовался этой возможностью, чтобы пристально и внимательно посмотреть на сислюмадюра и попытаться понять по его виду, заметил ли он что-нибудь, что пробудило бы у него подозрения.

Сислюмадюр не обратил внимания на его взгляд и резко спросил, желает ли он дальнейшего расследования этого взлома, хотя сам он нужды в этом не видит. Когда Торгейр ответил на это отрицательно, сислюмадюр попрощался с холодной вежливостью власть предержащего и пошел к себе домой. Торгейр смотрел ему вслед пытливым взглядом. Никогда еще их встречи не обрывались столь внезапно.

Сислюмадюр послал узнать у доктора, не желает ли он пойти с ним и взглянуть на труп. Доктор передал в ответ, что ему там нечего делать. Это человек же был «ме-ме-ме-ме-мертв», и снова оживить его он не мог. Доктор был зол на сислюмадюра за его утреннюю сдержанность. К тому же ему приходилось бороться с врожденной слабостью, которая вредна для врачей: он больше, чем кто-либо другой, боялся покойников.

Старый Сигюрдюр из Вогабудира, вернувшись ночью домой с пира, направился прямо в кровать, забыв сходить к амбару и узнать, спит ли там Эйнар. Но, хотя он поздно лег, утром он по привычке был на ногах рано и тогда уже не преминул заглянуть в амбар. Он был изумлен, когда увидел, что Эйнара и след простыл. Правда, пока что он не хотел сообщать об этом сислюмадюру, а лучше и вообще обойтись без этого, если получится. Он не верил, что Эйнар сбежал; более вероятным ему казалось то, что тот под вечер забрел куда-то с хутора и уснул там под открытым небом, как и в предыдущий день. Никого из мужчин у Сигюрдюра дома не было, так что он разбудил служанок и велел им отправляться на поиски с ним вместе. Он предупредил их не звать громко, чтобы криков не было слышно в местечке, но как следует обыскать впадины и углубления вокруг хутора и туна. Поиски продолжались, и день был уже в разгаре, когда до Вогабудира дошло известие о ночном взломе у Торгейра. Тут уж Сигюрдюр всерьез задумался об исчезновении Эйнара и решил, что разумнее будет встретиться с сислюмадюром. А когда он спускался туда, ему на туне попался человек, сообщивший ему новость о том, что Эйнара нашли, и об обстоятельствах, при которых это случилось.

Снова оставшись один, Сигюрдюр уселся на обочине, там же, где и стоял, и дальше пока не пошел, но задумался о своем положении, которое казалось ему безнадежным. Он уже полные двадцать лет был хреппским старостой, и никогда еще его честь старосты не несла такого урона. Он хорошо знал, что полагается человеку в его должности за упущенного преступника, которого ему было доверено охранять. Имелись, конечно, кое-какие смягчающие обстоятельства, но неизвестно еще, до какой степени они будут приняты во внимание. Тут ему вспомнились все связанные с этим события, в том числе прибытие губернатора и пир, а также вчерашний визит к Торгейру. Теперь он понимал, каким образом Торгейр обвел его вокруг пальца, подговорив отправить работников вечером на рыбную ловлю, и у Сигюрдюра не оставалось больше сомнений в том, что между Эйнаром и Торгейром была связь, как он давно уже подозревал. Только на этот раз он решил обращаться со своими подозрениями более осмотрительно. Однако в груди у него пылала злость на Торгейра.

Несмотря на имевшиеся у него смягчающие обстоятельства, он не мог оправдать свою недальновидность и легковерие и уверить себя в том, что будет и в дальнейшем достоин исполнять обязанности хреппского старосты. Относительно этого он хотел получить полную уверенность. Эту уверенность ему мог предоставить сислюмадюр.

Сигюрдюр просидел на обочине часов до четырех, вдоль и поперек обдумывая свое положение. Он часто проводил рукой по лбу, так что парик в конце концов начал сбиваться, но Сигюрдюр не обращал на это внимания, так как печали его были тяжелы… Наконец он собрался с духом и направился к сислюмадюру, как намеревался изначально.

Сислюмадюра он застал в скверном настроении, но поговорить с ним ему все же удалось. Он не стал делать тайны из того, как близко к сердцу принял то, что все сложилось так неудачно, и долго и проникновенно об этом рассуждал. Сислюмадюр отмалчивался, не сделав ему, конечно, замечания, но и не оправдывая его. Наконец Сигюрдюр пробормотал то, что должно было устранить неуверенность относительно намерений сислюмадюра, и попросил того освободить его от должности хреппского старосты.

Сислюмадюр отвлекся и не сразу понял, куда клонит хреппский староста. Он воспринял его слова всерьез и коротко пообещал, что исполнит его желание.

Тяжко было у Сигюрдюра на сердце, когда он шел туда, но еще тяжелее стало теперь, когда он оттуда выходил. Он питал определенные надежды на то, что сислюмадюр не пожелает и слышать о том, чтобы он перестал быть хреппским старостой и его помощником. Он предполагал, что сислюмадюр будет его уговаривать, заставлять — и не оставит его в покое, пока он не заберет свое прошение об увольнении обратно. Это должно было позволить ему удостовериться в том, винил ли сислюмадюр его в исчезновении Эйнара или нет. Это должно было послужить ему радостной реабилитацией за тот позор, которому подверглась его честь хреппского старосты, стать ему в грядущие годы дорогим воспоминанием и темой для доставляющих удовольствие рассказов. Это должно было убедить как его самого, так и остальных в том, каким бесценным старостой он был.

И вот как сислюмадюр отреагировал на его прошение. Он ни единым словом не попытался отсоветовать ему уходить с поста хреппского старосты. Какая неблагодарность! Одно неудачное происшествие смогло полностью подорвать всю ту честь, которую принесли ему двадцать лет достойной службы! Теперь он был подонком, ни на что не годным! Сислюмадюр и без него обойдется. Кого-нибудь на его место найдут, первого, кто под руку попадется… Плакал теперь его данеброгский крест44. Никто не станет вешать божий и королевский знак почета на «низвергнутого» хреппского старосту, с позором покинувшего свою должность.

Тут его злость обратилась на все, что привело к этому несчастью: на пакетбот, на губернатора, на пиршество, на работников… и прежде всего — на Торгейра.

Сигюрдюр не мог подыскать слов для своей печали. Молчаливый и поникший, шел он через тун к дому, медленно и с остановками, будто неся тяжкое бремя. Он не плакал, но глаза у него были «на мокром месте».

Торгейр весь день успешно скрывал свои эмоции. Он был не более замкнут, чем было ему свойственно, хотя бо́льшую часть дня просидел у себя в кабинете. Те, кто заходил к нему в этот день, не заметили, чтобы с ним произошло что-либо необычное, а его слуги не обнаружили в нем никаких перемен. Многие, конечно, старались узнать, оказал ли этот взлом на него какое-нибудь неприятное воздействие, и внимательно наблюдали за ним, когда появлялась такая возможность, но в итоге сдались. Торгейр был серьезен, как и всегда, но даже более любезен, чем иногда бывал прежде, а выражение его лица и манеры не обнаруживали никаких признаков того, что они ожидали увидеть.

Для Торгейра необходимость общаться с другими в этот день стала серьезным испытанием. Он хорошо видел по взглядам людей, что они пытаются выведать, что у него на уме. Ему приходилось прилагать все силы, чтобы отвести им глаза, и он жестко заставлял себя подавлять свои мысли и чувства, при этом обращаясь с ними с дружелюбием. Впрочем, ему это отлично удалось, и он ни разу не оступился, сумев сделать из этого взлома пустяк, представить его смехотворным и незначительным. Однако ему казалось, что день тянется очень долго. Никогда он не желал одиночества столь же сильно, как сейчас.

Наконец день все же подошел к концу. А когда лавку закрыли, Торгейр закрылся у себя в кабинете, как следует запер все двери и занавесил окна. Теперь его больше никто не должен был потревожить.

Устроившись так, он принялся расхаживать по кабинету. Он находил, что при размышлениях ему лучше всего как-нибудь двигаться, пока он думает. Поэтому он редко сидел спокойно, когда появлялся повод для тяжелых раздумий. Этим вечером он беспокойно ходил взад и вперед, словно хищный зверь в клетке. То и дело он останавливался там, где находился, некоторое время стоял неподвижно, а потом снова шагал дальше.

Теперь, оставшись один, он мог больше не сдерживать свои мысли. Теперь на него не были устремлены любопытные глаза других людей, от которых ему нужно было скрываться. Все темные призраки, таившиеся в его душе, выбрались на волю и требовали быть услышанными. Теперь было без толку заставлять их замолчать. Теперь их было уже не загнать в их темные закоулки. Он должен был выйти против них и вступить с ними в борьбу. От них было не уйти, так как они обитали в нем самом. В последние годы они часто ему досаждали, но сейчас стали многочисленнее и сильнее, чем когда-либо прежде.

События последних дней проносились перед его мысленным взором одно за другим. Пожар озарял их ряд зловещим сиянием, и лицо покойного Эйнара из Байли, мертвенно-бледное, изломанное и избитое, с вытекшим из глазницы глазом, замыкало вереницу. Ужас объял его всего, как будто он все еще стоял в бочарне над этим безнадежно изуродованным телом. Он и хотел бы отвлечься от этого, но не мог. Все остальное свободно ему подчинялось, приходило и уходило, когда ему хотелось. Лишь этот единственный чудовищный образ стоял незыблемо и взирал на него, четкий и неизгладимый. Он все никак не мог исчезнуть из его мыслей. Иногда ему казалось, будто он обретает жизнь, хмурится и угрожает ему, или же ухмыляется и насмехается над его душевными муками. Тут его охватил такой страх, что ему едва удалось с собой совладать. Неужели на него наваливалось безумие?.. Ему казалось, будто этот ужасный окровавленный образ вот-вот набросится на него, отнимет у него что-то или укусит. Он хотел было закричать, но не мог. Ему словно перехватило горло. А с губ мертвенно-бледного лица беспрестанно доносилось одно и то же обвинение, то воплем, то шепотом, то с угрозой, то с издевкой: этого человека убил ты.

Словно чтобы убежать от этих мыслей или разогнать их, он засунул руку в карман, вытащил оттуда сверток, который вынул из кармана у Эйнара, и развернул его. Когда он клал все это Эйнару в карман, он торопился и мало внимания уделил тому, как он это делал. Теперь он это увидел, какой вид все это имело. В глубине лежал конверт с визитной карточкой, вокруг него — сложенные пополам банкноты, и все это вместе он небрежно завернул тогда в лист бумаги. Все насквозь промокло и было немного вымазано в крови. Осколки бутылки проткнули сверток и прикололи его к одежде; на банкнотах образовался небольшой надрыв, когда он выдергивал сверток из кармана трупа. Банкноты не боялись влаги и не пострадали. Он обтер с них пятна крови, а потом забросил в сейф. Остальное он стал пытаться сжечь или опалить над лампой; дело шло небыстро, так как письмо промокло, а визитная карточка была из толстой огнестойкой бумаги. Тем не менее он не останавливался, пока все не сгорело и он не смог растереть пепел в плевательнице. Вот с уликой против него было и покончено. Потом он опять стал расхаживать по кабинету.

Внезапно он остановился и взглянул на свои руки, поднес их к свету и тщательно их осмотрел. Кровавый оттенок еще был виден… А грудь куртки! Там были пятна засохшей кровавой корки. Он вывернул карман, где лежал сверток. Там он тоже увидел пятно крови — и отпечатки? Да, все верно. Он вытирал пальцы о карманы. Кровь, кровь, мертвая кровь… она была повсюду! У него перед глазами словно появилось кровавое сияние. Ужасное лицо вновь предстало перед его мысленным взором, насмешливо ухмыляющееся, как будто хотело сказать: несожженных улик еще полно!

И в этом окровавленном одеянии ему отныне придется ходить ежедневно, пока оно не развалится. Это была его повседневная одежда, еще не слишком поношенная. Покажется странным, если он перестанет ее носить или велит сжечь. Он никому не смел доверить свести с нее пятна. Не смел он и кому-либо ее отдать: быть может, новый владелец заметит пятна — или ему начнут сниться странные сны, пока он ею владеет… Нет, избавиться от нее он не мог, и ему казалось, она будет жечь его всякий раз, когда он будет ее надевать.

А на лице… нет ли там пятен крови? Он вытирал в бочарне пот со лба. Он посмотрел в зеркало, но не смог отыскать на нем ни одного пятна — хотя «клеймо» все еще оставалось там.

Точно ли сислюмадюр ничего не заподозрил? Он был на удивление немногословен. Могло ли оказаться, что он заметил эти кровавые пятна, хоть они и не слишком бросались в глаза?.. А если сислюмадюр все-таки это увидел, что он об этом подумает? Что еще могло возбудить недобрые подозрения, как не то, что он шарил по окровавленному трупу, стоя над ним?.. Неужели он теперь в итоге всецело зависел от молчания и снисходительности сислюмадюра? Неужели во власти этого его старого знакомого и соседа теперь было решать, сохранит ли он свою честь и свободу? Нет, нет, нет… о подобном он не мог и помыслить. Возможно, все эти детали показались сислюмадюру странными, как и остальным. Но было непохоже, чтобы он сумел отследить их подлинную взаимосвязь. Тем не менее он бы охотно пожертвовал многим, чтобы узнать мысли сислюмадюра на этот счет. Если бы оказалось, что сислюмадюр заподозрил его в причастности к этим злодеяниям, то он предпочел бы сознаться в преступлениях, сознаться во много большем, чем то, в чем он был виновен: сознаться, что он подбил покойного Эйнара поджечь склад, вытащил его из-под надзора в Вогабудире, взломал лавку с намерением свалить это на него, и под конец столкнул его с Баусарских скал… Во всем этом он готов был сознаться, лишь бы не получать свою честь и свободу в дар милосердия от сислюмадюра.

Но у него не было никакого способа это узнать.

Эта мысль некоторое время мучила его. Наконец она уступила место другому предмету размышлений, который теперь занял главенствующее положение в его мозгу. Это была ужасная судьба Эйнара. Как это случилось?

Он с сожалением вспоминал покойного Эйнара и в мыслях сравнивал его лицо с его страшными останками, стоявшими сейчас перед его мысленным взором. Многое из того, что произошло между ними за прошедшее время, пронеслось у него в мозгу. Он часто видел это лицо расстроенным и изможденным своими тяготами, и обычно ему удавалось его развеселить. Эйнар был характером как ребенок, верный и искренний, и мог радоваться и печалиться из-за мелочей. Теперь Торгейр понял, что на самом деле он был ему дорог, как простодушный брат. И теперь дух этого человека витал над ним, угрожая и обвиняя, и требовал расчета.

Почему он не позволил ему остаться в Вогабудире? Там ему было хорошо. И почему он не дал ему отбыть наказание? Некоторую роль в этом сыграл вздор, который нес доктор. Тот напугал его, будто Эйнар уже наговорил в Вогабудире больше, чем должен был, или его заставили это сделать обманом. Но больше всего повлияла забота об Эйнаре. Он хотел оказать ему добрую услугу, освободив его от исправительных работ, разлучив с семьей, которая так ему досаждала, и предоставив ему возможность воспользоваться тем, что могло еще в нем оставаться от мужества, и начать новую жизнь в незнакомой стране. Он надеялся, что тогда Эйнару будет легче стать на ноги, чем по окончании долгих исправительных работ. Денег он дал ему достаточно для того, чтобы закрыть самые насущные потребности, где бы он ни оказался, и обеспечить ему проезд. Так о беглецах заботились редко.

Но почему он вот так его от себя отпустил? Почему не пошел с ним на ту сторону бухты и не убедился, что он попал на корабль? Ведь время на это у него было… Или не взял челнок у своего причала и не поплыл с ним через бухту? Он часто предпринимал подобное, и это оказалось бы лишь полезной разминкой в безветрие и ночную прохладу… Нет, ему и в голову не могло прийти, что Эйнар не доберется до корабля без происшествий. Но было же не настолько темно, чтобы темнота могла кому-либо навредить. Он некоторое время видел Эйнара после того, как они расстались. Непохоже было, чтобы темнота ему мешала. Так что он вряд ли мог сорваться со скал из-за темноты. Но что же тогда завело его в беду?

Бутылка… бутылка коньяка? Возможно ли такое? Конечно, спиртное в руках некоторых людей опасно, но он никогда не причислял к ним Эйнара. Тот любил пропустить рюмочку, особой выносливостью не обладал и иногда уходил в запой на несколько дней. Но это было и все. В остальное время он исправно работал и полностью воздерживался от выпивки. Могло ли оказаться, что он взялся за бутылку, как только скрылся из виду, и «нарезался» до того, что сверзился с Баусарских скал? Торгейр покачал головой. Он, который всегда был умерен в питие, не мог поверить, что кто-либо может быть настолько падок до спиртного, что неспособен пронести бутылку за пазухой в течение получаса, не влив ее в себя.

Чем дольше Торгейр об этом размышлял, тем непонятнее это ему становилось. Ему казалось, что события спутались в плотный клубок, который человеческому уму распутать было не по силам. Какую цель преследовали скрытые силы судьбы в этой странной шахматной партии жизни со смертью?

Наконец мысли Торгейра склонились к тому, что здесь речь едва ли шла о несчастном случае, скорее о самоубийстве.

Был ли он слишком жесток в требованиях к Эйнару? Ожидал ли он от него слишком многого: что тот сможет оторвать себя от всех своих здешних обстоятельств и попытаться начать новую жизнь в другом месте, пускай даже ему все вложили прямо в руки? Возможно, у него не хватило силы духа это осуществить, и тогда он прибегнул к этому грустному выходу — покончить с собой, — причем таким страшным способом?

Ему вспомнилось, что Эйнар ответил, когда он спросил его, почему он поджег склад. «По-другому я не мог», — сказал он. Так оно, несомненно, и было. Он не мог поступить по-другому, кроме как следовать его советам и указаниям, пока находился под его прямым влиянием. Уйдя же от него, он стал принимать решения сам, частично или полностью. При пожаре он украл мешок гороха и позволил себя арестовать, а вместо того, чтобы убежать, он… да, что же он сделал?

Его воля словно была отчасти свободна, а отчасти связана. Быть может, подобные колебания и привели его к самоубийству.

Ему вспомнилось, как тот стоял у дверей, пока он снаряжал его в дорогу, вселял в него мужество и совал ему деньги. Он не сказал ни слова. Торгейр тогда мало уделял ему внимания. Он так твердо уверовал в правильность своих решений и советов, что не мог и помыслить, чтобы Эйнар не поступил так же. Теперь образ Эйнара ясно стоял в его мозгу. Он молчал. Но что именно боролось в эти моменты за власть в душе этого утомленного и боязливого человека? Была ли это мысль о самоубийстве? Одержала ли она победу, когда они простились у дома мгновением позже, и его голос дрожал от слез? Это ли ужасное решение сделало его шаг легким, словно у береговой птицы, когда он побежал прочь, так что на мосту его едва было слышно?

Торгейр сел в свое кресло за письменным столом, облокотился на его край, а руками подпер свои обжигающе горячие веки и лоб. Он тяжело вздохнул, но слезы к нему не шли, как и всегда. До сих пор вся его жизнь была честной, с истиной и благородством на знамени и щедростью и честолюбием во главе угла. Несмотря на тяжкие испытания, она все же была счастливой, так как заключала в себе внутреннюю чистоту и достоинство, которые были источником удачи и надежд на нее. Он всегда делал то, что считал самым лучшим и самым правильным, шел прямо к своей цели, был энергичен, но не жульничал. Ничто неблагополучное или постыдное доселе не отягощало его душу. Эти испытания были самыми тяжкими его испытаниями.

И тем не менее он все еще пребывал в сомнениях, был ли он на самом деле повинен в чем-либо из того, с чем он мог справиться или предотвратить. Сомнения, безжалостные сомнения бичевали его душу своими плетьми, попеременно обвиняя и извиняя его и не давая ему никакой пощады. Когда он смотрел на лампу на столе, ему казалось, что на душе становится спокойнее. Но когда он уставал от этого и закрывал глаза или прятал их в ладонях, перед ним словно возникали окрашенные в цвет крови сумерки, а в их середине он, казалось, различал огромное, налитое кровью око, взиравшее на него… От этого видения он очнулся.

Он понял, что ему нельзя сидеть на месте и погружаться в собственные мысли, ничего не предпринимая. Он растерянно огляделся, словно для того, чтобы найти какое-нибудь занятие.

Его внимание тут же привлек письменный стол.

Там лежали вперемешку книги и бумаги. Счета, письма и газеты, канцелярские и прочие книги — все смешалось там вместе. Отчасти из рассеянности, а отчасти чтобы попытаться развеяться, он принялся все это упорядочивать или раскладывать по местам.

Среди прочего ему попалась там на глаза книга с нарядным золоченым корешком и золотым обрезом. Это была одна из его любимых книг. Когда-то не так уж давно он унес ее с собой из книжного шкафа в комнаты и начал читать развлечения ради. Потом она валялась среди других книг на письменном столе и теперь вот попалась ему на глаза. Этой книгой были «Поэтические труды лорда Байрона».

Он открыл книгу наобум, и она открылась там, где ее больше всего читали. Это была драматическая поэма «Манфред». Он взглянул на разворот, и ему тут же попался на глаза кусок, который он узнал или немного помнил. Он стал читать, сначала рассеянно и невнимательно. Но после нескольких строк его внимание пробудилось. Он снова перечитал этот кусок и повторил его один за другим несколько раз. Привлекшие его внимание строки звучат в исландском переводе преподобного Маттиаса так:

Как пламенный самум, что обитает
лишь в тишине пустынь и одиноко
кружит среди ее нагих песков,
в ее бесплодном, диком океане.
Он никого не ищет, но погибель
грозит всему, что встретит он в пути45.

Ему казалось, он видит себя в книге, как в зеркале. Могло ли оказаться, что он обладал сходством или родством с духом великого поэта, что, неистовствуя, сравнивает себя с самыми грандиозными силами природы? Был ли его собственный разум подобным самумом, что «кружит» «в тишине пустынь» — конечно, небольшой, но наделенный губительной силой?

Он обратился мыслями к множеству одиноких моментов, когда его мысли и страсти неистовствовали и губили сами себя, попутно подводя его самого, носившего их в груди, все ближе и ближе к погибели. Но в такие моменты он был один. Он ни к чему не стремился, и никто не стремился к нему… Но один раз все вышло иначе. И тогда его разум вдохнул гибельный порыв в грудь другого человека. Он до некоторой степени сделал покойного Эйнара своим наперсником. Быть может, та малая часть его забот, которые он взвалил на плечи этого человека, оказалась тому не по силам. Сначала они толкнули его на злодеяние, а потом — на самоубийство, или?.. Теперь было неважно, имело ли место самоубийство или несчастный случай. Его убил его взгляд. Слова, которые не были произнесены, только помыслены, завладели им целиком, сначала морально, а потом — неким таинственным образом — и физически.

От этих мыслей он совсем отчаялся. Но это и было ужасным решением загадки. Он был виновен. Он был виновен в том, что не совладал с собой и не удержал свои печали внутри. Тут ему пришло на ум старинное изречение: тот, кто держит в узде свой нрав, сильнее того, кто берет города. Голос в его душе говорил правду: этого человека убил он.

Он отбросил книгу в сторону. Она дала ему ключ к загадке. Больше он в ней не нуждался. На нее словно указала ему в этот миг невидимая рука — быть может, та самая рука, что направила в него во время пожара пылающую планку.

Он встал и принялся ходить или скорее блуждать по кабинету, растерянный, раздавленный усталостью и душевной борьбой.

А потом он задумался о том, почему стал таким. Такая мрачность и такая горячность не были врожденными чертами его характера… Нет, это была работа последних лет. Она проявилась от тяжелых испытаний, многократно повторявшегося предательства, двуличия, разочарования и неблагодарности, от непонимания его достоинств и издевательского обращения с его идеями… Они, они, те, кто все это сделал, несли вину за то, каким стало его душевное состояние.

И его растерянность вскоре превратилась в жгучую злость, жгучую ненависть к своим противникам. До сих пор он делал им добро — теперь станет делать зло. Он отомстит за себя…

Когда Торгейр погасил лампу и пошел к себе в спальню, помещение через окно заливал рассвет. Он лег, не зажигая лампы и собираясь попытаться сразу же заснуть… Он уже было начинал задремывать, но вдруг очнулся. И пока он просыпался, ему померещился мертвенно-бледный лик, ужасно изувеченный, с вытекшим из глазницы окровавленным глазом, витающий в воздухе над одеялом.

После этого видения — или сна — у него отчаянно затрепетало сердце и никак не желало снова униматься. Через некоторое время он обессиленно поднялся на ноги, взял в угловом шкафчике в кабинете бутылку портвейна и унес ее с собой в спальню.

Наконец, когда уже всходило солнце, бог вина смилостивился и убаюкал его, даровав ему покой и забвение у себя на груди.

Глава 11
Совещания

Похоронами Эйнара занималось правление общины. Они состоялись через несколько дней после вышеописанных событий и были не особо торжественными. В последний путь его провожали немногие из тех, кто ежедневно с ним работал. Там была его Маргрьет со всеми четырьмя детьми, да еще пришли несколько женщин из других хижин. Старшие дети горько плакали над гробом своего отца, а младшие удивленно таращились на взрослых, не слишком понимая, что происходит. Маргрьет плакала сдержанно, однако было сразу видно, что ее горе больше, чем ей хотелось показать. Этот случай разбередил многие печали, и между супругами случалось многое, без чего лучше было бы обойтись. И тем горше было понимать это теперь, когда было уже слишком поздно… И у нее темнело в глазах, когда она глядела в будущее, с четырьмя детьми подле себя.

Тело не вносили в церковь, и речь над ним не произносилась. О ней никто не просил, и некому было ее оплатить. Хреппскому комитету расходы и так показались достаточными. Пастор посыпал его землей под обычные слова о том, что из праха он был сотворен, в прах он обратится и из праха восстанет он вновь. Могильщики тем временем стояли, сняв головные уборы и опираясь на свои лопаты; в остальном ненужных заминок не было. Затем пастор взял Маргрьет за руку и сказал ей несколько ободряющих слов.

На следующий день после похорон Эйнара члены Кооператива устроили многолюдное собрание в здании начальной школы вогабудирского местечка в связи с ущербом, который общество недавно понесло. Приглашение на собрание передавалось с хутора на хутор по всей округе, и все, кто смог уйти из дома, на нем присутствовали. Школа была набита битком. На расставленных вдоль стен скамьях одни, можно сказать, сидели на головах у других. Школьные парты также использовались вместо сидений, и все они были заняты. Многим все равно пришлось стоять, и они столпились перед дверями.

Свейнбьёрдн из Сельятунги, брат Сигюрдюра из Вогабудира, был председателем товарищества и вел собрание. Рядом с ним сидел хорошо упитанный человек, роскошно одетый и с внушительной грудью. Это был распорядитель из Клёйстюра. Он являлся секретарем товарищества и большую часть времени проводил, уткнувшись в свои книги и бумаги. По левую руку от председателя сидел хреппский староста из Вогабудира, который был казначеем общества. Сейчас он был мрачен и смотрел на свои руки. Фридрик и Свейнбьёрдн, сыновья Сигюрдюра, тоже сидели рядом, хоть и не на почетных местах посередине. Перед Фридриком располагался небольшой столик, и в начале собрания он был погружен в изучение лежавших на нем документов. За ними на этой же скамье теснились другие участники собрания.

Свейнбьёрдн из Сельятунги считался самым видным из бондов в тех краях, человеком смышленым и осмотрительным, но предприимчивым, хоть действовал и неспешно. Внешне он был похож на своего брата Сигюрдюра и брил бороду на тот же манер, что и он. Парика он не носил и сверкал респектабельной лысиной исландского бонда, обрамленной седеющими волосами. Выражение его лица было спокойным и добродушным, но указывало при этом на твердость и напористость, и, сидя в кресле председателя Кооператива на многолюдном собрании, он проявлял себя с наилучшей стороны и выглядел чрезвычайно внушительно.

Свейнбьёрдн начал собрание, попутно потребовав, чтобы присутствующие не особо распространялись о решениях этого собрания при посторонних, так как от этого сильно зависело финансовое положение товарищества. Это привело к тому, что люди с самого начала собрания притихли и посерьезнели, а весь шум прекратился, так как все ощутили, что назревает что-то важное и торжественное. Также это привело к тому, что двери были заперты и надежно охранялись, чтобы никто не проник на собрание неожиданно.

Покончив с этим, Свейнбьёрдн произнес с председательского места краткую речь. Он рассказал о причине собрания и в нескольких словах затронул великое несчастье, обрушившееся на товарищество. Затем он объявил, что торговец Фридрик, его племянник, подробнее опишет тот ущерб, которому подверглось товарищество, и вкратце сообщит о том, каково финансовое положение товарищества и его перспективы.

Затем председатель уселся, и заговорил Фридрик. Он был мрачен и изъяснялся с некоторым трудом, особенно поначалу. Он перечислил списки всего наиболее важного из того, что сгорело, и дал краткий и ясный обзор потерь от пожара в числах. Общие суммы достигали многих десятков тысяч. Люди внимали этому в мертвой тишине, так что можно было услышать, как чихает муха. У некоторых членов товарищества волосы встали дыбом от мысли обо всех этих тысячах крон. Правление застыло в своих креслах непоколебимо, как скала, и не шевелилось. Это принесло людям успокоение, так как все глаза были устремлены туда. Пока правление не падало духом, никакой угрозы быть не могло.

Так и оказалось, потому что, перечислив все суммы ущерба, Фридрик стал приводить меры, которые следовало предпринять в ответ. Новый склад был недавно застрахован, и страховка была составлена так, что не было никакой опасности, что ее сочтут недействительной. Потому они могли быть уверены, что этот урон будет возмещен. При этой новости многие бонды облегченно вздохнули, так как половинный ущерб был лучше полного. Многие начали превозносить дальновидность и предусмотрительность правления столь громко, что и распорядитель из Клёйстюра, и хреппский староста из Вогабудира подняли головы… Так-то оно лучше!

Относительно товаров Фридрик был не столь оптимистичен. На них действовала старая страховка. Они всегда страховали свои товары, с тех пор как были учреждены товарищество и лавка. Два года назад они заметно повысили страховку, но она все равно была слишком низкой: так сильно возросли число заказов и складские запасы. Эта страховка покрывала вместе все товары, хранившиеся на складах братьев и Кооператива, а также те, которые бонды еще оттуда не забрали, так что ущерб лег поровну на всех. Он сказал, что правление товарищества сочло такой метод страхования наиболее надежным, хоть он и был дороже, и именно благодаря ему многие люди не оказались теперь без жизненных средств и надежды на поддержку… Многие так обрадовались этому известию, что повставали со своих мест. По всему залу были вытащены банки и жестянки, так как у многих возникла охота до табака. Все смотрели на правление; оно сидело все так же незыблемо. Ни печальные, ни радостные известия не оказывали на него влияния.

Фридрик продолжал. Теперь он рассказал о том, что, хотя сгоревший товар и принес некоторый ущерб из-за низкой страховки, зато склад был оценен выше и застрахован на более крупную сумму, чем на самом деле обошелся товариществу. Потому в итоге с учетом потерь товара вышла небольшая прибыль. Правда, полностью баланс от этого не выровнялся, и членам товарищества все же предстояло понести значительный ущерб. Он пока, конечно, был рассчитан лишь примерно, но они почти уже установили, что составит он лишь около пяти тысяч крон. Этот ущерб правление думало разделить на две половины и возложить одну из них на акционерное общество, которому принадлежали склады и лавка, а другую — на Кооператив в целом. Это должно было весьма сильно сказаться на тех, кто имел в обществе много акций, но они и являлись теми людьми, кто был более всего способен с этим справиться; другая же часть ложилась на всех членов товарищества поровну. Впрочем, это было всего лишь предложение, и во власти собрания было решить, как поступить в этом деле.

На этом Фридрик закончил свое выступление, которое было всеми одобрено. Потом в зале воцарились шум и волнение, так как каждый хотел высказать свое мнение, хотя бы своему соседу по скамье. Эта сумма не произвела на людей такого уж сильного впечатления. Они ожидали большего. Утешением для малоимущих — а их было куда больше — стало то, что добрая часть ущерба легла на зажиточных, которые были лучше к этому готовы. Зато были склонны хмуриться те, у кого дома в сундуке лежало много акций.

Тут председатель поднялся со своего места, зачитал письменное предложение правления по этому вопросу и спросил, желают ли люди это обсудить. Шум и шепот по всему залу продолжались, потому что все сейчас подсчитывали, сколько придется на каждого из них, однако слова никто не взял. Наконец председатель потребовал тишины и вынес предложение на голосование. Оно было поддержано единогласно.

Следующим пунктом на повестке дня было обеспечение членов товарищества товарами первой необходимости на зиму. Председатель упомянул, что это было сейчас наиболее важно и что с этим нужно поторопиться, иначе их явственно ждет нужда. Собрание должно было разрешить эту проблему, причем быстро и четко, так как лето уже подходило к концу, и драгоценен был каждый час. Все нашли это верным. Многие приумолкли, так как дело было затронуто серьезное. Все перешептывания прекратились, и многие то и дело скребли за ухом и беспокойно ерзали, поскольку многое зависело от того, чем все кончится. Большинство взирало на правление, в котором они видели источник всей мудрости и добрых советов в товариществе. А оно застыло в своих креслах, как обычно, незыблемое, и никто не мог предположить, что у него на уме. Поэтому на какое-то время настала мертвая тишина.

Наконец председатель снова встал и попросил тишины. Он заявил, что в правление поступило послание от местного лавочника Торгейра, и зачитал кое-что из этого письма, написанного на большом листе бумаги, вложенном в большой желтый конверт. В нем Торгейр теплыми словами описывал свое искреннее участие в связи с обрушившимися на товарищество испытаниями, и свое желание каким-нибудь образом протянуть ему руку помощи, чтобы то смогло оправиться, если не как лавочник, то, во всяком случае, как человек и соотечественник. Он пригласил правление товарищества обращаться к нему, если оно сочтет, что он сможет оказать ему поддержку. Для него будет в радость исполнить его желания, если он окажется на это способен. Затем он сообщал правлению о том, что ожидает осенью парусное судно, груженное товарами первой необходимости на зиму. Этот груз он мог бы временно уступить товариществу, целиком или некоторую его часть, если это будет необходимо. Он заявил, что услугу эту окажет, конечно, под свою ответственность, так как связаться со своим начальством не смог, но его предложение в любом случае останется в силе. Товарищество сможет по договоренности с ним расплатиться за товары такими же товарами, когда их получит, исландскими товарами либо деньгами. Если товары будут оплачены деньгами, то он будет отпускать их по зарубежной закупочной цене с надбавкой за расходы, вызванные их перевозкой. По его словам, он делал это с тем, чтобы предотвратить нависшую над членами товарищества нужду, и хотел таким образом показать, что относится к товариществу без холодности, несмотря на существовавшую между ними конкуренцию. Когда положение улучшится, он и товарищество смогут каждый заниматься своими делами, как и до сих пор…

Дальше Свейнбьёрдн пока читать не стал.

Этого известия в товариществе не ожидали. Пока председатель читал письмо, большинство присутствующих уставились на него, но то и дело поглядывали друг на друга. Что это на Торгейра нашло?

Когда Свейнбьёрдн прекратил чтение, в зале стало тихо. Люди по привычке смотрели на правление и ждали от него оракульского ответа. Некоторые принялись шушукаться о том, что предложение это хорошее, и пока такое предложение в силе, нужда товариществу не грозит. От этого разговоры между людьми перешли к пожару. Там Торгейр повел себя мужественно и даже подверг самого себя опасности. Это его членам Кооператива нужно было благодарить за то, что ущерб от огня не оказался вдвое больше. Многие видели в этом очередное свидетельство его подлинного расположения к товариществу. Никто не мог себе вообразить, чтобы ему досталась благодарность от его начальства за подобные поступки. А потому предложение наверняка было сделано из его собственного желания помочь. Некоторое время люди об этом шептались, и все отзывались о Торгейре довольно тепло.

Некоторые вставали и брали слово, но говорили кратко, так как не знали, что сказать. Все они колебались насчет этого предложения. Впрочем, по их словам было слышно, что они его одобряли и охотно готовы были его принять. Только никто не осмелился сказать это напрямик или внести какое-либо конкретное предложение, так как никто не знал, как относится к этому вопросу правление. Остальных это застало врасплох, но оно-то должно было об этом подумать. И вновь глаза всех устремились в глубину зала на мудрую троицу.

Но правление спокойно сидело в своих креслах. Председатель лениво откинулся на спинку кресла и игрался со своим карандашом. Распорядитель из Клёйстюра клевал носом над протокольной книгой, а Сигюрдюр из Вогабудира грыз ногти, причем делал это на удивление старательно. Его сыновья также хранили молчание, а Свейнбьёрдн к тому же еще и позевывал. Так прошло некоторое время, но тут правление наконец сочло, что пришла пора вызволить людей из этих чар.

Председатель посмотрел в обе стороны, чтобы проверить, не просит ли кто-нибудь слово. Когда оказалось, что нет, он медленно и неспешно поднялся и сказал, что не дочитал письмо Торгейра до конца. Вторую его часть он отложил потому, что она этого вопроса не касалась и на самом деле относилась к другому пункту повестки дня. Но раз уж люди обсуждали предложение так вяло, правильнее всего им было послушать все письмо целиком.

Потом он зачитал вторую часть письма. Там Торгейр рассказывал о том, что ему теперь ежедневно предлагают купить акции главного предприятия товарищества и его имущество. Делали это главным образом более бедные члены товарищества, которые, по-видимому, упали духом после несчастного случая и хотели избавиться от этих своих ценных бумаг. Он писал, что уже приобрел несколько акций и, несомненно, приобретет еще, если будет достигнуто соглашение с правлением товарищества. По его словам, он был столь уверен в возрождении товарищества и его будущем благополучии, что не видел риска для своих денег во вложении их в его деятельность. Однако он писал, что, само собой, не станет покупать больше, если полностью не убедится в том, что товарищество предоставит ему равные права с другими акционерами. Он заявлял, что читал устав акционерного общества и ссылался на его параграф 8, пункт 3, гласивший, что владелец акций имеет в обществе право голоса по касающимся его деятельности вопросам. Это также находилось в полном соответствии с тем, что утверждалось на самих акциях. В данной связи он подумывал о том, чтобы прийти на собрание для беседы с членами товарищества, когда узнает либо сочтет, что они закончили обсуждать другие свои вопросы. Они могли быть уверены, что он придет к ним тогда как друг и помощник и желает им лишь добра.

Люди были весьма взволнованы первой частью письма, но и вторая часть вызвала в них не меньший интерес…

Когда с чтением было покончено, люди сидели, как громом пораженные. Их удивление вряд ли могло быть больше, если бы у здания тихо и бесшумно пропала крыша и они увидели бы по очереди разверзающиеся небеса, летящих к ним ангелов и Авраамово лоно. Однако ликованием это удивление не закончилось, когда до них начало доходить, что они услышали. Теперь все полагали, что за этим что-то крылось. Это письмо было либо ловушкой и покушением на товарищество, либо насмешкой и издевкой от начала и до конца.

Люди озабоченно переглядывались между собой, но говорили мало, так как никто не был уверен, что его мнение получит поддержку в таком трудном вопросе, как этот. Председатель Свейнбьёрдн уже уселся, и правление не шевелилось. Многие стали изучать устав общества, в особенности параграф 8, пункт 3. Там было черным по белому написано, что акции являются именными, и голоса считаются по числу акций, а не людей. Тут ни у кого не осталось сомнений, что, раз Торгейр сделался владельцем акций, то он имеет право требовать позволить ему явиться на собрание, когда обсуждаются эти дела общества, и пользоваться там теми же правами, что и другие участники. Многие уже практически видели его в своих рядах; ждать этого едва ли пришлось бы долго. Подобная мысль вызвала беспокойство в классе и неприязнь в душах людей, потому что в обществе присутствовали те — и их, возможно, было больше, чем кто-либо предполагал, — кто скорее предпочел бы увидеть на своих собраниях самого дьявола, чем лавочника Торгейра. Это особенно касалось тех, кто меньше всего хотели вспоминать историю своих деловых взаимоотношений с ним и потому сторонились его, когда только могли.

Правление сидело неколебимо, как и прежде. Ничего из того, что произошло на собрании, не застигло его совсем уж врасплох. Однако, наверное, ни у кого не было так неспокойно на душе, как у этих людей. Хотя сами они оказаться с Торгейром лицом к лицу не боялись, их нет-нет да и посещало предчувствие, что в его сторону будет обращено не меньше глаз, чем на них, если он явится туда и там задержится. Многие наверняка еще будут испытывать перед ним страх, хоть он уже и начал стариться, и нескоро придет время, когда он останется совсем без поддержки, пока способен стоять и держать знамя. А если это случится сейчас, когда нужно разобраться с такими трудными вопросами, не исключено было, что мир и единство пойдут прахом. А эти ценные спутники всегда сопровождали их товарищество и помогали ему. Да и их не слишком устраивало что-либо меньшее, чем чтобы все члены товарищества смотрели на свое правление и с беспримерным терпением ждали, пока оно соблаговолит что-нибудь сказать, чтобы они могли с ним согласиться.

Однако долго такое молчание продолжаться не могло. Сигюрдюр из Вогабудира поднял голову и перестал грызть ногти. Увидев, что все по-прежнему помалкивают, он громко и отважно произнес:

— Могу я попросить слова?

Хреппский староста порывисто встал. Он провел рукой по лбу и по переднему краю французского парика, собираясь с духом. Потом он заговорил:

— Я надеюсь, среди членов товарищества немного таких, кто настолько слеп, настолько близорук, что не видит, что здесь происходит. Над нашим товариществом издеваются в тяжелую минуту. (Многочисленные выкрики «правильно! правильно!»). Его позорят предложениями, которые, как всем известно, ему и в голову не придет принять. (Одно или два «правильно!») А нам еще и угрожают вломиться на наше собрание и расстроить наш мир и сотрудничество. (Всеобщее «правильно!»). Этот человек, написавший это письмо — не только конкурент товарищества, но и его заклятый враг, и пойдет на все, чтобы поставить его на колени («правильно!»). Сейчас он явился в овечьей шкуре — что ему никогда не было свойственно — и прикидывается нашим другом, делает выгодное предложение и хочет проникнуть к нам. Но берегитесь. Под этой шкурой не овца, а волк («правильно!») или, точнее, лис («правильно, правильно, правильно!»). В тот день, когда товарищество что-либо от него примет, в тот день, когда оно заглотнет его наживку и отворит перед ним свои двери, в тот день жизнь его будет окончена; в тот день оно одной ногой ступит в свою могилу («правильно!»). Не обманывайтесь лестью этого человека, ибо в нее подмешан яд. От него нашему товариществу никогда не было ничего хорошего и никогда не будет («правильно, правильно!»)… Потому я настоятельно рекомендую — и, думаю, что делаю это по единодушной воле всего правления — предложение Торгейра отклонить («правильно, правильно!» от многих сразу) и никогда его сюда не впускать («правильно, правильно!»).

Закончив речь, Сигюрдюр снова уселся и утер пот со лба, стараясь не сбить набок «французика», так как все сейчас смотрели на него. Он гордо выпрямился в кресле, наслаждаясь поддержкой, которую снискали его слова.

Люди в целом полностью одобрили речь Сигюрдюра, хотя некоторым он показался несколько фанатичным и весьма жестким в адрес Торгейра. Но теперь один из членов правления высказался, так что ошибки относительно ее позиции в этом вопросе больше быть не могло. Вскоре люди принялись оживленно обсуждать вопрос между собой, и большинство было одного мнения.

Тут среди болтовни раздался тонкий и болезненный голос. Он исходил от Йоуна из Фитьяра, считавшегося довольно зажиточным бондом из округи. Он сидел впереди на второй боковой скамье и почти потерялся между двух крупных мужчин, сидевших рядом с ним; Йоун же был мал ростом и чрезвычайно худ и тощ, так что много места не занимал. У него было узкое лицо с впалыми щеками, вечно красными скулами и иногда синими губами, и на вид он не был ни мужествен, ни красив. Но больше всего лицо портило то, какое оно было глуповатое и боязливое. Шутники говорили, что Йоун постоянно плакал или, по крайней мере, всхлипывал, и на первый взгляд это, как будто, было недалеко от истины. Ни улучшало положения и то, что голос его был слаб и плаксив. Тем не менее Йоун испытывал потребность высказаться на каждом собрании. Он сидел и «всхлипывал» с самого его начала. Больше он сдерживаться не мог.

Как только Йоун начал говорить, присутствующие принялись посмеиваться, поскольку Йоун делал сильные ударения на своих словах, и плаксивость была столь явственна, что слезы и рыдания звучали в каждом слове, но и в не меньшей степени потому, что его выступление было не чем иным, как речью хреппского старосты задом наперед, так как Йоун начал с того, чем староста закончил, а потом шаг за шагом прошелся по речи до другого ее конца:

— Я полностью согласен с последним оратором, — сказал он. — Я поддерживаю, чтобы предложение Торгейра было отклонено, а его никогда сюда не впускали. От него этому товариществу никогда не было ничего хорошего и никогда не будет (смех). Вы вот надо мной смеетесь… но не дайте лести этого человека вас обмануть, потому как в нее подмешан яд. В тот день, когда он явится, жизни товарищества придет конец, тогда оно сойдет в могилу… Что до меня… (смех). Я его наживку никогда не заглотну…

Смех в зале собрания сделался столь громким и всеобщим, что Йоуну пришлось остановиться, прежде чем он добрался до начала речи Сигюрдюра.

Большинству членов товарищества было известно, почему Йоун из Фитьяра хотел как можно реже попадаться на пути Торгейра. Никому из присутствующих, вероятно, не было бы труднее смотреть Торгейру в лицо.

После этой «вдохновенной» речи Йоун сел и продолжил «всхлипывать», однако речь так расшевелила людей, что в зале воцарился сильный шум. Все говорили наперебой, не понижая голоса. Больше всего толков вызвало то, как им отделаться от Торгейра, если он явится. Все придерживались того мнения, что по уставу он имел право прийти на собрание. Это, конечно, была опасная лазейка в уставе, однако ему нужно было следовать, каким бы он ни был. Об этом люди разговорились вовсю… когда за задвижку грубо дернули, а потом постучали в дверь.

«Как ветер холодный по залу дохну́л»46, — говорит поэт, и ничто не описывает картину в зале при этих звуках лучше. «Он идет, он идет!», — понеслись перешептывания. Весь шум сменился полной тишиной, кое-кто мертвенно побледнел, а иные испытали приступ дрожи, какая бывает перед поединком. Однако открыть никто не посмел, и в дверь постучали еще сильнее прежнего. Тут председатель поднялся и велел стражам посмотреть, кто там.

Стражи приоткрыли дверь. Тут в щель заглянуло испещренное прожилками багровое лицо с густой каштановой бородой и огромными глазами, красными и налитыми кровью, и спросило, какого черта они заперлись!

Все участники собрания разразились хохотом, потому что это пришел Аурдни из Фивюмири: как обычно, «готовый», весь в грязи и конском волосе, вспотевший, с распухшим лицом в прожилках и красноглазый, как всегда… да уж, они его узнали!

Аурдни был неотесанным верзилой. Он не стал дожидаться, пока дверь распахнут пошире, но оттолкнул ее и тех, кто за ней стоял, и просунулся внутрь целиком.

Множество ртов принялось наперебой втолковывать Аурдни, в какое затруднительное положение они угодили. И хотя Аурдни был малость навеселе, это удалось им на удивление быстро, а когда ему начала надоедать их трескотня, он грубо окликнул председателя и потребовал слова.

— Мне тут сказали, — промолвил он, — что лавочник Торгейр раздобыл акции нашего торгового товарищества и требует прав, которые полагаются акционеру согласно нашему уставу. А только мне это не нравится, как и остальным. Насколько мне помнится, на общем собрании в том году было принято решение, что правление будет иметь преимущественное право на покупку от лица товарищества всех тех акций, которые его члены захотят продать. Могу я тогда спросить: это мне мерещится, или правление товарищества отказалось от преимущественного права на те акции, которые Торгейр купил? Если нет, то продажа незаконна.

Тут все словно проснулись. Они тоже это помнили. Это решение было принято с целью помешать вступлению в товарищество людей, которые были настроены к нему враждебно. Но куда девалась протокольная книга с того собрания? Она наверняка сможет разрешить этот вопрос. Начались поиски. Искали повсюду: на столах, на полу и среди всех бумаг правления. Искало больше народа, чем могло туда подступиться, но поиски долгое время оставались бесплодными. Наконец ее вытащили тепленькой из-под зада клёйстюрского распорядителя. Он положил ее на кресло, а потом уселся на нее… Она пролила свет на истину, и возражать было ни к чему. Участники собрания издали ликующий и победоносный вопль. Многие обнимали Аурдни из Фивюмири и говорили, что тот явился в самый удачный момент.

В зале снова стало так шумно, что председатель счел уместным воспользоваться своей властью. Ему, однако, пришлось кричать на собравшихся во все горло, прежде чем стало тихо. Он напомнил им о том, что здесь обсуждался серьезный вопрос, который не годится решать с легкомыслием и небрежностью. От решений этого собрания зависело будущее благосостояние товарищества и торговое благополучие всех общин в этом округе. Никто из них наверняка не захочет, чтобы местный торговый росток захирел, и к власти вновь пришла заграничная монополия. Теперь перед ними лежали два предложения. Одно заключалось в том, чтобы отклонить предложение лавочника Торгейра. Другое — в том, чтобы поручить правлению до зимы обеспечить товарищество новыми товарами взамен сгоревших. Он объявил, что было бы глупостью и бредом отклонить предложение Торгейра, разве только если будет единодушная воля всех членов товарищества на то, чтобы обойтись без него. Этим решением товарищество сожжет мосты у себя за спиной, и пути назад уже никогда не будет. По каким бы мотивам ни было сделано предложение Торгейра, пренебречь им означало бы бросить ему перчатку и вызвать на поединок. После этого можно было ожидать договоренности в самом худшем ее варианте… Также для правления будет невыполнимой задачей обеспечить товарищество новыми товарами и уберечь каждого от нехватки предметов первой необходимости, если оно не будет пользоваться верной, преданной и безраздельной поддержкой всех до единого. Сейчас было важно, чтобы все товарищество было заодно. Все должны были исполнить свой долг, и даже больше, если могли. Люди должны были проявить по отношению к товариществу порядочность и верность слову, иначе гибель ему была обеспечена.

Торговец Фридрик также сказал несколько слов. Он заявил, что ему эти предложения Торгейра непонятны, но сделаны ли они в шутку или всерьез, когда дойдет до дела, Торгейр их исполнит. Быть может, Торгейр хотел таким образом сделать Кооператив обязанным себе — если не экономически, то морально, либо и так, и так. Также вполне могло оказаться, что он предвидел конец своей торговой фирмы и был не прочь вложить свои деньги и усилия в деятельность Кооператива. Предлагать он ничего не стал, лишь указал членам товарищества на то, что, если это предложение будет отклонено, то о соглашении с Торгейром никогда больше не будет и речи, и… возможно, так было бы лучше для них обоих.

Тут загремела одна речь за другой. Они следовали друг за другом и основывались на речи председателя. Все они представляли собой побуждения и призывы проявить энергию и мужество, выдюжить в час испытания, громкие клятвы в преданности и сотрудничестве и воинственные объявления храброй и смелой борьбы против датской монополии… Тут каждая грудь наполнилась воодушевлением, на лицах появился героизм, а в глазах — отвага. Более того, Йоун из Фитьяра перестал «всхлипывать» и выглядел на удивление смело. Правда выступать снова он не стал. Лицо Аурдни из Фивюмири еще больше раскраснелось от прожилок; он сплевывал обильными бурыми табачными струями на пол зала собраний и башмаки присутствующих. А Бьярдни из Фоссалайкюра, слывший у них в Далире47 сочинителем псалмов, постоянно кричал «правильно!», кто бы ни выступал… Никогда еще члены товарищества не бывали до такой степени охвачены единым порывом, как сейчас… Предложения были поддержаны единогласно. Проголосовали все; все хотели «швырнуть перчатку», тем более в лицо Торгейру. И все изъявили полное доверие к правлению.

Распорядитель из Клёйстюра от всего этого энтузиазма совершенно проснулся, и когда после подсчета голосов наступил перерыв, с большим трудом поднялся из секретарского кресла и стал держать речь. Но как раз когда он приступал, среди собравшихся начались разброд и шатание. Они поняли, что делать там на самом деле было больше нечего, и потому принялись потихоньку расходиться. От мысли задержаться подольше их оттолкнуло и то, что речь взялся держать распорядитель. По всеобщему мнению в его случае природа щедрее одарила его животом, нежели головой. Тем не менее вся толпа собравшихся подождала, чтобы послушать, что он скажет.

Распорядитель взял за основу глагол «расплачиваться»… Он картавил и говорил весьма невнятно, особенно звук «р», хоть и был исландцем48… Он сказал, что мало было только заказывать да заказывать, надо было еще и гасплачиваться. Люди не давали себе тгуда гасплачиваться. Недостаточно ггомких и бгавугных слов, надо еще и гасплачиваться. Надо испгавно платить. Того и гляди, все в один пгекгасный день полетит к чегту, потому что гасплатиться людям было недосуг!..

В этом для собравшихся никакой новости не было. Эту речь они слышали от распорядителя на каждом собрании товарищества, обычно под конец. Как будто бы все и так не знали, что, само собой, надо «гасплачиваться»! Им казалось, что без этой картавой галиматьи про «гасплату» он мог бы и обойтись. К тому же большинство ненавидело напоминания об этом, хоть вида и не подавало.

Люди стали один за другим выскальзывать за дверь, и зал стремительно опустел. Без толку председатель взывал к участникам собрания, прося их быть терпеливыми. Они ринулись прочь, а вслед им раздавался слабый, наполовину датский гортанный голос: «гасплачиваться, гасплачиваться, гасплачиваться, гасплачиваться!»

Некоторые ожидали встретить направляющегося на собрание Торгейра. Но этого не случилось. Торгейру никогда не бывало спокойнее у себя в кабинете, чем в этот день.

Позднее в этот же день правление Кооператива собралось в кабинете у Фридрика. Там они снова принялись разбирать положение и перспективы товарищества и совещаться. Они тут же сошлись на том, что нет иного выхода, кроме как отправить человека за границу как можно скорее, чтобы обеспечить товарищество товарами на зиму. Наиболее подходящим для такой поездки они сочли Фридрика Сигюрдссона; тот воспринял это без охоты, но не отказался.

Поговорив немного об этом, они стали смотреть по книгам, как обстоят дела с кредитными счетами конкретных людей. Быстро выяснилось, что распорядитель в своей речи отнюдь не преувеличивал. Люди стали крайне небрежны в выплате своих долгов перед товариществом. Более того, многие уже хорошенько увязли в таких же долгах перед Кооперативом, какие имели прежде перед торговой фирмой, и все они еще были по большей части не выплачены. Неуплаты постоянно росли, и объем взятого в кредит тоже. В последний закупочный сезон49 количество местных товаров оказалось значительно меньше ожидаемого, а вот столько заказов, как этим летом, не было никогда. Теперь товарищество было в долгу перед заграницей за все те товары, что получило в прошлый раз, да и до этого у него имелся долг, который в предыдущие годы скорее понемногу рос, нежели уменьшался. Потому было сомнительно, что товарищество получит там достаточный кредит на новые товарные запасы. А если этой осенью его долги будут выплачиваться плохо, его ждала самая настоящая беда.

Они исходили из того, что получат все свои страховые выплаты, но произойдет это недостаточно быстро для того, чтобы успеть в этот раз приобрести на эти деньги товары. Оставалось лишь полагаться на кредит товарищества, и, хотя они об этом почти не разговаривали, надежды на это были слабые.

Вместе с тем они сошлись на том, что ущерб от огня, понесенный самим товариществом, был несущественным; никто от этого не умрет. Если бы не нужно было сражаться с неуплатами и, с другой стороны, с людским унынием и отсутствием стойкости, товарищество с успехом вышло бы из всех этих испытаний и лишь укрепилось бы от победы.

Отметив это, они принялись подробнее изучать свои документы и книги. Выяснилось, что многое было запущено, и каждый был в чем-то да виноват. Этот забыл про это, а тот — про то. Ответы у них всех были одинаковые: это неважно, это можно исправить. Эти ответы сопровождали всю их деловую историю, начиная с детства и кончая правлением Кооператива. Они повсюду красной нитью проходили через ткань деловых отношений. Чаще всего этим дело и заканчивалось. Они никогда не были жесткими в требованиях к членам товарищества, потому что всегда боялись, что могут их лишиться. Но снисходительнее всего члены правления всегда оказывались друг к другу. Из этого проистекал различный бардак. Правда, он никогда не приводил к существенным потерям — пока что.

Фридрик в правление товарищества не входил, но все же считался его самоочевидным советником во всех затруднениях. Он хорошо знал, как важны в деловой жизни верность слову и аккуратность, и хмурился при виде многого из того, что он сейчас обнаружил. Внезапно он спросил:

— Какой взнос был выплачен в этом году за товарную страховку?

Членов правления этот вопрос привел в растерянность. Они переглянулись, но никто не хотел отвечать ничего определенного. Свейнбьёрдн из Сельятунги наконец нашел в себе мужество признать, что, как он опасается, про это… забыли.

Они принялись искать квитанцию среди всех документов, но так ее и не нашли.

От этой новости они все притихли. Так далеко их небрежность еще не заходила. Со дня платежа минуло уже полтора месяца, а страховой взнос все еще не был выплачен.

Фридрик встал, мертвенно побледнев от волнения.

— Много вы дел наворотили, но тут уж отличились на славу! — промолвил он; его голос дрожал. — Эти тридцать тысяч крон, на которые были застрахованы наши товары, потеряны!

–О-ох… вот проклятье!

В сумерках этим же вечером некоторые из этих же людей собрались на совещание в Вогабудире. Распорядителя там, правда, не было, поскольку обсуждалось там сугубо фамильное дело вогабудирцев. Вместо него к компании прибавились два человека. Это были Свейнбьёрдн-младший и жена Сигюрдюра по имени Анна, не попадавшаяся нам ранее в этом повествовании.

Анна была кроткая женщина, державшаяся серьезно. Она все еще была хороша собой, хотя уже можно было различить признаки старения, а волосы ее начали седеть. Она редко отлучалась с хутора, да и стала уже весьма тучна и неповоротлива. У нее наблюдалось с Фридриком больше семейного сходства, чем с другими ее детьми, и она питала к нему больше всего любви. Сейчас она сидела в комнате на стуле у окна и в разговоре по обыкновению почти не участвовала.

С самого начала было ясно видно, что Фридрик впал в некоторую немилость у своего отца и тех, кто встал на его сторону. Свейнбьёрдн из Сельятунги говорил мало, а вот его тезка поддерживал своего отца куда сильнее. Остальные дети Сигюрдюра там не присутствовали. Дверь была заперта, чтобы их никто не потревожил, пока этот вопрос не будет обговорен до конца.

Говорить за всех взялся Сигюрдюр. Он заявил, что уже начал становиться стар, большинство его детей уже подросли, а некоторые и вышли в люди, за что им, куда уж деваться, следовало благодарить его. А они, похоже, про это забыли. Теперь его ни во что не ставят и не спрашивают советов, когда речь идет о самых важных делах его детей.

Фридрик отлично понял, что тот имел в виду, и быстро глянул на свою мать. Их взгляды встретились, и они поняли друг друга. Этого Фридрику было достаточно.

Сигюрдюр же продолжал и перешел прямо к делу. Он спросил своего сына, правда ли то, что он слышал, будто бы тот намеревается жениться на девушке, которую зовут Рагна Торгейрсдоуттир или «фрёкен Оулафссон»50, как некоторые предпочитают ее называть.

Фридрик ответил положительно.

Сигюрдюр опешил от этого недвусмысленного и решительного ответа. Но он продолжил и спросил, известно ли ему о прошлом этой девушки.

Фридрик ответил положительно и на это. Она сама рассказала ему о своем прошлом.

И ничего не утаила?..

Нет, ничего не утаила. Ей нужно было рассказать ему лишь немногое. Остальное он знал и сам.

И он все равно склонен взять ее в жены?

Да, потому что он ее любит… Больше ни на одну девушку он ни разу не бросил ласкового взгляда. Больше его женой никому не бывать.

От этих вопросов и ответов отец с сыном уже начинали сердиться.

— А чего ж не взять лучше себе в жены какую-нибудь… падшую исландскую девицу? — горько усмехнулся Сигюрдюр. — Они ведь существуют.

Фридрик побелел лицом, но отвечал сдержанно:

— Рагна — исландка.

— По ней этого не видно, — промолвил Сигюрдюр. — Она отрекается от своего народа в манерах и одежде; да она и датчанка по другой линии.

Сигюрдюр снова попытался разговаривать без злости и приводя разумные доказательства. Он продолжил перечислять всевозможные возражения против того, чтобы считать Рагну подходящей женой для Фридрика. Среди прочего — то, что несколько лет назад она решила, будто слишком хороша для него. Теперь-то они вроде как друг другу под стать, после того как отец ее прогнал, виды на наследство она утратила, да еще и пятном на своей репутации обзавелась. А Фридрик — такая тряпка, что считает такое приемлемым!

Фридрик все так же отвечал с чрезвычайной сдержанностью. Она никогда не считала, что слишком хороша для него. Она лишь подчинилась воле своего отца. Их с отцом отношения показывали лишь то, какое несчастье выходит, когда отцы принимаются вмешиваться в личные дела своих детей. В его глазах у Рагны нет на репутации совершенно никакого пятна. Она связалась с человеком, которого нежно любила, но за которого так и не смогла выйти. Он заявил, что рассматривает ее как вдову, и что для него одновременно радость и честь оказаться ее ребенку хорошим отчимом.

По выражению лица Сигюрдюра было сразу видно: он понимал, что скорее терпит от своего сына поражение в этом деле. Поэтому он на время приумолк и смущенно осмотрелся вокруг, чтобы понять, не придет ли откуда-нибудь поддержка. На свою супругу он, впрочем, посмотреть не решился.

И поддержка пришла. Заговорил Свейнбьёрдн-младший. Он вознамерился убедить своего брата в том, что для него будет глупо, а для их фирмы даже опасно, если он женится на дочери Торгейра. Он собирался сказать еще много чего, поскольку аргументов у него под рукой имелось достаточно. Но Фридрик его перебил.

— Если ты боишься из-за этого за нашу фирму, то давай тотчас же распустим товарищество. Обойдусь и без тебя.

Свейнбьёрдн хотел было взвиться и осыпать Фридрика бранью. Но тут он взглянул на свою мать. Она взирала на него одновременно сердито и насмешливо, и он заколебался. Ему также пришло на ум, что Фридрик наверняка был серьезен насчет разделения. Но он вынужден был признать перед самим собой, что без Фридрика ему справиться было бы трудно. К тому же он понял взгляд своей матери так, что младшему брату не годится встревать в личные дела старшего. Поэтому он решил сесть и держать себя в руках.

Свейнбьёрдн из Сельятунги высказался по этому вопросу со всей рассудительностью. Он сказал, что нисколько не сомневается в многочисленных достоинствах Рагны и в том, что Фридрику она дорога. Потому было бы нехорошо и бесполезно пытаться помешать их связи. Он сказал, однако, что предпочел бы, чтобы его племянник женился на какой-нибудь состоятельной и хорошо воспитанной исландской девушке из крестьянского рода, каковых в округе было множество. Он сказал, что всегда испытывал неприязнь к этим «изысканным фрёкен», ходившим в «датских» нарядах. В исландском быту от таких фиф никакого проку. А для домашней жизни и воспитания детей жена важна. Он некоторое время об этом распространялся — впрочем, разумно и сдержанно, — рассуждая в основном с националистической точки зрения… Он заявил, что знает Рагну мало, но, судя по ее виду, из отчего дома она уехала не совсем уж без наследства, хоть и не богачкой. Нрав своего отца она наверняка унаследовала. В нем, конечно, было много достоинств, но в совместной жизни легко с ним не будет. Но больше всего в этом деле рисковал сам Фридрик, так что не стоило мешать или препятствовать осуществлению того, что он хотел сделать.

Тут беседа достигла точки, когда Сигюрдюр счел, что настал момент выложить свой главный козырь. Он был вынужден признать перед самим собой, что на самом деле выступал против этого брака не из-за Рагны и не из-за того, что ему казалось, будто она является для его Фридрика такой уж неподходящей партией. Да и это пятно на ее репутации, о котором он говорил ранее, не так уж сильно его заботило. Его вмешательством в это дело главным образом двигала ненависть к Торгейру.

Потому он принял торжественный вид, чтобы его слова не утратили ничего от той силы убеждения, которая должна была их сопровождать. Его лицо было не просто лицом хреппского старосты. Это было лицо судьи, и французский парик, как обычно, придавал ему достоинства, насколько ему казалось.

— Знаешь ли ты, сын мой, с каким человеком хочешь породниться? — произнес он весьма веским тоном.

— Да, с лавочником Торгейром, — холодно отозвался Фридрик. — Со старым другом моего отца — и во многих отношениях его благодетелем, — прибавил он.

— Нет, ты не знаешь, с кем хочешь породниться, — сказал Сигюрдюр, повысив голос. — Старую дружбу оставим. Всем людям в свое время случается обмануться. Но потом глаза раскрываются. Был ли Торгейр моим другом в эти последние годы? Замечал ли ты дружбу с его стороны, с тех пор как мы начали пытаться стать самостоятельными и не зависящими от него людьми? Кто создал нам больше препятствий и трудностей, чем он? Кто досаждал нам больше, чем он, и пытался нанести нашему товариществу больше вреда? Вот только сегодня… Если ты намерен стать зятем этого человека, то мы, товарищество, не можем больше рассматривать тебя как нашего верного друга. В этой борьбе, которую мы ведем, ты не можешь оставаться безучастным. О примирении между ним и нами и речи никогда не будет.

— Корни у торгового соперничества неглубокие, — промолвил Фридрик, — и я уж переживу, пускай вы в товариществе от меня и отгородитесь, насколько сумеете. К тому же я Торгейра о благословении этого брака не просил, и не буду этого делать.

— Тогда ты услышишь всю правду, раз все остальное без толку, — произнес Сигюрдюр еще запальчивее прежнего. — Торгейр — это подлец, которого все добрые люди должны остерегаться и не желать с ним иметь никаких дел. Теперь ты услышишь, что мне известно, потому что ты — ребенок и этого человека не знаешь. Это Торгейр поджег наш склад и товары. Это он подбил Эйнара на преступление. Это он вытащил Эйнара отсюда, из-под надзора. Я тогда поверил его словам — в последний раз. Это благодаря ему меня, твоего отца, выставят с поста хреппского старосты… А теперь и Эйнар в могилу сошел. Знаешь ли ты, как закончилась его жизнь?

Все присутствующие изумленно уставились на Сигюрдюра. На короткое время настала мертвая тишина. Наконец Фридрик встал и промолвил:

— Можешь благодарить своего бога за то, что тебя не слышал никто кроме твоих родичей. Сейчас я ухожу, чтобы тебя не подмывало и дальше нести передо мной ахинею. Да хоть бы Торгейр был сам дьявол, в чем ты хочешь меня убедить, а все же Рагна будет моей женой. Бывай здоров, отец. В скором времени я приглашу тебя на пир. К тому времени до тебя дойдет.

Фридрик собирался броситься вон, но тут к нему обратилась его мать и спросила его, нельзя ли ей пожелать ему удачи.

Фридрик подошел к ней, взял ее руку, наклонился и поцеловал ее.

— Тяжелее всего мне было бы, если бы ты пошла в этом деле против моей воли, дорогая мама, — промолвил он по-детски ласковым голосом.

Пожилая женщина погладила его по щеке и промолвила, что некогда ее заветным желанием было, чтобы ему посчастливилось стать зятем Торгейра. Желание это все еще оставалось неизменным, несмотря на то, что за это время произошло. О многом можно было бы упомянуть, как о хорошем, так и о плохом, но в гневе людям свойственно забывать о достоинствах других и говорить в их адрес неблагоразумные вещи.

Потом она попросила Фридрика проводить ее, когда он будет уходить. Оба Свейнбьёрдна тоже ушли, и Сигюрдюр остался один.

Сигюрдюр сидел понурившись на своем сундуке в комнате. В очередной раз его угораздило хватить через край. Проклятая опрометчивость снова стала для него камнем преткновения. Его ближайшие родственники в его историю нисколько не поверили. И то, что сказал Фридрик, было правдой. Ему нужно было благодарить создателя за то, что его не слышали другие. Эти слова могли ему дорого обойтись.

Все это его рассердило…

И все же утешением ему служило сегодняшнее собрание. Вот там он стяжал себе славу. «Правильно! Правильно! Правильно!» все еще звучало в его ушах.

Глава 12
Раздоры

Там, где под землей бушует огонь, в горах слышится гул, почва дрожит, источники начинают закипать, а гейзеры — извергаться. Над землей поднимается пар и смрад, в трещинах и расселинах разгорается голубое пламя, появляясь и исчезая, не успеет глаз на нем остановиться. Никто не знает, где и когда его ожидать. Многим кажется тогда, будто они стоят на бурлящей магме с тоненькой корочкой под ногами. Страх и трепет охватывает каждую душу, никто не знает, сколь велика угроза, как долго она продлится или чем она закончится. Одним представляется тогда более мужественным проявлять храбрость, не придавать значения опасности и пытаться смеяться над малодушием других. Однако смех зачастую оказывается холоден, а щеки бледны. Другие сносят свой страх молча, разговаривают об этом мало и выжидают. Третьи падают духом, унывают, плачут, убегают или падают в обморок, каждый — в зависимости от своей натуры. И, наконец, есть такие, кто обращается к небесам, когда чувствуют, будто их мать-земля их предает. Говорят, им в таких испытаниях приходится легче всех… И все же для всех подлинным избавлением становится час, когда гора извергается. Тогда ужасное предсказание сбывается, и воля таинственных сил земли становится явной. Вырывающееся из расселин пламя и падающий пепел, потоки лавы и вздымающиеся до небес горные огни со всем тем ужасом, гибелью и разрушением, которые они несут, не столь тяжелы, как устрашающая неопределенность, двусмысленная и подозрительная. Испуг и сомнения, страх и тревога суть адские муки земной жизни, пускай даже тот, кто носит их в душе, на первый взгляд купается в розах.

Там, где в людских поселениях скрывается мрачная тайна, она — словно бушующий в подземельях огонь. Там идет война, о которой не знает никто, даже те, кто ее ведет и кто борется упорнее всего.

Хранящему тайну приходится тогда несладко. Его страх и тревога не знают пощады. Никогда не может он чувствовать себя защищенным. Отовсюду может грозить опасность. Она может таиться и скрываться везде, не в последнюю очередь и в нем самом. Нет у него друга столь проверенного и надежного, чтобы ему доверять. Даже сон для него небезопасен.

Ищут все, так как никому не известно, кто ее скрывает. Ищут у всех, так как в поисках каждый натыкается на каждого. Любопытные и недоверчивые, взирают люди друг на друга; каждый опасается другого. Человеческая душа стремится и жаждет разгадки своих загадок — разгадки, которой они при этом страшатся.

И тогда на сцену выходит божественное качество, которым природа наделила дух человека — дух всех и каждого, хоть досталось его им и не поровну. Это творческий дар. Там, где знания не хватает, люди принимаются сочинять. Люди начинают с известных им деталей и продолжают в том направлении, в котором те, как им представляется, указывают. Они с легкостью наводят тогда мосты через бездну неведения, устанавливают причинную связь между произошедшими событиями, совершенствуют историю, делают ее правдоподобной и оказываются недалеки от того, чтобы поверить в нее самим, и уж во всяком случае заставить кого-то в нее поверить обычно бывает легко.

Подобные сочинители, а ведь их так много, труднее и опаснее всего для тех, кто бережет свои тайны. Потому что в своих историях они могут набрести на истину, даже если глаза у автора будут завязаны.

Народу в Вогабудире и окрестностях обстоятельства пожара на складе и судьба Эйнара из Байли показались довольно таинственными. Это ощущение у людей, как обычно, усиливалось и становилось отчетливее по мере того, как они говорили об этих событиях между собой и сравнивали свои догадки. Те, кто вообще об этом не думал, начали уделять этому внимание. Никто не говорил об этом вслух, разве что вполголоса со своими знакомыми. Но по всему местечку, по всей округе и соседним общинам — шептались.

Шепот распространялся подобно заразной болезни. Шептались не только по кухням, но и по комнатам или спальням. Шептались у очагов в хижинах, пока варилась каша, позволявшая себе булькать так громко, как она только могла. По краям тунов на хуторах люди сидели по двое и перешептывались. Один заглянул в гости, другой был дома и провожал гостя восвояси. Шептались на лугах, и в море шептались тоже. Тихим, глухим голосом роняли двусмысленные слова между кормой и носом рыболовецких лодок. Недосказанные истории и намеки разносились между прокосами на лугах среди пустошей. Никто не осмеливался говорить вслух, потому что это было некрасиво. Никто не хотел, чтобы на него ссылались, потому что он ничего не знал. Но у всех на душе был страх, а в мозгу — подозрение. Произошло нечто ужасное, необычайное. Только оно оставалось скрыто, и никто не знал, где. Быть может, оно вырвется наружу в самый неожиданный момент — быть может, при каких-нибудь удивительных обстоятельствах истина раскроется. Господь наверняка сотворит чудо, чтобы сделать это явным. Для него не было ничего непосильного. И все же людям становилось страшно при мысли об этой истине, о том, когда она явится, и не в последнюю очередь — о том, на кого она обрушится. И при этом они всем сердцем желали ее, и, пока не могли заполучить ее саму, с удовольствием хватались за все, что принимало ее обличье.

Историй ходило несметное множество. Никто не знал, откуда они взялись или что с ними сталось в конце. Лишь немногие зажились надолго, потому что все они родились с одним из тех пороков, которые препятствовали их развитию и в итоге заставили их испустить дух. Но на их месте тут же появлялись новые. Производство шло упорно.

Большинство историй начиналось с того, что Эйнар поджег склад вовсе не по неосторожности, как он сказал на дознании, а умышленно, по наущению другого человека. Отсюда лежала прямая дорога к тому, чтобы упомянуть Торгейра. А заканчивалось большинство из них тем, что его подпоили, заманили на обрыв и столкнули с утесов. Людям представлялось, что сделано это было тем, или по наущению того, кто и подбил его на злодеяние, чтобы для него не исходило угрозы от его болтливости.

В подавляющем большинстве историй Торгейр был главным героем. У него бельмом на глазу стоял рост благосостояния Кооператива и Братской Лавки. Поэтому он и пошел на этот злобный поступок, повергнувший всех в ужас. Второе преступление было следствием первого.

Но потом начинали проявляться недочеты. Даже если Торгейр и попросил Эйнара поджечь склад, красть мешок гороха он его все же не просил. И какой в этом был смысл для Эйнара? Он должен был понимать, что за работу, если она удастся, ему будет заплачено. Тогда у него не было никаких причин красть. Не для Торгейра же он украл этот горох… Почему Эйнар вломился в дом Торгейра и украл оттуда деньги? Разве это не указывало на то, что он намеревался ускользнуть?

Авторы этих историй упустили из виду на удивление многое, в том числе корабль, стоявший у Баусара вечером, когда погиб Эйнар. И если Торгейр был соучастником Эйнара, зачем тогда Эйнару было к нему вламываться? Неужто Торгейр был не в состоянии предоставить ему достаточно средств на дорогу, чтобы ему не пришлось их красть? Да еще эти осколки бутылки у Эйнара за пазухой. Они как будто указывали на то, что Эйнар совершил все это во хмелю. Пьяные творят всевозможные глупости; это вогабудирцам было известно не хуже остальных. Но где Эйнар раздобыл эту бутылку? Было маловероятно, чтобы он посреди ночи полез за бутылкой в лавку. Должно быть, он заполучил ее ранее. Кто-то должен был быть его соучастником — но это не мог быть Торгейр.

Так была сочинена история о целой воровской шайке в вогабудирском местечке, которая вламывалась в дома и устраивала поджоги — и людей убивала, если было нужно. Никто не мог узнать, сколько товаров было украдено из сгоревшего склада. Стало известно лишь об одном мешке гороха. Пойман был один лишь Эйнар, а остальные испугались и решили его погубить, прежде чем он сумеет о них рассказать… А сторож братьев? Либо он был одним из шайки, либо его заманили прочь и держали под присмотром, пока остальные обогащались. Но кто же тогда мог входить в эту шайку? Это усложняло дело. Потому что, хотя в Вогабудире время от времени и крали разные мелочи, никто не считал себя в состоянии указать ни на одного вора, кроме Эйнара. А этого было недостаточно, чтобы поддержать в истории жизнь.

Потом была одна история о том, что это преступление совершила не воровская шайка и не Торгейр, а сами братья или члены товарищества. Сделали они это для того, чтобы выбраться из долговой ямы и нажиться на пожаре. Многие видели, как они шушукались в лавке, после того, как Эйнара попросили посторожить. А потом отправлять сторожить его они передумали и взяли взамен своего работника. Возможно, после этого они затаились поблизости и заметили, как Эйнар крал мешок гороха. Тут подвернулся удачный момент одновременно и поджечь склад, и обвинить в пожаре его. В Вогабудире о пожаре стало известно на удивление быстро, что как будто указывало на то, что спали там не крепко; однако они постарались не явиться слишком рано… Потом «старик» оказался готов обеспечить Эйнару возможность сбежать. Надзора никакого не было, одна лишь халтура для вида. Но почему он тогда вломился в лавку Торгейра и почему наутро лежал там, у подножия Баусара? Все знали, что братья и их отец в это время были на пиру. И какой смысл был братьям поджигать склад, если от пожара они понесли ущерб, как стало достоверно известно после собрания? Не дураки же они. Все это они должны были просчитать наперед.

Была одна история о том, что в этом были как-то замешаны сислюмадюр с доктором. Она опиралась на то, что сислюмадюр устроил пир в тот же вечер, когда Эйнар исчез из Вогабудира. Он наверняка сделал это для того, чтобы занять старого Сигюрдюра в тот вечер чем-то другим, вместо присмотра за Эйнаром. Также людям казалось, что сислюмадюр удивительно вяло себя вел в расследовании этого дела. Однако эта история была слишком бессвязной, чтобы существовать сама по себе. Потому ее судьбой стало то, что ее смешали с историей про воровскую шайку, которая приняла тогда новый облик. В нем она витала по округе, и в нем же она в конце концов и упокоилась.

Еще строились догадки о том, что между пожаром и кончиной Эйнара никакой связи не было. Эйнар, разумеется, намеревался сбежать и вломился к Торгейру, чтобы разжиться деньгами на проезд. Торгейр его застиг и пустился за ним в погоню. Их встреча произошла на Баусарском обрыве, и в борьбе Эйнар с него сорвался. Тогда Торгейр счел за лучшее помалкивать об их встрече и оставить загадку неразгаданной…

Так называемая знать в вогабудирском торговом местечке и в окрестностях тоже строила об этих вещах предположения. О мнении или убеждениях хреппского старосты Сигюрдюра по этому вопросу уже упоминалось ранее. Они строились на двух фактах: на том, что Эйнар разговаривал с Торгейром вечером накануне пожара, а также на том, что Торгейр подговорил хреппского старосту отправить работников на рыбную ловлю, вместо того чтобы присматривать за Эйнаром, в тот вечер, когда сам он был на губернаторском пиру. Правда, Сигюрдюру казалось теперь более разумным не делать никаких утверждений. И все же он не мог удержаться и не высказать это свое мнение своим знакомым и родственникам в местечке. Его сын Свейнбьёрдн тут же согласился с мнением отца, а Фридрик ему возразил, полагая, что оно ни на чем не основано и продиктовано вовсе не благожелательностью в адрес Торгейра. Доктор долгое время колебался. Он так полагался на свою проницательность, что не мог поверить в наличие за Торгейром в этом деле тайной вины. Тем не менее он склонялся к тому, что во всем этом что-то было нечисто, и тогда наибольшее подозрение у него вызывал Торгейр.

Женщины в местечке приняли эту историю с распростертыми объятьями — как и все доходившие до них истории об этом деле. Их взгляды менялись ежедневно, как погода. Но каким бы ни был взгляд, которого они в остальном придерживались, за ним всегда лежало ужасное подозрение, что нечто страшное в этом деле пока еще не стало явным. Больше всего этим отличались две подруги, докторша и сислюмадюрша, и их самым излюбленным и самым новым способом времяпрепровождения в этот период было выслушивать мнения людей об этом деле, сравнивать их между собой и выносить по ним свои суждения. Вернувшись в народ, суждения эти высоко ценились, так как большинство считало своим долгом взирать на этих женщин снизу вверх и уважать их слова и взгляды. В итоге у вышеупомянутых знатных дам образовался своего рода центр притяжения для всех историй и всей этой болтовни.

Немногие осмеливались упоминать об этом деле самому сислюмадюру или выведывать его мнение о нем. А те немногие, кто это делал, намного осведомленнее не стали. Сислюмадюр не вступал ни в какие разговоры на эту тему и не желал изъявлять никаких мнений.

Тем не менее вся эта чепуха привела к тому, что знатные люди вогабудирского местечка и окрестностей весьма сильно ополчились на Торгейра. Между ними и прежде часто «пробегала кошка», хотя внешне все было спокойно, а повседневное общение протекало вполне сносно. А вот теперь, как им казалось, у них появились самые лучшие основания для того, чтобы проявлять к нему враждебность и презрение и избегать его в общении. Заодно это служило возможностью показать и довести до сведения всех свои собственные добродетельность и тонкое чувство справедливости, раз они не желали иметь никаких дел с человеком, находившимся под сильным и всеобщим подозрением в том, что он замешан в постыдной преступной деятельности. Иначе как с ужасом они не могли и упоминать о таком несчастье, как то, что с этим человеком они годами общались как со своим другом и равным. Теперь им казалось, будто его тень пятном ложится на их чистоту, а отпечатки его пальцев пачкают все, над чем они до сих пор работали вместе. Впрочем, смягчающим обстоятельством служило то, что людям всегда было свойственно обманываться, а также то, что, пускай они и были обмануты, но, видит Бог, брови Торгейра им никогда не нравились: что-то под ними таилось не то… Насчет этого между ними было полное согласие, где бы они ни встречались, а встречи их в те дни были часты.

Теперь также считалось вероятным, если не само собой разумеющимся, что эти истории о местечковой воровской шайке, об участии в пожаре членов товарищества или даже чиновников наверняка исходили от Торгейра. Никто иной не посмел бы и подумать о подобном. Истории эти Торгейр сочинил, чтобы всех запутать и отвести от себя подозрение. Разве не возмутительно!

Упоминая об этих вещах, фру бледнели от благородного гнева, а на головах у мужчин волосы вставали дыбом. Кое-кто утверждал, что в ту пору парик старого Сигюрдюра из Вогабудира постоянно бывал всклокочен, и списывали это на те же причины.

Не совсем обошли стороной все эти слухи о ее отце и Рагну, дочь Торгейра. Однако вовсе не потому, что она сама по себе не являлась достаточным предметом для обсуждений. Просто когда о ней упоминали в связи с этим делом, это была пошедшая от сислюмадюрши сентенция о том, что и она вряд ли лучше, потому что яблоко от яблони недалеко падает. Впрочем, после того как Фридрик показал, что на полном серьезе намерен на ней жениться, ее скорее старались дурным словом не поминать. Люди осознавали, что, обидев ее, им придется иметь дело с ним. А всей этой компании не по силам было за раз иметь еще и других противников помимо Торгейра…

Торгейр охотно прислушивался ко всем толкам насчет этого дела, но никогда ни о чем не спрашивал и не подавал вида, что они как-либо его касаются. По историям и догадкам он понимал, что люди нисколько не приблизились к истине. Все несли одинаковый вздор, и ни у кого в этом вопросе никакой твердой почвы под ногами не было. Тем не менее он прекрасно видел, что большинство из них недобро на него косятся.

Как бы ни было Торгейру тяжело от этого, он без колебаний отмахивался от всеобщего подозрения, поддразнивал за него людей в открытую, развенчивал его и выжимал из него последние остатки жизни. Он знал, однако, что эта напасть наверняка окажется удивительно живучей; она будет тайком кружить около него, избегая попадаться ему на глаза. Доводы людей были столь слабы, что можно было не опасаться, что они посмеют выступить против него открыто. Но знание о таком повсюду вокруг себя казалось ему похожим на ходьбу по лесу, кишащему ядовитыми змеями. Они все время старались подобраться к нему и ужалить, если он их не видел, но перед его взглядом отступали и скрывались под землей. Подобных змей он, казалось, видел в глазах каждого человека, смотревших теперь на него. Они отступали, но были живучи и тотчас появлялись снова. Это усиливало его меланхолию. Быть может, этим змеенышам удастся в итоге измотать и одолеть его, так как ему приходилось сражаться и со многим другим. И все же он не сдавался, поскольку ничто не было ему столь же чуждо, как уступить. С холодной усмешкой и вежливым обхождением разговаривал он с каждым, а потом удалялся. Тем самым он распалял злобу и антипатию, которых в душах людей было достаточно. Он это чувствовал, но это его даже забавляло. Больше всего ему нравилось, если кому-то доставало смелости выйти прямо на него с занесенным кулаком и сверкающими ненавистью глазами и швырнуть ему обвинение прямо в лицо — вывалить на него все, что у него накопилось. Тогда он видел, сколько этого было. Там уже могло дойти и до драки, которая неизвестно еще, чем кончилась бы, но для этого людская злоба была слишком безоружна и бессильна.

Он стоял на магме с тоненькой корочкой под ногами. Наверху царил пронизывающий холод, а внизу пылал огонь и тлели уголья…

Много странного довелось людям увидеть в те дни в вогабудирском местечке, но, наверное, самыми комичными были взаимоотношения Торгейра и жены сислюмадюра. Торгейр всегда имел обыкновение любезно ее приветствовать, когда они встречались на улице, а это случалось ежедневно, а иногда и по несколько раз в день. Теперь же фру взяла манеру не отвечать на его приветствия. Проходя мимо него, она отворачивала голову, задирала нос вверх, собирала подбородок в складки и… не смотрела на него. Тогда Торгейр полностью перестал с ней здороваться и делал вид, что ее не замечает, как бы светло ни было. Это фру весьма обозлило. Ее дурное настроение особенно отражалось на служанках, так что две из них не вынесли этого и уволились. Торгейра же фру честила за невоспитанность и невежливость, подбирая для него самые скверные слова. Торгейр об этом прознал и сменил подход. Теперь он так глубоко раскланивался перед сислюмадюршей, где бы она ни попалась ему на глаза, что не могло быть сомнений в том, что он ее дразнит и издевается над ней. Из-за этого фру едва не взбесилась от гнева. Она пожаловалась на наглость Торгейра своему мужу, но реакцию получила вялую. В конце концов дошло до того, что она не смела и шагу ступить из дому, если у нее имелись малейшие основания ожидать встретить Торгейра. Тем хуже вышло от этого сислюмадюрше, потому что доктор советовал ей много бывать на улице.

Этим и многим другим Торгейр распалял людскую антипатию и враждебность к себе изо всех сил. Те немногие, кто до этого изредка заходили к нему по-приятельски, полностью перестали это делать. Начало положил сислюмадюр; доктор был последним. «Капелька» долго его влекла, но когда запахло тем, что он лишится из-за Торгейра расположения всех остальных знатных лиц, заходить к нему он прекратил. А хреппский староста из Вогабудира перестал давать себе труд относить Торгейру письма. Если у него не получалось отправить ни служанку, ни мальчишку, он оставлял их валяться недоставленными…

В таком сосуществовании со своими соседями проводил Торгейр дни. А после них наступали ночи: долгие, ужасные ночи, которых он страшился. Тогда пробуждалась гадюка, обитавшая в груди у него самого, и пощады уже не давала. Она была опаснее тысяч змеенышей в глазах других людей.

Торгейр все четче и четче ощущал, что перенапряг свои нервы в те мгновения, когда набросился на тело покойного Эйнара и забрал с него письмо и деньги. То страшное зрелище, которое он увидел, запечатлелось в его сознании. И когда смеркалось, или когда он искал покоя, одолеваемый усталостью после дневных трудов и борьбы, ему казалось, будто этот страшный образ витает над ним и вокруг него, хоть и не сказать, чтобы он его преследовал. Разумеется, это был плод воображения, но вызван он был некой слабостью. Ни одному здоровому человеку галлюцинации не мерещатся. И сколь бы велика или мала ни была эта слабость, сражаться с ней он должен был в одиночку. Он не мог ни у кого спросить совета, не мог никому доверить свою тайну. И какой теперь прок, если даже его финансовое положение выправится, когда он сделался духовным калекой, не способным воспользоваться своей удачей?

Эта ужасная мысль была наиболее мрачной и чудовищной из всех его печалей. Она пускала в нем корни, словно отравленная опухоль, заражая его всего. И когда он дерзко смотрел в лицо своим противникам и не отводил глаз перед людской ненавистью и презрением, делал он это в том числе для того, чтобы опробовать свои силы и понять, если получится, сколь велика его способность к сопротивлению и как далеко зашло неизбежное разрушение.

В сне он нуждался больше всего, однако сон к нему не шел. Стремительно множились случаи, когда он вскакивал от дурных сновидений и галлюцинаций. Иногда это происходило по несколько раз за одну и ту же ночь.

Тогда он прибегнул к тому выходу, которым воспользовались до него столь многие: приобрести себе временный покой у источника забвения короля Бахуса.

Вскоре разнесся слух о том, что Торгейр стал заметно выпивать.

С началом нового месяца в местечке разразилась странная хворь. Знающие люди утверждали, что она взяла начало в доме доктора; фру подхватила ее из-за окаянной простуды, которую повлек за собой визит жены сислюмадюра вечером после пожара. Оттуда она потом распространилась среди знатных дам.

Хворь такого рода была в вогабудирском местечке редка, и прежде на людской памяти она туда не приходила. Говорят, она весьма обыденна на других континентах и в других странах, где много так называемой «знати». Одним из основных ее отличительных признаков является то, как назойливо она преследует фру, фрёкен и прочий люд, который ежедневно живет в изобилии, мало в чем в жизни нуждается, скучает от безделья и с благодарностью встречает любые отклонения от всего будничного.

Как правило, она, эта хвороба, неопасна, а иногда от нее получается и небольшая польза, однако она может стать самым настоящим бедствием для всех мыслящих и трудящихся людей… Мнения относительно того, в каком органе она гнездится, расходятся. Некоторые полагают, что она живет в сердце, но таких мало. Еще меньше тех, кто считает, что она сидит в животе. В конечностях, говорят, ее не бывает. Иные утверждают, что она находится в задней части головы. Они ссылаются на психологов, по мнению которых там располагаются тщеславие и кичливость, и потому спесивцам так свойственно задирать голову. При этом они особо указывают на мозжечок; он считается малоизученным, и неясно, что должно в нем храниться. Определить эту хворь вроде бы можно по тому, что те, кто ее подхватывает, зачастую оказываются скупыми на собственный вклад, но куда более требовательными в адрес других… Люди так и не пришли к единому мнению, какое название лучше всего подходит для этой хвори. Одни предпочитают называть ее побирушечьей болезнью, другие — воспалением христарадничанья, третьи — приступом благодетельства, благотворительным угаром, коликами совестливости или чем-нибудь в таком духе. О ее природе достоверно известно одно, и это то, что она редко бывает затяжной — или хронической, как это зовется на языке ученых людей… Да и никто никогда не слыхал, чтобы от нее испустила дух хоть одна фру.

А те, кто утверждает, что стремится быть справедливым, говорят, что эта хворь является странным плодом подлинного добросердечия и мелочного тщеславия, смеси одного из наиболее и одного из наименее благородных качеств в человеческой натуре, и потому вызванная ею деятельность сомнительна по своей ценности…

Но хватит об этом.

В один прекрасный день докторша искренне огорчилась тому, в каком бедственном положении, должно быть, оказалась Маргрьет из Байли, вдова покойного Эйнара. Она словно представила себя саму среди всех тех бед, что на нее обрушились. Сначала незадача, приключившаяся с покойным Эйнаром, когда он вдобавок к краже еще и оказался виновником крупного ущерба. К этому прибавилась его трагическая и таинственная кончина. Теперь она осталась наедине с оравой ребятишек и всеми этими тяготами, так что нетрудно было догадаться, сколь плачевно было ее положение… Фру подумалось, что могло оказаться правильным и хорошим поступком учреждение сбора средств для нее.

Сперва она обсудила эту идею со своим мужем, захватывающе расписав ее во всех красках. Доктор скорее поддержал жену, нежели удержал, но все же напомнил ей, что они сами много пожертвовать не могли, так как их финансовое положение было ей известно. Фру с этим согласилась: Господи помилуй! Да она ничего такого в виду не имела! Для начала всего лишь какую-нибудь мелочь!.. Однако фру весьма порадовало услышать, как ее муж в кои-то веки заговорил о бережливости. Такое случалось редко, поскольку доктор был щедр и обращаться с деньгами не особо умел. Еще бо́льшим поводом для радости стало для нее то, что доктор в кои-то веки согласился с ее предложением. Потому она не смогла удержаться от того, чтобы обвить руками шею мужа и отвесить ему звонкий поцелуй.

Затем докторша пошла к сислюмадюрше и сообщила об этом деле ей. Там ее предложение упало на благодатную почву; грешно было бы утверждать иное! Сислюмадюрша подскакивала на своем сиденье — так ее захватила идея подруги. Ей показалось, что вся та масса жившего в ней добросердечия встрепенулась от прихода докторши, налилась силой и воцарилась в ее душе. Докторшей она могла лишь восхищаться. Чтобы ей могло прийти в голову такое! Да, о ее способностях нечего и спрашивать! Надо надеяться, доктор ей не помогал? Нет, это была ее собственная идея. Этого и следовало ожидать! Но как же сислюмадюрша ей завидовала! Такому замыслу она хотела бы быть матерью. Вот не могла все-таки докторша переносить вида ничьих страданий!

Докторша сидела в блаженной прострации под восторженные слова сислюмадюрши. Обеих фру так захватила их идея, что некоторое время они сидели молча и не могли вымолвить ни слова. Но мысли их были сходны, и души их в молчании устремились вместе в будущее. Они мысленно видели ту радость, что настанет в Байли, когда они придут туда с собранными деньгами. Вдова будет плакать слезами счастья, а дети — хлопать в ладоши от радости. О, сколь прекрасно было заслужить такие слезы! Вокруг них словно сбывалась одна из самых прекрасных сказок Х. К. Андерсена, в которой небесные жемчужины чистых слез счастья служат наградой за благородную помощь, оказанную бескорыстным и сострадательным сердцем.

Правда, то, от чего эти слезы выступали на веках, предстояло собрать из карманов ближних. Но какое это имело значение? Не само же оно оттуда придет! А больше всего для этого потрудятся они — они, фру! И ей они это отнесут сами! Такой визит в Байли нескоро забудется!

А какая в людях пойдет молва! Никто нахвалиться не сможет на столь богоугодный поступок. Ни у кого не хватит слов… А потом выйдет благодарственный адрес в «Тьоудоульвюре» или в «Исафолд»51, длинный и поэтичный, с массой молитв и благословений в последней части, составленный пастором и подписанный Маргрьет из Байли — ну или, наверное, кем-то от ее лица. И это будут читать на каждом хуторе по всей стране…

— Да, это чудесно, когда можешь творить добро! — вздохнула докторша.

— Это божественно!

— Может, нам стоило бы сейчас же ее навестить и узнать, каково ей там, бедняге, — промолвила докторша. — Возможно, ей прямо сейчас не хватает чего-нибудь, что мы могли бы с легкостью исправить.

Сислюмадюрша нахмурилась, как будто на глаза ей попалось что-то мерзкое.

— Сама решай. Но, по-моему, нам пока там нечего делать. Мне вовсе не хочется там появляться чаще, чем необходимо… А вот служанку можно и отправить.

— Да, оно и правильно, этого более чем достаточно! — сказала докторша, спеша отказаться от предыдущего предложения, раз сислюмадюрше оно не понравилось. Она уже чувствовала, что эта прекрасная идея, чьей счастливой матерью она была, сделалась приемным ребенком сислюмадюрши. Теперь самым разумным для нее было отпустить ее, так как сислюмадюрша терпела советчиков, только если они были одного мнения с ней.

О том, чтобы отправить служанку, пока забыли. Сейчас было важнее другое.

Через несколько часов управляющий комитет по сбору средств был полностью набран. Наряду с обеими фру в него попали старшая дочь Сигюрдюра из Вогабудира, та самая, что управляла хозяйством своих братьев, а также Рагна Торгейрсдоуттир и еще одна женщина. Менее пятерых в нем быть не могло. Рагну сочли разумным включить в комитет из-за ее отца. Сислюмадюрша, правда, поначалу кривилась от этого предложения, но все же согласилась. Это могло оказаться целесообразным.

Сочинить проникновенное и красиво составленное обращение привлекли доктора. Секретарю сислюмадюра было велено переписать его начисто и настоятельно указано на то, чтобы он постарался как следует. В итоге все сочли почерк в обращении абсолютным шедевром.

Под этим обращением все комитетчицы собственноручно подписались. Рагна пошла на это неохотно, но все же дала себя уговорить. Затем начали вписывать суммы. Все комитетчицы вписали по две кроны каждая. Сислюмадюр вписал пять, доктор — еще пять, торговец Фридрик — десять, Свейнбьёрдн — пять и Сигюрдюр из Вогабудира — пять. Это показалось фру сносным началом. Но теперь не могло быть и речи о том, чтобы показать обращение другим, пока его не увидит Торгейр. Там к нему должны были прибавиться по меньшей мере крон пятьдесят.

Когда дошло до дела, ни у одной из комитетчиц не оказалось желания идти с обращением о сборе средств к Торгейру. Потому было решено отправить с бумагой дочь сислюмадюра, девчушку лет восьми.

Девочка застала Торгейра в его кабинете, отдала ему бумагу и стала ждать за дверью, пока он с ней ознакомится.

Торгейр взял документ и с усмешкой его прочел, но по обыкновению помалкивал. Затем он взял свою ручку, вписал под другими именами свое имя и… сумму в две кроны рядом с ним. Потом он, никуда не торопясь, сложил бумагу, положил ее в конверт и отдал ребенку вместе с деньгами…

Сислюмадюрша чуть не лопнула от злости над списком пожертвований, когда увидела его снова. Две кроны!.. Да это же позорище!.. Ясное дело, Торгейр над ними издевался. Предложить им две кроны! Это было куда хуже, чем если бы он вообще ничего не дал… Две кроны!.. И ради этих жалких двух крон они согласились принять в комитет девушку, которая!.. Нет принимать их не стоило. Самое правильное было отослать ему их обратно, а в списке пожертвований перечеркнуть его имя красной чертой и потом отправить по рукам ему на бесчестье. Это было самое мягкое, чего он заслуживал.

Так сислюмадюрша, несомненно, и поступила бы, если бы в этот момент не явился сислюмадюр. Он услышал из своего кабинета, как шумит его жена, и пришел узнать, в чем дело. Он категорически воспротивился подобной бестактности и заявил, что неприлично пренебрегать вкладом Торгейра, пускай он и невелик. В обращении утверждалось, что, каковы бы ни были суммы, большие или малые, они будут приняты с благодарностью. Слово надо было держать. Они сами не дали больше двух крон каждая.

После этого фру успокоилась.

Но теперь сбор средств стал для обеих фру предметом печали и забот. Они сошлись на том, что вдове нельзя было приносить сумму менее двухсот крон. Легко догадаться, как быстро удалось бы собрать подобную сумму с бондов и рабочих, которые давали бы от двадцати пяти эйриров до кроны! Но чтобы Торгейр посмел!.. А деньги они все равно соберут, пускай даже на это уйдет много лет!

Так что они стиснули зубы… и начали со своих служанок.

Когда девочка ушла со списком пожертвований и деньгами, Торгейр заглянул в свой бумажник и добавил в него немного из сейфа. Потом он взял свою шляпу и трость и направился прямиком в Байли.

Хижины чернорабочих вокруг местечка уютными не выглядели, но Байли была худшей из всех. Она слыла убогой и грязной дырой.

Когда Торгейр туда пришел, дверь хижины валялась на земле у входа. Она была поставлена на торец в дверном проеме с подветренной стороны, чтобы облегчить дыму с кухни выход из дома. А потом дети ее опрокинули и позабыли поднять обратно.

Крошечный мальчуган забрался на дверь и скакал на одной из досок, с грохотом качавшейся на поперечном брусе. Это было весело, потому что дверь издавала громкий звук, когда мальчик на нее прыгал. Торгейр поздоровался с мальчиком и спросил, дома ли его мама. Мальчик перестал прыгать, засунул палец в рот — не менее грязный, чем рука, — уставился на гостя, но ничего не сказал.

В тот же момент из-за края стены выглянула девочка лет десяти-двенадцати. Она развешивала сушиться драные носки на китовой кости, которая лежала на крыше, чтобы придавливать дерн. Волосы у нее были нечесаные, лицо грязное, одета она была плохо, а сейчас еще и не обута. Ее недавно куда-то посылали, она промочила ноги и сейчас сушила на солнце свои носки. Надетое на ней рваное платье было все мокрое и вымазанное снизу и липло к голым икрам. Они были крепкие и хорошо сложенные для ее возраста, но чистыми они не были… Она услышала приветствие Торгейра и вышла во двор узнать, кто это пришел.

— Да, мама дома, — сказала она четко и не стесняясь. — Я сейчас ей скажу.

С этими словами она кинулась в хижину. По дороге она громко звала маму. Маргрьет отозвалась из бадстовы.

Торгейр вошел в хижину вслед за девочкой. Ему пришлось идти пригнувшись, чтобы ни во что не врезаться головой. Его встретила плотная завеса дыма от торфа и водорослей. Она исходила из кухоньки, располагавшейся прямо напротив двери в хижину. Всего помещений было три. Одним из них было подобие бадстовы. Чтобы попасть в нее, нужно было сразу за входом свернуть направо.

Торгейр последовал за девочкой. Маргрьет встретила их в дверях бадстовы, но отступила обратно, когда увидела, кто пришел.

Торгейр вошел в бадстову вслед за ними, но не уберегся от того, чтобы удариться о косяк. Проемы были узкие и низкие, с захлопывающейся изнутри дверью. Там тоже ощущался дым, но не слишком сильно; куда больше там воняло плесенью и грязью.

Торгейр вежливо снял шляпу, хоть и находился в доме бедняка, и сел на одну из стоявших в комнате кроватей. Маргрьет уселась на другую, напротив него, и продолжила чинить дырявый башмак52, которым занималась, когда он пришел.

Прежде Торгейр часто приходил к Байли, но никогда еще не бывал внутри. Снаружи хижина выглядела безобразно, но внутри было не лучше. Дощатого пола в бадстове не было, и стены были обшиты досками только рядом с кроватями. Между продольными брусьями лежали жерди, а на них — крыша из дерна. Меж жердей свисали волокна дерна, и все было подернуто белой плесенью и паутиной. Постельного белья на кроватях было мало, а то, что имелось, было рваное и грязное.

Торгейр положил свою шляпу на столик, стоявший у окошка в торцевой стене между кроватей. Сидеть он мог только на краешке кровати, потому что за его спиной была навалена большая груда белья.

В этой норе, конечно, можно было жить летом, когда погода теплая и неважно, находишься ли ты на улице или в доме. Но легко можно было догадаться, какой была жизнь там зимой, в морозы и метель, когда все замерзало и покрывалось льдом, а хижина утопала в снегу! Торгейру было страшно и думать о подобном жилье. Он представил себе, каково ему было бы там на протяжении одной ночи, не говоря уж о целой зиме.

— Я пришел сюда из любопытства. Захотелось узнать, как вам живется, — промолвил Торгейр. — Я был знаком с вашим покойным мужем, и он часто у меня работал. Я всегда был им доволен.

Маргрьет отвечала довольно кратко. Она не знала, как ей себя вести:

— Благодарю. Живется, как и следовало ожидать. Хуже всего то, что я в данный момент от зуба проклятого загибаюсь.

Торгейр мог бы понять это по ее щеке, так как та немного распухла возле зуба. Она также носила признаки того, что Маргрьет недавно подпирала опухоль рукой, как многим свойственно при боли, но позабыла, что занимается грязной работой. На щеке виднелись следы от пальцев.

— Вам ведь ужасно тяжко приходится? — спросил Торгейр.

— Я уж к этому привыкла. Хотя от того, что он помер, лучше не стало.

Торгейр видел, что Маргрьет избегает смотреть ему в лицо, и ему показалось, что ее глаза наполнились слезами. Но она сосредоточилась на починке башмака, как будто там не было никого незнакомого. Шнурок она увлажняла слюной, а иголку упирала в край кровати, когда та плохо втыкалась в латки.

— И все же, всегда ли у вас хватает работы, за которую вам платят?

Торгейр спросил об этом не потому, что ему не было прекрасно известно, что, хотя Маргрьет трудилась, насколько позволяли ее силы, не существовало ни малейшей вероятности того, что она сможет содержать себя и всех детей. Он спросил об этом для того, чтобы хоть что-то сказать, пока он находился там внутри, а заодно чтобы отвести ей глаза и скрыть свои намерения.

— Работы больше, чем я могу выполнить, — промолвила Маргрьет. — Люди в местечке часто рады ко мне обратиться с каким-нибудь поручением, за которое их работники браться не хотят. И вознаграждают за услугу, не без того. Вот Анна из Вогабудира мне вчера всю грязную одежду своих работников прислала постирать ее и починить. Вчера вечером они с пустоши пришли, а завтра опять собираются. Я ночью почти не спала, но вот, уже заканчиваю. Последний башмак латаю… Кто-то же должен это делать. И я была бы рада, если бы она дала мне за это что-нибудь к лепешке. Ребятишки не могут все время голый хлеб есть, с этим у меня тоже тяжко… Но хуже всего — проклятый зуб. Я уж думала сегодня к доктору сходить, узнать, может ли он мне чем-то помочь. От этих беспрестанных мучений у меня сил уже нет… Только он-то, наверное, за это взамен что-то захочет!

Торгейр рассматривал Маргрьет, пока она изливала эти жалобы. Никогда еще он не видел ее такой расстроенной, как сейчас.

Старой Маргрьет не была, ей было лишь чуть за сорок, хотя на первый взгляд она казалась несколько старше. Она была бледна и худощава лицом, но на вид не хилая. Лицо было хорошо сложено и далеко не простовато, только утомлено. На нем накрепко прижилось горькое выражение отчаяния. Злость и мрачность перекосили все его черты. По ближайшем рассмотрении она больше походила на много настрадавшегося человека, нежели на сварливую бабу. Тем не менее было сразу видно, что руки у нее еще до конца не опустились, и духа в ней должно было хватить, чтобы суметь оправиться, если пробудить в ней надежды… Торгейр размышлял про себя, как давно сердечная и радостная улыбка играла на этом лице в последний раз. Он помнил ее, когда она была молода. Тогда она считалась весьма миловидной девушкой, да и теперь еще носила еле заметные следы той красоты. Тогда и покойный Эйнар был весьма представительным мужчиной.

Торгейр быстро перебрал в уме все то, что, должно быть, пережила эта несчастная женщина за годы своего супружества. Ее наверняка ждало много больших разочарований с момента, когда она начинала вести хозяйство, румяная, энергичная и смелая, и до нынешнего, когда она сидела без сна, с впалыми щеками, смертельно усталая и подслеповатая, за латанием башмаков, радуясь мысли о кусочке масла, который она за это получит, но из-за нехватки средств не могла обратиться к доктору, чтобы смягчить свои самые сильные мучения. Он был убежден, что нуждалась она не в одном только масле. У себя дома, в хижине, ей было нечем прокормиться, не на что жить, помимо того, что люди ежедневно давали ей за ее работу или по доброте душевной. От вида всей этой бедности и убожества он разволновался.

— Не заходят ли к вам иногда дать вам что-нибудь нужное? — спросил Торгейр.

— Редко… Да нет, я буду только благодарна. Люди здесь, на хуторах, предлагают мне разные вещи, если я сумею их забрать. Но мне теперь и это трудно. Гюнна моя совсем без обуви, а босиком она на хутора пойти не может. Самой мне не до того. Я ее сегодня все равно по хуторам отправила, дала ей обуть одну из пар, которые чинила… надеюсь, меня за это отчитывать не станут. Я чуть заставила ее их надеть, потому как они слишком большие были. Она побежала напрямик через луга, чтобы никто ей на пути не попался. А потом вернулась вон с тем ведерком скира53.

Маргрьет указала на крохотное ведерко с крышкой, стоявшее на полу. Теперь Торгейр понял, почему Гюнна была босиком, а ее платье вымазано. Он принялся рассматривать детей повнимательнее. Они оба забились в уголок у наклонной стены, за спинкой кровати, на которой сидела Маргрьет. Маленький Свейдн сидел там на сундуке и болтал вымазанными в грязи пятками. Он смотрел то на ведерко со скиром, то на Торгейра, и ничуть не стеснялся. Гюнна забралась подальше в угол, пряча влажное от грязи платье и босые ноги за спинкой кровати. У нее было милое веснушчатое лицо с небольшими ямочками на щеках и большие и ясные глаза. Волосы были рыжеватые и свободными прядями ниспадали на щеки. Одна прядь была непослушная и не желала находиться нигде, кроме как перед глазами. С ней Гюнна и сражалась, но та позволяла себя убрать лишь ненадолго. Она застенчиво смотрела себе под ноги, но не сумела удержаться и не улыбнуться по-детски, когда ее мама рассказывала о ней в больших башмаках на ногах.

— А фру вас не навещали?

— Фру?.. — переспросила Маргрьет.

— Да, я имею в виду чиновничьих жен из местечка. Говорят, они исключительно добросердечны.

— Нет, они не приходили, — несколько раздраженно сказала Маргрьет. — А вот детеныши ихние являются! Они себе у хижин бедняков много чего позволяют. Знают, чиновничьи дети, что им дозволено! Здесь от их выходок никакого покоя нет. Делают нам любое зло и пакость, какие только могут придумать. Теперь вот они, парни доктора и сислюмадюра, совсем трубу у меня на кухне развалили, так что я всякий раз чуть в дыму не задыхаюсь, когда огонь разжигаю. Они, паскуды, давно уже повадились лоханью трубу накрывать; глазам моим это уж конечно на пользу не пошло, после всех этих слез и ночных бдений! А еще они ребятишек моих убить готовы, где бы они им ни попались… Нет, ихние матери сюда не ходят; хотела бы я, чтобы они пришли! Ей-богу, я уж им дам прикурить!

Маргрьет заплакала, вспомнив об этом довеске к своим горестям, виной которому были шалости и распущенность детей знати.

Торгейр опять принялся рассматривать детей. Гюнна, как и прежде, забилась как можно глубже в угол и убирала от глаз прядь волос. А маленький Свейдн болтал ногами еще быстрее прежнего. Ему уже начинало становиться скучно и хотелось скира. Лицом он был похож на своего отца, только выглядел чуть пободрее. Глаза у него были светло-серые, а волосы — курчавые и соломенно-желтые; лицо у мальчугана умыто не было.

— Разве их не четверо, ваших детей? — спросил Торгейр.

— Да, — сказала Маргрьет. — Малютка Аусмюндюр с Боггой где-то на улице шастают. Наверное, на пожарище пошли; их оттуда не оттащить. Собирают всякий хлам, который в золе находят… Часто они весь день дома не показываются, разве что, когда оголодают… или поранятся. Тогда уж с ревом являются. Тогда им ничего не остается, кроме как бежать домой, к мамочке.

Торгейр смотрел на мальчика и не мог отвести от него глаз, а мальчик пристально и беззастенчиво смотрел в ответ. Это худое и чумазое, но при этом смышленое детское личико напоминало Торгейру лицо покойного Эйнара, каким оно было, когда он впервые его увидел. Конечно, с тех пор в нем произошло много изменений, но до самой смерти в нем всегда оставалось что-то от его юношеского выражения. Невзгоды и неудачи так и не изгладили это полностью. И этому моложавому выражению лица, наверное, соответствовала та сторона жизни Эйнара, которая постоянно стремилась к лучшему и пробуждала в нем надежды на счастливые и достойные времена. Всем его горестям и напастям так и не удалось полностью искоренить в нем этот идеал мужественности. Он постоянно жил в нем и служил ему утешением. Быть может, идеал этот потерпел поражение или в нем почти не осталось признаков жизни в тот последний вечер, когда он был жив, и жизнь стала тогда для него невыносимой?.. Но теперь он возродился в его детях, особенно в этом мальчугане, унаследовавшем внешность своего отца.

Торгейр растрогался от мысли о том, что это хорошее качество, возможно, родилось лишь для того, чтобы зачахнуть и умереть от недостатка воспитания и заботы.

Мальчик вспомнился ему таким, каким впервые предстал перед ним. Это было на улице, у входа, где он развлекался на двери. То, чем он был тогда занят, пускай это и была мелочь, ясно показывало, что мальчуган ощущал в себе силы и был полон желания их на что-нибудь применить. В этот раз они были применены на дурное: на разламывание бедной двери. Но им предстояло расти и развиваться, и на что они будут применены тогда? Будут ли они использованы во благо ему самому или на пользу другим, как силы животных? Или они будут растрачены на тяжелый и неблагодарный труд ради каждодневного выживания, труд, изнуряющий душу, остужающий чувства и привносящий в характер горечь? Или израсходуются на собственные страсти и станут добычей унаследованной слабости и привитой развращенности?.. Способна ли покорная, невежественная душонка пса, благодарно принимающего крохи и лебезящего перед дающим, вырасти заодно с телом этого бедного мальчика вместо самостоятельной человеческой души, которая осознает свой долг и ответственность и знает о своих достоинствах и правах в жизни? Каким будет удел этого беспомощного ребенка?

У Торгейра чуть не потемнело в глазах, когда он размышлял о тех беднягах, которые встречались ему в его жизни: тех, кто выросли в убожестве и бедности, или на подачки исландских хреппов, за которые им много раз пеняли, и всегда носили на себе следы воспитания — людей, которые с годами хирели, вместо того, чтобы развиваться, утрачивали самостоятельность еще в молодости и никогда не получали возможности развернуться. Он часто с содроганием думал о таком растрачивании лучших даров человеческой природы. Теперь он словно стоял у истоков этого разрушения и предвидел прискорбное развитие событий…

Он пристально посмотрел на мальчика и задумался о его судьбе… Но вдруг ему почудилось, будто лицо мальчика преобразилось или изменило цвет, или будто на него надели прозрачную маску — маску с зияющей раной на голове и вытекшим из глазницы глазом. Он словно смотрел на оба лица одновременно, на лицо мальчика сквозь другое лицо.

Торгейр был так потрясен этим видением, что очнулся от своих размышлений; ему показалось, что все силы покидают его, как будто он вот-вот лишится чувств. Маргрьет удивленно посмотрела на него; она заметила, что он побледнел.

— Вам дурно? — спросила она.

— Нет, — сказал Торгейр, проведя рукой по лбу и обнаружив, что тот влажен от холодного пота.

Потом он вскочил на ноги, выхватил бумажник из нагрудного кармана, вынул из него две исландских пятидесятикроновых бумажки и положил их на стол.

— Это вам, чтобы разобраться с самыми насущными потребностями, вашими и детей. А потом приходите ко мне, прежде чем пойти к другим, если будете в чем-то нуждаться. Я буду пытаться чем-нибудь вам помогать, пока мы оба живы. Но помните об одном: вам нельзя про это рассказывать.

Прежде чем Маргрьет смогла опомниться и поблагодарить его, Торгейр взял свою шляпу и трость, попрощался с ней и детьми и исчез из бадстовы, словно привидение.

Маргрьет сидела, онемевшая и изумленная, сжимая пальцами банкноты. Никогда еще не видела она так много денег… Сто крон!.. Дважды пятьдесят будет сто!.. Эти бумажонки стоили сотню крон! Наконец слезы радости заструились по ее щекам на дырявый башмак, все еще лежавший у нее на коленях.

Оба ребенка разом кинулись к ней. Им было любопытно взглянуть, что оставил после себя гость. Маленький Свейдн поднял крик. Он горячо умолял маму отдать ему эти красивые бумажки с картинками. Пускай даже одна достанется Гюнне, если ему дадут другую. Он узнал изображение Повелительницы горы54 на обороте банкнот. Он видел ее на обертках от заменителя кофе.

Идя в Байли, Торгейр совсем не заметил, что в бухту пришел почтовый корабль. Теперь, когда он вошел в свой кабинет, там лежали письма, адресованные ему.

Он разорвал самое большое письмо. Оно было от правления фирмы. В нем ему сообщалось, что к нему вышло парусное судно с осенними товарами. Правление извещало его, что отправило только те товары, относительно которых существовала уверенность, что за зиму они распродадутся.

Вместе с тем ему сообщалось, что правление решило свернуть торговлю в Вогабудире. Это произошло по причинам, хорошо ему известным. Теперь ему настоятельно внушалось истребовать долги перед лавкой, по-хорошему или по-плохому, и закрыть все ее счета.

В конце было написано, что на корабле плывет человек, направленный ему в помощь во взыскании долгов и продаже имущества фирмы по приемлемой цене. Выражались пожелания и надежды на успешное сотрудничество между ними и хороший результат…

Вот и свершилось!

Торгейр молча сидел над письмом и размышлял. Врасплох его это отнюдь не застало. Он давно уже подозревал, что письмо подобного содержания скоро придет. Теперь оставалось только мужественно его встретить.

Это письмо было смертельным приговором последним его идеям о возрождении лавки. Теперь он потерпел полное поражение. Теперь ему казалось, что со дна поднят его последний якорь. Тонущее суденышко теперь несло в направлении давно поджидавших его подводных скал.

Его настроение не могло не омрачиться при мысли о тех, кому предстояло теперь праздновать победу. И при этом его разбирал смех от того, что последняя битва — взыскание долгов — была еще впереди.

Когда Торгейр закончил читать остальные письма и, нахмурившись, размышлял над их содержанием, он заметил небольшое письмецо без штемпеля, также лежавшее на столе. Он разорвал его. Оно было написано аккуратным женским почерком, который был знаком ему издавна, и звучало так:

Дорогой папа,

Решено, что мы с Фридриком поженимся завтра вечером в 8 часов дома у Фридрика. Письмо с разрешением пришло. Гостей будет немного, но нам было бы очень приятно видеть среди них тебя.

Твоя дочь,

Рагна.

Торгейр перечитывал письмо снова и снова, как будто не веря собственным глазам. Наконец он швырнул его на стол и разразился раздраженным и издевательским смехом.

— Дежурное приглашение!..

Потом он ненадолго задумался, взял письмо, перечитал его еще раз и насмешливо произнес вполголоса себе под нос:

— Ну, погоди, девочка моя! Как знать, а вот возьму и приду!

Глава 13
Свадебный вечер

Много всего происходило в доме братьев в тот вечер, когда должна была состояться свадьба. Их сестра, исполнявшая обязанности экономки, прилагала все усилия, чтобы делать все наилучшим образом, так как по окончании этой работы, как она предполагала, она окажется в доме лишней. Днем к ней, хоть ей и тяжело было ходить, притащилась с хутора ее мать помочь ей по мере возможности. Своих служанок, без которых она могла дома обойтись, она также одолжила им на этот и следующий день. Для нее было важно, чтобы ни в чем не было нехватки, чтобы свадьба Фридрика получилась торжественной и впечатляющей, а его жена смогла увидеть, что к ее прибытию подготовились как нельзя лучше.

Все жилые комнаты были отмыты сверху донизу. Вся мебель была начищена и отполирована, вымыта и проветрена, а теперь уже снова расставлена по своим местам. Кухонной утвари у братьев было немного и не самой качественной. До сих пор там имелось только то, чем можно было обходиться. Об украшениях и роскоши заботились мало. К тому же мебель потерпела большой урон, когда ее выносили из дома, спасая от огня, как об этом упоминалось ранее. Бо́льшая ее часть носила какие-либо следы того происшествия. Можно сказать, что у Фридрика не было ни одной неповрежденной вещи, когда пришла пора принимать супругу. Только получилось так не потому, что ему не хватало воли либо средств обзавестись роскошными и качественными вещами, и причиной было одно лишь то, что там достать это было нельзя. Мебельщиков там было мало, а мебелью и подавно никто не торговал. Если надо было прилично обустроиться, то все подобные вещи приходилось заказывать из других стран. Сейчас, когда так неожиданно случилась свадьба, времени на это не оказалось. Поэтому ему пришлось удовольствоваться тем, чтобы отремонтировать по мере возможности старые вещи и обходиться пока что ими.

Пир не должен был быть ни многолюдным, ни изысканным. Однако все причастные старались, чтобы он прошел с приличествующими случаю великолепием и роскошью. Предполагалось, что все гости на пиру будут сидеть за общим столом вместе с новобрачными. Нехватки в хороших винах не было, а многие сорта на стол и не подавались. Но за здоровье новобрачных пить предстояло шампанское. Накрывать на стол было нельзя, пока не закончилось венчание: самая большая гостиная комната была предназначена для обоих мероприятий.

Приглашены были родственники жениха как из Вогабудира, так и из Сельятунги. Доктора и его супругу тоже пригласили, так же как и нескольких других жителей местечка. Сислюмадюра и его супругу приглашать не стали. Старый Сигюрдюр из Вогабудира отказался приходить на пир, если там будет он. Он не мог простить ему то недоразумение, когда тот принял его прошение об отставке за чистую монету, и получилось так, будто сислюмадюр на самом деле уволил его с должности, пускай и косвенным образом. За это он к сислюмадюру охладел и больше не здоровался с ним после того, как они разговаривали на эту тему, о чем рассказывалось ранее. Теперь Сигюрдюр отзывался о нем немногим лучше, чем о Торгейре.

Никого из родственников невесты не пригласили, кроме Торгейра, и никто не рассчитывал, что он примет это приглашение. Она была там в одиночестве. Докторша хлопотала вокруг нее так, будто она была ее дочерью или младшей сестрой. Она помогала ей наряжаться, раздобыла для нее то, чего ей недоставало, одолжила кое-что из собственных вещей и всячески ее поддерживала с исключительной сердечностью. Вести ее к алтарю должен был Свейнбьёрдн из Сельятунги, потому что никто не посмел заговаривать о подобном с ее отцом. Он должен был забрать ее из дома доктора, когда прибудет пастор и можно будет начинать венчание.

Сислюмадюрша пыталась отговорить докторшу от принятия этого приглашения, и на какое-то время ей это удалось. Она заявила, что не годится исповедующим добродетель и целомудрие людям сидеть на пиру с такой женщиной, как Рагна. Докторшу охватила нерешительность, но когда она пришла посоветоваться об этом со своим мужем, тот и слышать не пожелал о подобных предрассудках, сказав «еще че-че-че-че-чего не хватало!» — и тут с докторши слетел весь настрой. Да она и никогда до конца не понимала этих высоких требований своей благородной подруги к чести.

Погода в тот день выдалась прекрасная, еще светило солнце и было ясно. В сиянии заходящего вечернего солнца и должно было состояться венчание. К его окончанию были приготовлены лампы, потому что никто не рассчитывал на столь непродолжительное свадебное пиршество, чтобы на него хватило дневного света.

В восемь часов прибыли гости. Фридрик встречал каждого и приглашал в дом. Свейнбьёрдн помогал ему подносить закуски… Сигюрдюр из Вогабудира явился в числе первых и привел свою жену. Сейчас он пребывал в веселом расположении духа, и не было заметно, что недавно он всеми способами боролся против этого брака своего сына. «Французик» был заново расчесан и лоснился, как темно-серая выдровая шкура. Доктор с супругой, напротив, закопались со сборами, хотя неприятностей это и не вызвало. Но тем и великолепнее они выглядели, когда пришли: доктор — в черном фраке с широким воротом, со свисающей из жилетного кармана золотой цепочкой и толстым перстнем на указательном пальце левой руки, а докторша — в шелестящем шелковом платье с рюшками и финтифлюшками, которые слишком долго было бы перечислять, и множеством других женских украшений. По виду и поведению доктора было сразу ясно: он отлично видел, как сильно они с женой выделяются среди всех приглашенных. Тем не менее он был любезен и дружелюбен со всеми, с кем здоровался, и заикался необычайно мало — во всяком случае, поначалу.

Когда все приглашенные уже явились, пастора еще не было, а невесту забирать сочли неуместным, пока он не явится. Тем временем доктор пуще всех старался разжечь в гостях веселье, и ему это хорошо удавалось. Беседа быстро стала шумной, остроумной и перемежалась раскатистым хохотом. Веселье это ничуть не убавилось с приездом пастора. Тот быстро проследовал через комнату со своей седельной сумкой в руке и поздоровался с гостями. Потом он зашел в другую комнату, чтобы нарядиться в ризу.

А когда пастор вернулся, облаченный в ризу, Свейнбьёрдн из Сельятунги пропал из компании. Все знали, почему так произошло.

Пастор принялся разыскивать псалмы в псалтыре, а остальные продолжали веселиться. Жених тоже там присутствовал. Тут торопливо вошла одна из служанок и сказала Фридрику, что пришел Торгейр.

В тот же миг наступило гробовое молчание, как будто на собравшихся обрушилась весть о кончине какого-нибудь выдающегося человека или самой невесты. Люди смотрели друг на друга вопросительно и смущенно. Сигюрдюр из Вогабудира побледнел, и почувствовал слабость в коленях. Фридрик примолк, но быстро пришел в себя. Он распахнул дверь, встретил своего тестя на лестнице и поприветствовал его. Он помог Торгейру избавиться от шляпы, трости и верхней одежды и провел его за руку к остальным гостям.

Торгейр сердечно здоровался с людьми, но его приветствия были встречены сухо. Все веселье словно умерло с его приходом. Доктор не мог сообразить, как ему быть. Он смотрел на Торгейра и на всех остальных поочередно и ничего не понимал. В итоге он все же решил обратиться к лавочнику по-приятельски и заговорить с ним.

Сигюрдюр из Вогабудира переместился в угол и стоял там за спинами других с угрюмым видом. Больше всего ему хотелось пойти домой. Он не имел понятия о том, что Торгейра пригласили, а уж тем более не могло ему прийти в голову, что Торгейр примет приглашение. И вот как оно вышло! А он-то так необычайно хорошо «французика» расчесал, да и все предвещало удачу!..

Вскоре после того, как пришел Торгейр, явился Свейнбьёрдн из Сельятунги с невестой. Она была в белом платье и миртовом венке на голове. Большая белая фата скрывала ее почти целиком. Она шла, и фата красиво развевалась за нею, достигая пола. Люди расступались, чтобы ее путь через комнату не был ничем стеснен, и учтиво с ней здоровались.

Некогда эта девушка считалась в тех краях самой состоятельной из всех женщин. Теперь она пришла к своему жениху без гроша, нищая, ведомая под руку посторонним человеком. Лишь немногие из украшений, которые были на ней в день ее бракосочетания, принадлежали ей. Два небольших чемодана все еще стояли в комнате на чердаке, которую она снимала в доме доктора. В них было все ее имущество.

По Рагне было сразу заметно, что она недавно плакала. Сейчас она была молчалива и серьезна, однако ее щеки были в пятнах румянца. Веки чуть покраснели, но взгляд был ясный и немного застенчивый. Эти штрихи шли ей; они свидетельствовали о женской чувствительности и мягком нраве, с которыми не удалось справиться бедам и невзгодам, хотя она также могла быть и другой. Проходя мимо гостей, она отвечала на их приветствия теплой улыбкой. Но когда ее взгляд упал на отца, она переменилась в лице и побледнела. Их глаза едва встретились, но после этого лицо невесты посуровело.

Она продолжила шагать рядом со своим свидетелем мимо всех гостей, в гостиную, где должно было состояться венчание. Там ее ждала скамья невесты, застеленная вышитым золотыми нитками исландским покрывалом.

С появлением невесты органные тона зазвучали из одного угла комнаты, в которой предстояло обвенчать новобрачных. Свейнбьёрдн, брат жениха, играл там на маленькой комнатной фисгармонии. Сначала он сыграл свадебный марш, но мало-помалу оттенок мелодии изменился и в конце концов перешел во вступление венчального псалма… Когда невеста вошла в гостиную, старый Сигюрдюр из Вогабудира выбрался из закутка, взял своего сына под руку и подвел его к невесте… Гости тоже переместились в гостиную и принялись листать свои псалтыри в поисках венчального псалма. Потом началась торжественная церемония.

По завершении венчания гости подошли к новобрачным, пожали им руки и пожелали счастья. Торгейр сделал это наряду с другими. Все присутствующие наблюдали за этим так, будто ожидали большого события. Лишь немногие думали, что он и новобрачные сумеют заставить себя пожать друг другу руки. Однако ничего такого не случилось. Рукопожатие Фридрика и Торгейра было молчаливым, но в рамках приличий; Рагна с отцом соприкоснулись руками, но в глаза друг другу ни один из них не посмотрел. Торгейр вел себя со всей учтивостью, не обращая никакого внимания на взгляды гостей, а вот Рагне это оказалось не по силам. Как только их руки разошлись, она тут же отвернулась от остальных, чтобы люди не видели ее лица, пока она боролась со своими чувствами. Впрочем, по прошествии мгновения она уже снова могла общаться с гостями с подобающей сердечностью, как будто ничего не произошло; вот только бледной она оставалась весь вечер.

Когда с этим было покончено, гости освободили гостиную и разошлись по комнатам поменьше. Мужчинам принесли вино и сигары, а женщинам — различные сладости. Тем временем в гостиной торопливо накрывали на стол. Также там занавесили окна и зажгли лампы, хотя было еще светло, чтобы не тревожить этим занятием людей, когда все уже рассядутся за стол.

Возродить среди гостей веселье не удавалось. Доктор долго прилагал к этому все усилия, но в итоге сдался. Торгейр молчал, был мрачен и сторонился других людей.

Никогда прежде Торгейр в этот дом не приходил. Сейчас он пользовался моментом, чтобы осмотреться. Большинство комнат стояли открытые, так что лучшей возможности взглянуть на жилище и на то, что в нем было, чем сейчас, никогда еще не представлялось. Торгейр взирал на все это внимательным взглядом; там не было ни богатства, ни пышности. Некоторое время он бродил туда-сюда, но в конце концов остановился у окна со стороны фасада, которое стояло открытое и не было занавешено, и стал смотреть на улицу.

Погода была тихая и прекрасная, и вид из этого окна открывался превосходный. Оттуда был виден вогабудирский тун вплоть до самого хутора. Также видна была вся внутренняя часть торгового местечка, вся береговая полоса и гладкая как зеркало бухта. Баусар освещала вечерняя заря, а со скал словно стекала кровь, как и в ночь пожара, и они красиво отражались в спокойных водах моря.

А прямо под окном можно было увидеть пожарище. Пепел уже переворошили и сгребли в кучи здесь и там в развалинах подвала. Детвора из местечка все еще рылась в золе, ища себе игрушки… Теперь предстояло расчистить подвал и начать готовить его к возведению нового здания.

Торгейр молча стоял перед этим зрелищем, и многое приходило тогда ему на ум. Он вспомнил, как сидел на коньке этого дома и смотрел на костер. Это было незабываемое зрелище. Тогда огонь слепил ему глаза, а лицо опалял иссушающий жар… Теперь этот костер был потушен, а зола остыла. Но внутри него самого огонь продолжал пылать, он лишь переместился. С тех пор, как он разгорелся там, он стал другим человеком… Хотя он все еще смотрел на пожарище, он потерял его из виду. Перед его глазами представали недавние события… В рассеянности он провел рукой по лбу. Оно все еще было там, огненное клеймо. Корка отвалилась, но шрам остался.

Остальные гости кучкой стояли у соседнего окна и смотрели туда же, куда и Торгейр. То и дело они обменивались одиночными словами, но лишь негромко. Они тоже вспоминали случившееся во время пожара. Некоторые при этом косились через плечо на Торгейра. Торгейр это заметил, но притворился, что ничего не видел.

Сигюрдюр из Вогабудира затащил своего брата Свейнбьёрдна в угол; там они вполголоса обсуждали дела Кооператива. Доктор в этот вечер был в очках с золоченой оправой. Он то присоединялся к другим людям, то бродил в одиночестве. Тогда он был склонен тайком поглаживать рукой живот и зевать. Наконец он удалился в комнату, где сидели женщины, потому что оттуда доносилась болтовня.

Жених ходил от одного гостя к другому и пытался пробудить в них хорошее настроение и радость, но не слишком преуспел. Он не видел другого выхода, кроме как поторопить женщин с ужином в надежде, что с праздничным весельем как-нибудь наладится, когда все сядут за стол.

Наконец еда была готова, и все расселись за столом.

Стол имел форму буквы Т. В его главе были приготовлены места для новобрачных, а перед ними на столе стояла ваза с цветами. Рядом с Фридриком сидели его отец и мать, а его братья и сестры — за ними с той же стороны. По другую сторону от невесты сидел Свейнбьёрдн из Сельятунги, ее свидетель, далее его жена, а потом Торгейр. Остальные гости уселись за стол там, где им захотелось.

Когда сели за стол, поначалу стояла та же тишина, что и прежде. Но тут Торгейр принялся пытаться оживить веселье. Доктор со Свейнбьёрдном из Сельятунги искренне ему в этом способствовали.

В годы своего расцвета Торгейр был на празднествах большим весельчаком, лучше всех умевшим избавить людей от бремени молчания и сухости… В этот раз ему пришлось заставлять себя говорить кому-либо веселые слова. Впрочем, уже с самого начала это стало удаваться ему на удивление хорошо, а потом — все лучше и лучше. Словно сила, долгое время пребывавшая связанной, постепенно высвободилась из пут и нашла себе применение. Этой силой была его исконная живость в общении. После того, как ее расшевелили, она начинала идти, словно старинный часовой механизм в церковной башне. Поначалу в нем, конечно, заедало, словно скрипело проржавевшее железо, но вскоре звон сделался ясным и чистым. Старинные банкетные анекдоты воскресали в его мозгу. Всевозможные слова и случаи, способные оживить веселье и хороший аппетит за столом, заставленным хорошей едой, быстро оказались у него под рукой. Они были ему привычны по прежним годам и не раз уже пригождались… Он во всем вел себя так, будто находился у себя дома и сам был хозяином.

Разумеется, он не отдавался этому всей душой. Ему это было неприятно, почти отвратительно. Да этому веселью и недоставало жизни и духа. Пустота звучала в каждом слове, и было похоже, будто говорит привидение из своей могилы, а не сидящий там человек. Доктор и Свейнбьёрдн все же пытались раздувать эти угли веселья. Но все это ни к чему не привело. Шутки Торгейра вызывали здесь и там напускные улыбки, иногда холодный смех, но настоящее веселье застыло, закоченело и не шевелилось. Торгейр это почувствовал, и ему стало еще труднее играть свою роль. Ему никто не подыгрывал. Его собственные слова звучали у него в ушах звоном треснувшего колокола, смех — словно треск промерзшего льда.

Но он все равно смеялся. Холодность и упорство пробудились в его душе. Раз люди не захотели поддаться веселью, придется им испытать на себе насмешки и издевки.

Его остроумие оставалось, как и прежде, сдержанным и учтивым, но за ним угадывался холод и горечь, так что мягкие слова больно кололи. Куда бы он ни взглянул, глаза гостей избегали его взгляда, но когда бы он ни посмотрел на них снова, оказывалось, что их глаза устремлены на него. Внутри разыгрывалась та же самая игра, что и снаружи. В каждом глазу таился змееныш, прятавшийся, когда на него смотрели. Для подобных змеенышей его взгляд был грозным лучом, которым он время от времени взмахивал над столом. А за этим карающим оружием «шли мягкие слова»55.

Новобрачные разговаривали мало. Они оба заметили нехватку веселья в людях. Фридрик почти все время просидел в скромном молчании, но внимательно за всем наблюдал, а в особенности за своим отцом. Он видел, что хреппский староста налегает на столовые вина и боялся лишь того, что тот настолько раззадорится от выпивки, что его уже будет не удержать. Если дать ему завести речь, все пропало. Тогда он осыплет Торгейра бранью, и на этом с миром на пиру будет покончено. Это поддельное веселье или видимость веселья, которое Торгейру удалось пробудить, была все же лучше ссоры или просто-напросто драки… Рагна была мертвенно бледна, едва поднимала глаза и дрожала от тревоги. Она наклонилась вперед на своем сиденье. Волосы скрывали ее щеки и свободными прядями ниспадали на плечи и спину. На них подобно инею лежала фата невесты. Лицо ее было сурово, и по нему, в отличие от начала вечера, было видно, что она столкнулась с неприятностями. К еде она едва притронулась… Язык у Сигюрдюра из Вогабудира уже начинал заплетаться, да время от времени звучал подобный обеденному гонгу голос доктора. Теперь тот стал заикаться на полную катушку, но тараторил так быстро, что ему удавалось за краткое время сказать на удивление много. Кое-что из его заикающихся речей было смешно и остроумно, но смеялись над этим немногие.

Наконец произошла перемена, с учетом сложившегося положения ставшая для всех долгожданным облегчением. Доктор постучал вилкой по своему бокалу и попросил тишины. Потом он встал и завел тост в честь новобрачных. Вообще-то он никак не мог его выговорить, но это все равно повлияло положительно, так как в это время внимание большинства присутствующих обратилось на него. Последовавшие за этим крики «ура» были нерешительными, а хор голосов гостей — нестройным.

Теперь речи пошли одна за другой. Пастор, который в остальном на пиру говорил мало, поднял тост за Исландию. Фридрик в нескольких словах поблагодарил его от лица новобрачных. Свенбьёрдн из Сельятунги сказал здравицу в честь округа, а Сигюрдюр из Вогабудира желал непременно произнести речь о чем-то, но ради Фридрика остался сидеть на месте, держа себя в руках.

После этих речей за столом стало чуть оживленнее. Основные блюда были уже съедены, но тут принесли сладости и легкие закуски. Среди прочего там был большой пирог, красивый и аппетитный. К нему подали взбитые сливки, а на самом пироге земляничным повидлом было выведено имя «Рагна». Пирог этот назывался свадебным, и многие с вожделением на него поглядывали.

Когда пирог был поделен между присутствующими, Торгейр постучал по своему бокалу и поднялся.

Всем гостям словно опять отвесили смачную пощечину, когда Торгейр приготовился произносить речь. Те немногие признаки веселья, которые начали проявляться в последние минуты, пожухли, будто почки в весенний мороз, и на каждом лице появилось выражение неудовольствия. Мало им было сидеть за столом с человеком, на котором лежало сильнейшее подозрение в совершении преступления и который был столь бесстыден, что явился туда назло своей единственной дочери, так теперь им вдобавок доведется еще и речь от него слушать! Такую наглость едва можно было вытерпеть!

Торгейр догадался об их мыслях, когда окинул взглядом все лица, но по привычке ответил им двусмысленной и вызывающей усмешкой — разумеется, любезной, но холодной, как лед. Однако он ощущал, как внутри него шевелится что-то, сопротивлявшееся его поведению и лишавшее его храбрости. Он заколебался и немного оробел. Эту свою слабость он решил также преодолеть. Потому он собрался с духом и начал:

— Уважаемые дамы и господа!

Больше он в этот раз сказать ничего не успел, потому что в тот же миг из-за стола новобрачных послышался шум. Сигюрдюр из Вогабудира изо всех сил ударил кулаком по столу, так что все стоявшее поблизости подскочило в воздух и заплясало на скатерти. Два стоявших возле него винных бокала разбились, и хреппский староста поцарапал себе руку об осколки. Испанское вино и благородная исландская кровь хреппского старосты смешались на скатерти. Но Сигюрдюр на этом останавливаться не собирался. Он повысил голос и заорал так громко и внятно, как только мог:

— Поджи!..

Вторая половина слова утонула в отвратительной винной отрыжке, которая потребовала выхода одновременно с ним. Впрочем, Сигюрдюр, несомненно, закончил бы слово, если бы Фридрик грубо не схватил его за плечо, а его жена сурово не взглянула на него с другой стороны. Это утихомирило хреппского старосту.

Рагна сделалась мертвенно бледна.

Пока все это происходило, Торгейр замолчал. Когда снова воцарились мир и спокойствие, он продолжил:

— Уважаемые дамы и господа!

Наша общая мать, природа, часто привлекала мое внимание. Не только своей красотой и прелестью, и не своей суровостью и величием, но также, и не в последнюю очередь, своими причудами: своей, я бы сказал, близорукостью и неосторожностью или же расточительством и неумеренностью.

Гости переглянулись. Никто ничего не понял из этого вступления. Они украдкой посматривали на Торгейра, когда он на них не смотрел, но ни в коем разе не хотели показать ему, что обратили на его слова хоть сколько-нибудь внимания.

Исключением был доктор. Он таращился на Торгейра и не сводил с него глаз; его зрение уже тоже утратило ясность. Ему показалось, что начал Торгейр поэтично.

— Особенно внимательно я наблюдал за многим из того, что попадалось мне на глаза по весне, — продолжал Торгейр. — Я часто дивился тому, как неблагоразумно природа обращается с приходом весны, столь благословенной, прекрасной и желанной для всех. Она не позволяет погоде налаживаться медленно и постепенно, но улучшения иногда, и даже чаще всего, начинаются у нее слишком рано, пока она еще не в состоянии их развить. Теплая и мягкая погода приходит… преждевременно. Новые побеги верят хорошей погоде и пробиваются из почвы, слабые и маленькие, как недоношенный плод. Бонд также верит ей и выпускает своих овец, иногда наполовину остриженных и более чем наполовину голых. А потом во всех улучшениях происходит откат. Весенняя непогода приносит морозы и метели. Побеги умирают, овцы замерзают. Бонд лишается своего стада, а природа все лето пытается вновь оправиться, прийти в себя и возместить ущерб. Из-за этого несвоевременного прихода весны все в великом хозяйстве природы идет наперекосяк все лето. Кончается это тем, что весну в этот год сменяет осень. Лета всем ее детям приходится ждать до следующего года — если и тогда все не сложится точно так же!..

Гости изумленно переглянулись. Все затаили дыхание и ждали какого-то — пускай даже не самого приятного — продолжения. Торгейр пригубил из своего бокала и продолжил:

— Также я часто удивлялся и огорчался тому, как мало меры знает природа в своей повседневной деятельности. Я должен поведать о небольшом случае, чтобы пояснить свои слова. Как-то раз я был здесь, в Далире. Был весенний день. Таяние и дожди шли ежедневно, сугробы исчезали с огромной скоростью, а на тунах проросла трава. Но в один из дней таяние вышло за все границы. Между хуторами стало не проехать из-за дождей. Река вспухла, затопила отмели и острова и наделала бед по обоим берегам. Около полудня с горы прямо напротив хутора, где я застрял из-за непогоды, донесся страшный гул. Там сошел оползень. Он начался высоко на гребне, унося с собой все, что попадалось ему на пути, докатился до лугов и нанес огромный ущерб. Когда все кончилось, погода начала успокаиваться, а когда вода в реке убыла, стало видно, что она полностью смыла крохотные островки, травянистые и красивые, где сидели на своих яйцах немногочисленные утки. Осталась лишь голая глинистая коса. Бонд очень горевал об этой утрате, а у меня не нашлось иных слов, кроме того, как непредусмотрителен он был, тот, кто управлял этими могучими и благими силами. Разумнее было бы сделать так, чтобы дождь со спокойствием и рассудительностью шел на день дольше, нежели чтобы он так разбушевался и натворил бед, исправить которые не хватит целых столетий.

Тут гости почуяли неладное. Это же было самое настоящее богохульство!.. Куда это все приведет?

Торгейр отлично видел, какое влияние оказала его речь. Никто не желал обращать на нее внимание. Куда бы он ни посмотрел, глаза людей избегали его взгляда, а когда он его отводил, устремлялись на него. Людские взгляды казались ему наконечниками копий, направленными на него со всех сторон. Кололи они несильно, лишь щекотали. Это щекотание его утомляло. Он ощущал, как это внешнее неудобство, которым он, впрочем, пренебрегал и изо всех сил старался с себя стряхнуть, объединяется с тем, что он хотел бы подавить внутри самого себя, усиливая его настолько, что его было уже не сдержать никаким оковам. Пока он говорил, на его лбу постоянно проступал пот. Ему казалось, что его силы и мужество вот-вот иссякнут, он задрожит или затрясется и, возможно, повалится на пол. Ему казалось, в горле у него застрял свинцовый ком, как будто там собралась мертвая кровь. От этого ему стало тяжело дышать, а в горле пересохло.

Он намеревался использовать эти свои описания природы в качестве метафоры, чтобы описать современность и дух эпохи. То, что происходило в царстве природы, также имело место в жизни людей. Когда зима начинала идти на убыль, весна наступала слишком быстро. Люди не дожидались, пока то старое, что так долго восседало на троне, изменится, будет искоренено или приспособится к новому. Желание изменений сбивало их с пути, и потому многое складывалось плохо. Всевозможные зародыши, хорошие по сути своей, появлялись на свет раньше срока и становились уродцами. Они умирали, а с ними охладевали надежды, которые должны были сбыться и могли сбыться, если бы все было проделано с умом… Одним из таких уродцев была кооперация в этом округе. Она родилась прежде того образа мыслей и деловой зрелости, на которых должна была строиться, и потому ее смерть была, по его мнению, неизбежна. Этого он, впрочем, не собирался говорить, лишь дать это понять.

А люди в слепом усердии стремились запустить новые преобразования, совсем как весенний дождь, который без нужды загубил долину, пока ее улучшал. Ради того, чтобы осталось поменьше сугробов, были сметены цветущие острова, а оползень завалил отличные луга. Люди были в состоянии добиться своего и без такой спешки. Лучше было, чтобы все осталось невредимым, а прогресс наступил годом позже. Ему не нравилось это внезапное таяние. Он хотел, чтобы весна наступала со спокойной медлительностью, без чрезмерной спешки и без откатов. Помощи такой весне он посвятил бы свою жизнь, и такие неторопливые изменения были ему по душе. Так настроены были не все; потому-то и были приложены все усилия, чтобы устранить его вместе с последними пережитками старой, печально известной монопольной торговли — так же как и старые сугробы на склонах. И для того, чтобы убрать эти сугробы как можно скорее, оползням без колебаний позволялось сходить и сметать прочь острова! Как будто бы они не исчезли бы и без таких больших усилий!.. А потом, когда его никто не ждал, приходил мороз и дышал смертью на побеги, которые они укрывали. Пятна померзшей травы на склонах носили следы этого все лето…

Но теперь он был уже не в состоянии продолжить речь. Он не чувствовал в себе сил довести тему до конца. Говорить перед деревьями и камнями под открытым небом является испытанием терпения, но это сущая безделица по сравнению с тем, чтобы говорить для ушей, не желающих слышать… Потому Торгейр решил опустить из речи всю ее среднюю часть и тут же перейти к заключению. И он продолжил:

— В это время во всей нашей стране наступает весна. В жизни нашего народа происходит таяние снегов. Много старого растаяло и исчезает, а много нового, прежде неизвестного в истории этой страны, прокладывает себе дорогу. Многое кажется людям в эти годы удивительным. Человеческая жизнь уподобляется природе, которая ее взращивает и вскармливает.

Наступила весна и в торговом местечке Вогабудир и его окрестностях. Весна никогда не проходила эти места стороной. Когда она приходит к другим, заметна она и здесь. Таяние снегов происходит в жизнях и судьбах людей, так как многое нуждается в улучшениях и обновлениях, и в этом таянии и живет весна — со всеми ее достоинствами и недостатками. Наше торговое местечко — сердце этого округа. Оно мне дорого, потому я прожил здесь свою жизнь на протяжении более чем одного поколения, и мне часто бывало здесь хорошо. Поэтому я хочу пожелать ему, чтобы весна грядущего столетия пошла ему во благо, ее достоинства были использованы полностью, а ее изъяны отразились на нем как можно меньше. Да здравствует и процветает местечко Вогабудир!

Поначалу было непохоже, что кто-нибудь его поддержит. Все сидели, словно громом пораженные, так как к подобной концовке никто готов не был. Доктор первым вскочил со своего места с бокалом в руке и завопил «ура!» Жених последовал его примеру, потом пастор, Свейнбьёрдн из Сельятунги и все остальные, один за другим. Хреппский староста Сигюрдюр встал последним. Поэтому он еще только поднимался, когда остальные уже садились. Тут он заколебался, пошатнулся, оттолкнул стул и осел на пол. Это сопровождалось громким грохотом. Жених обращался с отцом отнюдь не мягко, когда помогал тому подняться на ноги.

После этой речи Торгейр словно сделался другим человеком. Теперь он сидел молча, ни с кем не заговаривал, беспрестанно отирал со лба пот и избегал людских взглядов. Впервые, сколько он себя помнил, он сдался и отступился от своего намерения. Было не столь важно, что речь получилась ни то ни се; ему она не показалась ни более бессвязной, ни более бестолковой, чем обычно бывают праздничные речи. Более существенно было другое: то, что он потерпел поражение. Сюда он пришел, чтобы встретить своих противников на поле брани. Теперь поле осталось за ними. Ну а он?.. Более того, теперь ему казалось, что и старый Сигюрдюр из Вогабудира намного его превосходит. А ведь тот на этот раз ничем иным не опозорился, кроме того, что перепил.

Вскоре после речи Торгейра гости встали из-за столов. Большинство потом подошло к новобрачным и пожелало им удачи, но Торгейр от этого воздержался. Он не хотел снова брать за руку свою Рагну в этот вечер.

Гости разбились на маленькие группки, как перед застольем, и им принесли вино и различные лакомства туда, где они находились. В скором времени комната заполнилась голубовато-серым дымком сигар мужчин. Чуть позже к дыму подмешался благоухающий аромат горячих коктейлей. Гости мало-помалу становились все шумливее и веселее, а вот Торгейр по большей части держался особняком.

Рагне пришлось приложить усилия, чтобы усидеть на месте, пока продолжалось застолье. Потом она сердечно принимала пожелания от гостей, словно это ее трогало. Но едва завидев возможность уйти, не привлекая особого внимания, она прокралась в спальню Фридрика и заперла за собой дверь. Лампы там не было, потому что никто туда за вечер не заходил. Там были приготовлены две постели; одной из них отныне предстояло быть ее ложем. Она подошла к другой, припала к краю кровати и уткнулась лицом в простыни, чтобы было не так слышно. Там она дала волю слезам, с которыми слишком долго боролась.

Через некоторое время, наплакавшись, она поправила постель, чтобы не видно было никаких изъянов, убрала с лица пряди волос, разгладила складки на фате, утерла слезы и вышла обратно к гостям.

Ее отец к тому времени уже ушел, собирались уходить и многие другие, в том числе доктор. Его жена не пожелала, чтобы он и дальше сидел за коктейлями.

А Сигюрдюра из Вогабудира затащили на чердак и положили там отдыхать на кровать работника. Там хреппский староста и храпел, а «французик» сбился с головы и свернулся в его изголовье, словно ластящаяся кошка.

Когда Торгейр пришел домой, он был рассеян и едва осознавал, что делает. Он зажег свою лампу, а затем проследовал с ней в руке через спальню и кухню в столовую. Лампу он оставил там, а сам зашел в другую комнату и улегся на кушетку, как часто делал это прежде.

Никогда он не чувствовал себя так странно. У него кружилась голова, а все мысли были в беспорядке. А ведь он не так уж много выпил. Больше всего было похоже, что пил он яд.

Сейчас он слышал и видел, словно издали, все то, что произошло за вечер. Он видел новобрачных с бледными, как у покойников, лицами. Он видел «змеенышей» в глазах приглашенных гостей и слышал их шепот. Он слышал гулкость в своем голосе, а удар хреппского старосты кулаком по столу все еще звенел в его ушах. Ему казалось, это сведет его с ума. Неужели он заболевает?

Он вдохнул испорченный воздух… воздух, уготованный для его недругов, а не для него. Тот оказался отравлен его появлением, сделался им вреден, и ему тоже… Этот свинцовый ком все еще сидел у него в горле… мертвая кровь! Нет, это была не мертвая кровь… это была тошнота… тошнота от испорченного веселья… от испорченного праздничного веселья!.. Поджигатель! Отравитель пиршества!

Фу!.. Она сам себе был противен.

Итак, теперь он был столь омерзителен, что у людей пропадал аппетит, если они видели его за своим столом!..

А его бедная Рагна! Конечно, у него были с ней трудности; но она никак не могла ожидать подобной мести. Ей и так выпало достаточно горестей, не хватало еще увидеть на этом пиру своего отца. И каково сейчас у нее на душе? Хорошенький свадебный пир!

А его зять?.. Он, собственно, не был до этого дня знаком с Фридриком. Он не мог забыть его, сидящего рядом с невестой, молчаливого и серьезного, с бледными щеками и нахмуренными бровями, и внимательно следящего, чтобы пир ничто не испортило. Какое спокойствие! Никто не мог понять по его виду, как тяжело было у него на душе, а его глаза как раз и были тем, что держало норов гостей в узде. Справиться лучше не считал себя способным и сам Торгейр, даже в свои лучшие годы. И этого человека он пришел огорчить!

От этих мыслей он расчувствовался. Он пытался собраться, но эмоции охватывали его все сильнее и сильнее. Наконец он заплакал, стыдясь этого, хоть никто его и не видел. Редко его печали были столь горьки, чтобы у него выступили слезы. Эту жертву доселе получила лишь утрата любимой супруги.

Он попытался совладать со слезами, но ничего не вышло. Он ощущал дрожание вокруг глаз, и слезы скатывались вниз, словно стряхиваемые с себя веками. Слезы градинами падали одна за другой на подушку кушетки. Наконец он сдался и позволил плачу завладеть собой.

Этим вечером он засыпал не в опьянении, а в слезах. Он уснул на кушетке во всей своей праздничной одежде, с мокрыми от слез щеками… словно маленький мальчик, получивший строгий выговор за свою проделку.

Глава 14
Мгла в горах, гром в небе

Наутро после пира, когда подошло время вставать, в доме лавочника Торгейра уже стоял тарарам. Грохот и сотрясение разбудили там всех на свете. Людям показалось, что шум исходил из гостиной лавочника; так оно и было. Там находились четверо могучих мужиков, привыкших работать не покладая рук, а сам Торгейр стоял рядом и ими руководил. Мебель безжалостно отодвигалась от стен, где стояла десятилетиями, вытаскивалась на середину комнату, потом на улицу через главные двери — которые ради этого стояли распахнутые — и грузилась на тачку. На ней ее отвозили прямо к торговцу Фридрику. Там ничуть не меньше хлопотали над тем, чтобы затащить ее вверх по лестнице или, по крайней мере, куда-нибудь в дом, на время.

После того, как Торгейр, как об этом упоминалось ранее, получил от правления фирмы за границей письмо того содержания, что необходимо закрыть лавку и распродать ее имущество, он понял, что его дни в этом доме уже сочтены. Его мебель не ожидало ничего иного, кроме продажи с аукциона. Было непохоже, что он после этого будет жить на столь широкую ногу, чтобы она ему понадобилась. Это его опечалило, так как мебель у него была качественная, и грустно было бы увидеть, как рассеется на все четыре стороны то, с чем он жил и что его радовало всю его долгую жизнь. Также было не слишком похоже, что она разойдется по своей стоимости. Но раз уж он принял приглашение своей дочери и посетил свадебный пир, то согласно обычаю страны обязан был подарить свадебный подарок. Вечером ему представился случай осмотреться в комнатах у Фридрика и увидеть, что немногое пригодилось бы молодоженам больше, чем обзавестись набором качественной мебели в гостиную. И тогда он решил отдать свою лучшую мебель. Он предполагал, что сможет обойтись без нее в ту единственную зиму, которую рассчитывал там провести.

Теперь к Фридрику перевозили одну ценную вещь за другой. Сначала поехал стол в гостиной, потом стулья, за ними кушетка, зеркало, швейный столик, обе картины, лампа с хрустальными подвесками, большой и добротный комод и буфет из столовой вместе со всем, что в нем было. Когда все это было вынесено, оставалась еще одна вещь. Это был мраморный бюст Торвальдсена. Его Торгейр велел в тачку не ставить, а всю дорогу нести на руках, и сам его сопровождал, чтобы удостовериться, что он будет доставлен неповрежденным.

Работники спросили Торгейра, все ли уже перевезено, что нужно было перевезти. Они уже начинали уставать.

Торгейр ответил на это отрицательно. Оставался еще секретер.

Торгейр оставил людей ждать перед дверью, пока он освобождал большой и красивый секретер и готовил его к переезду; он должен был отправиться последним. Тот запел, словно корпус старинной скрипки, когда его отодвинули с его почетного места в гостиной, которое он так долго занимал, и отнесли к тачке. Когда его увезли, в гостиной почти ничего не осталось, кроме книжного шкафа и музыкального инструмента. Торгейр предположил, что его дочь сочтет инструмент старомодным по облику и не слишком украшающим гостиную, так что лучше было оставить его стоять на месте. Да и Фридрик вскоре снабдит ее новым инструментом. А со своими книгами Торгейр расставаться не хотел, пока мог ими пользоваться.

Торгейр заботился о перевозке секретера больше, чем об остальных вещах. Потому он проводил его до самого дома Фридрика, подождал, пока его затащат вверх по лестнице, а потом передал ключи от него… Если бы грузчики могли видеть сквозь дерево этого предмета, забота Торгейра не показалась бы им такой уж странной. Секретер был тщательно заперт, но под его крышкой имелось много ящичков. В замочной скважине одного из них торчал маленький ключик — словно для того, чтобы указать на ящик. Тот не был пуст; в нем лежало письмо супругам, а рядом с ним — маленький белый парусиновый мешочек, старательно завязанный. В нем лежали восемнадцать сотен крон в английских золотых монетах.

Служанки из домов аристократов, единственные, кто в этот час был на ногах, изумленно таращились на все эти действия. Потом они отнесли своим хозяевам удивительную историю о том, что Торгейр переезжает к Фридрику…

Когда молодожены встали, они вместе отправились домой к Торгейру поблагодарить его за этот щедрый подарок.

Но когда они пришли туда, Торгейра и след простыл. Он велел привести себе коней и уехал с Йоуном Батраком вместо сопровождающего. Он снарядился, как в дальнюю поездку. Никто не знал, куда он собрался.

Торгейр направился в горы. Им с Йоуном Батраком были знакомы все тропки, а лошади были привычны к бездорожью. Они не останавливались, пока не поднялись к так называемому Скаулару56. Это были долины высоко в горах, окруженные величественными скалистыми пиками. Жители округи ездили туда редко, так как пастбища там были малы, а добраться туда — трудно.

Торгейр злился на самого себя за ту трусость, которую ощутил в себе накануне вечером, сначала на пиру, где ему недостало духа высказать целиком то, о чем он начал говорить, но в особенности — потом, когда он пришел домой. Стыдно было человеку в его положении и с его прошлым ложиться на кушетку и реветь, как бессильная и беспомощная старуха! Хорошо еще, что никто его за этим не застал.

Это наверняка произошло из-за какого-то нарушения или недуга, которого он не мог понять. Подобная изнеженность была не в его натуре, да и не могла быть в натуре любого зрелого мужчины.

И все же он никак не мог поверить, что настолько сдал духовно и физически, чтобы снова превратиться в дитя. Нет, все это глупости. Он все еще был здоров и полон сил, а его душевные силы вряд ли могли за это время так уж сильно захиреть.

Поэтому сейчас он направлялся туда, куда мужчине более подобало отправиться, чем к ломящемуся от еды свадебному столу.

В недолгом единении с холодной и величественной горной природой, как он надеялся, его сила окрепнет, а сам он оживет и закалится. Поездка должна была оздоровить, очистить и ободрить его духовно. Кто знает, возможно, приближались времена, когда здоровье могло ему понадобиться.

Для подобных визитов Скаулар подходил как нельзя лучше. Сугробы лежали там на каменистых склонах все лето. Скалы часто обрушивались с гребней с грохотом и снопами искр. Ледяные ручьи брали там начало в моховых болотах и с ревом мчались вниз по склонам, сливаясь вместе и превращаясь в реку, что неслась в белой пене по ущельям и оврагам… Снеговые тучи ежедневно восседали там на горных пиках, а резкие порывы ветра вырывались с перевалов, танцевали по дну долин, вздымая чешуйки засохшей глины, выскабливая склоны песком и камушками и заставляя небольшие водопады на скальных поясах развеваться в воздухе, словно белые султаны на церемониальных шлемах горделивых рыцарей. Много голосов раздавалось там, но ни один из них не исходил из живой глотки. Буря тяжко стонала в горах могучим тромбонным тоном. А на дне долин она меняла тон. Там она то ревела, как громогласный бык, то щебетала, как умирающая пташка. Журчание ручьев тоже было богато на голоса. Кое-где их стремнины имели серебристый тембр, в других местах звучал шум потока или бой барабана, и наконец звук глотания там, где вода ярилась в трещинах и гротах или струилась под ледяными сводами смерзшегося наста или снежных мостов…

Нижняя часть Скаулара поросла скудной и жесткой травой. Там Торгейр оставил своих коней, а провизию отдал Йоуну Батраку нести дальше в горную глушь. Для Йоуна этот узелок погоды не сделал бы.

В горах было холодно и промозгло. Погода все портилась, и по небу быстро плыли тучи. Большие серые полотнища метелей алчными коршунами обрушивались с небосвода. Они усаживались на вершины гор, окутывали долину, тянули шеи, трясли крыльями, нахохливались и мели перьями. Каждая задерживалась там надолго. А потом налетали другие, сливаясь с теми или разрывая их в клочья и захватывая у них гору. Буря то и дело расчищала горные пики, сметала оперение коршунов прочь, кружила его обрывки туда и сюда, в конце концов отрывая их от вершин, хоть те и держались мертвой хваткой, и прогоняла их в небеса над людскими поселениями. Там они вынуждены были подолгу пристыженно парить над долинами и хуторами, фьордами и мысами, пока им не удавалось зацепиться за очередную горную цепь, на другом конце округа.

Быстро поднялся ветер, и из облаков над горами налетел снежный буран. Буря вздымала над настом снежные дробинки, побуревшие и запылившиеся за лето, выявляя их первоначальный, белоснежный цвет. На голой земле эти крупицы снега были пока незаметны, но они беспрестанно лупили Торгейра с Йоуном по лицам, так что становилось больно.

Они добрались до верхней ложбины. Там они остановились на бесплодном каменистом склоне возле застарелого сугроба и выбрали себе камни вместо сидений. Потом они принялись развязывать узелок с провизией. Там присутствовало, как они выражались, «и что пожевать, и чем запить», причем не худшего качества.

Пока они ели, Торгейр по обыкновению был немногословен. А после того, как они насытились, пока Йоун собирал узелок — все, кроме бутылок, — остался сидеть, озабоченно глядя перед собой. Наконец он спросил:

— Ты был на собрании?

Йоун поднял голову и сначала не понял, о чем он, но потом быстро сообразил и ответил:

— Нет. Я — одна из «паршивых овец», меня на такие собрания не пускают. Остерегаются меня в Кооперативе!

Эти последние слова он прибавил, ухмыляясь.

— Похоже, что так. Всем строго запрещено разносить новости с собраний.

— А я все равно кое-что оттуда прослышал, — самодовольно заявил Йоун.

— Я тоже. Но все равно расскажи. Было бы занятно узнать, сходятся ли сведения.

Они так сблизились в поездках, Торгейр и Йоун, и столь многое прошли вместе, что Торгейр позволял ему обращаться к себе на «ты». Так было удобнее, когда требовалось окликать друг друга в какую угодно погоду. Немного еще было таких, кто позволял себе тыкать Торгейру.

И Йоун принялся рассказывать о собрании. Тут выяснилось, что он на удивление хорошо осведомлен о том, что там происходило. Он перечислил решения собрания от начала и до конца и, более того, сумел весьма подробно изложить содержание тех речей, что там произносились. Торгейр то и дело вставлял словечко, но по большей части помалкивал и слушал. Когда Йоун закончил говорить, Торгейр некоторое время сидел молча и сардонически усмехался, после чего сказал:

— И Йоун из Фитьяра глотку драл! Это он умеет! Наверное, еще и расплакался при этом?

— Ну не прямо при этом, как мне сказали. Но и до, и после.

Над этим они немного посмеялись.

— Кто знает, может, ему, бедняге, еще доведется поплакать, прежде чем все это кончится, и не без причины! Скоро нам предстоит встретиться.

Торгейр замолк и задумался.

Человеческие мысли движутся быстро, и в эти мгновения мысль Торгейра перенеслась из горной глуши в его кабинет. Там она уселась за письменный стол своего хозяина, а канцелярская книга, помеченная буквой «Б» и в этот миг запертая в сейфе, лежала на столе перед нею… Торгейр знал счета членов Кооператива наизусть: так часто он смотрел на них в последние годы. Он хорошо помнил, что стояло в каждой строчке счета Йоуна из Фитьяра. В основном это были товары первой необходимости, так как Йоун был скареднее любого другого и предметов роскоши брал мало. Тем не менее он влез в большой долг. К счету ничего дополнительно не дописывалось за последние четыре года, а в предыдущие два года товаров бралось мало. Долг оставался неизменным. Торгейр отлично понимал, что выплачивать этот долг Йоун из Фитьяра никогда не собирался. Он рассматривал его как возмещение за то, на что, как он твердо верил, Торгейр его «нагрел». Озвучивать подобные намерения он, правда, не осмеливался, и, когда бы Торгейр его ни встречал, был мягок, как шелк, и касательно платежа сулил золотые горы, со скорбным видом обещая выплатить какую-то его часть в следующий сезон закупок. Торгейр уже перестал верить этим обещаниям, но все не мог себя заставить всерьез взяться за того, кто вел себя столь жалко. Правда, как-то раз он оказался достаточно предусмотрителен, чтобы заставить Йоуна пообещать это письменно и в присутствии свидетелей. Тем не менее Йоун свое обещание ни во что не ставил. Их встречи, где Торгейр мог бы напомнить ему о долге, случались редко, так как Йоун сторонился его, словно нечистого духа, ведь Торгейр не упускал ни одной возможности поистязать его требованиями, что, впрочем, делалось больше в шутку, нежели всерьез. Торгейр полагал, что держит его судьбу в своих руках и сможет решить вопрос, когда захочет, так как заплатить Йоун мог. Но этой осенью он собирался положить этой игре конец.

— А кто, ты сказал, их надоумил, что продажа акций, которые я купил, была незаконной?

— Аурдни из Фивюмири.

— О-о, мудрец! Лицо у него тогда, уж конечно, все в прожилках было, а глаза красные! Легко догадаться, когда такая мудрость из головы прет.

— Значит, эта продажа не незаконная? — искренне удивился Йоун.

— Посмотрим, как пойдет, — промолвил Торгейр. — Я с тех пор купил у них несколько акций. Они охотно готовы с ними расстаться. Такая вот вера в будущее товарищества. Если товарищество не сможет их выкупить, им, вероятно, придется расстаться и со страховкой на эту часть. Им, наверное, не слишком приятно сознавать, что эти их бумажки — в моих руках. Но кто знает, может, осенью я и еще приобрету. Если им больше нечего отдать в счет своих долгов, я уж лучше возьму их, чем вообще ничего.

На время наступило молчание. Они отхлебнули из бутылок, и Торгейр насмешливо взглянул на Йоуна:

— Аурдни из Фивюмири! Ну, посмотрим! Должна же была от него на свете какая-то «польза» выйти!

Его мысль снова вернулась в кабинет. Теперь книга была раскрыта на странице со счетом Аурдни. Там в каждой строке были записаны кофе, сахар, табак и бреннивин. Это шло во всевозможных сочетаниях, и количество взятого за раз было разным. Иногда попадался четырехпоттюровый57 бочонок, но чаще — восьмипоттюровая «кадка». В придачу иногда шла бутылка рома или вина для причастия. Временами он брал пятифунтовую «скрутку» жевательного табака, а в другие разы — только двухфунтовую. В отдельных случаях было вписано что-то из продовольствия, так как его дети не могли жить на кофе, сахаре, табаке и бреннивине, а в одном месте, в конце счета, фигурировала лопата для торфа. Бог знает, что Аурдни собирался с ней делать! Нарезать торф он никогда не ходил! Наверное, взял ее для жены… Различие между Аурдни из Фивюмири или Йоуном из Фитьяра заключалось в том, что Аурдни время от времени пытался выплатить кое-что по мелочи из своих долгов, хоть и нерегулярно. Он делал это для того, чтобы по возможности сохранить свой кредит. Вместе с тем он был грубее и наглее любого другого и мог разразиться злобной руганью. Поэтому Торгейру иметь с ним дело было, наверное, труднее, чем со всеми остальными членами Кооператива.

— Ну а Бьярдни из Фоссалайкюра, он что на собрании говорил?

— Ничего не говорил, кроме «правильно!» А вот это говорил много раз.

— Кто бы ни выступал?

— Да, кто бы ни выступал. Это везде подходило, потому как все говорили одно и то же. А потом, когда заговорил последний, он вышел.

— Наверняка пошел псалом сочинять. Его внезапно вдохновение посетило, вот он и ушел.

Над этим замечанием Йоун Батрак посмеялся от души. Считалось, что Бьярдни из Фоссалайкюра вроде как имел поэтический талант и предпочитал слагать псалмы и духовные поэмы. Он полагал своим естественным долгом употреблять этот свой полезный дар во славу Господа.

Снова наступило молчание. Торгейр позволил своей мысли надолго задержаться в кабинете и полистать гроссбухи лавки. Повсюду было полно долгов. Из всех членов Кооператива, которых было за сотню, лишь десять — прописью, десять — честно рассчитались с его лавкой и ничего не были ей должны. Они одни были от него независимы. С ними он ничего поделать не мог.

— А распорядитель из Клёйстюра им расплачиваться напоминал? — наконец нарушил молчание Торгейр.

— Более того, он это сделал не раз и не два. Но они тогда стали уходить.

— Это он у меня научился, бедолага. Что ж, и на здоровье. Ему, пожалуй, и не лишне разок напомнить им расплатиться — а кто-то мог бы помочь им уяснить, что под этим имеется в виду, пока не поздно.

Долгое молчание прервало беседу. Торгейр смотрел перед собой с иронической, горькой усмешкой, но ничего не говорил. Йоун взирал на него с некоторым удивлением и пытался прочесть по выражению его лица, о чем он думал. Чуть погодя Торгейр передал ему бутылку и промолвил:

— Неплохо было бы поэтом стать, Йоун.

— Да, сочинять уметь было бы неплохо. Тема для шуточного стишка есть, — рассмеялся Йоун. — Но ведь и у тебя талант есть, хоть ты его и скрываешь, — прибавил он, искоса глянув на Торгейра.

— Нет, у меня таланта нет. А вот у тебя есть.

— Да нет, господь с тобой. Хотя и жалко, — вздохнул Йоун.

— Ну что ж, может, сумеем тогда друг друга дополнить. Я начну, если ты довершишь.

Йоун взвизгнул от смеха. Торгейр едва сам удержался, чтобы не рассмеяться, хоть это и было лишь от вида Йоуна и того, какие звуки он издавал.

Потом они устроили состязание в стихосложении. Торгейр начинал вису, а Йоун довершал. Творчество шло с грехом пополам, но их оно позабавило, а Йоун весь так и ерзал от веселья и игривости. При этом они передавали друг другу бутылку. Принадлежавшие Торгейру части вис были сложены более чем неплохо. О рифме ему думать не приходилось: этим должен был заниматься Йоун, когда довершал вису. Ему хватало хлопот со всем остальным. С размером получалось терпимо. У Торгейра было удивительно чуткое ухо на ритм и акценты. Слова укладывались в строки почти без затруднений. Куда хуже дело обстояло с аллитерациями. Они не слушались лавочника, и он все время норовил их проскочить, так что едва ли хоть одна строка выходила правильно аллитерированной58. Но каковы бы ни были строки Торгейра, Йоуну никогда не составляло труда их довершить. С его уст слетали самые странные словесные конструкции. Слова-затычки и всякая чепуха шли сплошной чередой, наряду с большинством из тех деликатесов, которые отличают исландское сельское стихосложение самого низкого пошиба. Но с точки зрения аллитераций и рифм все было правильно. И все же, освежая в памяти вновь рожденный стишок, они постоянно сходились на том, что вторая половина была победнее.

Торгейра некоторое время немало забавляла эта игра, Йоун же покатывался со смеху. Особенно смешили его части вис Торгейра. Из них выглядывало множество странных образов. Там появлялся хреппский староста во французском парике мышиного цвета. Там лучи отражались от белой макушки председателя собрания. Там вырастал черный бык могучего сложения с выдающейся грудью и напоминал своим людям «гасплачиваться» по своим долгам, потому что некоторые про это забыли, даже после возрождения торговли. Там слышалось плаксивое и распевное нытье, исходившее из худого, красноскулого лица с дубленой кожей и призывавшее к усердию и прогрессу. Еще там показывалось лицо, багровое и испещренное прожилками, красноглазое и пучеглазое, и выступало в роли оракула. Наконец, там также появлялся слагатель псалмов, который сидел, погруженный в сочинение боевого гимна то на мелодию «Наш Бог — неприступная крепость», то на «Не притронусь я к бутылке»59. Ни то, ни другое ему не удавалось, так как мысли то и дело отвлекались от выглядывания в окна и исканий в мире афоризмов и метких изречений на то, чтобы «экспроприировать» голосовые связки и прокричать «правильно»!

Все это сочинялось экспромтом, наряду со многим другим, и все это так веселило Йоуна, что он чуть не лопался от смеха и с трудом поспевал с довершением вис.

Четверостишия сыпались, как снежная крупа, рождаясь по большей части взрослыми, веселя и смеша пока не истекал отведенный им срок, но исчезали столь же быстро, как и появлялись. Через короткое время каждое из них полностью забывалось. Так в итоге они все и пропали. Ни одно из них не дожило до чести быть прошептанным на ухо приятеля своих отцов в людских поселениях.

Наконец Йоун заметил, что Торгейр начал уставать от этой забавы, и стихосложение перестало его радовать. Он все чаще замолкал, и лицо его мрачнело. Тут Йоун перестал подталкивать его на продолжение и позволил предаться собственным мыслям.

Погода постоянно суровела. Задул ветер, похолодало, бураны стали гуще и чаще. Сугробы покрылись новой пеленой снега, но на голом склоне снег в основном забивался между камней. Посерели только покрытые гравием участки. Ветер громко завывал среди горных пиков, и долетавшие до них порывы были столь резкими, что им приходилось «стараться усидеть»60 на своих камнях, если они не хотели, чтобы их сдуло.

Йоун оказался прав. Мысли Торгейра оставили поэзию и обратились к другим, более серьезным проблемам.

Торгейр знал, что приближается время расчета и жатвы. Он должен был передать дела, а для него всегда было важно сделать это по чести. Он вынужден был признать, что был на самом деле слишком мягок со своими должниками. Фирме это пошло во вред. Он поступил так потому, что в его душе никогда не умирала надежда на то, что они еще снова станут его людьми. Поэтому он не хотел быть к ним безжалостным и делать из них банкротов. Теперь с надеждой было покончено. И этой осенью ему надо было с ними что-то решать.

Он знал, что в его руках находится судьба большинства из тех, кто оставил его столь низменным образом. Все те долги, что были записаны в торговых книгах, они неизбежно должны были выплатить. Никакие власти не смогли бы уклониться от такого постановления, как бы сильно они ни желали их поддержать или защитить. Он отлично знал, какой ответ они дадут: что они не в состоянии расплатиться, тем более за один раз. Но он твердо решил взяться за них со всей строгостью, какую только дозволял закон. Это наверняка вызовет причитания и сетования. Слезы женщин и детей увлажнят его стезю. Но оглядываться на это было нельзя. Живой или мертвый, он удостоится порицания за подобную твердость. Это его ничуть не тревожило. Он уже бросил заботиться о своей репутации среди них. Нравственный долг, в котором они перед ним находились, так или иначе никогда не будет выплачен. Он помогал им, всем до единого, когда они в этом нуждались. За это они его предали. Он проявлял к ним снисхождение, когда они не могли платить по счетам, и оставлял предательство без внимания. За это они издевались над ним и дразнили его. Он пытался поддержать их словом и делом на протяжении более одного поколения и посвящал все свои силы их прогрессивным начинаниям. Они отплатили ему тем, что навешивали на него пороки, срам и даже злодеяния, облыжно обвиняли его и проявляли к нему свое презрение как тайно, так и открыто. Нет, по этому счету они никогда не будут квиты. А вот по другим рассчитаются. Не станет он, будто лживый слуга, бесчестный управляющий, закрывать свои счета — ради них. Никакой пощады они не заслужили. По долгам они будут расплачиваться по́том и кровью.

Ну а Кооператив?.. Его отношения с ним теперь тоже подходили к концу. До сих пор он в основном имел дело с его руководителями. Все обиды, которые он от них стерпел, не помогли ему с ними справиться. Тем не менее он знал, что имущество, чьими владельцами назывались его члены, было тем песком, на котором зиждилось все убогое здание их торгового товарищества. Он не решился выдуть из-под него это основание, хотя для него это было легкой задачей. Теперь они и сами перестали верить в это товарищество. И, хоть он и ожидал, что они проявят гуманность и станут помогать друг другу в беде, сплотятся и все как один выступят в бою против него — которого, впрочем, не будет, — этого не произошло. Теперь у него в руке были их собственные козыри. Их положение было трудным, в том числе из-за пожара, но главным образом из-за непорядочности и небрежности… Они одолели его фирму и сейчас пока еще праздновали победу. Долго это продлиться не должно было. Их товарищество отправится той же дорогой и ничуть не лучшей.

И все это должен был сделать он один. Для того человека, которого правление фирмы столь любезно послало ему в помощь, эта осень пройдет спокойно. Один, в одиночку вел он эту борьбу до сих пор — и один доведет ее до конца.

Драка будет жаркой. Схватка разгорится в местечке этой осенью и продолжится зимой. Каждый день будет приносить очередные новости. Молва о событиях пойдет широко. Многие будут наняты очищать хутора бондов, угонять прочь скот и забирать самое полезное из предметов обихода. Он уже письменно обзавелся адвокатом, чтобы тот помогал ему и направлял его. А потом последуют крупные аукционы — и еще много-много интересного!

Но мог ли он полагаться на самого себя? Был ли он сам достаточно силен, чтобы осуществить все это? Не скрывалось ли в нем что-то, лишавшее его мужества? Был ли он способен смотреть прямо в глаза тем людям, у которых отберет все, что они до сих пор называли своим?

Ему непроизвольно вспомнился пир. Там взгляды людей оказывали на него странно неприятное воздействие. Там он в итоге перед ним и отступил.

Быть может, так вышло лишь из-за того, как там все сложилось. Это его дочь, его собственную плоть и кровь он обидел сильнее, чем любого другого. Больше она не окажется у него на пути, лишая его мужества. Теперь у него на пути не будет никого, кроме тех, кому он должен отомстить за свои обиды.

Да и эта его слабость на пиру пошла ему во благо. Из-за нее он и отправился в эту поездку в дикие горы. Он отправился в нее, чтобы остыть и закалиться характером. Природа поддержала этот его замысел, послав ему самую лучшую погоду для горных поездок. Теперь он этим воспользуется. Его голова проветрится. Множество печальных образов, которые жили в ней и мучили его денно и нощно, выветрятся из нее — выветрятся хорошенько, чтобы никогда больше не застать его врасплох в самый неподходящий момент…

От вьюги стало уже так темно, что коней внизу, в Скауларе, было еле видно. Буря усилилась, и гребни скал гудели от тяжкого свиста ветра.

Но когда Йоун Батрак встал, весь в снегу, и принялся охлопывать себя, чтобы размяться, а сам Торгейр так замерз, что не смог вставить пробку в бутылку, он понял, что они засиделись, и поднялся.

Они собрались в обратный путь. Но прежде, чем двинуться с места, Торгейр немного постоял молча, со сдвинутыми бровями, вглядываясь в метель.

Давно уже он не ощущал такой бодрости и легкости на душе, как в этот день. Теперь он был силен, полон смелости и отваги. Он предвидел борьбу, и это ему нравилось.

Когда Кооператив падет, исполнится месть за его печали и обиды. Старая фирма тогда тоже будет лежать в руинах. Ну и пускай. Вся эта ситуация с торговлей была изъедена червями до кости, нездорова, тлетворна, губительна для развития народа — была ядом в его духовной и нравственной жизни. Будущие поколения будут ему благодарны за то, что он ее умертвил. После ее уничтожения возникнет нечто иное, лучшее, подобное тому, что долгое время ему представлялось.

Но как бы все ни сложилось, его последней и самой крупной работой в жизни станет опрокинуть все это халтурное сооружение, разметать его, перепахать и взборонить, чтобы там камня на камне не осталось; а потом сплясать на его руинах подобно смерчу, подобно самуму «в тишине пустынь» — смеясь, сплясать пляску смерти на смрадном пепелище прогнившей современной торговли, и пляской вписать себя в царство бессмертной славы…

Задеревеневшие от холода, но в хорошем настроении, Торгейр с Йоуном Батраком, спотыкаясь, спустились с гор и уселись на своих коней. Лошадки были резвые и так и стремились домой; их уже тоже утомила горная погода.

В этот день на хуторах видели в горах мглу, а в небе грохотал гром.

Надвигалась непогода.

Глава 15
Пляска вокруг золотого тельца

В начале сентября месяца в череде примечательных событий в торговом местечке Вогабудир наступил перерыв. Но перерыв этот больше всего напоминал затишье между буранами. Хотя внешне все было тихо, и день ото дня ничего не происходило, тайная работа все же велась. Близился осенний закупочный сезон.

Торгейр разослал по всей округе циркуляры. Он настоятельно требовал, чтобы люди выплатили все свои долги перед лавкой Йесперсена. Одновременно он извещал, что сейчас, как и прежде, будет принимать в счет долгов овец, как на рынке, где их продавали живьем, так и на местной бойне… Вдобавок он написал каждому отдельно взятому своему должнику и послал ему отчет по его последним сделкам с фирмой. В некоторых из этих писем он давал понять, что датская фирма, вероятно, закроется. Впрочем, он ничего на сей счет не утверждал, лишь заявлял, что ему было строго предписано истребовать долги. Что и будет сделано, и за возбуждением иска дело не станет, если это потребуется.

Во-вторых, правление Кооператива написало всем своим клиентам письма. Оно со всей серьезностью внушало им расплатиться этой осенью как по сделанным летом заказам товаров, так и по более старым долгам. Оно напоминало членам товарищества о том, что часто имелась потребность, а теперь и необходимость, чтобы люди вовремя рассчитывались с товариществом. Оно особо ссылалось на беду, которая случилась с товариществом, но утверждало, что большого вреда та не принесет, если люди выплатят свои долги. Тогда товарищество временно возьмет новую партию товара в кредит, который в дальнейшем будет оплачен деньгами от страховки, когда они поступят. С другой стороны, правление считало сомнительным, что кредит за границей удастся получить, если с платежами товарищества все будет идти так же, как шло до сих пор. Оно извещало, что торговец Фридрик отправился за границу заниматься делами товарищества. Товары были временно позаимствованы в соседнем кооперативе. Они были отправлены морем на палубном судне и уже прибыли в Вогюр. Они будут поделены между членами товарищества, и те смогут явиться за ними туда… Также ожидался пароход, плывший, как и прежде, чтобы забрать живых овец. В конце людей просили пригнать в назначенный день в хваннадалирский загон овец, которых они пообещали товариществу; там будет проходить их приемка… Текст это был длинный и обстоятельный, членам товарищества напоминалось об их обещаниях и решениях на осеннем собрании в Вогабудире и обильно поощрялись благородные патриотические и честолюбивые чувства.

Чтобы удостовериться, что члены товарищества извлекли пользу из этой проповеди и не преминули ее прочесть, правление Кооператива отправило по каждой общине по одному верховому и велело тому зачитать людям послание. Для подобных поездок были выбраны молодые выпускники реального училища и агрономы, которых в округе было достаточно. На сенокосе проку от них было мало, но язык у них был подвешен неплохо, и читать они хорошо умели.

В-третьих, англичанин, приезжавший туда прошлой осенью, разослал по всем ближайшим общинам «приветственный адрес». От длинного вступления он воздержался, но заявил, что в субботу, 28 сентября, будет покупать в хваннадалирском загоне живых овец и расплачиваться наличными. Он упомянул, что его интересуют только хорошие овцы, и платить за них он будет по весу.

На тот же день Торгейр и члены Кооператива назначили ярмарку.

Что касается Торгейра, то мрачные и грустные мысли из его головы от поездки по горам не выветрились, хоть на тот момент ему так и показалось. С течением времени он стал вновь испытывать причиняемые ими муки. Эти бесы воскресли в его душе, делая дни тяжкими, а ночи бессонными, являясь ему в его сновидениях и мешая в работе. Это снова и снова были те же самые мысли: пожар, Эйнар и все, что было с этим делом связано, как в нем самом, так и вокруг него. Это являлось ему в различных образах и различных вариациях. Но одно воспоминание, пожалуй, застряло в его мозгу прочнее всего; это было то, что предстало перед ним в Байли. Такое убожество и нищету он забыть не мог.

Многие годы главным помыслом Торгейра было возродить свою лавку и восстановить справедливость. Тогда у него была непоколебимая вера в свое дело, и он ни разу не дал понять, что могло быть иначе. Если бы тогда случилось что-либо, вышибившее почву из-под этого его убеждения, он воспринял бы это столь тяжело, что едва ли сумел бы это вынести.

Теперь эта его самая глубинная и самая значительная мысль, озарявшая своим светом его жизнь, уступила трон другой, более новой, более темной и страшной. Это было осознание своей вины в деле о пожаре. И когда пришло письмо, погасившее в нем последнюю искру надежды на возрождение лавки, он воспринял новость так, будто давно уже ее ожидал, и не придал ей большого значения.

И, поскольку «выветрить» из головы печали и сомнения не получилось, он решил изгнать их прочь работой или, по крайней мере, ослабить их. Поэтому он погрузился в работу, насколько смог, и усердно трудился над осенними приготовлениями: работал за двоих, работал, можно сказать, днями и ночами. В какой-то степени его замысел удался. С большим трудом ему все же удавалось сосредоточиться на работе, хотя бы на несколько часов.

Одному его горная поездка научила: теперь он убедился, что никогда не чувствует себя лучше, чем во время борьбы с непогодой и внешними трудностями. Тогда он ощущал в себе силы к сопротивлению и чувствовал, как возрастают и его мужество, и мощь. Он надеялся, что осенние поездки его взбодрят и закалят, и он будет в состоянии справиться со своей работой, так как в нем все еще таилась боязнь того, что он падет духом, когда дойдет до дела.

В эти последние недели внешность Торгейра несколько изменилась. Его волосы и борода сильно поседели. Выражение лица стало еще более усталым, чем в начале повествования, и еще более сердитым. Оно носило следы недосыпа и употребления спиртного, а глаза были еще сумрачнее прежнего. Они свидетельствовали об ином состоянии души. Идея, придававшая им смелость и блеск, умерла; на ее место пришли мрачные думы и жажда мести, а сомнения и чувство вины лишили взгляд мощи и сделали его нерешительным и боязливым.

Много говорилось о том, как сильно Торгейр сдал. Он и сам удивлялся, как быстро постарел; и все же, как ему казалось, он мог это понять. С тех пор, как он получил письмо, приговорившее его лавку к смерти, он был оторванным от своих корней древом; стоял лишь до тех пор, пока не увянет.

В субботу 28 сентября у хваннадалирского загона было многолюдно, и в особенности многоовечно, если можно так выразиться. Не было ничего нового в том, чтобы видеть множество людей и овец, так как овцами округ был богат. Также местные жители много хвалились, какие хорошие у них овцы. Они утверждали, что нигде в стране не было таких хороших овец. Так поступают во всех округах Исландии, поэтому мало кто обращает на это внимание.

Хваннадалирский загон был удачно расположен посередине округа, оказывался, как правило, самым набитым овцами загоном в тех краях и был построен, чтобы вмещать большое их количество. Теперь по случаю ярмарки туда погнали овец со всего округа, так как других важных событий в этом округе не было.

После того дня, когда Торгейр с Йоуном Батраком отправились в горы, в эти места пришла сырая и холодная погода со снегопадами в горах. Сено у многих бондов испортилось, и все шло к тому, что часть его окажется негодной. Это заставило многих озаботиться числом овец, оставляемых на зимний прокорм, и стало наряду с другими вещами причиной того, что люди решили забить этой осенью необычно много скота.

Первые сборы61 уже миновали, и погода сборщикам выпала самая ненастная. Тем не менее все прошло удачно, так как большинство взрослых овец убежало от снегов с пустошей на домашние пастбища.

В день, когда должна была состояться ярмарка, тоже было сыро. Уже с утра все небо было затянуто тучами с урывочными дождями, а с ходом дня осадки еще усилились. Погода была тихая, но становилась все более сомнительной.

Почва размякла от долгих дождей, и все тропы были в лужах грязной воды, так что ехать было крайне тяжело. Шерсть овец потемнела и промокла, а некоторые утомились после дальнего перегона. Они были смирны, послушны и напрочь лишены той игривости, какая часто бывает у ялового скота по осени, после вольницы летних пастбищ.

Как только рассвело, овец погнали к загону. Шли они отнюдь не молча и чинно, и шум оттуда был слышен за много верст. Там перекликались зычными мальчишечьими голосами и грохочущими мужскими. Это сопровождалось окриками, командами собакам, науськиванием, ржанием, блеянием, лаем и воем — всем сразу. Таким шумом загонщиков не удивить.

Разница между этим и обычным осенним рьеттиром62 заключалась в том, что овец сейчас загнали в малые отделения загона, а не в главную его часть. Теперь каждому из богатых на овец бондов досталось в загоне собственное отделение, а те, что победнее, делили одно отделение на двоих или на большее количество. Овец загоняли в отделения малыми группами и тщательно следили, чтобы они не перемешались. Два самых больших отделения оставили пустыми и предназначили их для покупателей, так же как и главную часть загона. Торгейр взял под своих овец одно отделение, члены Кооператива — другое, а главная часть досталась англичанину.

Много скверной и грязной работы приходится выполнять исландским крестьянам, и работа в загоне по осени к числу лучших не относится, особенно в плохую погоду… Вот и сейчас загон был весь залит дождевой водой, так что овцы стояли в грязи по боковые копытца63. Загонщики были одеты в свои самые негодные рабочие лохмотья, так как толкаться среди мокрых и вымазанных в грязи овец и шлепать по лужам в загоне было работой не из чистых. Тем не менее люди были веселы и не позволяли неприятностям себя смутить; большинство из них было к промоканию привычно.

Англичанин не преминул явиться. Он расположился в главной части загона и велел пригонять ему товар туда. Одет он был так: большие сапоги, наброшенный на плечи блестящий резиновый плащ и зюйдвестка на голове. Он по большей части стоял на одном и том же месте и посасывал трубку, которая, правда, чаще всего была погасшая. В тот день он был немногословен, но люди часто замечали, как он качает головой при виде предлагаемых ему овец. У некоторых из них он ощупывал спину и грудь, но редко медлил с ясным ответом. «I do not like it!»64 — очень часто срывалось с его уст. От этого продавцы принимали кислый вид, но им ничего иного не оставалось, как убираться прочь вместе с овцой. Впрочем, еще чаще он говорил «very well!»65 и указывал на свою часть загона. Далее овцу забрасывали на весы, а потом отпускали в загон. Англичанин заносил в свою записную книжку имя продавца и вес каждой овцы и указывал своему переводчику сделать то же самое.

Многие таращились на англичанина так, будто видят редкую овцу. Он был во многих отношениях непохож на них самих и тех людей, которых они знали. Его одежда была другого покроя, чем у них, его внешность, манеры и повадки были совершенно иными, чем им было привычно, а речи его они не понимали. Все это делало его для них диковиной. Многие видели его прошлой осенью, продавали ему тогда овец и знали его как надежного делового партнера. Теперь получить возможность вести с ним дела захотелось и другим. Потому в этот день вокруг него было не протолкнуться; люди сражались за право предложить ему своих овец, а глаза продавцов были неотрывно устремлены на него. Они особенно старались прочесть по выражению его лица, пока он размышлял, что он намеревался сказать: «I do not like it» или что-нибудь иное; однако обиднее всего для них была неспособность с ним поговорить: показать ему достоинства своих овец, например, убедив его, что в них полно нутряного жира, хоть спина у них и тощая, или заверить его в том, что яловая овца — все равно что баран, или уж, по крайней мере, сообщить ему, что он сам «баран проклятый».

Но большинство из них были малосведущи в английском. И когда в ушах у них звучало это холодное «I do not like it», им ничего не оставалось делать, как взять овцу за рог, оттащить прочь с глаз англичанина и… предложить ее другим.

А еще больше люди таращились на переводчика. Это был молодой человек из тамошнего округа, именовавший себя «реалстудентом»66. Он постоянно пребывал в движении, все время топтался вокруг своего хозяина и что-то каркал, то по-английски, то по-исландски. Он выполнял две роли, весьма непохожие друг на друга, и сменял их с исключительной искусностью. В первую и главную очередь он должен был демонстрировать полное доверие и преданность своему хозяину. Как ему казалось, лучше всего этого можно было добиться, будучи достаточно расторопным в ответах и предупредительным, если он тому потребуется. Потому он внимательно наблюдал за глазами и губами англичанина, покорно исполнял каждое его указание и пополам складывался в раболепном усердии. Все сочли, что услужливые ужимки ему не слишком удаются, и полагали, что можно было бы обойтись и меньшим. Также многие заметили, что англичанин уделял его покорным позам мало внимания и почти на него не смотрел, и, хотя они мало что понимали из происходившего между ними на используемом ими языке, они, как будто, уяснили, что англичанин его предложения ни во что не ставил. С другой стороны, этот человек был с бондами и работниками чрезвычайно заносчив. Хотя ответы его не были ни резки, ни ворчливы, даже скорее учтивы на аристократический манер, он давал им понять, что ровней себе их не считает.

Важное дело на ярмарке было не только у англичанина, но и у многих других, и в особенности у руководителей Кооператива и у Торгейра.

Со стороны правления Кооператива явились распорядитель из Клёйстюра и Сигюрдюр из Вогабудира. Свейнбьёрдн из Сельятунги ехать не решился из-за недомогания. Потому двум другим вышеупомянутым пришлось заниматься сбором от лица Кооператива и выполнять приемку предназначенного для него скота. Они не были привязаны в какому-то определенному месту, но ходили от одного члена товарищества к другому, либо оба вместе, либо поочередно, и заводили с ними разговор. В тот день они хмурились и посматривали на толкучку вокруг англичанина недобрым взглядом.

Торгейр в этот день обул высокие сапоги для верховой езды, теперь уже все заляпанные грязью. Из внешней одежды на нем была длинная непромокаемая куртка, подпоясанная на талии широким кожаным ремнем. На голове у него была зюйдвестка с завязками под подбородком. В таком снаряжении Торгейр имел весьма воинственный вид. Йоун Батрак по обыкновению его сопровождал и присматривал за их конями и упряжью. Для взвешивания своих овец у Торгейра имелись и другие люди, но дел у них, как правило, было немного.

Весь день Торгейр беспрестанно сновал между своими должниками и казался всем грозным и сердитым. Непромокаемая куртка громко шуршала, когда он двигался, и тяжка была поступь его верховых сапог. Его борода была всклокочена, и с нее капала вода, а под полями зюйдвестки словно виднелись два остывающих угля.

Путь Торгейра пролегал по всему загону и вокруг него. Было сразу заметно, что люди внимательно наблюдают за его передвижениями и сторонятся его. Повсюду, куда он направлялся, они сбивались в небольшие кучки, полагая, что в толпе уберечься будет проще, чем вразброс или поодиночке, так как тогда Торгейр скорее всего побоится окликать их в толпе, чтобы потребовать внимания и тем самым помешать их беседе. Особенно хорошим для обороны казался людям участок вокруг англичанина, так как там было наиболее людно.

Время от времени Торгейр пропадал от загона, и люди утверждали, что он ходил проведать Йоуна Батрака и свою упряжь. Многие тогда надеялись, что он, должно быть, уже начал подумывать об отъезде, и испытывали от этого большое облегчение. Впрочем, эта надежда никогда надолго не заживалась, и всякий раз, когда Торгейр возвращался, от него исходил сильный запах спиртного.

Торгейр добился за день немногого и пребывал в самом дурном расположении духа. Многих из тех, с кем ему нужно было повидаться, он, конечно, встретил, но некоторых — вовсе нет. Дело его также восприняли по-разному. Совсем немногие выехали из дома с намерением встретиться или рассчитаться с ним. От некоторых он, правда, получил нескольких овец в счет их долга, от других — увертки и отговорки, а от иных — обещания, которые он, впрочем, ни во что не ставил и которым не верил. Ни один из тех, с кем он встретился, не рассчитался с ним полностью, и чаще всего беседа заканчивалась тем, что должникам оказывалось некогда разговаривать с Торгейром дальше из-за кого-то, кто их окликнул, но они обещали подойти к нему позднее в этот же день. Вот только большинство «забывало» про эти обещания и избегало попадаться у Торгейра на пути.

Полученные им овцы также немало его раздосадовали. Это были, можно сказать, отбросы из всех тех стад, которые были туда пригнаны. В его отделении загона можно было увидеть яловых овец, молочных овец, овец-маток и животных с легочной болезнью, годовалых овец, ягнят и баранов. Ни в одном отделении не собиралась столь же скверная овечья компания. Там оказалось лишь несколько валухов, и они так выделялись из общей массы, что остальные казались рядом с ними еще более тощими. Но больше всего Торгейр злился, когда сравнивал это свое стадо с тем, что собралось в загоне у англичанина. Тем не менее приходилось брать то, что ему давали. Он прекрасно понимал: если он откажется принимать овец в счет долгов, пускай даже и тощих, то все себе испортит, а его должникам станет проще отказываться от уплаты. К тому же тощая овца была лучше, чем ничего.

Большинство из тех, с кем Торгейр поговорил за день, отвечали примерно в том же духе, что и Бьярдни из Фоссалайкюра. Торгейр некоторое время спокойно с ним разговаривал у стены загона. Бьярдни долгое время его избегал, не давая возможности заговорить. Но когда Торгейр наконец его изловил, тому ничего не оставалось, кроме как вежливо ответить на его приветствие и обращение. Прошло уже пять лет, с тех пор как они беседовали о своих прежних деловых отношениях. Все это время долг Бьярдни оставался нетронутым. Торгейр потребовал, чтобы он выплатил его целиком этой же осенью; избежать этого он не сможет. То, чем он пренебрегал в предыдущие годы, ему придется теперь возмещать в последний момент, сколь бы тяжело это для него ни было.

Бьярдни это опечалило. Он, конечно, признавал, что требование Торгейра справедливо, но оно было слишком сурово и даже негуманно. То, что он в последнее время ничего не платил в счет долга, проистекало из сложных обстоятельств и постоянно растущих запросов и потребностей. Он заявил, что и Кооперативу исправно платить был не в состоянии. Сейчас ему приходилось столь же туго, как и Торгейру.

Когда Торгейр спросил его, что это были за «постоянно растущие запросы и потребности», все время получавшие приоритет перед долгами, Бьярдни без обиняков и со всей искренностью ответил, что это было образование его детей. Они сейчас обходились ему дороже, чем пока были несовершеннолетними. Теперь же, сказал он, один его сын поступил в латинскую школу; на его проживание в Рейкьявике уходила уйма денег. Другой его сын был в реальном училище, третий — в сельскохозяйственном училище. Не могли же они питаться одним только школьным духом. А теперь вот и дочери захотели образование получить. Он, правда, их удерживал так долго, как только мог. Но больше их было не сдержать никакими путами. По крайней мере, старшая должна была теперь пойти в женскую школу. Не могла же она явиться туда с пустыми руками. Этой осенью ему придется забить больше скота, чем когда-либо прежде. Всех лучших из своих овец он сбыл англичанину, чтобы разжиться деньгами. Все остальное пойдет на долги.

Торгейр выслушал это перечисление с чрезвычайным терпением. Когда Бьярдни замолк, он промолвил:

— Они уж верно станут большими людьми, сыновья-то ваши?

Бьярдни вопросительно взглянул на Торгейра. Он был не уверен, было ли это сказано в насмешку или искренне.

— Они все парни многообещающие, — сказал он, — и было бы грехом, вопиющим грехом, если бы они не сумели преуспеть из-за необразованности. За это они своего беднягу-папку никогда не простят.

— И вы полагаете, что для ваших дочерей — к примеру, для старшей — что-то изменится, если она подождет один год с обучением в женской школе, а вы тем временем избавитесь от одного из долгов? — весьма сдержанно произнес Торгейр. — То, что вы мне должны, не превышает той суммы, которая требуется ей на учебу в школе в течение зимы. А вот вам будет больше радости от ее школьного образования, если вы будете знать, что оно приобретено на ваши собственные деньги, а не чьи-то еще. Разве не так?

В ответ на это замечание Бьярдни почесал в затылке и после краткого молчания промолвил:

— Очень может быть. Но я здесь решать не волен. Таковы требования нынешнего времени; противиться им значит плевать против ветра. Другие это делают, и я тоже должен. Воспитание моих детей, их честь и благополучие для меня превыше всего. Я сам никакого школьного образования не получил, но я вижу, что без него в наши дни выбиться в люди стало трудно. И когда мои соседи отправляют своих сыновей и дочерей прочь из дома, учиться и развиваться, то мне трудно оставить моих детей сидеть дома. И даже если бы я и согласился, и согласился бы отдать какому-либо из долгов — которых у меня хватает — приоритет, у меня это не получится. Мой голос в меньшинстве, я не имею власти решать. Меня будут мурыжить, пока я не поддамся. Вам это незнакомо, дорогой Торгейр, да этого никто и не ожидает. Но этой осенью мне трудно будет что-либо вам выплатить; возможно, мне никогда не бывало с этим столь же трудно.

Торгейр по всему видел, что Бьярдни говорил правду, и едва не пожалел его. Но ему тут же подумалось, что неправильно было бы щадить его из-за этого год за годом, и потому он ответил ему серьезно и предостерегающе:

— А вы не задумывались, дорогой Бьярдни, о том, какой вред этим наносите своим детям? Время платить долг когда-нибудь наступит. Думаете, вашим детям будет легче оставить обучение на полпути, чем им было бы сейчас начать его немножко позже? Или лучше накопить долгов и оставить их детям в наследство, когда все имущество пойдет на их обучение? Думаете, у какого-нибудь ребенка останется добрая память об отце, который вот так о нем позаботился? Я признаю, школьное образование хорошо и полезно, даже для тех, кто намерены стать бондами. Но оно лишь тогда способно послужить дорогой к славе, когда у родителей есть средства его им предоставить. Тот, кому приходится оставлять ради него свои долги невыплаченными, средств на него не имеет. Он покупает своим детям это так называемое образование за собственную репутацию. Чаще всего это «образование» оказывается баловством и халтурой, потому что никакой серьезностью оно не сопровождается, но опустим это. Хуже другое: то, что оно не применяется в повседневной жизни. Знания людей, к которым никто не испытывает ни уважения, ни доверия, которые боязливы и мало на что влияют, немногим идет на пользу… Легкомыслие отца в деловых отношениях отражается на сыне, прямо или косвенно. Ни один порок столь же легко не передается по наследству, как ненадежность при покупке и продаже и неисполнение собственных обещаний. Он заставляет отца прятать глаза, а сыну причиняет стыд, которого тот не заслужил. Материальная независимость — это та скала, на которой должно зиждиться и опираться человеческое достоинство, если ему предстоит развернуться в полную силу…

Торгейр замолчал. Ему самому показалось, что в его словах зазвучали проповеднические нотки. Бьярдни сидел молча и размышлял.

После небольшой паузы Торгейр заговорил снова:

— Не хочу тратить наше с вами время на ненужное многословие. У меня к вам не было другого дела, кроме как потребовать от вас уплаты того, что вы мне должны. Это вы должны выполнить этой же осенью.

— Весь долг?..

— Да, весь долг.

— Это невозможно.

— Меня это не касается. Вы давно уже должны были его выплатить. Если бы вы платили понемногу в другие годы, теперь вам было бы легко с ним развязаться. Вы расплачиваетесь за ваши собственные грехи — ваш собственный обман.

— Я готов попробовать выплатить какую-то его часть.

— Весь… никаких уверток! Я знаю, что у вас на уме: вы задумали отдать мне тех из ваших овец, до которых ни англичанину, ни Кооперативу нет дела. Но вы все равно их ведите. Ваши обещания для меня ничего не значат. За тем, что вы не выплатите сегодня, я через несколько дней приеду к вам домой… Ваши дети, наверное, уже разъедутся по школам. Жаль, потому что им полезно было бы посмотреть, во что обходится их обучение.

С этими словами Торгейр с ним расстался.

Некоторое время Бьярдни сидел молча и вздыхал. А когда поднялся, его шатало, словно больного человека…

Вскоре после того, как Торгейр расстался с Бьярдни, он подошел к Йоуну из Фитьяра, подкреплявшемуся из своего узелка с едой в проходе между двумя отделениями загона. Когда подошел Торгейр, Йоун сидел с палкой кровяной колбасы в руке и полным ртом ее же. Его сын и пес сидели рядом с ним.

Какое-то время казалось, что на Йоуна напал столбняк: в такое замешательство он пришел, когда его взгляд упал на лавочника. Сначала он вытаращил глаза и уставился на Торгейра с открытым ртом. Потом ему пришло на ум, что надо бы проглотить кровяную колбасу, прежде чем он сможет что-либо сказать. Это он проделал с таким рвением, что глаза чуть не выскочили из черепа, а скулы посинели от напряжения. По окончании этого испытания глаза Йоуна сильно увлажнились, и казалось, он горько плачет. Потом он вознамерился отложить еду в сторону, подняться и поприветствовать гостя. Эта затея имела то неудачное последствие, что палка колбасы скатилась с его коленей. Пес, алчно взиравший на нее, решил, что такой лакомый кусок предназначается ему, и не замедлил схватить колбасу. Парень заметил поползновение пса и с воплем вскочил на ноги, чтобы спасти колбасу. За нее они, пес и мальчик, и боролись, когда Йоун наконец проглотил откушенное и смог заговорить. Он все еще выглядел придушенным, но все же сумел проскулить с удивительной проникновенностью:

— Здравствуйте, здравия желаем!

Торгейр еле удержался, чтобы не улыбнуться тому воздействию, которое оказало здесь его появление. И все же он сдержал себя, так как не хотел обижать Йоуна тем, что посмеется над ним. Потому он сухо отозвался на его приветствие, а потом промолвил:

— Вы, конечно, получали недавно письмо от меня. Не так ли?

— Конечно, дорогой Торгейр. Но тот, кому ведомо все, знает, как мне сейчас нелегко. Все мои домашние спят в сарае. Бадстову мою никудышную я снес; давно уже пора было. Теперь вот новую строю. Но к осени… нет, к весне… осенью… весной, я хотел сказать!..

Торгейр сделал вид, что не услышал болтовни Йоуна.

— Вы привезли мне деньги в счет вашего долга?

— Нет, к сожалению, пока нет, — плаксивым голосом проговорил Йоун. — Я вовсе не ожидал вас здесь увидеть. Но все верно, вы мне писали. Господи, помилуй, как же у меня память сдавать стала. Но!..

— Вы, верно, помните бумажку, на которой как-то расписались у меня дома?

— Да, но… Господи, помилуй! Я обязательно… я не могу!..

— Не стану тратить на вас слова. Но долг вы осенью должны выплатить. Теперь вашей игре в обещалки пришел конец… Вам стоило бы поторопиться с возведением вашей бадстовы. Кто знает, может, мне придется в скором времени вас навестить… захватив с собой людей. Бывайте здоровы!

Торгейр стремительно удалился. Йоун еще некоторое время приходил в себя после их встречи.

Одновременно с прощанием Торгейра мальчик взял верх над псом и отобрал у него кровяную колбасу. Но она была уже так запачкана и обгрызена, что ни у отца, ни у сына аппетита не вызывала. И, хотя Йоуна это очень огорчило, в итоге пес заполучил колбасу обратно.

Торгейр, как и прежде, бродил вдоль стен загона. Когда он меньше всего этого ожидал, из-за его спины послышалось овечье блеяние. По блеянию было слышно, что животное считало себя угодившим в беду. Торгейр оглянулся. За ним шел Аурдни из Фивюмири, зажав между ног кладеного по осени пятнистого барана.

Аурдни охватила нерешительность, когда он увидел, за кем он шел… Четыре глаза одновременно взирали на Торгейра; глаза барана были коричневато-желтые и выражали надежду на помощь, так как ему не нравилось стоять с шеей, зажатой между ног своего владельца, а глаза самого Аурдни были, как обычно, красные и опухшие и сидели в испещренном прожилками лице. Они словно хотели сказать: «Какого хре!..»

— Вы, наверное, предназначали этого барашка мне, дорогой Аурдни? — чрезвычайно сдержанно промолвил Торгейр.

— Нет уж, черта лысого, будь я проклят!..

Торгейр подошел поближе и взял барана за рог.

— А барашек-то неплохой. Упитанный… Может, на весы его поставим?

К этому Аурдни был настолько не готов, что утратил и дар речи, и способность соображать. Он вылупился на Торгейра, как будто намеревался проглотить его глазами, но никак не мог подыскать достаточно крепких ругательств, чтобы его ими осыпать. И все же с барана он слез и позволил Торгейру его осмотреть.

— На погашение вашего долга его, конечно, не хватит, но, быть может, у вас есть еще? Ах, нет. Тогда приведете других позже… или я заеду за ними к вам домой; это, конечно, выйдет немножко дороже, но, возможно, вас это устраивает? Что ж, пусть пока будет так, остальное — в следующий раз. Беритесь-ка за другой рог этого пятнистого. И сменим немного направление!

Аурдни понял, что деваться некуда, и баран достанется Торгейру. Он выругался про себя, но повиновался. Они вдвоем повели барана туда, где взвешивали скот Торгейра. Оказалось, что тот много весил. Потом его загнали в отделение Торгейра.

Пятнистый тряхнул головой, радуясь тому, что обрел свободу, однако принял смущенный вид, когда увидел тех бедолаг, в компанию к которым его отправили.

Торгейр ехидно ухмылялся, записывая у себя имя Аурдни и вес барана. А Аурдни скрежетал зубами от злости; не такую судьбу он готовил этому своему пятнистому, видит Бог! Он тогда как раз направлялся к англичанину.

День подошел к вечеру. Всех овец поделили между покупателями. Некоторые уехали, в том числе англичанин со своим переводчиком. Другие готовились к отъезду, собирали свои вещи и седлали коней.

Погода ухудшилась; дождь усилился, а теперь еще и поднялся ветер.

На всем в загоне и вокруг него лежал оттенок усталости. Лошади перестали щипать траву и сгрудились вокруг загона, повернувшись крупами к ветру. Собаки перестали драться и лежали, искусанные и окровавленные, на стенах загона, облизывая себе лапы.

Овцы стояли тесными кучками у стен, хотя вокруг них было достаточно просторно. Больше всего поголовье было в отделении членов товарищества, но самое красивое стадо находилось в главной части загона у англичанина.

Здесь и там у загона все еще стояли группками люди и разговаривали, хотя большинство уже подумывали о возвращении домой…

Торгейр тоже велел привести своих коней и оседлать их. Но прежде чем усесться верхом, он подошел туда, где было наиболее многолюдно: к отделению членов товарищества. Он направился прямо к собравшимся, забрался на стену загона и произнес громко и отчетливо:

— Могу я попросить присутствующих послушать мои слова!

Его голос, как обычно, проникал сквозь любую болтовню. Люди обернулись; это обращение совершенно застало их врасплох, так как многие полагали, что Торгейр уехал.

Словно огонь по сухой траве разнеслось по всему загону известие о том, что лавочник Торгейр забрался на стену загона и начал произносить речь. Те, кто был не там, тут же примчались; остальные придвинулись поближе, так как все хотели послушать, что скажет Торгейр. Итого, там собралась толпа за сотню человек.

Торгейр подождал, пока собирались люди, а когда больше ждать было некого, продолжил:

— В этом округе у нас нет газет, чтобы распространять среди людей наши послания, когда нам нужно их о чем-либо оповестить. Поэтому я решил объявить здесь, перед множеством людей то, что хочу распространить. Всем добрым людям я поручаю передать мое послание тем, кто здесь не присутствует.

Люди переглянулись, но промолчали, ожидая продолжения.

— Я разослал по округе циркуляр и также написал отдельным людям. Надеюсь, все эти письма получили?

— Да, да, — послышалось из толпы.

— Однако они принесли мало плодов.

— Хм, хм… вот-те на! — ухмыльнулись одни; другие засмеялись, но ни один — в голос.

Торгейр заметил поведение людей. В тот день вена на виске часто бывала раздута; сейчас она неясно виднелась под полями зюйдвестки и была синевато-красная, словно дождевой червяк. Но Торгейр сдержал себя и продолжил:

— Сейчас я хочу попросить всех разнести по всей округе — а также хорошенько запомнить самим — послание о том, что все долги, которые не будут выплачены мне к следующей субботе, или о которых мы не договоримся к этому же сроку, будут истребованы через суд.

В толпе начал нарастать недобрый ропот.

— Если кто не слышал мои слова или не понял их, так я повторю: все долги, которые не будут полностью выплачены мне к следующей субботе, или о которых мы не договоримся к этому же сроку, будут взысканы через суд — без пощады! Надеюсь, теперь вы услышали! Запомните также, что все расходы на взыскание ложатся на плательщика.

— Ну, приходите, приходите, если посмеете! — послышалось от кого-то полупьяного из толпы. Возмущение выражали и другие.

— Дополнительно хочу упомянуть, что бедняки, которые не в состоянии заплатить, могут получить у меня поденную работу в течение осени и части зимы, если пожелают отработать свои долги и снова стать… свободными людьми.

Здесь и там из толпы донеслось холодное, возмущенное фырканье.

— Слыхали чушь! — выкрикнул кто-то.

— Это предложение распространяется только на бедняков. Вас оно не коснется, пока вы не станете неимущими. Я намерен позволить этим людям работать на меня, а их долги перед лавкой выплатить сам. Те, кто владеет ценным имуществом, сначала сбывайте его. Если этого не хватит, тогда посмотрим!

Торгейр произнес это с издевательской усмешкой, и его слова возымели действие. Было видно, что слушатели сразу сникли.

— Сколько я за поджог склада получу? — крикнули с края толпы. Крик был негромок, а голос невнятен, однако все его услышали. Некоторые заорали «браво!», но большинству это показалось слишком наглым и злобным, чтобы выказывать такому поддержку.

Торгейр услышал выкрик и посмотрел туда, откуда кричали. Там он увидел испещренное прожилками лицо, красноглазое и пучеглазое, скрывающееся за спинами тех, кто стоял перед ним.

Эти слова очень подействовали на Торгейра; сначала его лицо побледнело, а потом сделалось багровым. Вена на виске вспухла и выглядела безобразно, а на лбу проступило небольшое синевато-красное пятнышко, ранее малозаметное. Это был шрам от ожога, «клеймо», как он его однажды назвал.

Тем не менее он стоял прямо и не подавал вида. Но рука столь крепко сжалась на рукоятке плетки, которую он держал, что суставы побелели. Когда он снова начал говорить, его голос был, как обычно, хриплым и тонким, но резким, как будто он хотел им расщепить скалы.

— Здесь, ребятки мои, нужно не только истребовать эти долги. Это попытка искоренить застарелый, злокачественный национальный порок: непорядочность. Он мешает всякому прогрессу в деловых отношениях этого округа. Борьбе с этим пороком я посвятил мою жизнь. С этой пакостью я боролся на протяжении жизни более одного поколения, чаще всего по-хорошему, однако добился немногого. Теперь, в моей старости, решение будет достигнуто. Нашим с вами делам придет конец, что и являлось вашим замыслом. Осенью я буду вынужден задать многим из злостных неплательщиков этого округа порку, которая не забудется их детям с внуками на многие годы.

— Слыхали жулика! Слыхали ростовщика! — зазвучало кое-где в толпе. Другие шикали, ругались и свистели на Торгейра.

Крики раззадорили Торгейра. Его голос стал еще резче прежнего.

— Давайте, кричите, обманщики! Орите, подлецы! Воплями вы только показываете свое бессилие и убожество. Ваши крики похожи на голоса ваших тяжевых телят67; им больно, когда они мычат, и мычание превращается в стон… Сейчас вы услышите правду, хоть она и горька. Все скверное состояние торговли в этом округе — в первую и главную очередь ваша вина. Неважно, кто ведет с вами дела, важно, кто вы есть. Вы — бесстыдные обманщики; в обмане вы воспитаны, и обманом занимаетесь вы сами. Вашим отцам казалось почетным быть неплательщиками; сами вы ищете любые увертки, чтобы не выполнять справедливых требований. Ваши честь и благородство в повседневных делах давным-давно мертвы. Все те, кто вам доверяет, получают в награду лишь несчастье. Все ваше собственное сообщество гниет заживо из-за обмана и эгоизма, лживости и непредусмотрительности. То же касается и вашей кооперации.

— Долой ростовщика! Долой датского жулика-монополиста! Долой его! Долой его! — кричали в толпе. Крики вырывались разрозненно, словно люди сомневались, нужно ли им быть услышанными. Взметнулось несколько занесенных кулаков, но все они находились на почтительном расстоянии от лавочника.

Торгейр же уже так распалился, что едва владел собой.

— Вопите, вопите, трусы! Убожества! Вы и головы поднять не смеете. Сейчас вы прячете глаза, как и всегда, когда доходит до дела. Все вы смотрели мне в лицо, смотрели с мольбой; все, а некоторые — и по несколько раз в год. Умоляющий взгляд стал вашей сущностью, горемыки! Он подходит к покорному и малодушному выражению ваших лиц — старинной родовой черте раболепия и тупоумия, отличительному признаку вероломства и бесчестности. Эту черту я хотел стереть с ваших лиц, чтобы она не перешла по наследству другим поколениям. Но ее нужно выжигать, выжигать слезами и мучениями. Быть может, на вас лежит заклятье; от этого заклятья я хотел вас освободить, но вы же сами этого не хотите!

— Долой его! Долой его!

— Вопите, вопите! Вы все равно!..

Возможно, стычка стала бы еще ожесточеннее, так как Торгейр вошел в раж, а остальные начали заводиться и орать на него. Но тут неожиданное событие положило этой забаве быстрый конец. Стена, на которой стоял Торгейр, подвела. Он повалился в отделение членов товарищества и рухнул на овец. Впрочем, он ухватился за шерсть и поднялся на ноги, не успев растянуться на земле.

Вокруг него раздавались непрерывные издевательские крики. Теперь кричали все.

Торгейр медленно и спокойно распрямился и подошел к воротам отделения. Он не собирался залезать на стену и говорить что-то еще; было сказано уже достаточно, а быть может, и чересчур. Он отставил решетку, вышел и вернул ее на место, никуда не торопясь, хотя все еще дрожал от возбуждения.

Когда люди увидели, что Торгейр собрался уходить, они расступились в обе стороны, так что толпа разделилась. Никто не улыбнулся, когда он шел мимо; пока еще немногие готовы были выказывать ему насмешку в открытую. И все же они были рады, что он ушел. У большинства из них внутри таилось нечто, приходившее в дрожь, когда он был слишком близко.

Торгейр стремительно пошел к своим коням. Там его ждал Йоун Батрак. Они забрались в седла и поехали прочь. Вслед им звучал холодный смех людей у загона.

Представители Кооператива были не намного довольнее Торгейра. Сбор овец в этот день продвигался у них трудно. Было заметно, что на ярмарке не хватало торговца Фридрика и Свейнбьёрдна из Сельятунги. Хоть люди и считали Сигюрдюра из Вогабудира и распорядителя из Клёйстюра людьми достойными, им все же приятнее было вести дела с первыми, чем со вторыми. В этот день распорядитель сил не берег. Он расхаживал среди людей у загона и старательно внушал им «гасплатиться». А вот заниматься приемкой овец в основном пришлось Сигюрдюру.

А когда ярмарка закончилась, они сошлись на том, что их доля никогда не бывала столь же скудной, как сейчас. Определенное число овец они с большинства, конечно, получили, однако лишь немногие животные были уровнем выше среднего, в целом же качество имели прескверное. Всех лучших овец заполучил англичанин.

Было очевидно, что этих овец не хватит на оплату летних заказов, не говоря уже о прежних долгах.

Впрочем, они не теряли надежды, что члены товарищества выплатят недостающее наличными. Многие из них наверняка разжились необычайно большим количеством золота и серебра. Теперь нужно было поскорее с ними встретиться.

Торгейру самую малость полегчало оттого, что он обругал крестьян со стены загона. Сказанное им было на самом деле не чем иным, как повторением того, что он многократно говорил каждому из них по отдельности. В этот раз это было сказано более громкими словами, вот и все. Но этот поток громких слов в действительности был необходимым вступлением к тому, что в скором времени должно было произойти. Теперь они поняли, что он был настроен серьезно… Они сами разожгли в нем гнев, это извиняло его тираду. Да он и не сожалел о том, что ее произнес. Она показала ему то, в чем он прежде не был уверен, а именно: что они его боялись. Их смешки его не задевали; это был пустой звук, так как они были ближе к слезам, чем к смеху. Больше всего они смеялись и громче всего кричали, когда он свалился со стены загона. Пока он не смотрел в их лица, они могли кричать и смеяться — словно озорные школяры, когда учитель поворачивается к ним спиной. Когда он выходил, они перестали смеяться и начали снова не раньше, чем он уехал. Быть может, они и сейчас смеялись холодным смехом наперегонки друг с другом, пока были вместе. Но вернувшись домой, он был уверен, они примутся молиться…

В вечернюю темень и самую скверную погоду Торгейр и Йоун Батрак приехали переночевать в Сельятунгу. По пути туда они заехали на несколько хуторов и теперь припозднились. Свейнбьёрдн был единственным из членов Кооператива, с кем Торгейр так и не разорвал уз взаимного гостеприимства, несмотря на противоположные взгляды на торговлю… Он всегда ночевал в Сельятунге, когда проезжал по той стороне пустоши, и все время был со Свейнбьёрдном в хороших отношениях.

Хутор в Сельятунге был отлично отстроен, да и земля была хороша, а хозяйство обширно. Свейнбьёрдн был одним из самых щедрых бондов округа и столь гостеприимным, что подобных ему было немного. Чтобы было легче оказывать своим гостям сносный прием, он велел выделить на своем хуторе две комнаты, которые были обе отведены почти исключительно для гостей. Они отличались названиями и именовались Южной и Северной комнатами. Обе они были достойно обставлены, и в обеих стояли застеленные гостевые кровати.

Когда они въехали на тун, запасные кони, которых они гнали перед собой, принялись отклоняться от дороги и побежали на тун. Они проголодались, и теперь им было важнее добраться до лакомой травы на туне, чем скакать во двор и позволять снять с себя уздечку и багаж. Йоун тут же поехал за конями, а Торгейр двинулся к хутору, хотя его конь храпел, ржал и тянул шею за остальными.

Въехав во двор, Торгейр увидел свет в окнах Северной комнаты и людей в ней, так как штор на окнах не было. Во дворе он спешился, но остался стоять на месте, опираясь на коня. Тот дружелюбно потерся об него головой, так что непромокаемая куртка зашуршала; его голова вся промокла от дождя, а шкура под ремнями чесалась. Торгейр поскреб скакуна за ухом, а сам смотрел на то, что происходило в комнате.

Там сидел англичанин, а комната была полна бондов. Он выплачивал им стоимость их овец, которых сегодня у них купил. Многим он сказал тогда явиться туда, кому вечером, а кому на следующее утро.

Англичанин сидел у конца белоснежного, но неокрашенного деревянного стола, стоявшего между окон. У другого конца стола сидел его переводчик. Крестьяне плотной толпой стояли у дверей, и от их влажной шерстяной одежды поднимался пар.

Перед англичанином на столе лежала его записная книжка, а деньги он отсчитывал из маленьких дерюжных мешочков, лежавших подле него, каждый со своей монетой. Он заглядывал в книжку и зачитывал какое-то имя, произношение которого Торгейру было бы занятно послушать. Впрочем, его все понимали. Тот, кому принадлежало имя, выступал тогда из толпы, но стоял поодаль, пока отсчитывались его деньги.

Сначала на стол выкатывалось несколько английских фунтов, блестевших красным. Они описывали легкие полукружья, словно желая порезвиться после пребывания в мешке. Но далеко они не укатывались, а ложились набок и выжидали. Вслед за ними показывались круглолицые датские увальни-двухкроновики. Резвиться они были не склонны, и, как только их выпускали, серьезно и с достоинством укладывались на одну из сторон, гремя об стол при падении. Потом появлялись легконогие и слегка озорные кроны, а за ними подскакивали начищенные и легкие, как пушинка, монеты в двадцать пять и десять эйриров. Они совершали прыжки и важничали, словно желая сказать: «Мы тоже деньги». Один или два бурых малютки-медяка замыкали шествие.

Когда все оказывалось пересчитано, англичанин делал владельцу знак очистить стол, а сам лениво откидывался на спинку стула, посасывая при этом свою трубку.

Тут одетый в грубошерстное сукно вытаскивал из кармана потертый кожаный кошелек, развязывал на нем шнурок и пускал в ход зубы, если с этим возникали трудности. Потом на столе появлялись мозолистые и неловкие пальцы, скрюченные и узловатые от тяжкого труда, негнущиеся и грязные, с треснувшими и вросшими ногтями, чтобы собрать деньги. Человек нагибался в бедрах, а его рука дрожала, сгребая монеты и собирая их в свой кошелек. Сперва подбирались фунты, как будто владелец побаивался, что они могут сбежать. Маленькие монетки в 10 эйриров были самые непослушные, так как некоторые из них попадали в трещину, тянувшуюся вдоль всего стола, а пальцы были не настолько ловки, чтобы их оттуда достать. Они ежедневно занимались иными вещами, а вовсе не собиранием монет. Возможно, у их владельца никогда не было так много денег сразу. Оно было и заметно. Многие искренне торжествовали, даже робели, когда получали стоимость своих овец.

Торгейру казалось, что руки делают этим людям честь; они показывали, что их не берегли. Одежда их также нисколько не бесчестила. Но он был бы рад увидеть их более раскованными и смелыми в присутствии иностранца. Их словно жалило что-то, когда они трогали деньги. Были ли это остатки совести?

Большинство из них пожимали англичанину руку и благодарили его за сделку — почти как если бы он сделал им одолжение. Торгейр был убежден, что им хотелось его расцеловать. Англичанин касался кончиков их пальцев — и тем и ограничивался.

Торгейра охватила дрожь, когда он смотрел на своих земляков, знакомых и прежних партнеров, стоявших перед алтарем этого нового золотого тельца и отплясывавших пляску в его честь. Теперь он понял главную причину их легкомысленного отношения к своим долгам. Она свидетельствовала о недостаточной дальновидности и широте взглядов, нехватке культурной зрелости, но была при этом вполне естественна. К таким деловым отношениям без посредников эти люди были совершенно непривычны. Ради них они жертвовали всем остальным: верностью партнерам, общественным благосостоянием и даже хорошей репутацией. Этого англичанина они должны были любой ценой приманить к себе выгодными сделками. Они вынуждены были мириться с его заносчивостью и позволять ему самолично принимать решение по их сделкам, так как он обладал тем, с чем они до сих пор почти не сталкивались: золотом.

Торгейр жалел их и одновременно терзался за них, видя холодное выражение лица и пренебрежительное поведение англичанина, когда они… его благодарили!

Однажды одним из самых заветных мечтаний Торгейра было принести людям радость подобного рода, только более здоровую и долговечную, чем наверняка окажется эта. Когда все долги были бы выплачены, его партнеры должны были получать золотом и серебром за товары, превышавшие сумму взятого. Эти деньги принадлежали бы им по праву. Но это, как и многое другое, пошло совсем иначе, чем он хотел…

Торгейру неохота было объявляться на хуторе, пока там внутри были эти люди. Он не хотел проталкиваться сквозь их толпу к своей постели, как не хотел и портить им их мимолетную радость своим появлением — не в этот раз. Теперь оставалось узнать, что станет с этими деньгами.

Когда Йоун Батрак въехал во двор после долгой игры в догонялки с конями, Торгейр сказал ему:

— Возьмешься сопровождать меня нынче ночью через пустошь?

Йоун опешил, но ответил положительно.

— Здесь полно гостей, — прибавил Торгейр, указывая на окно.

Йоун прикусил губу, но ничего не ответил.

— Так что поехали, — промолвил Торгейр, забираясь в седло.

Йоун вывел коней на дорогу, которая вела на пустошь. Торгейр еще раз глянул на окно, на золотые фунты, выкатывавшиеся там на стол, и на людей, которые их ожидали, согбенные и торжественные. Он усмехнулся в бороду и пробормотал:

— Бывайте здоровы, ребята! Я еще вернусь!

Глава 16
Темень

Торгейр с Йоуном Батраком поехали дальше по тропе, которая вела в долину, другой стороной выходившую на пустошь.

Внизу долина была очень широкая, но чем дальше, тем больше сужалась. По обе руки были высокие горы, а от вершины долины начиналась пустошь. Сельятунга располагалась у слияния долин; название хутора происходило от косы, которая образовалась там, где Сельядальсау впадала в ледниковый поток68. К Сельятунге относилась половина долины; ее название пошло от трех хлевов, которые в ней стояли и назывались Тунгюсель, Мидсель и Фремстасель. Два первых в эти времена были населены и относились к Сельятунге, а Фремстасель стоял заброшенный. Там находились сельятунгские овчарни, в это время года не использовавшиеся.

Сначала их путь пролегал по бесплодным и каменистым землям в нижней части долины, и ехать было довольно легко. Кони не сбивались с тропы, хотя стояла темень, и человеческим глазом разглядеть ее из седла было невозможно. Тем не менее кое-где приходилось ехать медленно, так как тропы были мокрые и скользкие. Но попадались и каменистые участки, которые дождь промочить не мог. На них задержки почти наверстывались, так что продвигались они приемлемо. Так все и шло, пока они не приблизились к Мидселю, и вот там трудности начали нарастать.

Погода была самая скверная, и ветер дул им прямо в лицо. Почти не переставая лил сильный дождь, а буря налетала шквалами столь ожесточенными, что едва возможно было усидеть верхом; в перерывах же было тихо. Когда из горных теснин вырывались такие шквалы, дождь словно усиливался вдвое, так как буря хлестала тогда дождевой водой все, что попадалось ей на пути. Дорога против ветра становилась тогда, можно сказать, непреодолимой. Ветер громко завывал в горах, со склонов по обе стороны долины с шумом и грохотом скатывались грязевые оползни, а река с ревом мчалась по долине… Природа играла грандиозную осеннюю мелодию на огромном горном орга́не.

Хотя Торгейр был отлично снаряжен, полностью уберечься от влаги он в тот день не сумел. А в такую погоду, какая настала сейчас, не помогала никакая защита. Его непромокаемая куртка не настолько плотно прилегала к горлу, чтобы за воротник не проникала вода. Его шейный платок пропитался влагой, и вода начала струиться по спине и груди. Его верховые штаны были немного протерты и не могли устоять перед тем потопом, который сейчас на них обрушивался. Потому он вскоре промок насквозь везде, где его не закрывала куртка. Влага стекала по бедрам в сапоги, так что у него постоянно мерзли ноги. Его рукавицы также промокли, и руки почти совсем онемели от холода.

В предыдущие несколько дней Торгейр был простужен, но не обращал на это внимания. Пока он бродил днем около загона, ему было вполне тепло. Теперь же он очень замерз и начал уже подумывать о том, не было ли с его стороны безрассудством двинуться на пустошь. Однако он усилием воли прогнал от себя подобные сомнения. Он и прежде часто продолжал свою поездку в погоду не лучше этой, и ему все еще казалось постыдным позволять дождю и холоду повернуть себя вспять.

Но когда они проехали Мидсель, у Торгейра появилось неприятное ощущение, какого с ним обычно не бывало. Он чувствовал, как его всего охватывает озноб с дрожью и дурнотой, и он все время задыхался и заглатывал ночной воздух, как будто ему все никак его не хватало. А хуже всего было то, что он начал испытывать колотье под правой лопаткой, от которого становилось трудно дышать.

Поначалу Торгейр не обратил на эти ощущения никакого внимания и продолжил ехать как ни в чем не бывало. Но в конце концов ему пришлось окликнуть Йоуна Батрака и попросить того не гнать так сильно.

После этого они стали продвигаться шаг за шагом. Ехать становилось все тяжелее, так как в верхней части долины троп не было, и она была труднопроходима. В основном они ехали по отмелям вдоль реки, и им часто приходилось переправляться через ее рукава. Обычно эти рукава были не глубже, чем по колено, но теперь река вспухла от дождя и с шумом мчала темно-коричневые воды, так что рукава оказывались по брюхо коням, а то и еще глубже, так как из-за ночной темноты невозможно было придерживаться самого лучшего пути. Поэтому там уберечься от промокания оказалось еще сложнее. Торгейр к тому же теперь, после того, как они поехали медленнее, еще больше замерз; лошадиная рысь его согревала, пока он был в состоянии ее выдерживать. Его недомогание с каждым мигом все усиливалось.

Наконец они подъехали к Фремстаселю. Заброшенная хижина стояла у тропы, а тун имел другой цвет, чем земли вокруг, и это было заметно, несмотря на темноту. Посреди него чернильно-черными кочками виднелись овчарни. Запасные кони быстро приметили эти следы человеческой деятельности и поскакали к хижине, не дожидаясь указаний Йоуна Батрака. Тут Торгейр сказал, что лучше всего им спешиться у овчарен и немного там передохнуть.

Торгейр подъехал к овчарне, а Йоун подвел коней. Не успел Торгейр ступить на землю, как у него потемнело в глазах, а голова так закружилась, что он не смог стоять. Он опустился у стены овчарни и тяжко вздохнул.

Когда Йоун подошел туда, где находился Торгейр, он был поражен. Торгейр привалился к стене дома, дрожал как осиновый лист и стонал при каждом вдохе. Хотя стоял полный мрак, Йоун мог видеть, что тот мертвенно бледен. Он наклонился к нему, но не нашелся, что сказать. Торгейр заговорил первым:

— Боюсь, придется мне пересидеть ночь здесь.

Положение казалось Йоуну скверным. Они заехали в ненаселенные места в самую плохую погоду, кони вымотались, они сами промокли, а Торгейр заболел. Он, однако, не стал спорить и в первую очередь позаботился о том, чтобы помочь Торгейру и переместить его в овчарню.

Овчарня представляла собой большое строение с проходом между яслями посередине и во всю ее длину, от фасада до двери. За овчарней располагался сеновал, сейчас заполненный сеном. Дверь с сеновала в торцевой стене выводила в проход и была забита сеном.

Йоун стал на ощупь пробираться по овчарне, поддерживая Торгейра. Свет они зажечь не могли, так как лежавший у Торгейра в кармане коробок спичек пришел в негодность от влаги. Когда они добрались до торцевой стены, он помог ему залезть в проход и принялся его там устраивать. Он надергал сена из входа на сеновал и положил в проход, после чего снял с Торгейра куртку и сапоги, распустил на нем одежду на шее и запястьях, обложил его сеном и накрыл сверху курткой.

Пребывание в овчарне приятным не было, хотя там было лучше, чем снаружи. Там был сильный сквозняк, а крыша протекала, так что в овчарне то и дело капала вода.

Устроив Торгейра насколько мог хорошо, Йоун стал заниматься их конями и поклажей, затащив в овчарню то, что дождь мог испортить, и достав себе поесть из взятой ими с собой еды. Когда с этим было покончено, он выжал основную влагу из своей одежды, а затем улегся в проход подле Торгейра.

Торгейр все еще не спал и так дрожал, что у него стучали зубы. Он пожаловался на сильный озноб и колотье под правой лопаткой. Его вдохи были короткими и очень частыми, как будто бы дыхание перехватывало на полпути.

Озноб продолжался у Торгейра бо́льшую часть ночи, но потом пошел на спад. Он спал или дремал, сраженный усталостью, и время от времени постанывал. С ходом ночи озноб совсем исчез, но его охватила лихорадка, столь же сильная, как и озноб до нее.

Заснуть Йоун не решался, но продолжать бодрствовать ему было тяжело. В овчарне стояла полная тьма, и не было видно ни зги, но и тихо в ней не было. Непогода с оглушительным шумом бушевала вокруг овчарни; туда доносились свист ветра в горах и рев реки. А в самом здании было слышно, как с крыши размеренно капают большие, тяжелые капли. Одни падали в лужи в отделениях овчарни, другие ударялись о перила прохода и разлетались оттуда во все стороны, а иные шлепались на куртку Торгейра. Йоун пытался скоротать время, прислушиваясь ко всем этим странным и неистовым голосам природы, которые слышал снаружи и изнутри, и к концерту, который из них получался. Снаружи мелодия была тягостная и шумная, будто ведьмы с шипением и взвизгиванием произносили заклинания рыдающими и злобными голосами. Звук капель внутри был такой, словно кто-то время от времени касался различных струн, чтобы указать дорогу ведущим голосам. И сквозь все это он слышал болезненные стоны Торгейра.

Мелодия была тоскливая, и Йоуну казалось, будто она исполнена какой-то странной колдовской силы, охватившей его всего. Ему стало удивительно неспокойно; страх и тревога, которых он не понимал, терзали его наряду со сном. Наконец он уже начал засыпать. Но тут Торгейр приподнялся, пошарил вокруг себя и позвал:

— Йоун, Йоун!

Йоун проснулся и тут же ответил:

— Да, я здесь.

Казалось, Торгейр его не замечал и продолжал звать и шарить, пока не схватился за руку Йоуна и намертво в нее не вцепился.

— Йоун, ты видишь это? Узнаешь это?

Йоун вгляделся во мрак, но ничего не увидел.

— Ты о чем?

— Глаз. Не видишь его? Красный глаз вон там. Окровавленный глаз… ты его не видишь?

Йоуну это начало казаться странным.

— Не вижу я никакого глаза.

Торгейр продолжал, как будто не слышал ничего из того, что сказал Йоун:

— Череп проломлен… кожа сорвана и свисает клочьями!.. Ужасно!

Тут Йоун начал тревожиться.

— Оно приближается! Йоун… ох, ох!

Торгейр подавился криком и откинулся обратно на спину. Мгновение он лежал, словно обессилев, а потом его охватило сильное сердцебиение с дрожью по всему телу. Из этого Йоун заключил, что тот был ужасно напуган.

Йоун ничего не заметил, но ему стало от этого не по себе. Когда Торгейр начал немного успокаиваться, он спросил:

— Что ты такое увидел?

Торгейр ничего не ответил. Он лежал неподвижно и часто дышал вперемешку с тяжкими стонами. Йоун не мог понять, спал он или бодрствовал.

Хотя Йоун Батрак был мужчиной, ему не чужда была боязнь темноты. Много странных историй слышал он о духах и призраках, колдунах и насланных ими привидениях. В эти истории он не особо верил, но и забыть их не мог.

Он крепко задумался над тем, что видел Торгейр. Тут ему вспомнилось, что об этих овчарнях шла дурная молва из-за являвшихся там привидений. Все началось с тех пор, как последний живший в Фремстаселе бонд замерз насмерть у края туна. Возможно, хижину из-за этого и забросили.

Эти мысли привели Йоуна в испуг. Тем не менее ему и в голову не пришло оставить Торгейра, что бы ни случилось. Он также слышал истории и о том, что спокойные и сильные люди одолевали призраков в схватке.

Через некоторое время Торгейр поднялся, сбросил с себя куртку и промолвил:

— А теперь поехали, Йоун!

— Поехали?!.. — переспросил Йоун.

— Да, разве ты не видишь, белый день настал. Я уже достаточно отдохнул, теперь мне лучше. Пошли, надо выезжать!

Йоун попытался отговорить Торгейра от этого и образумить его, но получалось это плохо. Торгейр стоял на своем, не слыша и не понимая, что говорил Йоун. Тут Йоун понял: что бы ни произошло с Торгейром, ему придется его вразумить. Потому он обхватил Торгейра, уложил его, как ребенка, и накрыл сверху. Он ожидал, что потребуется больше усилий, но Торгейр не сопротивлялся.

После этих движений Торгейр заохал пуще прежнего и долгое время лежал, постанывая. Йоун попытался заговорить с ним и спросить, как он себя чувствует, но Торгейр ничего не ответил.

Это поведение Торгейра, а в особенности его молчание, были для Йоуна самой большой пыткой. Ему никогда прежде не доводилось быть одному, вдали от людского жилья, в ночной тьме и в ненастье, рядом с человеком в таком состоянии, как у Торгейра. Больше всего его огорчало то, что он не мог с ним поговорить. Он понимал, что тот болен, но не знал, что с ним, или насколько серьезна его болезнь. И, что еще хуже, он был убежден, что на него навалилось что-то нечистое. Там бродило что-то недоброе, напавшее на больного, но недостаточно сильное, чтобы справиться со здоровыми людьми. Но кто знает, какое зло оно могло натворить. Возможно, оно сумеет свести с ума их обоих еще до того, как рассветет.

Торгейр лежал неподвижно и стонал, а Йоун сидел возле него, вытянув ноги, и боролся со сном и усталостью; одна мысль ужаснее другой всплывала в его мозгу. Этого беса явно натравили на Торгейра. Каждый миг он ждал, что лавочника ухватят за ноги и вытащат из прохода. Там его станут колотить о каменные стены и швырять по овчарне. Так описывалась кончина тех, на кого нападали призраки. Против подобных ужасов человеческая помощь была бессильна.

Поэтому Йоун Батрак не придумал ничего лучшего, как начать читать молитвы, что он делал редко.

Так прошло какое-то время. От чтения молитв у Йоуна несколько полегчало на душе, но Торгейр лежал неподвижно, и Йоун решил, что он спит.

Внезапно Торгейр заговорил, так тихо, что было еле слышно:

— Йоун!

— Да.

— У меня на руках кровь!

— С чего бы это?

Йоуну пришло на ум, что у Торгейра, возможно, пошла носом кровь, или у него где-то была кровоточащая рана. Но как Торгейр сумел эту кровь разглядеть?

— …и на груди моей куртки.

Йоун провел рукой по груди его куртки и почувствовал, что она влажная.

— Кровь, кровь… мертвая кровь!.. Она повсюду! Не видишь ее?

Йоун ничего не понимал и не представлял, как установить истину насчет этой крови. Он потрогал одежду Торгейра. Она вся была пропитана влагой… теплой влагой! Как знать, сколько из этой влаги было кровью? Быть может, Торгейр истекал кровью насмерть у него под боком. Быть может, он сам был вымазан в крови или лежал в кровяной луже! От этой мысли он пришел в ужас, и ему показалось, что его сейчас стошнит.

Торгейр замолчал и больше не упоминал об этой крови.

Йоун раз за разом пытался добиться от Торгейра новостей о его самочувствии, но никакого вразумительного ответа не получил. При этом Торгейр со стонами нес всевозможный бред, в котором Йоун не улавливал ничего связного. Он наговорил много чепухи про пожар, про град искр и пылающие головни, про сыплющееся вниз разбитое стекло, клеймо у себя на лбу, человека, который бросился с Баусарских скал и мальчонку на рассохшейся двери. В другие моменты он словно все еще стоял на стене загона и пререкался со своими должниками. И наконец он будто увидел, как где-то прыгают и скачут сверкающие золотые фунты.

Йоун пришел к выводу, что все речи Торгейра были сплошным бредом. Больше всего он боялся, что Торгейр испустит там дух у него на руках, прежде чем он сумеет добраться до людского жилья за помощью. Он был уверен: это происшествие так на него повлияет, что он уже никогда не оправится.

Когда подошло утро, Торгейр спокойно заснул и перестал бредить.

Едва рассвело, Йоун поднялся на ноги. Погода начала улучшаться, но кони все еще стояли у стены овчарни крупами к ветру. Он взял двух лучших из них, оседлал одного, взял второго на замену и, не жалея подпруг, помчался вниз, к Мидселю. Там он разбудил хозяев и отправил человека в Сельятунгу рассказать о случившемся и попросить помощи. Потом он поехал обратно, чтобы побыть с больным, пока не подоспеет подмога.

Свейнбьёрдн отреагировал быстро, как только получил послание. Так удачно сложилось, что в придачу к работникам там было много остановившихся на ночлег гостей, так что людей у него было достаточно. Он тут же послал за далирским окружным врачом, а сам с людьми, лошадьми и всем необходимым снаряжением поехал в Фремстасель. Он велел как следует устроить Торгейра на жердях меж двух лошадей и перевезти его в Сельятунгу для ухода за ним.

Йоуну Батраку эта ночь запомнилась надолго, но он всегда был немногословен насчет того, как себя чувствовал, сидя в темноте рядом с больным Торгейром. Утверждали, что его волосы за ночь слегка поседели. А он заявлял, что лучше уляжется под открытым небом, чем еще когда-нибудь заночует в овчарне в Фремстаселе.

Глава 17
Вира

На многих хуторах субботним вечером и воскресным утром после ярмарки у хваннадалирского загона смеялись от души. Те, кто там был, без устали рассказывали о произошедшем, остальные слушали их истории, запоминали и пересказывали другим по старинному исландскому обычаю сказителей. Версий было много уже из первых рук, а вскоре стало еще больше, так как ни о чем другом почти не говорили.

Правда, над поведением Торгейра смеялись не так уж много, хотя обсуждалось оно больше всего. Оно стало для большинства неожиданностью, однако мнения людей о нем разделились. Одни находили его смехотворным, другие — простительным. Сказанное Торгейром было слишком близко к правде. И, конечно, можно было извинить, если такой вспыльчивый человек, как Торгейр, разгорячился из-за людской непорядочности. К тому же большинство утверждало, что Торгейр был подвыпившим. И лишь немногим удалось сдержать улыбку при виде Торгейра, в разгар речи шмякнувшегося в отделение загона членов товарищества.

Но за всем смехом и всеми разговорами о поведении Торгейра скрывался страх перед дальнейшим взысканием долгов. Теперь уже никто не сомневался, что Торгейр был настроен серьезно, а к судам люди в округе были непривычны.

А еще больше обсуждений вызвало другое: то, как некоторые люди, которых они знали и которые в тот момент там не присутствовали, отреагировали бы на речь Торгейра — каково было бы им выслушивать эту нотацию! Многие были бы рады, подвергнись такой критике сосед, хотя считали, что сами они ее не заслуживают. Из их рассказов было понятно, что друг за другом они наблюдали на удивление внимательно и на удивление точно угадывали мысли друг друга.

Но когда эти пересуды были в самом разгаре, по округе, словно огонь по сухой траве, разлетелась затмившая все рьеттирские истории новость о том, что лавочник Торгейр был свезен на жердях с Фремстаселя в Сельятунгу и лежал там при смерти с воспалением легких.

Источники были надежные. Туда спешно вызвали доктора и попросили побыть в Сельятунге, пока что-то не поменяется. Известие разнеслось быстро, потому что помимо остановившихся в Сельятунге в ту ночь гостей многие приехали туда утром в воскресенье встретиться с англичанином. Дополнением к истории было то, что Торгейр уже однажды подхватывал воспаление легких прежде, в одной из своих заграничных поездок, и был тогда близок к смерти.

Это известие принесло людям новую пищу для обсуждений, непохожую на прежнюю. Воспаление легких было заболеванием столь широко и печально известным, что все знали, какая смертельная опасность его сопровождает. Потому большинство сообщали новость с серьезным и торжественным видом, как будто бы уже докладывали весть о кончине.

Там, куда добралось это известие, рассказы с ярмарки по большей части заглохли. Никому не казалось уместным очернять или упоминать с насмешкой человека, который сейчас, вероятно, лежал на смертном одре, если вообще еще не умер. Смерти, несчастные случаи и тяжелые болезни всегда считались в округе важными событиями и вызывали всеобщее сочувствие. Каковы бы ни были подлинные чувства людей, это был старый добрый народный обычай, отойти от которого готовы были немногие. А уж тем более, когда к делу имел отношение такой видный человек округа, как лавочник Торгейр.

Не было во всех близлежащих окрестностях того, кто, если только он вышел из детского возраста, не имел когда-либо каких-либо дел с Торгейром, кто больше, кто меньше. Также у большинства было, что сказать о нем хорошего — у всех по-разному, а кое у кого и не только хорошее. Всем в этой массе людей он в свое время помог, когда в этом была необходимость, а многим и не один раз, хоть они и менее всего ожидали от него помощи. Долгие годы он являлся главным спасителем округа от голода и неурожая и был одинаково дружелюбен с богатыми и бедными. Все на самом деле относились к нему довольно тепло, если не за себя, то за своих друзей и родственников, которым он сделал добро. Эти чувства людей в адрес Торгейра, конечно, были в последние годы не слишком заметны. Тогда о нем редко упоминали, иначе как о безжалостном конкуренте «местной» фирмы и могущественном представителе печально известной датской монополии. И все же они так и не умерли в душах людей, и на самом деле именно от веры в его великодушие и гуманность люди позволяли себе в делах с ним такие вольности. Теперь его состояние вызвало всеобщее сочувствие. Когда стало известно, что ему плохо и его жизни угрожает опасность, в умах множества людей всплыли давние воспоминания, связанные с Торгейром. Истории, давно обходившиеся молчанием, вновь получили хождение и стали разноситься от одного к другому. Все с уважением, а большинство и с теплотой, отзывались о старом лавочнике. Неприязнь к нему в целом оказалась неглубока.

И все же людям как будто стало легче дышаться от мысли о том, что взыскание Торгейром долгов отложится или забудется. Судя по его поведению у хваннадалирского загона, люди ожидали от него суровости. Конечно, непривычны к суровым словам они не были, но никто еще не видел его таким сердитым. Никто не мог знать, насколько сурово он обойдется с людьми, требуя с них уплаты. Люди все еще надеялись, что, когда дойдет до дела, его гуманность возьмет верх, но все же страшились его визита.

Поэтому новостей из Сельятунги люди ждали с крайним нетерпением. Каждый новый день мог принести большие события. Когда в дом приходили гости, первым вопросом чаще всего было: «Как там Торгейр?»

В Сельятунге Торгейра положили в Южной комнате. Там его устроили как можно лучше и дежурили над ним день и ночь. Делалось все возможное, чтобы облегчить его страдания и вылечить его. Свейнбьёрдн делал все, что было в его власти, и готов был с этой целью пробовать все подряд. Впрочем, сам он у Торгейра бывал редко. Он опасался, что его вид будет раздражать Торгейра после всего того, что произошло между ним и членами Кооператива. В болезни люди часто становятся более раздражительными, чем в иное время.

Далирский окружной врач был молодым человеком, совершенно непохожим на его собрата по должности из торгового местечка Вогабудир. У него была самая лучшая репутация из-за его заботливости и готовности помочь. Он без возражений поступил, как сказал Свейнбьёрдн, поселился в Сельятунге, пока было неясно, чем закончится болезнь Торгейра, и велел другим людям посещать его там. Он ухаживал за Торгейром с особой заботой, но о его болезни не сообщал ничего, помимо того, что его недуг являлся воспалением легких.

Все воскресенье, после того как Торгейра привезли в Сельятунгу, он в основном спал либо дремал, постоянно бредя. Впрочем, то и дело он приходил в себя и жаловался тогда на колотье под лопаткой, большую тяжесть в груди и сильную жажду. Кашель был небольшой, да больной и не в состоянии был кашлять. Дыхание же было частым, а температура — высокой.

Когда Торгейр бодрствовал, разговаривал он очень мало, и по его лицу было сразу видно, что на душе у него неспокойно. В забытьи он нес сплошной бред, которого никто не мог понять. Тогда он принимался сильно ворочаться и метаться в постели. То и дело он приподнимался, с безумным видом оглядывался вокруг и отбивался от воздуха. На него словно все время что-то нападало. Также случалось, что он начинал считать себя здоровым и желал во что бы то ни стало подняться на ноги, так что доктор едва с ним справлялся. Это возбуждение Торгейра весьма доктора тревожило.

Во второй половине ночи на понедельник Торгейр спокойно заснул и проспал часть дня. После этого сна он проснулся в полном сознании и был несколько спокойнее, чем раньше. Тогда доктор дотошно его осмотрел и прослушал его грудь. Оказалось, что в правом легком практически не было воздуха, и оно лежало под ребрами мертвым куском мяса. Теперь же воспаление перекинулось и на другое легкое, а сердце очень ослабело.

Когда осмотр был закончен, Торгейр посмотрел доктору в лицо. Ни один из них не произнес ни слова, но доктор избегал взгляда Торгейра и выглядел серьезным. Торгейр ни о чем не спрашивал; он прочел ответ по виду доктора и понимал, что вопросами сможет лишь вытянуть из него какие-нибудь пресные ободряющие слова. Он и сам знал, что находится в опасности. То, насколько она велика или как долго продлится, его мало заботило, так же как и то, чем она кончится. Смерти он не боялся, но был склонен желать, чтобы та не заставила его долго мучиться в постели.

Доктор велел сидевшей с Торгейром девушке тут же его известить, если тому станет хуже. Потом он перебрался в Северную комнату, так как она была предназначена для его пребывания, пока он вынужден был там находиться.

Торгейр хранил полное молчание, пока бодрствовал. Его лицо было болезненного красноватого оттенка, а вены на лбу — большими и синими, как будто готовы были вот-вот лопнуть. Глаза опухли и блестели, а зрачки были больше обычного. На грудь давила свинцовая тяжесть, та едва поднималась при вдохе. На него то и дело нападал кашель, никогда, впрочем, не становившийся чем-то бо́льшим, нежели покашливание, но от подобных приступов он жалобно стонал и иногда начинал задыхаться. В остальное время он лежал неподвижно и смотрел в пространство; на его лице проявлялись беспокойство и тревога, а иногда на нем проступало отчаяние.

Поначалу его мысли были притуплены. Его душа словно тоже обессилела под своим бременем, и теперь ему ни до чего не было дела. Но чем дольше он бодрствовал, тем больше прояснялись его мысли. Вся его душевная борьба, которую он вел летом или в последние пару месяцев, пробудилась снова. Печали и сумрачные воспоминания сплетались друг с другом. Долгие и грустные бессонные ночи со всеми муками, которые они с собой несли, словно обернулись холодными призраками, стоявшими сейчас над ним и взиравшими на него страшными глазами, придвигавшимися к нему поближе, наклонявшимися над ним и шептавшими ему острые, как бритва, издевки. Самообвинения били его своими скорпионами. Теперь под рукой не было работы, чтобы развеяться, не было хорошей книги, чтобы найти в ней утешение, не было даже капли доброго вина, чтобы влить в горящие губы или подстегнуть бессильное сердце. Не оставалось ничего другого, кроме как лежать и страдать — страдать душой и телом, медленно-медленно потягивая это смертоносное питье, пока смерть или дремота над ним не смилуются.

Эти душевные муки были ему невыносимы. Теперь у него не было сил, чтобы избавиться от них, хотя он горячо этого желал. Тревога и страх беспощадно терзали его — и при этом он не понимал толком, чего он боится.

Теперь в нем начало проявляться странное желание, которого он прежде в себе не ощущал: желание рассказать кому-нибудь о том, что так сильно терзало его душу, поговорить о своей вине с кем-то, кому он вполне доверял, посоветоваться с ним насчет своих самых заветных тайн и посмотреть, не станет ли это для него облегчением.

Может, ему следовало попросить привести священника?

При этой мысли он презрительно усмехнулся. Какой ему прок от священника? До сих пор он обходился без них. И, хотя он всю свою жизнь прожил с ними в мире, он и близко не придерживался всех их учений. Ему были омерзительны все эти внешние проявления и предписанные законом церковные обряды; он считал, что все это слишком часто оказывается одной фальшью и видимостью. В их число входило и отпущение грехов.

Нет, ему нужен был не священник, а человек, похожий характером на него, верный и искренний друг… То, что он намеревался сделать, вообще-то не было покаянием в общепринятом смысле. Он, в сущности, не испытывал никакого раскаяния — такого, как то, которого требовали священники, — но скорее до странного жгучую жажду возместить то, где он поступил дурно, или где из этого вышло зло. Прощение на самом деле его ничуть не заботило; оно наверняка окажется пустыми словами, пока его вина не будет искуплена иным образом. А прощение из милосердия или сострадания было столь же чуждо его характеру, как и прочие виды милостыни. Пока он сам ощущал в себе вину, ему казалось, что все объявления о прощении Богом и людьми не принесут ему покоя.

Но этого друга, которого он так искренне жаждал, не существовало. Большинство были его противниками в жизненной борьбе. Не так давно он наблюдал «дружбу» этих людей, что пресмыкаются у ног власть имущего, если полагают, что есть надежда извлечь из этого выгоду для себя. Подлинной же дружбы он не встречал на протяжении уже многих лет. Пока он мог стоять прямо, отсутствие друзей не казалось ему помехой. Но теперь… теперь он чувствовал себя таким удивительно одиноким.

Однако к нему не протянулась ни одна дружеская рука, и ничьего сострадания он не желал, ни на словах, ни на деле. Он должен был один испить до дна горькую чашу, которую поднесла ему его неосторожность или слабость.

Он только хотел как-нибудь возместить случившееся, щедро возместить это, возместить многократно, если сможет. Он думал об этом и раньше, и начало уже было положено, пускай и малое.

Но тут перед ним возникли препятствия.

Не успел он опомниться, как эта мысль настолько захватила его разум, что он не мог уже думать ни о чем другом. Эйнар из Байли был мертв по его вине, этого было уже не исправить. И смерть его… не была возмещена.

Пока Торгейр бодрствовал, он ломал голову над тем, какой путь избрать для претворения этой своей мысли в жизнь, однако найти его оказалось непросто.

И все же эти мысли сделали его спокойнее, чем он был прежде.

Теперь его разум не терзали никакие торговые заботы. Он совершенно не стремился встать и поквитаться с теми, кто поступил с ним дурно. Он сделал, что мог, пока был способен стоять на ногах, и все меры были готовы к приведению в дальнейшее исполнение. Тому, кто продолжит его работу, все было вложено прямо в руки… А возможно, было и хорошо, что вмешалось высшее начальство. Как знать, может, он оказался бы к кому-то из своих должников слишком суров…

С ходом дня Торгейру снова стало хуже, и горячка началась снова. Впрочем, он был спокойнее, чем днем ранее, но еще больше ослабел. Доктор просидел с ним до глубокой ночи, пока он не заснул спокойнее.

На следующий день Торгейр снова проснулся в полном сознании. Только дышать ему сделалось труднее, чем когда-либо прежде. Доктор осмотрел его и пришел к выводу, что воспаление в легких еще расширилось, так что надежды на выздоровление было мало. Торгейр понял по виду доктора, что сказал ему о его болезни его разум, и воспринял свой смертный приговор со спокойствием.

Выполнив все необходимое на текущий момент, доктор вернулся в свою комнату, а девушка осталась сидеть с Торгейром.

У Торгейра было легче на душе, чем за день до этого. Теперь он нашел то, что его разум так усердно искал, когда он бодрствовал в прошлый раз. Это словно было нашептано ему во сне, прежде чем он проснулся.

Немного погодя после того, как доктор ушел, Торгейр сказал девушке:

— Попросите Свейнбьёрдна ко мне зайти… и доктора тоже.

Девушка так и сделала, и не возвращалась, пока те находились в комнате.

Свейнбьёрдн явился первым. Он подошел к кровати Торгейра, пожелал ему доброго дня и спросил, как он себя чувствует.

Торгейр едва ответил.

Свейнбьёрдн разволновался, видя Торгейра в столь плохом состоянии. Потому он отвернулся от него к окну и промолвил со слезами в голосе:

— Нехорошо вышло, что я не смог выбраться на улицу, когда вы стояли здесь во дворе. Тогда вам не пришлось бы ехать на пустошь.

В этот момент в комнату вошел доктор.

— Я хочу попросить вас кое-что записать для меня, — сказал Торгейр Свейнбьёрдну. — И я хотел бы, чтобы доктор при этом присутствовал.

Свейнбьёрдн взял бумагу и писчие принадлежности и уселся записывать. Торгейр с передышками диктовал ему то, что хотел записать, составляя текст самостоятельно.

Это была дарственная.

Вкратце ее суть состояла в том, что Торгейр передавал хреппу, в котором находился Вогабудир, двадцать тысяч — целых двадцать тысяч — крон из своего имущества, с определенным условием. На эти деньги надлежало основать воспитательный фонд для детей-сирот хреппа. Капитал нельзя было урезать, но следовало пустить в рост и увеличивать его ежегодно на один процент. При этом проценты следовало ежегодно выделять на содержание четверых детей-сирот, но на первое время не более того. В дальнейшем их число можно было увеличить, когда позволят средства фонда. Этим детям правление общины должно будет обеспечить настолько хорошее воспитание, насколько это возможно. Они будут получать пособие год за годом, если уже однажды его получили, пока не достигнут возраста в полных пятнадцать лет — и далее, вплоть до двадцатипятилетия, если пожелают обучиться чему-либо, теоретическому либо практическому, к чему будут иметь склонность и способности. Однако поддерживать их в учебе следовало, лишь если учеба будет нацелена на подготовку к определенным карьерам. Если получатели пособия прервут свое обучение или найдут работу, следовало прекратить их поддерживать и сразу же добавить новых получателей. Пособием смогут воспользоваться все бедные дети и сироты… Вообще же целью фонда должно было стать воспитание детей, рожденных в бедности и безразличии, и превращение их в полезных личностей. Большой упор следовало сделать на то, чтобы развивать их нравственно, пробудить в них подлинные амбиции и привить уважение как к самим себе, так и к другим, и всячески противиться их склонности к неискренности, тщеславию и лени… На этой основе следовало составить устав для фонда, чтобы его утвердил король, а дирекция фонда должна будет все время находиться в хреппе и осуществлять надзор над воспитанием получателей пособия.

Доктор со Свейнбьёрдном не смогли не выразить своего удивления и восхищения этим щедрым даром. Торгейр оставил это без внимания и продолжил. Одно условие дара еще оставалось незаписанным.

Первыми детьми, которые воспользуются пособием из этого фонда, должны были стать дети покойного Эйнара из Байли.

Свейнбьёрдн с доктором быстро переглянулись, но промолчали. Торгейр это заметил и ничего не сказал. То, что он хотел дать понять, было понято.

Свейнбьёрдн зачитал бумагу Торгейру, и тот сказал, что записано все верно. Потом ему подали бумагу в постель вместе с книгой, чтобы под нее подложить, и он вывел на ней трясущейся рукой свое имя. Оставленные его собственной рукой линии подписи вышли на этот раз немного кривоватыми, но в остальном они были большинству давно знакомы.

Другие двое подписались в качестве свидетелей.

Дополнительно доктор приписал снизу на бумаге справку о состоянии здоровья Торгейра на момент, когда она была составлена.Там он описал свое обследование больного не более чем за полчаса до этого, указал температуру и количество ударов пульса в минуту и прочее, а в конце подчеркнул, что нет оснований подозревать что-либо иное, нежели то, что больной находится в здравом рассудке.

Наконец бумагу сложили пополам, опустили в конверт и положили на стол, стоявший неподалеку от изголовья Торгейра. Он пожелал, чтобы та пока что лежала у него.

После того как Свейнбьёрдн и доктор ушли, Торгейр остался лежать неподвижно и молча. Особой боли он не испытывал, только был смертельно утомлен и обессилен. Все его конечности казались ему столь тяжелыми, что он не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой; ему даже едва удавалось держать глаза открытыми. Но ему было хорошо. Он отдохнул и наслаждался покоем, который принесла ему болезнь. Теперь у него было легко на душе. Несмотря на болезненный оттенок, его лицо светилось радостью.

Так все устроить было лучше всего.

Теперь его признание было сделано, его вина раскрыта — но только наполовину. Теперь люди могли думать об этом, что им самим нравится, строить догадки и заполнять пробелы. Это его больше не касалось. Неопределенность была для них куда лучше правды и куда страшнее нее. В правду они не поверят, даже если им доведется ее услышать, и не поймут ее. История покажется им пресной, и они все равно насочиняют себе других. Этот подход позволял заподозрить в этом деле нечто ужасное, что оставалось скрыто и погребено и никогда не станет явно.

Ни у кого не просил он пощады и ни у кого — прощения. Пускай его считают негодяем, убийцей, поджигателем и кем им захочется. Пускай проклинают память о нем, если у них будет такое желание. Всю свою жизнь он противостоял правившему на тот момент общественному мнению, если оно его не устраивало. И до сих пор, в разгар умирания, ему служило утешением сбить его с пути, высмеять его, поиздеваться над ним и вызвать на себя его враждебность. Они сами, его противники, выдвинули против него эти поклепы. За них они осудили его и привели приговор в исполнение, как могли, подвергнув его враждебности. Тогда они не спрашивали о доказательствах. Теперь он сыграл с ними шутку, подтвердив их поклепы… подтвердив их письменно, с огромным вопросительным знаком после признания! Его слабеющим глазам забавно было бы посмотреть, как они к этому отнесутся.

Он не боялся представить тот добрый поступок, который только что совершил, и те злодеяния, которые люди ему приписывали, на суд грядущих поколений.

Давно уже у него не было так легко на душе, как сейчас. Истязавшие его душу злые призраки были изгнаны из нее прочь. И больше всего его радовало то, что это воинство тьмы было изгнано без помощи других людей; выдворено оно было вовсе не молитвами и святостью. Идея, оказавшаяся сильнее его несчастья, взросла в нем самом. Она коренилась в глубине его собственной души и носила полученные от нее родимые пятна. Быть может, она давно уже лежала, неразвившаяся, в его подсознании, но в нужный момент вышла наружу.

Он стал пытаться вспомнить, как она пришла ему на ум. Она уже была там, когда он проснулся; должно быть, она явилась к нему, пока он спал. Что же ему снилось?.. Он не сумел вспомнить свой сон, но в нем было что-то про то, что произошло в Байли.

Окровавленный глаз!.. Теперь он больше его не страшил. Теперь смерть Эйнара из Байли была возмещена. Не было такой вещи, которую нельзя было бы оценить в какую-либо стоимость; и человеческую жизнь тоже. Эйнар, конечно, был незначителен, но все же играл в жизни свою роль. Его смерть была утратой, но не невосполнимой. Теперь вира была выплачена и передана в руки человечеству, которое является самым последним и подлинным наследником всех людей. Никто не знал, как воспользуются ею потомки. Быть может, ни за одного человека в Исландии не платили такой виры, как за Эйнара из Байли.

Торгейр закрыл глаза, но его ум вглядывался в неизмеримые бездны грядущих веков. Насколько хватало его глаз, он видел счастье, разливавшееся от его дара и сопровождавшееся благодарностью на словах и на деле. Он видел, как он растет с ходом времени, все время становясь способным на более и более великие свершения. Но «нищих всегда имеете с собою», сказал дальновидный мудрец… Конечно, некоторая часть от той помощи, которую оказывал его фонд, попадет к тем, кто ее не достоин, и превратится в ничто, или хуже, чем в ничто. Этого было никак не избежать. Все множество получателей пособия станет обычными людьми, возможно, из тех, что поприличнее. Но когда-нибудь пособие попадет к правильному человеку, тому человеку, который принесет дающему почет и радость оттого, что он его взрастил. Человеку, который без этой помощи зачах бы в нищете и безразличии и никогда не сумел бы развернуться, но благодаря ей обрел воспитание под стать своим способностям… Человеку, который на голову превзойдет толпу и принесет своему народу бессмертную славу. Одним таким человеком смерть Эйнара из Байли окажется полностью возмещена, все остальное будет довеском.

Эти мысли доставляли ему искреннюю радость. Он позабыл о своем состоянии, о болезни, даже о самой смерти, которая, вероятно, уже приближалась, и наслаждался той жизнью, что всегда окружала его в его трудах и идеях. Внутренне спокойный, он мог теперь предаться отдыху в мирных объятьях неведомого и таинственного, которое начинается там, где человеческая мысль заканчивается. Теперь он примирился с самим собой, примирился со всем миром.

Он был уверен, что, если существовали какие-то добрые создания, которых никто не видит, то сейчас они были возле него. Быть может, они стояли над его ложем с распростертыми руками и ждали, когда его взор прояснится настолько, что он сможет их увидеть. Быть может, некое подобное создание и вытолкнуло в нужный момент это идею в его сознание, чтобы облегчить ему агонию. Ему часто доводилось ощущать такое незримое присутствие прежде…

Он поднял глаза. Ему показалось, что у постели стоит облаченная в белое женщина. У нее в волосах был миртовый венок, и прозрачная фата скрывала ее почти целиком. Он хотел рассмотреть ее получше, но… тут она пропала.

— Рагна!..

Сразу после этого он ее узнал. Так она была одета, когда он видел ее в последний раз — в день ее бракосочетания.

Теперь он не мог думать ни о чем другом, кроме нее.

Он обманул сам себя. Не был он примирен со всем миром, пока рядом не было ее. Как он мог о ней забыть? А ведь с ней он обошелся хуже всего.

Эти мысли снова привели его в беспокойство.

С ходом дня температура у него выросла, и горячка началась снова. Но теперь он бредил не о том, о чем прежде, а время от времени выдыхал:

— Рагна!.. Моя Рагна!

Глава 18
Закат

Йоун Батрак в то же воскресенье отправился с конями домой через пустошь и принес известия в Вогабудир. Рагна тут же собралась ехать к отцу.

Ей, однако, не удалось выехать ранее утра вторника. Йоуна Батрака она взяла сопровождающим. От Вогабудира до Сельятунги был всего день пути, и продвигались они весьма неплохо.

На пустоши на них налетел холодный ветер с дождем, но погода препятствием не послужила. Вечером, когда начало смеркаться, они приехали в Сельятунгу.

Нечего и говорить, что их хорошо приняли. Свейнбьёрдн сам вышел во двор и пригласил Рагну в дом. На толкотню в своем жилище он не жаловался, хотя там уже находилось два человека, которых обустроили получше, чем простолюдинов. И все же он обмолвился, что с радостью предпочел бы повидать фру при более благоприятных обстоятельствах.

Когда Рагна входила в дом, доктор как раз выходил из комнаты, где лежал Торгейр. Она тут же спросила о его самочувствии. Тот распространяться о нем не стал.

Тогда Рагна спросила его прямо, есть ли у него надежда на выздоровление.

Доктор покачал головой, но сначала ничего не ответил. После небольшой паузы он сказал, что не в состоянии что-либо утверждать на этот счет. Однако вероятность была невелика.

Рагна ожидала подобного ответа, так что врасплох он ее не застал. Она прикусила губу и промолчала. Она опасалась, что ей никак не удастся спасти его жизнь или увидеть ее спасенной. Но для нее было важно встретиться с ним, пока не станет слишком поздно.

— Он сейчас не спит? — тихо спросила она.

— Нет, дремлет и бредит, — ответил доктор. — Вы сможете его повидать, но в данный момент вам нельзя долго у него находиться. Ему необходим отдых. Если ему станет хуже, или если он проснется в сознании, я тут же вас извещу.

Потом он проводил Рагну в комнату. Уже почти совсем стемнело. Рагна остановилась у дверей и посмотрела на отца. Ей потребовались все силы, чтобы не дать воли своим эмоциям. Только видела она смутно, так как ее глаза наполнились слезами.

Торгейр лежал с прикрытыми глазами. Его лицо имело болезненный оттенок, а вены на лбу были вздувшиеся и синевато-красные. Дыхание было очень коротким и частым, и то, что слышалось от него во сне, перемежалось со стонами, обрывочное и бессвязное.

— Рагна!.. Моя Рагна!

Тут Рагна не выдержала. Она решила, что он ее увидел и узнал. Она подошла поближе и произнесла вполголоса:

— Я здесь, отец.

— Этого делать нельзя, — сказал доктор.

Больной словно почуял сквозь бред, что с ним разговаривают. Он немного повернул голову, открыл глаза полностью и уставился на комнату, но не на Рагну.

— Я здесь, отец, — снова промолвила Рагна, придвигаясь к кровати вплотную.

— Да, фата невесты… миртовый венок! Это ты… это…

— Он меня не видит, он меня не узнает, — проговорила Рагна со слезами в голосе.

— Вы сами слышите, фру, что он бредит. Он вас сейчас и не узна́ет, пока не придет в сознание снова, — промолвил доктор.

— Если это случится, — с сомнением проговорила Рагна и подчинилась доктору. Затем она вышла из комнаты и поужинала. Она устала после поездки, и ночью ей спалось хорошо. Когда она проснулась, никаких новостей не было.

Торгейр спал необычайно долго и необычайно спокойно, так что даже доктор не понимал, в чем причина. Рагна то и дело заходила к нему, но постоянно там не была.

Наконец перед закатом Торгейр проснулся и был в полном сознании. Доктор еще раз его осмотрел и понял, что он, по-видимому, близок к смерти. Он, впрочем, об этом по обыкновению упоминать не стал, лишь сказал Торгейру, что на хуторе его дочь, и ей хотелось повидать его. Торгейр тут же это разрешил.

Когда Рагна вошла в комнату, остальные вышли оттуда, чтобы они могли спокойно побеседовать.

Сначала они какое-то время молча смотрели друг на друга. Рагна едва решилась подойти к нему, когда увидела, что он ее узнал. Она также совсем упала духом, увидев, как он был обессилен и близок к смерти.

Тем не менее она подошла к кровати, опустилась на колени у края постели и взяла руку отца, лежавшую на перине. Рука была мягкая, как пух, горячая и бессильная, но не вспотевшая. Вены на тыльной стороне ладони были словно раздутые мехи. Пульс едва чувствовался.

— Отец, — промолвила она ласковым и печальным голосом. — Помнишь, что я тебе сказала в прошлый раз, когда мы разговаривали? Это было у тебя в кабинете. Я сказала, что ты наживался, а фирма теряла. Это было постыдное обвинение, которое с тех пор не давало мне покоя. Вот, пришла попросить тебя простить меня за это.

Торгейр помедлил с ответом, но наконец отозвался слабым голосом:

— И… больше ничего?

Рагна посмотрела на него. Ее лицо чуть посуровело.

— Нет, больше ничего, — сказала она решительно.

Торгейр снова помедлил с ответом. Он посмотрел на дочь мягким взглядом. Потом поднял руку, ласково погладил ее по щеке и промолвил:

— Все верно, девочка моя, все остальное — моя вина. Я это знаю… я был с тобой слишком жесток… Слишком много думал о себе…

Рагна разволновалась.

— Отец, любимый мой отец! Я не могла иначе. Это и вправду так. Ты был слишком жесток со мной. Но я на тебя не сержусь. И никогда не сердилась. Но я не могла иначе. Когда я приехала в Копенгаген, а этот человек, который был мне глубоко отвратителен, так за мной приударил, мне показалось, почва уходит у меня из-под ног, и я падаю в какую-то бездну страдания. У меня кружилась голова, куда бы я ни пошла. Я была ужасно одинока и беспомощна; я думала, я заболела. И тут я встретила его. Он явился ко мне в этой му́ке, словно мой ангел-освободитель. Это был единственный человек из всей этой сотни тысяч, к которому я могла испытывать доверие. Я вцепилась в него мертвой хваткой. Я приникла к нему, словно слабая веточка к могучему стволу. Я отдала ему самое себя, всю целиком, чтобы не лишиться его. Потому что я любила его. Я не могла жить без него. Неужели ты не можешь мне этого простить?

Торгейр снова погладил ее по щеке:

— Я знаю, ты говоришь правду, дитя мое… Не будем больше об этом… А теперь… теперь-то ты счастлива?

— Да — если ты на меня не сердишься.

— Я пытался показать, что нет… Разве этого было недостаточно?

— Да, папочка, любимый… Я благодарю тебя за то, что ты прислал. Мы оба хотели на следующее утро зайти к тебе, но ты уехал. Я это поняла так, что ты не хотел, чтобы тебя благодарили.

— Ты мой характер знаешь, Рагна.

Тут в беседе ненадолго наступила пауза. Торгейр говорил с большим трудом и мог это делать только очень тихо и с долгими передышками; тем временем они разговаривали глазами, и Рагна прижала руку отца к своей щеке.

Торгейр заговорил снова:

— Помнишь, Рагна, что я тебе сказал в тот раз: вам придется обходиться собственными силами; когда я умру, здесь не останется ничего предназначенного для вас?

— Да, помню. К этим словам я была готова. Я часто с тех пор о них думала и была даже рада им. Унаследованное богатство — не такая большая удача, как многие думают. Никто не способен ценить деньги так, как тот, кто добывает их сам, гласит старое изречение. Я ощущала себя свободнее и независимее, с тех пор как утратила виды на наследство. Фридрик — человек работящий, а такие люди редко остаются без денег. Мое положение было ему известно, так что он взял меня в жены не ради наследства.

— Посмотри на это.

Торгейр слабой рукой указал на дарственную, лежавшую на столе.

Рагна поднялась. Сначала она не поняла, куда указывал ее отец. Но вскоре она заметила бумагу, вынула ее из конверта и стала читать.

Фасад в Сельятунге выходил на запад, и с хутора открывалась широкая западная панорама.

Солнце уже склонилось к западным горам и должно было вот-вот закатиться. Оно ясно сияло сквозь разрыв в тучах, и сияние имело розоватый вечерний оттенок. Все облака на западном небосклоне окрасились румянцем, и закат солнца вышел удивительно красивым.

Солнце светило прямо в окна, заливая комнату ярким сиянием. Стекла были влажными снаружи и изнутри, и это придавало лучам блеска и красоты. Из каждого окна протянулось через всю комнату по лучезарной руке, могучей, насколько позволяли оконные рамы. Они рисовали четкие и сияющие образы окон на стенах и полу, перескакивали с сундука на сундук и со стула на стул и пытались прогнать прочь тени, но те заползали в убежище за праздничную одежду работников, висевшую там на крючках. Портрет Йоуна Сигюрдссона69, висевший на одной из стен в золоченой раме, казалось, улыбался солнечному сиянию; нигде лучу не было так вольготно, как там, словно он встретил там старого и верного друга. Какая-то часть луча из другого окна заливала карту Исландии, которая также висела на одной из дощатых перегородок. Только там луч был пятнистый, потому что капли на стекле сделали его нечетким. Там по всей стране, куда попадал луч, перемежались яркие и затемненные пятна; сияние там было сумбурно и все время колыхалось. Вогабудирский округ лежал на краю освещенной лучом области, так что трудно было понять, чего там было больше, света или тени.

Свет падал прямо на постель Торгейра и стену за ней. Туда словно был направлен основной поток светового прилива. Однако тень от оконного переплета луч принес с собой. Широкий крест из теней лежал на перине, а другой высился на стене над кроватью, разделяя сияние на четыре части.

Рагна стояла посреди одного из лучей и отвернулась от окна, пока читала бумагу. Сияние обрамляло ее плечи и красиво играло на волосах и щеках, а лицо оставалось в тени. На ее одежде свет и тень превосходно сочетались, и эта светотень исключительно ей шла. Едва ли голландец Рембрандт сумел бы подобрать для нее более удачное место или более красивое освещение, чтобы написать с нее один из своих знаменитых портретов.

Торгейр подвинул голову на подушке, чтобы тень от стола падала ему на глаза, и восхищенно взирал на свою дочь. Она была прекрасна, как мечта, молода и энергична, но носила и отпечаток серьезности и жизненного опыта. Казалось, в ней он видел возродившимися свои самые лучшие таланты; там предстояло им продолжить свою жизнь.

Но больше всего его взволновал вид лица Рагны, того, какое воздействие бумага на нее оказала. Когда он велел ее написать, он совершенно не думал о том, как она ее воспримет. Но раз уж она пришла к нему и они примирились, ему представлялось важным то, как она посмотрит на эту затею. Ему казалось, ее неудовольствие испортит ему радость от дара.

Рагна не обращала на лучезарное великолепие вечера никакого внимания и знать не знала, как оно украшало ее саму. Она читала бумагу с чрезвычайной внимательностью, и по мере чтения ее лицо прояснялось. Она словно видела другое вечернее сияние, еще красивее и редкостнее того, что озаряло комнату. Лучи от бумаги падали на ее лицо и в ее душу: лучи того пламени, которое Прометей похитил у богов и отдал людям. То, что она видела, было вечерними лучами умирающей души, но вместе с тем и утренними лучами нового взгляда на достоинства бедных и стремления уберечь от гибели то, что было в их детях лучшего. Дочитав бумагу до конца, она начала читать ее снова.

Торгейр внимательно следил за изменениями на лице Рагны. По ним он видел ее эмоции, и они доставляли ему большую радость.

Когда Рагна сложила бумагу пополам и отложила в сторону, в глазах ее сверкали слезы. Она припала к кровати и взволнованно поцеловала руку отца.

— Отец мой!.. Любимый мой отец! — воскликнула она. — Я слова не могу вымолвить от радости… от удивления и восхищения! Лучшего применения своему богатству ты найти не мог. Когда деньги используются вот так, это к настоящей удаче.

— Эти кроны я употребил себе на радость, Рагна, и мне искренне приятно, что ты радуешься за меня всей душой. Что-то для вас все равно наверняка останется. Пользуйтесь на здоровье, но… не забывайте творить добро. Богатство — вовсе не счастье, но лишь средство к счастью.

— Я бы с удовольствием прибавила что-то к твоему дару, но знаю, ты хочешь сделать его один… любимый мой отец!

Рагна уткнулась лицом ему в бок. Торгейр с большим трудом поднял другую руку и ласково положил ей на голову.

— Благодарю тебя за твои слова. Знаю, в них нет задней мысли… Иначе ты не была бы на меня похожа. Передавай своему супругу мое приветствие. Теперь я желаю ему всего хорошего… Теперь я всем желаю всего хорошего!..

Последнее из сказанного Торгейром было еле понятно. Ему было и так трудно разговаривать из-за болезни, а теперь он еще и едва мог подыскать слова.

Несколько мгновений миновали в безмолвном блаженстве.

Торгейр хотел сказать что-то еще, но его захлестнули чувства. Столь счастливый миг он никогда не надеялся пережить.

Теперь он не чувствовал в себе никакой холодности к кому-либо, никакого желания кому-либо отомстить или досадить. Казалось, что-то холодное и твердое как лед таяло и исчезало внутри него. В душе он становился ребенком.

И теперь он ощущал в себе чувства, с которыми не сталкивался уже много-много лет, чувства, согревавшие его всего. Он любил: любил свою дочь, вернувшуюся к нему теперь, после огорчений и несчастий, которые причинило их расставание, и любил ту идею, что сейчас связывала их вместе.

Для чего была вся его борьба и изнурительный труд? И все же в конечном счете это было тем единственным, что придавало жизни радость и ценность: мир и радость сочувствия в великой работе ради благополучия других людей.

Прежде ему казалась превыше всех благ возможность уйти на покой в объятия смерти. Теперь он вдруг ощутил желание жить: жить и любить, наслаждаться радостью сочувствия рядом со своей дочерью… жить еще несколько лет в спокойной старости.

Эмоции все больше и больше охватывали Торгейра, пока по его щекам не потекли слезы — слезы счастья и детской радости.

Через некоторое время Рагне пришел в голову вопрос, который она хотела задать своему отцу. Он был о том, почему он указал детей Эйнара из Байли.

Но было похоже на то, что ответ на этот вопрос никогда не будет получен. Заглянув в лицо отцу, Рагна была так поражена, что не стала спрашивать.

Эти последние потрясения оказались Торгейру не по силам. Он говорил слишком много и испытал слишком сильные эмоции. Его охватил сильный задыхающийся кашель, но он слишком обессилел, чтобы кашлять. Удушье грозило положить внезапный конец его жизни. Его лицо посинело, а глаза выпучились, словно готовы были вот-вот лопнуть. По всему телу прокатилась судорожная дрожь. Он наполовину приподнялся, но потом упал обратно на подушку.

Рагна вскочила на ноги, распахнула дверь и в смятении стала звать доктора.

Последний солнечный луч умирал на стене. Розово-красное сияние озаряло всю комнату. Солнце скрывалось за горы. Это был великий осенний день, который теперь заканчивался. Западный небосклон был весь залит светом. Хмурые, грозные гиганты-тучи, исполинского роста и с серыми, как иней, пузами, проталкивались в закатные края. Там они освобождались от чар и превращались в парящие силуэты над ложем вечернего солнца. Великанские обличья, пылая, уносились прочь осенним ветром.

Доктор тут же пришел и увидел, в чем дело. Благодаря находчивости ему удалось в этот раз облегчить дыхание больного.

Это была последняя атака жизни на смерть в груди Торгейра. Бессильно замершее сердце, чье биение едва ощущалось, пришло в неистовство, словно желало бросить вызов смерти. Но теперь оно было так сдавлено, что его удары оказались всего лишь судорожными толчками. Дыхание превратилось в бессильный хрип, и Торгейр потерял сознание.

Рагна не решалась смотреть на агонию отца, и ее одолели слезы. Многие годы она жила без отца и уже начала к этому привыкать. Теперь же она снова горячо и глубоко ощущала, что у нее есть отец. Но в то же время она его теряла. Это так на нее подействовало, что ей казалось, ее сердце разорвется заодно с его.

После заката в комнате потемнело и похолодало, а на улице поднялся ветер с дождем. Облака на западном небосклоне стали черными, как сажа, и дождь то и дело хлестал по окнам комнаты.

Доктор сидел с лампой возле больного, но не мог ничего поделать. Рагна сидела поодаль, за столом у окна, прижимая к лицу платок, и содрогалась от рыданий. Она перестала надеяться, и желала, чтобы это закончилось как можно скорее.

Однако пришлось ждать до полуночи, прежде чем угрюмая гостья с косой наведалась к ним в комнату.

Глава 19
Эпилог

Весть о кончине Торгейра вызывала сочувствие среди людей, так же как и ранее весть о его болезни. Многие считали, что ушел великий человек, один из наиболее влиятельных людей округа.

Сразу после известия о смерти по всей округе разлетелась другая новость. Она была о щедром даре Торгейра. Эта новость вызвала одновременно удивление и восхищение. К таким роскошным подаркам люди были непривычны.

Во все времена богатые люди были известны тем, что закапывали свои деньги в землю, когда ощущали приближение смерти. Такой метод обращения с деньгами был древним и популярным в народе и вел свое происхождение от Кетильбьёрна Старого70, Эгиля Скаллагримссона и других великих людей прославленного и исторического «золотого века». Никто, конечно, не предлагал запустить этот обычай в обращение снова. Но если кого-то подозревали в том, что он так поступил, люди считали скорее престижным вести от него свой род, чем наоборот, так как немногие были слишком уж старомодны.

Было известно также, что богатые исландцы дарили свою собственность высокопоставленным предводителям, особенно иностранным, как, например, Гвюдмюндюр из Брокея71, а в награду получали славу и комплименты. То были времена, когда обойтись с деньгами подобным образом считалось разумным, так как благосклонность знати часто была в Исландии в цене… Впрочем, так поступали со своими деньгами только те, кому не пришла в голову счастливая идея отправиться с ними на юг, в Данию, по примеру торговцев из тамошних фирм, и расплачиваться ими там до конца жизни.

Не изгладилось из людской памяти и то, что многие состоятельные люди настолько размякали духом перед кончиной, что дарили свое богатство церкви или ее «священно»-служителям — которым нечасто кажется, что они получили слишком много… Они не решались подвергать опасности то, как пойдет дело после смерти, так как все знали, насколько легко верблюду будет пройти сквозь игольное ушко. А вот в спасении душ тех, кто приносил душеспасительные дары, не сомневался никто.

Но это… это было совершенно неслыханно, чтобы человек отдал состояние на то, чтобы сделать приличных людей из детей калек. Если бы этот человек отдал эти деньги на то, чтобы оплатить калекам и всей ораве их детей проезд до Америки, это можно было бы понять, так как хреппские общины занимались этим много лет, и с неплохим результатом: оттуда «сброд» никогда не возвращался! До сих пор считалось вроде как сомнительным, стоило ли оно того — растить этих бедняцких «сопляков», для того чтобы сделать из них сносных рабочих животных, а уж тем более людей!

Но как бы там ни было, радость от этого щедрого подарка была всеобщей и искренней, особенно в хреппе, которому привалило такое великое счастье. Люди в других хреппах могли лишь принести свои поздравления — хотя Господь знал, как они завидовали, сидя со своим бременем общинных расходов.

В то время о Торгейре повсюду много говорили. Чаще всего люди восхваляли его великодушие и щедрость и рассказывали об этом различные истории — кое-какие из них никто раньше и не слыхивал. Казалось, людям тем приятнее было говорить об этих качествах в характере Торгейра, чем дольше они о них помалкивали. Теперь же истории начали приобретать некий милый налет стародавности и даже поэтичный оттенок. В связи с этим даром и многочисленными воспоминаниями из минувших лет Торгейр сделался своего рода святым в общественном мнении и излюбленной темой для обсуждений у людей. Многие годы о нем модно было говорить плохо. Теперь все поменялось; теперь люди наперебой старались сказать о нем хорошее.

И когда так случилось, стало считаться великой честью быть его хорошим знакомым, особенно в былые дни, когда его могущество было в зените. У многих видных бондов любимым занятием стало рассказывать истории о себе и о нем. Тогда словно некий отблеск его славы падал и на них, и они сами себе казались краше, когда видели себя в этом сиянии. Во всяком случае, это было свидетельством того, что они некогда пунктуально с ним расплачивались и заслуженно пользовались его расположением.

Как легко можно догадаться, людям не хотелось, чтобы такой любимый идол, каким стал теперь для них Торгейр, имел на себе изъяны и пятна. Но именно теперь так неудачно сложилось, что заключительная часть дарственной расшевелила истории, витавшие в воздухе уже больше месяца. Теперь ни от кого не могло укрыться, что в них наверняка что-то было. Проще всего было предположить, что Торгейр был повинен и в пожаре на складе, и в кончине Эйнара.

Только никто не хотел оказаться тем, кто воскресит бродивший все лето вздор. Никто так или иначе не считал себя в состоянии подобраться к истине ближе, чем тогда. Но в одном люди были уверены: как бы ни обстояли дела с этой тайной, Торгейру она наверняка принесла много горя, раз уж он пожелал это исправить. Быть может, он оказался в этом замешан в приступе душевной болезни. И как бы там ни было, лучше уж пускай все останется в тайне, а его возмещение пойдет на пользу тем, кому оно было предназначено, нежели все раскроется, и будет исполнено наказание, от чего никому ничего хорошего не будет.

Этим наиболее рассудительные люди и удовольствовались. Однако многие хитро подмигивали, когда упоминалось об этой истории, и преисполнялись гордости от того, что их летние догадки все-таки имели верную направленность.

Тело Торгейра перевезли в вогабудирское торговое местечко, где его предстояло похоронить у его приходской церкви. Гроб поставили в комнате, которая прежде была его гостиной. Мебель по счастью была вывезена, потому что иначе гроб там не поместился бы. Отсюда возникла народная легенда, будто Торгейр знал наперед о своей смерти.

На следующий день после смерти Торгейра в бухту вошел парусник фирмы. На нем находился человек, которого головная контора направила ему в помощь. Это был молодой мужчина, датчанин, никому в тамошних краях не знакомый. Он привез новость, что Петерсен, бывавший там по делам фирмы и упоминавшийся ранее, был найден мертвым в Шарлоттенлунне72 с дыркой от пули в голове. Рядом с ним лежал револьвер. Некоторое время назад он уволился со службы в фирме Йесперсена, жил в распутстве и залез в большие долги. После его смерти всплыли разные подробности о его положении.

Этот датчанин тут же взялся за руководство лавкой. Первой работой, которую ему надлежало выполнить, было обеспечение похорон Торгейра.

К похоронам была проведена большая подготовка, со стороны как фирмы, так и Рагны. Другие жители местечка тоже много сделали, чтобы они прошли достойно, а крестьяне намеревались явиться в больших количествах.

В день похорон в торговом местечке царила торжественная серьезность. Обе лавки были закрыты, а флаги как на суше, так и на корабле приспущены. Мало кто помнил в местечке такое столпотворение.

За час до полудня толпа хлынула к постройкам лавки Йесперсена и в жилые комнаты. Там можно было увидеть большое разнообразие, как в одежде, так и во всем остальном, поскольку траурные обряды в Вогабудире не были обычным делом; люди там ходили в одних и тех же редко надеваемых предметах одежды и на свадьбы, и на похороны. В тот день и на докторе, и на сислюмадюре были шелковые цилиндры; Свейнбьёрдн из Сельятунги был в серой председательской шляпе, а его брат Сигюрдюр — в «котелке» с «французиком» под ним. Среди женщин больше всех выделялись Рагна и жена доктора. Обе были одеты в черное, а у Рагны на лице была плотная черная вуаль. Сислюмадюрши там не было, так как она все еще дулась на Торгейра, и, будь ее воля, там не было бы и сислюмадюра.

Толпа медленно и тихо заполнила комнаты. Люди набивались тем плотнее, чем больше их становилось, так что внутри их поместилось на удивление много, хотя многие стояли и снаружи. Гроб был усыпан венками из исландских цветов — потому что мировая культура в вогабудирском местечке еще не зашла настолько далеко, чтобы в продаже появились искусственные цветы.

Окружной пробст произнес прощальное слово и долго говорил о христианских добродетелях и богобоязненности Торгейра, его вере и смирении духа. Слушатели тем временем зевали, но все же прижимали шляпы или платки к лицу, так что вполне могло показаться, будто они плачут оттого, сколь трогательна была эта речь… Один слушатель впоследствии уподобил речь тепловатому супу из богословских слащавостей, который пробст вливал людям в уши. Никаких недостатков у нее не было, помимо того, что изюминок в ней было немного, а чернослив и вовсе отсутствовал.

Доктор предложил, чтобы жители местечка выказали Торгейру уважение, донеся его гроб до церкви на руках. Расстояние дотуда было невелико, а дорога проходила по гладкому каменистому всхолмью. Это предложение было в целом воспринято хорошо. Правда, гроб на пути к могиле рук доктора или ему подобных не отягощал. Гроб Торгейра поочередно несли жилистые чернорабочие, закалившие свои длинные руки у него на работе.

Когда гроб несли через местечко, многие заметили кашляющее лицо за окошком маленького домика, мимо которого они проходили. То был человек, «речи о котором больше не пойдет», как читатель, возможно, помнит. Он, однако, пока еще не умер, просто не заходил в лавку с тех пор, как о нем упоминалось в последний раз. Теперь он стоял у окна в своем нижнем белье и смотрел на похоронную процессию. Он дрожал от слабости и готов был вот-вот лопнуть от кашля. Лицо у него было худощавое и красновато-синее и сильно искажалось от кашля, а по щекам при каждом приступе катились слезы. Все, кто его видел, жалели его, даже приказчики, которым часто от него доставалось. Вот и закончилось его сорокалетнее сотрудничество с Торгейром, и было похоже на то, что недолго оставалось ждать, прежде чем той же дорогой понесут и его.

В церкви приходский пастор произнес надгробное слово. Он описал жизненный путь Торгейра и ясно и четко обрисовал его отношение к современности. Особенно многословен он был насчет значения, которое жизнь Торгейра и его труды имели для культуры этих мест, назвав много нововведений, в которых тот принимал активное участие. Об этом он говорил просто и спокойно. Но больше всего его тянуло высказаться о его великом даре и той идее, которая была в нем обнародована.

Многие сочли, что пастор говорил внушительно, и от его речи мнения людей о Торгейре весьма прояснились и сделались определеннее. Но к согласию насчет нее люди все же не пришли. Многим она показалась слишком «малодуховной» — слишком похожей на тост или выступление в парламенте и слишком мало содержавшей библейских сентенций и евангельской морали. В особенности этого мнения придерживались женщины. Они скорее предпочли бы «суп из слащавостей» пробста.

По окончании речи поднялся сислюмадюр и сделал наиболее видным людям знак помочь ему вынести гроб в качестве дани уважения к усопшему. Они выстроились у гроба следующим образом: с одной стороны впереди шел сислюмадюр, потом Сигюрдюр из Вогабудира, а последним — торговец Свейнбьёрдн; с другой были распорядитель из Клёйстюра, за ним Свейньбьёрдн из Сельятунги, а последним — доктор… Передовой отряд шествия выглядел хорошо укомплектованным, так как в нем были сислюмадюр и распорядитель, оба — люди элегантные. Вполне прилично выглядели и тезки, Свейнбьёрдн из Сельятунги и его племянник-торговец, хотя разница между ними в возрасте была велика. То же самое можно было бы сказать и о хреппском старосте из Вогабудира, если бы ему, как водится, не докучал «французик». Когда староста наклонился к ручке гроба, тот напоролся на веточку в цветочном венке и после этого сидел набекрень. Само собой, это нарушило всю присущую этому обряду серьезность… Доктор едва не повалился под своим углом гроба. Тем не менее он протащился всю дорогу из церкви, хоть держался и не по-мужски. Отпуская гроб, он махнул обессилевшей рукой и пробормотал себе под нос, что «дед был че-че-че-чертовски тя-тя-тя-тя-тяжелый!»

Последняя часть похорон прошла согласно старому и общеизвестному обычаю с горстями земли.

Могила Торгейра располагалась к северо-западу от угла церкви, на недавно освященном участке кладбища. До нее там была лишь еще одна, в нескольких саженях к востоку: могила Эйнара из Байли.

Возле этой могилы была женщина, бедно, но опрятно одетая, с четырьмя детьми подле нее; когда люди расходились от могилы Торгейра, она стояла на коленях и молилась. Они в изумлении воззрились на нее. Неужели это была Маргрьет из Байли?

Маргрьет выглядела другим человеком. Она почтила похороны своего благодетеля тем, что показала на самой себе и на детях, как она использовала его дар.

Некоторые женщины, присутствовавшие на похоронах Торгейра, принялись подходить к могиле Эйнара и делать над ней крестное знамение с чрезвычайно набожным видом, при этом тепло приветствуя Маргрьет. Ни одна из них не удосужилась повидать ее в ее горе или проводить ее мужа в могилу; однако друзей прибывает, когда дела идут на лад. Теперь многим любопытно было увидеть детей, которым выпала такая удача.

Эти две свежие могилы на новом участке кладбища выглядели двумя печатями на огромном письме. Под этими печатями смерти и могил и лежала теперь история Торгейра и Эйнара из Байли, скрытая, но не забытая.

Только «печати» вспучились, как будто два могучих ствола, чьи корни перепутались в земле, пробивались там наружу, желая сплестись также и ветвями.

Потому что то, к чему приведут обстоятельства смерти их обоих, все еще оставалось домыслом и загадкой.

Тем, что отправилось в могилу заодно с Торгейром, была не лавка, которой он заведовал, как того ожидали и он сам, и другие, а… Кооператив.

Впрочем, виной этому был не пожар — во всяком случае, не напрямую. Ущерб, который члены Кооператива из-за него понесли, оказался к тому же несколько меньше, чем было объявлено на их собрании летом.

Все страховое возмещение было им безропотно выплачено. С товарной страховкой это случилось благодаря особому расположению и готовности помочь со стороны представителя исландского страхового общества. Он был состоятельным торговцем и руководителем кооператива в другом торговом местечке. Он оказал членам вогабудирского кооператива неоценимую услугу, отправив их взнос лично, когда пришла пора рассчитываться со страховым обществом, так что документы общества подтвердили, что страховка на сгоревшие товары была возобновлена. Он исходил из того, что члены Кооператива захотят продлить страховку, хоть с отправкой взноса они и затянули. Точно такую же услугу он вынужден был оказать и некоторым другим. Исправно платили немногие.

Но хотя пожар напрямую и не послужил товариществу камнем преткновения, он ускорил его падение. Все его дела пришли в такое небрежение, что было совершенно непохоже, чтобы оно зажилось надолго. В этом его руководители были повинны не в меньшей степени, чем прочие участники. Ни один из них не был в состоянии справляться со своей работой, ни по знаниям, ни по способностям. Тот человек, который обладал наибольшими познаниями в торговле и наилучшими способностями в этом товариществе, в правление не входил и был мало знаком с его деятельностью.

Когда Фридрик приехал за границу и собрался приступить к приобретению товаров для товарищества у его старых деловых партнеров, он по-настоящему осознал, что сталось с его репутацией и кредитоспособностью. Несмотря на уверенность в страховом возмещении, на его запросы отвечали тем, что лучше будет подождать и посмотреть, как будут выплачиваться долги товарищества этой осенью. До сих пор платежи с каждым годом поступали все хуже, и если этой осенью все пойдет так же, то они совершенно не желали иметь дел с товариществом, пока все его долги не будут выплачены. Поэтому Фридрику пришлось довольствоваться ожиданием, пока из Исландии не придет судно с деньгами Кооператива. Однако когда оно пришло, всякая надежда на товарный кредит улетучилась. Никогда с платежами дело не обстояло хуже, и никогда сумма от Кооператива не бывала столь скудна… Тут Фридрик отказался вести дела Кооператива. Он получил партию товаров за свой счет, для их с братом лавки, и поздней осенью прибыл с пакетботом домой.

Пока Фридрик был за границей, дома дела шли не лучше. Казалось, то немногое, что осталось у членов товарищества от веры в этот Кооператив, угасло вместе с последними угольями на пожарище.

Как часто бывает, выплата товариществу положенных ему по страховке сумм несколько затянулась, хоть и не была опротестована. Повинны в этом были медленное сообщение и обыкновенная канцелярская канитель. Но поскольку товарищество не могло получить товарный кредит, пока не получит деньги, оно не могло и выполнить данное своим членам обещание. Той партии товаров, которую оно взяло взаймы у соседнего кооператива, хватило ненадолго, а теперь товарищество еще и не могло расплатиться за нее товарами того же типа, как об этом было договорено, и это неизбежно повело товарищество к гибели.

Не понадобилось столь уж многого, чтобы некоторые члены товарищества принялись «поклоняться другому богу». Теперь их весьма соблазняла лавка Йесперсена, особенно после того, как она обзавелась новым хозяином и кое-какими товарами. По мере того, как дела Кооператива шли все туже, число тайных идолопоклонников росло. Среди людей пошел недобрый ропот, и появилось немало слухов о положении товарищества и достижениях правления, многие из них более чем зловещие. А когда приехал с пустыми руками Фридрик, все единство пошло прахом.

На собрании, которое состоялось в вогабудирском торговом местечке в начале рождественского поста, весь Кооператив с большим шумом развалился. Гармония и единодушие, царившие на собрании летом, обернулись полным расколом и недовольством. Охвативший всех тогда энтузиазм теперь превратился в сильнейшую подозрительность и вражду. Аурдни из Фивюмири был теперь главным представителем членов товарищества перед правлением, и мягкими словами он не ограничивался. Йоун из Фитьяра и Бьярдни из Фоссалайкюра неизменно его поддерживали. Они говорили, что правление их предало и обмануло. Оно много рассказывало про то, что сможет все это исправить, и дарило блестящие надежды. И где же их исполнение? Теперь их ожидало не что иное, как голод и нужда, чему виной были его ошибки и расхлябанность. Правление в ответ заявило, что весь этот бардак имеет корни в ненадежности и необязательности самих членов товарищества, и не скупилось на резкие слова. Ссора становилась все ожесточеннее, и в дискуссиях выяснилось много такого, что прежде обходилось молчанием и считалось некрасивым. Было видно, что правление пребывает в чрезвычайном затруднении и раздоре с самим собой. Присутствовавший на собрании торговец Фридрик тоже подверг правление тяжкой критике за непредусмотрительность и халтурщину. Как он заявил, это оно было виновато в том, что долги членов товарищества выросли, а само оно угодило в тупик. Это подлило масла в огонь вражды. В итоге собрание кончилось тем, что большинство членов товарищества во главе с Аурдни из Фивюмири, пучеглазого и раскрасневшегося сильнее обычного — так как он был зол, — ушло с собрания, объявив, что посылают этот кооператив к чертовой матери и будут вести дела с кем им захочется.

После этого Кооператив оказался не чем иным, как мертвым имуществом с доходом от пожарной страховки, расходами в Англии и долгами на каждом хуторе у себя в округе. Некоторые люди из него, наиболее крепкие и независимые, примкнули к рядам клиентов Братской Лавки, желая усилить ее настолько, чтобы она могла выдержать любую мыслимую конкуренцию.

Новый начальник лавки Йесперсена незамедлительно написал правлению фирмы о том, что произошло в тамошних торговых делах. Прежде всего он затребовал больше товаров и заявил о необходимости предотвратить голод. Но это одновременно было и наилучшей возможностью, какая могла когда-либо представиться, чтобы поправить положение фирмы. Правление в Копенгагене так разволновалось от этих неожиданных известий и увещеваний, что решило продолжить торговлю. Так и получилось то, о чем никогда прежде не слыхивали в торговой истории вогабудирского местечка: в датскую лавку прибыл парусник, груженный всевозможными товарами — прямо перед Рождеством.

И все же, хотя эта попытка местного торгового объединения в Вогабудире не оказалась более удачной или долгоживущей, нельзя сказать, чтобы она ни к чему не привела. Она полностью разрушила старинные цепи датской монополии. Их было не починить, и монополия, какого бы рода она ни была, отныне стала там немыслима. Неудача Кооператива имела горький вкус, однако была все же полезна. Его крах лучше всего показал, где скрывались рифы… Первым, о чем договорились исландская и датская торговые фирмы в Вогабудире, было попытаться искоренить торговлю в долг. Поначалу это получалось плохо. Но постоянно становилось все больше и больше тех, кто видел в этом свою выгоду и одновременно испытывал радость оттого, что сполна оплачивал все взятые им товары по меньшей мере дважды в год. А самые лучшие условия и наибольшее уважение получали от обоих конкурентов те, кто всегда торговал напрямую. Они ни от кого не зависели, и их это вполне устраивало.

И, что еще важнее: люди на удивление быстро и на удивление массово прочувствовали и уразумели, что это было именно то, чему положил начало Торгейр и за что он боролся всю свою жизнь, хоть ему и не посчастливилось довести это до победного конца. Время этой идеи настало вскоре после его кончины. Теперь ежегодно прибавлялось число тех, кто понимал, что он имел в виду в своих проповедях о «материальной независимости», которая являлась основой любой другой независимости… И у людей надолго осталось в памяти кое-что из того, что он сказал со стены загона в Хваннадалире.

Сбор средств, который устроили фру для Маргрьет из Байли, продвигался туго. А когда стало известно о распоряжении Торгейра в заключительной части дарственной, сбору, разумеется, пришел конец. В списке на тот момент было чуть более 50 крон, и фру совершенно выбились из сил. Сислюмадюрша объявила о собрании комитета, но никто не явился. Тогда она объявила о собрании снова, и пришла одна из комитетчиц: пятая. Остальным не было до этого дела. Тогда сислюмадюрша велела разослать комитетчицам письменное предложение, гласившее, что кроны пойдут на люстру в приходской церкви, и все они на это предложение согласились.

Впрочем, дружба между сислюмадюршей и докторшей начала охладевать. Сислюмадюрша так и не смогла простить докторше того, что та посетила свадебный пир Рагны, и это послужило их расколу. Теперь они совершенно перестали друг друга навещать… С другой стороны, отношения Рагны с докторшей с каждым днем становились все теплее.

Подыскать хорошее место для детей Эйнара из Байли было нетрудно, так как теперь люди соревновались за право взять их к себе. Но правление общины пристраивало их только в отборные дома. Дети были крепкие и довольно способные, и никто не сомневался, что все у них сложится хорошо. Маргрьет сумела попасть на тот же хутор, что и младший ребенок, а Байли пришла в запустение…

Однажды осенью, вскоре после прихода почты, в Вогабудир пришел сислюмадюр. Он делал это редко, потому легко можно было догадаться, что у него имелось некое дело.

Сигюрдюр в тот день занимался земляными работами. Он велел срыть мусорную кучу во дворе. Недавно там проезжал агроном, обративший внимание хреппского старосты на то, какое богатство у него валяется без дела в этой старой груде мусора. Он заявил, что в подобных кучах обычно содержатся огромные запасы сгнивших остатков растений и животных, которые отлично годятся для подмешивания в удобрения. Об этом он произнес небольшой доклад на самой этой куче, и доклад этот показал и его красноречие, и ученость. В нем он перечислил встречающиеся в подобных кучах всевозможные вещества и соединения, такие как углекислота, азотная кислота, водород, калий, фосфор, аммиак и прочие, и прочие, так что у хреппского старосты голова пошла кругом… Люди неученые часто говорили Сигюрдюру, что куча наверняка сгодится на то, чтобы добавлять ее содержимое в удобрения, но он не придал этому особого внимания. Теперь он не заставил себе это повторять… Срытие кучи продвинулось так далеко, что Сигюрдюр и его люди скрылись в траншее и потому не видели, что во двор кто-то пришел.

Сигюрдюру доложили о приходе сислюмадюра. Он тогда был в выкрашенной индиго вязаной кофте под жилеткой; на голове у него была теплая шапка с наушниками, а вот «французик» в этот раз отсутствовал. Переодеться Сигюрдюру было некогда, и ему пришлось выйти к сислюмадюру в том, в чем он был.

Сислюмадюр произнес короткую речь. Он объявил, что милостивейшей волей его величества короля любезный хреппский староста Сигюрдюр из Вогабудира удостаивается почетного ордена Данеброг за особый вклад в земельные улучшения и общинные дела и долгое и усердное исполнение обязанностей хреппского старосты.

Сигюрдюр пытался избежать того, чтобы крест повесили ему на повседневную одежду. Однако сислюмадюр ничего не желал слышать. В таком одеянии, заявил он, Сигюрдюр принес своему народу наибольшую пользу, а своему сословию — наибольшую честь. Позднее он может повесить его на парадную одежду, если захочет… Пока сислюмадюр вешал ему крест, Сигюрдюр встал на колено. Он заплакал от радости и помолился Богу за короля, губернатора, сислюмадюра и все то, что пришло ему на тот момент в голову, заявив, что недостоин подобной чести.

Сислюмадюр подождал, пока эмоции Сигюрдюра улягутся. Затем он попросил, чтобы Сигюрдюр продолжил быть хреппским старостой, и выразил надежду, что тот исполнит его просьбу. Это оказалось легко достижимо, и хреппский староста с сислюмадюром расстались большими друзьями.

А раз уж на Сигюрдюре не было «французика» по такому торжественному случаю, то похоже было, что обойтись без него можно будет и в других, менее значимых, так что он его больше не надевал.

Тогда же кавалером Данеброга стал и Свейнбьёрдн из Сельятунги.

О кончине Торгейра было упомянуто в большинстве газет. Повсюду о нем отзывались тепло, а о его дарственном фонде говорили с благодарностью.

Годом позже в новостном бюллетене из Вогабудира появился следующий отрывок, напечатанный в одной из рейкьявикских газет:

«5 числа сего месяца на кладбище приходской церкви был воздвигнут надгробный камень на могиле Торгейра Оулафссона, лавочника. Его установила фирма, чьей лавкой он заведовал. Камень выполнен из гранита, а на его передней стороне высечено:

ТУРГЕР ОЛАВСОН
ФАКТОР

и даты рождения и смерти.

Сразу видно, что за руки занимались этим камнем. Мало кто кроме датчан сумел бы напихать 5 — пять — ошибок в одно исландское имя. И название его должности тоже на датском. Вероятно, бедняга датчанин в этот раз перепутал свои «колонии» и решил, что камень должен отправиться в Гренландию.

Камень служит явственным напоминанием о том, кем являлся Торгейр в глазах многих, пока был жив: датским слугой, датским агентом и даже датским исландцем.

Это мнение о нем теперь наверняка избыто, и многие непременно сочтут, что он заслужил более исландского памятника. Этот камень оскверняет его могилу, хотя те, кто его воздвигли, разумеется, менее всего этого хотели. Однако самый долговечный памятник он воздвиг себе сам, своим великим даром, о котором в этой газете упоминалось ранее. Он является самым лучшим свидетельством того, считал ли он сам себя исландцем или датчанином.

Будь у нас больше исландцев, которые были бы ровней Торгейру, мы преуспели бы в самом скором времени. Неважно было бы, в чьем услужении они состояли, хотя лучше всего было бы, чтобы они распоряжались собой сами. Всегда более важно другое: чтобы они знали свой народ и были глубоко заинтересованы в чем-то таком, что может принести ему успех и славу.

Вообще же жизнь Торгейра заслуживает внимания. Она вполне заслуживает того, чтобы его биография была написана и издана для публики, наряду с тем, что удалось собрать из его писем. Меня не оставляет подозрение, что все множество людей не понимало этого человека, пока он был жив, и, быть может, это непонимание тяжело на него повлияло. Его и впрямь считали нелюдимым и мрачным в последние годы его жизни.

Торгейр жил во времена двух поколений. В любом случае он являлся самопровозглашенным предводителем первого из них. При этом со вторым он был в раздоре и скорее потерпел от него поражение. По моему мнению, он стоял в этой борьбе не на той стороне, на которой следовало. Его последние годы были трудными годами упадка фирмы, верным и добросовестным представителем которой он хотел оставаться. Никто не знает, сколь тяжек был для него этот упадок, и никогда он не казался людям столь же странным, как в последнее лето… Некоторые полагали, что он страдал от психического расстройства.

Годы жизни Торгейра или годы его трудов были подлинной эпохой революции и перемен. Не выглядит притянутым за уши то, что он сделал однажды в торжественной речи, уподобив их таянию: вешнему таянию снегов, когда все освобождается от ледяных оков и возрождается. Старые торговые цепи, с незапамятных времен угнетавшие здешний народ, растаяли при его жизни, а вместе с ними растаяло и многое другое, как в самих людях, так и в их совместном существовании. Люди ощутили в себе силы и натянули и порвали на себе оковы в бешеном порыве — быть может, слишком бешеном. Они были словно вешнее таяние, они не знали меры. Они не освободились от всего старого, хоть им и показалось, что цепи с лязгом упали на землю. Возрождение целого народа идет медленно. Свобода — обоюдоострый меч и несет лишь несчастье тем, кто не способен держать его и пользоваться им… Торгейр был последним хранителем ключей от этой ненавистной цепи, но при этом позволю себе сказать, что он же был и первым, кто эту цепь сломал. С него самого и началось таяние, которое с ревом обрушилось на него в его старости и в итоге его опрокинуло».

Этот отрывок бюллетеня с большим вниманием читали в Вогабудире и окрестностях. Несколько попавших туда экземпляров газеты передавали с хутора на хутор и от человека к человеку, пока они почти совсем не изорвались. В газетах редко появлялись письма из этого округа, а газетные темы редко касались людей и дел из конкретно этих мест. Тем сильнее была жажда людей прочесть этот отрывок.

Однако мнения людей об отрывке были различны и весьма переменчивы. Одним казалось, что в нем Торгейра перехвалили. Другие находили его слишком неопределенным и были не уверены в том, на что хотел сделать упор автор бюллетеня. Они полагали, что история рассказана лишь наполовину и хотели, чтобы она была исследована до самых корней, раз уж о ней упомянули.

Также было много догадок насчет того, кто этот бюллетень написал. Думали на Свейнбьёрдна иа Сельятунги, распорядителя из Клёйстюра и вогабудирских братьев, особенно на Свейнбьёрдна. Этих людей все считали умеющими прилично писать. Некоторые думали даже на Рагну. А вот на доктора не подумал никто; люди словно забыли о том, что искусно составлять письма он вполне мог, хоть и заикался!

Когда Свейнбьёрдн из Сельятунги прочел этот отрывок, он опустил листок себе на колени и некоторое время сидел в задумчивости. Наконец он неторопливо и спокойно промолвил:

— Мы, люди, близоруки и не понимаем друг друга. Поэтому-то нам время от времени и бывает плохо вместе. Торгейра мы, пожалуй, положили в могилу до срока. И все же память о нем будет более долгой, чем о нас, остальных. Слишком поздно научились мы понимать его до конца. Это издавна служило причиной тяжких судеб в истории исландцев.

Это высказывание Свейнбьёрдна разнеслось широко.


Примечания

1 Свободный крестьянин, землевладелец.

2 Административная единица Исландии. Деление на сислы, число которых в разные периоды колебалось в районе 20, просуществовало до начала XXI в.

3 Кристиан IX (1818–1906) — король Дании с 1863 по 1906 гг. Здесь, по всей видимости, имеются в виду широкие баки и усы и выбритый подбородок.

4 Во многих государствах Европы статус торгового местечка подразумевал определенные права и частичную автономию в некоторых вопросах. Число торговых местечек в Исландии было не слишком велико; описываемое здесь местечко является вымышленным.

5 Название в переводе означает «Бухта». В исландском языке оно снабжено определенным артиклем, что указывает на ее особый статус или отсутствие поблизости других бухт, с которыми можно было бы ее спутать. Полное название, Вогабудир, означает «палатки/торговые лавки в Бухте».

6 Название означает «Пещеры» или «Стойла».

7 Название означает «Крутая скала».

8 Высшее должностное лицо в сисле, примерно соответствует шерифу или префекту.

9 Отсылка к эпизоду из «Видения Гюльви» из «Младшей Эдды», где богу Тору и его спутникам пришлось запрокинуть головы, чтобы смерить взглядом город, где правил Утгарда-Локи.

10 Самоуправляемая сельская община, состоявшая из определенного числа землевладельцев (бондов).

11 Огороженный луг вокруг дома с самой лучшей травой.

12 Тюнна ­– старинная мера веса или объема, около 100 кг или 62 л.

13 Название означает «Лачуга», «Постель» или «Логово».

14 Исландский крепкий спиртной напиток из картофельного или зернового сусла на семенах тмина.

15 Скули Магнуссон (1711–1794) — ландфогт (королевский наместник) Исландии, как считается, стоявший за созданием мануфактур и основанием города Рейкьявик.

16 Название означает «Монастырь». После Реформации существовавшие в Исландии монастыри были упразднены, а их владения перешли к датской короне. На эти земли королевским декретом назначались распорядители, как правило, происходившие из зажиточных слоев общества.

17 Свободные торговцы появились в Исландии в 1855 г. после разрешения свободной торговли и не были привязаны к определенному торговому местечку.

18 Имеется в виду борьба за самоуправление, полученное Исландией в 1904 г. Первой войной, очевидно, следует считать события, приведшие к получению Исландией собственной конституции в 1874 г.

19 Название корабля ярла Эйрика Хаконссона, на котором тот участвовал в битве при Свольдере (1000 г.). Стоит отметить, что эпитет «непобедимый» также применялся к кораблю «Большой Змей» противника ярла в этой битве, конунга Олафа Трюггвасона, потерпевшему в ней поражение.

20 Слова Оддюра Сигюрдссона, исландского лагмана (высшая должность в стране в тот период) в первой половине XVIII в., сказанные им насчет кораблекрушения, которое он потерпел в непогоду у берегов западной Исландии и которое, как он полагал, было результатом колдовства его противника, Тормоудюра с Гвендарэйяра.

21 Уменьшительное от Маргрьет.

22 Старинное название водного раствора этилового спирта, в переводе с латыни «вода жизни».

23 Вильгельм Николай Марстранд (1810–1873) — датский художник.

24 Людвиг Хольберг (1684–1754) — норвежско-датский писатель и драматург.

25 Бенедикт Свейнбьярднарсон Грёндаль (1826–1907) — исландский писатель, иллюстратор и натуралист. Его авторству принадлежит открытка, выпущенная в честь тысячелетия заселения Исландии в 1874 г.

26 Шарль Луи Наполеон Бонапарт (1808–1873) — французский государственный деятель, с 1852 по 1870 гг. являлся правителем Второй Французской империи.

27 Бертель Торвальдсен (1770–1844) — датско-исландский скульптор.

28 Замок в Дании, также известный под названием «Эльсинор», место действия пьесы «Гамлет» Шекспира.

29 Эгиль (в современной транскрипции — Эйидль) Скаллагримссон — персонаж «Саги об Эгиле». Отрывок принадлежит к его поэме «Утрата сыновей».

30 Цитата из стихотворения Ханнеса Хафстейна (1861–1922) «У Валагильсау».

31 По древнескандинавским поверьям такие огни горели над курганами и закопанными в землю кладами.

32 Главная жилая комната в исландском доме, служившая столовой, спальней и помещением для женских домашних работ.

33 Ругается доктор по-датски. В дальнейшем он также иногда пересыпает свою речь датскими словечками.

34 По исландским поверьям дух-хранитель человека (фюльгья) неразлучно следует за ним.

35 Пост губернатора Исландии существовал с 1873 по 1904 гг.

36 В Исландии вплоть до 1907 г. пасторы совершали регулярные обходы с целью проверить религиозные познания прихожан, в особенности детей.

37 Датское название национального флага королевства.

38 «Да здравствует…» (нем.)

39 Прозвище акулы.

40 Для экономии топлива свет в домах летом либо вообще не зажигали, либо делали это как можно позже.

41 В старину в Исландии хуторским путем или расстоянием между хуторами называлась определенная мера длины, примерно равная 1,4 км.

42 Имеется в виду эпизод из «Саги о Греттире», в котором Греттир так отвечает на замечание о том, что его всегда преследуют неудачи.

43 Словом «сажень» в Исландии могли обозначаться разные меры длины; наиболее вероятным для времени действия романа представляется значение около 167 см.

44 Имеется в виду рыцарский орден Данеброг, имеющий форму креста.

45 Отрывок приводится в переводе И. А. Бунина. Автором исландского перевода, изданного в 1875 г. является поэт и драматург Маттиас Йохумссон (1835–1920).

46 Цитата из поэмы «Йёрюндюр» Торстейдна Эрлингссона (1858–1914). В этом эпизоде на пир провозгласившего себя королем датского авантюриста Йёргена (Йёрюндюра) Йёргенсена является арестовать его английский капитан.

47 Местность на северо-западе Исландии.

48 Шпилька в адрес датчан с их гортанным произношением (в отличие от исландского, где звук «р» соответствует русскому).

49 Время года, когда крестьяне ездили в торговое местечко за покупками, обычно приуроченное ко времени прибытия в Исландию торговых судов (весна и осень).

50 Ядовитое указание на ее датское происхождение и место жительства. В Дании отчество ее отца (Оулафссон) трактуется как фамилия.

51 Исландские периодические издания, выходившие во второй половине XIX — начале XX вв.

52 Имеются в виду традиционные башмаки из овечьей кожи, которые в Исландии носили вплоть до XX столетия. Несмотря на название «башмаков», они больше напоминали тапочки или бахилы и были весьма недолговечны.

53 Исландский молочный продукт, напоминающий сметану и творог.

54 Женское олицетворение Исландии, национальный символ страны.

55 Цитата из поэмы Гримюра Томсена (1820–1896) «В Глэсивеллире».

56 Название означает «Чаши» или «Ложбины».

57 Поттюр («бочка») — мера объема, равная 0,965 л.

58 В традиционной исландской поэзии аллитерация играет даже большее значение, чем рифма. В зависимости от избранного размера каждая строка должна содержать определенное число аллитерирующихся звуков на определенных местах; то, какие звуки с какими аллитерируются, также регламентируется правилами стихосложения.

59 Первое — средневековый псалом, второе — шуточная песня, которая также пелась на мотив одного из псалмов.

60 Отсылка к эпизоду из «Саги о Ньяле», где эта фраза используется с целью оскорбить последнего.

61 Имеется в виду собирание в горах овец, оставленных пастись там на лето.

62 Время с середины сентября до середины октября, когда овец, которых ежедневно не доят, и все лето пасшихся в горах, собирают в загоны (слово «рьеттир» и означает «загоны»), где бонды разбирают свой скот.

63 Рудиментарные копытца на ногах овец, не достающие до земли при ходьбе.

64 «Эта мне не нравится» (англ.).

65 «Очень хорошо!» (англ.).

66 Т.е выпускником реального училища. То, что он использует для этого датское слово, говорит о стремлении показать свою культурность и непричастность к исландскому простонародью.

67 Согласно поверью считалось, что переднюю и заднюю части тел рождавшихся деформированными телят соединял находившийся внутри тела тяж, и виной этому было вмешательство злых духов.

68 Название хутора означает «Хлевная Коса», а реки — «Река Хлевной Долины». Под хлевом здесь понимается хижина на летнем пастбище, вдали от хуторов, где можно было жить, доить содержавшихся там коров и молочных овец и перерабатывать молоко. Такие «хлева» включали в себя жилое помещение, кладовую и доильню, а также иногда загоны. К концу XIX в. такой метод ведения хозяйства уже сходил на нет, и эти хижины, по-видимому, использовались не по изначальному назначению, а просто сдавались арендаторам в качестве жилья.

69 Йоун Сигюрдссон (1811–1879) — ученый и государственный деятель, автор исландской конституции 1874 г., лидер борьбы за независимость Исландии.

70 Один из исландских первопоселенцев.

71 Гвюдмюндюр Торлейфссон (ум. 1720) — богатый человек, живший в Западной Исландии в конце XVII –начале XVIII вв. Все его дети умерли во время эпидемии оспы, и он завещал свое состояние амтмадюру.

72 Пригород Копенгагена.

© Сергей Гвоздюкевич, перевод с исландского и примечания

© Tim Stridmann