
Это Фридмундур Энгильйоун, величайший в мире мастер, посвятил меня в тайны строительного искусства и открыл секрет египетских пирамид. В один прекрасный день он вдруг вынырнул передо мной из душного июльского марева, весь увешанный разным плотницким инструментом, непередаваемым жестом подкрутил рыжеватые усы и остался у нас на два месяца. Мы, правда, ожидали его гораздо раньше — отец собирался крыть сарай, ставить новый хлев, и Фридмундур сообщил в письме, что будет у нас самое позднее к Иванову дню, но прошла неделя, за ней другая, третья, а он все не показывался. Интересно, о чем он вообще думал? Может быть, решил сначала отправиться на другие хутора, а может, просто-напросто забыл о своем обещании? Отец озабоченно качал головой — я заметил, что он стал хуже спать по ночам. Он все повторял, что не представляет, как это можно так легкомысленно относиться к своему слову, а главное, у него нет теперь никакой надежды, что сарай будет готов до осени, о хлеве же и говорить не приходится! Мрачно сдвинув брови, он ощупывал бревна, без конца кружил возле нашего открытого сеновала и по двадцать раз в день выглядывал на дорогу, но все было напрасно — Фридмундур Энгильйоун как в воду канул. Все ждало его: добротный, только что поставленный сруб, тяжелые стропила, железо, толь, стекло, гвозди, дверные петли, — а Фридмундур знай пилил да постукивал молотком бог весть где и в ус не дул, как видно считая, что можно безнаказанно бросать слова на ветер!
Это случилось в пору сенокоса, жарким и душным воскресным днем. От нечего делать я возился со старым заржавленным обручем, поглядывая то на заросли аира, то на стог сена позади нового сруба, но мрачное настроение родителей отравляло мне все удовольствие. Странное поведение Фридмундура Энгильйоуна не выходило у меня из головы, и я мысленно награждал его самыми нелестными прозвищами, как вдруг он собственной персоной объявился поблизости. Низкорослый, коренастый и кривоногий, весь увешанный инструментами и прочим скарбом, он как-то неожиданно возник на тропинке, ведущей к дому, и через минуту очутился уже рядом со мной. Несмотря на свою ношу, он шел легко и быстро, не глядя по сторонам и помахивая в такт ходьбе свободной рукой.
Боже мой, какое счастье, что в тот момент я оказался на улице! Что я первый увидел его! Считанные секунды понадобились мне чтобы, отбросив обруч, ворваться в дом с ошеломляющей новостью: Фридмундур Энгильйоун пришел!
Да, он наконец пришел, энергичный и бодрый, и я не сводил с него глаз, пока он подкручивал рыжеватые усы, вытирал пот с лысины и набивал кривую прокуренную трубку золотисто-коричневым табаком. Вместе с ним в комнату проник волшебный аромат — запах свежей стружки, дыма и странствий, а его руки… стоило только взглянуть на них, и вы сразу понимали, каким талантом создатель наградил их хозяина. Это были руки настоящего мастера. Он редко смеялся вслух, чаще беззвучно трясся, сжав губы и щуря и без того морщинистые веки, но его ясные темно-голубые глаза так и лучились навстречу окружающим. Я никак не мог разобрать, что он говорит в шутку, а что — всерьез, казалось, его голос раз и навсегда нащупал неуловимую грань между правдой и выдумкой, но это-то и было самым привлекательным в его речах. Яркие образы, афоризмы и пословицы сыпались из него, как из мешка, заставляя отчаянно работать мое воображение и вызывая массу вопросов. Фридмундур несколько раз извинился за опоздание — очень уж неудачно сложились обстоятельства. Он должен был выстроить дом для одной семьи в соседнем округе, но дело шло из рук вон плохо и работа затянулась надолго. Лесу оказалось мало, да к тому же он был плохой; гвозди в один прекрасный день пропали — не иначе их сожрал кот; вечно чего-нибудь недоставало, и кого-то приходилось посылать в город. Кроме того, пока строился дом, люди ютились в хлеву, который, к сожалению, не шел ни в какое сравнение с Вифлеемским.
А горластые сорванцы, а постоянно причитающая мамаша — уф, вспомнить жутко! Фридмундур Энгильйоун и рад был бы уйти, да не мог, пока не закончит постройку. Ну да ладно, хватит языком болтать — работа не ждет.
И он тут же принялся за дело. Обмерил сруб, доски и стропила, бормоча про себя длинные запутанные числа, и ни одной пометки не сделал в записной книжке, ну просто ни единой — все держал в голове.
Да, вот это я понимаю, мастер! У него была целая куча инструментов — пилы, молотки, стамески, рубанок, долото, кусачки, плоскогубцы, ватерпас, — и все они так легко и ловко двигались в его руках, будто живые, что в голову невольно закрадывалась мысль; уж не колдун ли он? Помню, как я был счастлив, когда отец велел мне по мере сил помогать Фридмундуру, бегать по его поручениям и в жару приносить ему кислого молока (надо сказать, что я был слишком мал и слаб, чтобы помогать на сенокосе). Отцовский наказ не пришлось повторять дважды — все лето я был неразлучен с Фридмундуром Энгильйоуном.
Я никогда не уставал восхищаться им, меня приводили в восторг его блестящая лысина, добрые глаза, веселые морщинки и забавно торчащие кверху усы, в которых вечно застревали стружки и опилки. И всегда-то он пребывал в хорошем настроении, всегда готов был разговаривать со мной, как с равным, о чем угодно. Порой его высказывания звучали для меня как полные глубокой мудрости афоризмы, порой ставили меня в тупик, и я казался самому себе то величайшим умником, то последним глупцом. А какая досада брала меня, когда я чувствовал, что не в состоянии запомнить всех его реплик, добрых советов и поучений! И вопросы, которые я ему задавал, уж конечно, были наивные, а то и просто дурацкие! Это было хуже всего.
Однажды я спросил:
— Почему у тебя такое странное имя? Почему тебя зовут Фридмундур Энгильйоун?1
— Были бы крошки, а мышки будут, — ответил он, колдуя над бревнами. — Подай-ка мне, сынок, вон тот большой гвоздь, четырехдюймовый.
Я протянул ему гвоздь.
— Может быть, священник думал, что ты ангел?
— Хорошо быть священником на пасху, — последовал ответ. — И ангелом в бурю.
Я немного помолчал, потом мой взгляд упал на его лысую голову.
— А какие у тебя были волосы, — спросил я, — темные или светлые?
— Не темные, не светлые, — ответил он.
— Наверно, ты был седой, — предположил я.
— Нет, — сказал он.
— Так какой же ты был? — удивился я.
— Именно такой, каким господь бог создал меня, — отозвался он, громко ударяя по бревну. — Я, сынок, никогда не сомневался, что я именно такой, каким меня создал господь.
Но меня не удовлетворило это объяснение. Мне хотелось узнать, при каких обстоятельствах он потерял все свои волосы и каково ему теперь ходить лысым с открытыми торчащими ушами. И он ответил мне так, что я тут же побежал к матери и стал просить ее постричь меня как можно короче. Я не отстал, пока она не взяла в руки ножницы. Но и это было еще не все. Лежа вечером в постели, я молил бога, чтобы за ночь у меня образовалась лысина, гладкая блестящая лысина, от которой я стану таким же мудрым, талантливым и умелым, как Фридмундур Энгильйоун. Потому что он сказал: «Это дураки всегда кудрявые», — и при этом, на миг оторвавшись от работы, с достоинством покрутил усы и язвительно посмотрел, может быть, просто в сторону, но мне показалось, что на меня, на мои взъерошенные вихры. Нет, я больше так не мог, лысина была нужна мне как воздух.
Назавтра солнце выглянуло из-за облаков лишь в середине дня. Едва первый луч коснулся холма за срубом, как Фридмундур Энгильйоун отложил пилу, провел обеими руками по обнаженной голове и взялся за долото. Только тут он заметил перемену в моей наружности.
— Что это? — сказал он удивленно. — Зачем это ты, приятель?
— Так гораздо лучше, — ответил я, стараясь говорить степенно, как взрослый.
— Очень жаль, — отозвался он, покачивая головой. — Очень, очень жаль.
— Но ведь в жару так гораздо приятнее, — возразил я, обеими руками приглаживая макушку.
— Да, уж куда как приятно, — согласился он, вновь принимаясь за работу, и вдруг затрясся от смеха. — А из тебя выйдет толк, парень.
Я даже подпрыгнул от радости. Слова Фридмундура развязали мне язык, и я настолько осмелел, что начал делиться с ним всякими своими соображениями и даже подавать советы. Вот это следовало бы сделать так, а это иначе, гвозди надо забивать под другим углом, фальцевать тщательнее, молоток сжимать крепче, а долото держать чуточку по-другому. Несколько минут Фридмундур терпеливо слушал мою болтовню, затем зажег трубку и, посасывая ее, вдруг язвительно усмехнулся. Это был первый и последний раз, что он открыто смеялся надо мной. Но и я никогда больше не осмеливался поучать его.
— Ну и жара сегодня! — воскликнул он. — Чувствуешь, как парит!
Я застыл, точно громом пораженный, и до самого вечера, пока заходящее солнце не позолотило последнее облачко на небе и воздух не наполнился ароматом сохнущего сена, не смел больше обратиться к Фридмундуру. В сумерки я принес ему кислого молока и, стоя рядом, молча смотрел, как он пьет и вытирает бороду. Каким жалким казался я себе в тот момент! Вот я стою, сконфуженный и ничтожный, мне нечего сказать, и совершенно ясно, что никогда в жизни я ничего не добьюсь.
А мне хотелось стать большим человеком, умным, талантливым, ученым, вызывающим всеобщее восхищение. Но как этого достичь? До сих пор в глубине души я надеялся, что все это придет как-то само собой, без усилий…
Был разгар лета, невдалеке покачивались мохнатые метелки аира, пушица колыхалась на болоте, белая, как свежевымытая шерсть, люди трудились на сенокосе, Фридмундур Энгильйоун строил, один лишь я ни на что не годился. Только и сумел, что выставить себя на посмешище, и даже бог не внял моей мольбе, хотя я просил у него всего-навсего лысину!
— Кой черт уволок у меня метр, — пробормотал между тем Фридмундур Энгильйоун, растерянно озираясь по сторонам. — Куда он подевался?
— Да вот же он, — торопливо ответил я. — Вон лежит.
— И верно, — обрадовался он. — Спасибо, сынок. Глаза у тебя зоркие, ничего не скажешь. Внимательность — это первое дело. Просто не знаю, как бы я без тебя обходился.
Я снова ожил и тут же выложил ему, что на следующую зиму пойду в школу, что собираюсь прочесть там много-много книг и лучше всех сдать экзамен.
— Умные речи приятно слышать, — удовлетворенно ответил он, размахивая метром, как фехтовальщик рапирой. — Ученье свет, неученье тьма. А сейчас у тебя есть какие-нибудь книги?
— У меня есть библия и катехизис.
— И больше ничего?
— Есть еще география.
— Это уже лучше, — сказал он. — А ты знаешь, сколько всего частей света?
— Пять, — неуверенно ответил я и поспешил добавить: — А у меня там в географии нарисованы пирамиды.
— Да ну! — сказал он и, достав огрызок карандаша, пометил на планке, где нужно было отпилить.
В его словах мне почудилась какая-то многозначительность, и, немного поколебавшись, я спросил:
— А ты когда-нибудь строил пирамиды, Фридмундур?
Он оторвался от работы, поднял глаза, в которых запрыгали смешливые искорки, и подмигнул мне.
— Ну и молодец же ты, сынок! Попал в самую точку!
— А трудно это было? — спросил я, чувствуя, как от возбуждения у меня начинают гореть щеки.
— Трудно? — переспросил он, наклоняясь к пиле. — Как тебе сказать, некоторые считают, что трудно, труднее, чем все другое, но лично для меня это никогда не было трудно, ни капельки. В общем, дружок, малодушным людям нечего браться за пирамиды, это уж я тебе точно скажу.
— А большие пирамиды ты строил? — не унимался я, подсаживаясь к нему поближе. — Расскажи.
— И большие и маленькие, — ответил он с таинственным и хитрым видом. — Только одно в них было плохо — слишком быстро разваливались.
Сейчас уже трудно сказать точно, как это вышло, но только вскоре мы уговорились, что, когда Фридмундур закончит сарай и хлев, мы с ним вдвоем будем строить пирамиду. Насколько я помню, это предложение исходило от меня, я просто замирал от восторга, представляя, как на лугу, где я обычно играл сам с собой в салки, поднимется необыкновенное сооружение. Разумеется, высотой и великолепием наша пирамида должна превосходить все строения в округе и все прочие пирамиды на земле. Она будет подниматься до самого неба, прекрасная с острым, как кончик иглы, верхом. Правда, мне вдруг пришло в голову, что для осуществления такого грандиозного замысла нам может не хватить строительного материала, и я начал уже тревожиться, как бы все не сорвалось, но Фридмундур Энгильйоун успокоил меня. Со своей всегдашней улыбкой (видно, то, что волновало меня, казалось ему сущими пустяками) он уверенно заявил, что раздобыть строительного материала на пирамиду не составит никакого труда.
— Но как все-таки мы его достанем? — беспокоился я.
— Это уж предоставь мне, — отвечал он. — Я ведь, дружок, не вчера родился. Только уговор — никому ни слова. Обещаешь?
— Да, — шепотом поклялся я.
— Решено, — подытожил Фридмундур.
С этой минуты я угадывал его просьбы и желания, можно сказать, на лету. Подумать только, судьба неожиданно послала мне случай совершить нечто необыкновенное, великое. Поистине счастье раскрывало мне свои объятия! Я стал товарищем и другом самого Фридмундура Энгильйоуна, у нас с ним есть общая тайна, мы будем вместе строить пирамиду!
Мне никогда не забыть этого ясного и ласкового лета. Оно все было как полный ожидания сон, который еще долго поет в душе после того, как ты проснешься. Но вот мало-помалу трава начала желтеть, облетели метелочки пушицы, похожие на белую шерсть, вечера стали тихими и темными, на небе светил оранжевый месяц и тускло мерцали звезды. Меня одолевали тревога и беспокойство. Пирамида снилась мне каждую ночь, и я страшно боялся, что мы не успеем выстроить ее до зимы. Порой, когда взрослые уходили обедать, я вытаскивал географию, находил Египет и, как завороженный, впивался взглядом в рисунки, напоминающие сразу и о точных науках, и о колдовских чарах. Уже не раз я намекал Фридмундуру, что пора бы браться за дело, но он неизменно отвечал, что нужно потерпеть, пока он закончит хлев и сарай, дескать, тише едешь — дальше будешь, и, тут же переводя разговор на другую тему, добавлял что-нибудь вроде:
— Стены в лучшем виде, стропила готовы, сейчас и досочки лягут одна к одной, особенно если ты, дружок, подашь мне гвозди — нет, не те, вон эти!
Я подавал ему гвозди и молча слушал, как быстро и уверенно стучит по крыше молоток. Было ясно, что Фридмундур Энгильйоун не щадит себя — он раньше всех поднимался по утрам и до самой темноты работал не разгибая спины. Мы уже не болтали, как прежде, обо всем на свете, и лишь изредка успевали перекинуться словечком, когда Фридмундур на минутку клал инструмент, чтобы по привычке подкрутить усы. А тут еще наши накосили столько сена, что оно едва умещалось в пяти огромных стогах, и отцу не терпелось свалить его в сарай, как только он будет готов. Сенокос уже подходил к концу, трава на болоте пожелтела, таволга потеряла свой аромат, все цветы как-то поблекли — словом, в воздухе чувствовалось дыхание осени, а там и зима не за горами… А мы еще и не начинали строить пирамиду, больше того, мы даже не обсуждали, где достать материал и инструменты. Я просто места не находил от беспокойства.
Но всему на свете приходит конец. Последний гвоздь забит в крышу сарая, хлев тоже стоит готовый, и мы с Фридмундуром любуемся ими. Фридмундур выкуривает две трубки — по одной на каждое из своих творений, — пуская в воздух голубые колечки дыма. Затем он принимается укреплять рамы в оконных проемах и шутливо спрашивает, почему я такой невеселый. Ведь завтра с гор пригонят овец, разве меня это не радует?
— Да, да, — ответил я и, переводя взгляд с его рук на полуувядшую картофельную ботву на огороде, добавил тихо: — Фридмундур, а когда мы начнем строить пирамиду?
— Далась тебе эта пирамида! — воскликнул он и весь затрясся от сдерживаемого смеха. — Ну ладно, завтра начнем.
— Завтра? — повторил я неуверенно. — А из чего же мы будем строить?
— А вон, — он кивнул на гору. — Мало там, что ли, камня?
— Камня? — переспросил я в изумлении. — Значит, пирамида будет из камня?
— Ну ясно, — ответил он. — У пирамиды ведь нет окон, сынок, ни одного окна.
Тут было что-то не то. Я представил себе, как мы перевозим с горы на луг огромные камни, обтесываем их и складываем пирамиду. Я недоверчиво покачал головой и почувствовал, что мне становится не по себе, словно какая-то тяжесть навалилась на грудь.
Фридмундур Энгильйоун между тем погрузился в глубокую задумчивость.
— Поспешишь — людей насмешишь, — сказал он наконец. — До того, как мы начнем, мне, собственно, следовало бы отлучиться.
— Надолго? — прошептал я.
— Да нет, — успокоил он меня, добродушно улыбаясь. — Просто надо собрать солдат да раздобыть плетки.
От изумления я застыл как вкопанный. Что это значит? Что еще он надумал? Не хочет ли он просто-напросто улизнуть? А Фридмундур продолжал как ни в чем не бывало. Он сказал, что построить пирамиду — это не шутки, раз, два и готово, и что первым делом нам понадобятся иностранные войска. С их помощью мы сгоним сюда всех жителей округи, отберем всех лошадей и все повозки, затем обратим людей в рабство — не только взрослых, но и детей — и заставим трудиться от зари до зари. Солдаты будут подгонять их плетками, а по воскресеньям — срывать с них одежду и пороть. Мы обязаны забыть о милосердии, ни кровавые раны мужчин, ни беспомощность женщин, ни слезы детей — ничто не должно вызывать у нас жалости. Нет, мы будем держать их всех в ежовых рукавицах, пока не доведем работу до конца, а на это, очевидно, уйдет лет 10–15, если ничто не помешает. Да, построить пирамиду — это не шутки, раз, два и готово.
Я смотрел на Фридмундура, пока он говорил, смотрел на его рот и бороду, на его руки и ноги, и, когда я понял, что он не шутит, у меня от ужаса кровь застыла в жилах.
— Ну так как же, сынок? — спросил он. — Как ты на это смотришь?
Я не мог произнести ни слова.
— Взявшись за гуж, не говори, что не дюж, — назидательно промолвил он и, покосившись на меня, добавил: — Я куплю тебе отличную плетку с крепкой рукояткой и длинным ремнем.
— Я не хочу, — прошептал я.
— Что я слышу?! — воскликнул он. — Ты отказываешься?
— Я не хочу строить пирамиду.
— Не хочешь строить пирамиду? — переспросил он, надувая губы и, кажется, пытаясь передразнить меня. — Но, насколько я могу припомнить, ты сам это предложил.
— А теперь не хочу, — твердо сказал я.
— Ну, у тебя семь пятниц на неделе, — обиженным тоном отозвался он. — Сегодня одно, завтра другое, никакой выдержки, никакого постоянства. Так нельзя, сынок. Давши слово — держись.
Он вытащил из кармана трубку, набил ее табаком и закурил, пуская в воздух кольца дыма. — А как ты думаешь, для чего этот сарай? — спросил он вдруг.
— Сарай? — тупо повторил я. — Сарай для сена.
— А хлев для чего? Новый хлев?
— Хлев? Хлев для скота.
— Правильно, — сказал он. — Совершенно точно. А для чего существуют пирамиды, дружок? Вот что я хотел бы знать!
Я молча шмыгал носом и ковырял ногтем старый рубанок. Щеки у меня горели от стыда, а в коленях начиналась какая-то противная дрожь. И сказать было нечего. Я чувствовал себя почти как обвиняемый перед судом.
— Ну, дружок, — сказал он, — я вижу, ты молчишь. А на душе, наверно, кошки скребут? Так вот, знай, что пирамиды строятся для мертвецов. Это храмы смерти. Там одни трупы и кости покойников. И ничего больше нет.
При этих словах я ощутил такой ужас, что даже пальцы у меня онемели и рубанок выпал из рук. Чуть не плача, я прошептал, что мне не нужна никакая плетка и пирамида тоже не нужна.
Фридмундур Энгильйоун снял с рамы излишки замазки, громко рассмеялся и хлопнул меня по плечу. Глаза его лучились теплом и дружелюбием.
— Ясно, — сказал он. — Значит, кончено и забыто. Да я в жизни не строил пирамид, дружок, разве что во сне. Но это были совсем не такие пирамиды, как в твоей географии. В тысячу раз лучше!
И он исчез так же неожиданно, как появился, оставив после себя запах табачного дыма и счастливые воспоминания.
Наше лето прошло. Прошло и растворилось в объятиях осени, в объятиях вечности. Я одиноко сидел у окна, листая географию, когда первые снежинки слетели с неба и, кружась, опустилась на замерзшую, твердую, как камень, землю, на луг, где мы когда-то хотели построить пирамиду. Боже мой, ведь мы чуть было не обратили в рабство всех жителей округи, чуть не привезли сюда солдат и плетки с железными шипами, чтобы возвести храм смерти, полный трупов и костей покойников!
Я покраснел от стыда и внезапно преисполнился такой благодарности к моему другу Фридмундуру Энгильйоуну, что отшвырнул книги и выскочил на улицу — играть в салки с самим собой и первыми зимними снежинками.
1945
1 Энгиль по-исландски — ангел, фрид — красивый.
Перевод: Ирина Дмоховская
Иллюстрация: Ирина Дмоховская
Источник: О. Й. Сигурдссон. Ладья Исландии. — Прогресс, 1966. — C. 161–172.
OCR: Ксения Олейник и Тимофей Ермолаев